Жизнь в Царицыне и сабельный удар

Text
0
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Не прочёл Борис ещё и десятка страниц, а в калитке показалась мать. Вслед за ней впорхнула и Машенька во двор. В ярко-голубой кофточке, хоть и не новой, но старательно отглаженной. Серо-клетчатая юбка клёш так и отлетала от её коленок.

Борис задумался: «Чего я ей дался сегодня?!»

Шагнув в избу, Маша сразу же закрыла ладонью книгу и укоризненно оказала:

– Всё не начитаешься! Не ослепни, избавь Бог!

– Право, сынок, – вступила в разговор Глафира Дмитриевна, – в такой-то день сидеть за книжкой…

– Парни и девки за цветами пошли… – зовущим тоном произнесла Маша.

Борис, сунув книгу под подушку, молчал.

– Пойдём, говорю, Борь! Догоним девчат… Мы с тобой лазоревых цветов нарвем в степи… А?

– В самом-то деле, – одобрительно сказала мать сыну, – ступайте за цветами.

Борис глянул на мать, глянул на Машу, надел картуз.

– В степь за цветами, значит, – он помолчал и решительно сказал: – Ну пойдём!

Часа через два Борис и Маша, взбираясь на высоченный курган, не догнав девчат и парней, оглянулись на Волгу. Постояли чуточку и взошли на вершину. Отсюда перед их взором распростёрлась широкая степь, зеленеющая первотравьем, вся в цветах: красных и желтых тюльпанах. Бросив свой букет на землю, Мария обхватила руками шею Бориса и поцеловала его.

Совсем не так, как в сенцах, когда оступилась.

Ещё и ещё, словно опьянённая степным ароматом и величием картин – степной и волжской, – целовала Мария Бориса.

Или в те минуты для Маши и мир не существовал? Или этот, ещё не узнанный ею мир только и начинался на вершине степного кургана, становился понятным?

И неужели, наконец-то, её любовь к Борису – не сновиденье?

Потом, когда Маша торопливо тонкими девичьими пальцами выбирала из косы колющий рыжевато-пыльный прошлогодний репей, она так глядела на Бориса, будто радости не знать и конца.

Борис, ошеломлённый происшедшим, жалел, что вот уж и началась самая сокровенная близость. Он осуждал вспыхнувшую у Марии страсть и душой терзался, что не нашёл в себе мужества остановиться в таком порыве.

Понимая, что Мария теперь ожидает в скорости свадьбу, он обещал ей это, а сам думал: «Достроить придётся дом. Вот так заботушка ох свалилась на мою головушку нежданно-негаданно…».

Он шёл хмурый рядом с Машей, а она, обрадованная его согласием жениться, сияла, улыбалась, говорила:

– Как же тебя, Борь, такого заступника моего всегдашнего, не полюбить крепко-накрепко, навеки?! Читала я; что на нашей земле русской почти двести миллионов людей… А вот чтобы кто-то так навечно полюбил – я и не знаю. Хочешь, я пойду выкатывать из воды брёвна? Аль на лесопилку укладчицей досок, наравне с твоей матерью?..

– Этого ещё не хватало… – ответил Борис, – мать завтра бросит такую работу. И тебя я вместе с ней прокормлю. Мне как подмастерью с первого числа прибавка – семь с полтиной. – И, повеселев, глянул на девичьи плечи Маши: – Ох, заботушка ты моя! – сказал он. – Тебе ли брёвна выкатывать из воды на берег? Возьму вот на руки и подыму тебя. Подкину до неба! Пёрышко ты! Вот кто ты!

Посматривая на Машу, Борис думал ещё и о том, что близок час, когда надо будет пойти на завод к Степанову.

Тропинка с кургана вела к проезжей дороге. Шли и ехали люди из заводского поселка в город, из города – в посёлок. И если не многоцветная скорлупа пасхальных яиц по обочине осыпью виднелась, так оброненные кем-то тюльпаны – красные и жёлтые.

Маша вдруг остановилась, глянула Борису в глаза и сказала:

– Куда нам, Борь, спешить? Чего бы нам подольше не побыть на кургане?

– Наше от нас не уйдёт, – ответил Борис, – на кургане мы ещё побываем, а вот сейчас я поверну на завод…

– А я? Что же, через степь до города одна пойду? Борь, не уходи…

– Надо мне быть на заводе… – строго прервал Борис, – и на будущее запомни: пять раз об одном и том же я не обучен талдычить…

Они расстались. Борис шёл не оглядываясь. Он думал: «Только заступался за нее. Ведь все, кому не лень, дёргали ее, бедняжку, за обношенный рукав. А Егорка даже бил её за то, что дразнила его вислогубым. О, детство! – Борис улыбнулся, вспомнив, как однажды раскроил нос Егорке. Он тогда так и лез в драку, щеголяя в пальто на лисьем меху с большим серым каракулевым воротником.

Теперь Борис, оставив Машу на дороге в город, спешил на завод. Предстояло помочь Груне получить багаж с нелегальной литературой.

* * *

Поглядывала Мария вслед удаляющемуся Борису тоскующим взглядом с пригорка.

На дороге в город изредка появлялись экипажи. Перемежаясь, мчались и в сторону заводского поселка пролетки извозчиков. А вот вымахнула ямщицкая тройка, оставляя пыль позади, скрывая Бориса из виду. В экипаже оказался Петр Пуляев.

Он жил неподалеку от церковного сторожа-звонаря, заглядывался на Машу, и тем более – когда она стала девушкой, а он овдовел.

Маша стояла на пригорке. И все глядела вслед пропавшему вдали Борису.

– Стоп! – приказал Пуляев ямщику и крикнул Марии: – Садись! До дому подвезу! А?!

Доверчивая девчонка приняла приглашение, уселась на мягкое сиденье в экипаже.

– Чего это ты тут одна? – спросил Пётр, когда тройка ямских опять перегнала ещё фаэтона четыре.

Маша не сразу ответила Петру. Правду сказать она не могла, а лгать не хотелось. Не хотелось, а пришлось сказать, что девушки и парни пошли в степь, за курган, куда Маша идти побоялась.

– Чего побоялась-то? В компании-то… – усмехнулся Петр.

– Побоялась. Вот и всё…

Маша отвечала, а Петр разглядывал её, отодвигаясь в угол экипажа. Молчал-молчал, а потом толкнув ямщика кулаком в спину, потребовал:

– Чего молчишь? Спел бы что-нибудь! Песенку ямщицкую для барышни. От самой Дубовки молчишь…

Ямщик, выплюнув цигарку, оглянулся с облучка на Машу, на Петра, улыбнулся в усы и сказал:

– Для такой-то красотки обязан спеть… – и сильным ямщицко-раздольным голосом начал протяжно, как говорится, на всю степь:

 
Вот на пути село большое,
Туда ямщик мой поглядел,
Его забилось ретивое,
И потихоньку он запел…
 
* * *

Пётр тронул Машу за руку и, подмигнув, прошептал:

– Ты дальше, дальше вот послушай, – и, зажмурив глаза, положив руку на грудь, словно чтобы утишить своё сердце, глубже втиснулся в угол ямщицкой кибитки, размышляя, что не в песне было дело, пускай её слушает Маша, а он уж не один раз слышал в лучшем исполнении, тут дело было в другом: он не мог отвлечься от запавшей в душу мысли жениться на Машеньке. Пускай, мол, она моложе лет на двадцать. Не беда! А Егорку убрать с пути – женить и отделить. Но согласится ли Маша выйти замуж?

Так размышляя, Пётр и не заметил, как миновали владения нефтяного короля Нобеля, площадь у Никольской церкви, где собрался народ в ожидании первого трамвая. Предстояло молебствие.

Когда тройка перемахнула речку Царицу по Астраханскому мосту и взяла разбег на Княгининский взвоз, Петр решил, что сегодня же начнёт свататься, пригласив к себе в дом отца Маши, к богато убранному столу, пока Егорка и Семен заняты в Дубовке с плотами из-под Перми, с Камы.

А ямщицкая тройка уж въезжала во двор Петра. Машеньку никто из соседей не видел в экипаже. Петр шептал ей, что он хотел бы одарить её серьгами:

– Ты уже невеста, а вот по бедности-то и без бирюзы и без золота в таких розовеньких ушках. Я одарю тебя. Ты только никому не рассказывай, что серьги – мой подарок. Подумают Бог знает что… Говори всем, что серьги в придорожной траве сподняла…

Лицо Машеньки зарделось. В руках у нее очутилась зелёная коробочка с золотыми серьгами. Петр помог открыть коробочку. Надеть серьги Машенька отказалась.

– Это в другой раз, – сказала она, поглядывая на дверь.

– Сейчас, сейчас пойдёшь, Маша, домой… Задворками ступай, чтобы никто не знал, что была ты тут. Бабы, знаешь, замуж бы ко мне, но не нужны мне сплетницы с нашей улицы.

Маша шагнула к дверям. Петр с улыбкой на весёлом лице стал на пути, сказав:

– Что ж, Машенька, и спасибо мне не сказала… Ну, ступай… – и уступил дорогу.

Встретиться с отцом Машеньки Петр решил безотложно, коль казалось, что теперь все будет непременно, как бывает на Волге ледоход. Свадьба будет! Денежки помогут в этом.

Маша приняла подарок Петра за добрый поступок богатого. Доводилось же слышать, что бедных девушек иногда одаряют богатые. Лишь дома Маша задумалась, обнаружив у себя в карманчике юбки клеш ещё и малинового цвета коробочку, в которой заблестел, как только Маша открыла эту коробочку, засверкал золотой перстенёк с рубином.

«Ишь, какой стеснительный этот Петр, – подумала Маша, – тайком сумел положить мне в карман перстенек».

Перстень пришелся Маше на ее полный мизинец, как приходился прежде умершей жене Петра.

«А не затея ли тут какая недобрая?» – вдруг спросила себя Маша.

Борис уже не думал о завтрашней встрече с Машей. Он шел и шел, приближаясь к заводскому поселку, думая, как и с чего там начнут подпольщики получение нелегальной литературы.

Тесом крытый домик, просто смазанный желтой глиной, а затем побелённый известкой, стоял в полуверсте от завода, верстах в двух от Волги.

На всей Заовражной улице были такие домики у рабочих: два окна на улицу, три окна на двор. Комнат в домике две: первая – только как шагнешь из просторных сеней, не очень-то светлая, с одним окном. Тут кухонный стол, две табуретка, над столом полка с посудой, а за большой русской печкой койка.

В просторной горнице, с двумя окнами на улицу и двумя окнами на двор, – и светло, и весело. Тут нарядная постель Груни, и стулья с гнутыми спинками – венские, вишнёвым лаком крытые. Тут и стенные часы с боем, три этажерки с книгами, среди которых есть книги с золотым тиснением и в кожаных переплетах прошлого века.

Невесёлыми застал Борис Степанова и Груню. Он узнал о таком вчерашнем, что заставило задуматься.

 

У Степанова работал подручным Ерофей, на квартире у которого иной раз собирались подпольщики. Груня вчера натолкнулась на жену Ерофея, когда та с полицейским, прозванным в посёлке «Красавчиком», крадучись скрывалась в притоне Курынихи, бабы распутной, где «выпивон» и гулянки. Груня в этот же час не успела об этом сообщить отцу. Степанов уже ушёл в ночную смену.

Прямо с работы Степанов пошел домой к Ерофею. Шёл пошатываясь, усталый. Жена Ерофея Нюшка с крыльца ответила:

– Ерофей забрал всё своё, уехал. Скатертью ему дорога, взамен его похлеще есть мужчины…

Нюшка прятала от Степанова глаза, глядела вправо-влево жуликоватыми, но по-своему красивыми глазами и шевелила полными, обнаженными розовыми плечами, всё натягивая халатик, всё улыбаясь. Густо напудренная, она вдруг со злобой хлопнула дверью.

Ерофея Сергей Сергеевич разыскал в пивной. В прохладном полуподвале было малолюдно.

Ерофей, такой же как Степанов, крутоплечий, с бородкой и усами, в суконном картузе, с нахлобученным козырьком над самым носом, допивал шестую бутылку пива.

– Вот ты где…

Ерофей поднял голову от стола, сдвинул картуз на затылок, кивнув на свободный стул. Степанов сел. Ерофей налил пива. Подвинул тарелочку с засоленными ржаными сухарями и сказал:

– Ничего не знаешь! Я свою жизнь пропиваю. Нюшка оказалась женой с кривой совестью. Нож в руку сам просится…

Степанов и этак и так заговаривал, грозить было стал, потом обнимал Ерофея… Что-то страшное случилось с человеком – всё слышит, а будто глухой и одно твердит:

– Ничего мне отныне не мило… И ничего я не хочу… Исчезну! Уходи от меня! Пить буду с нынешнего дня я!

И ушел из пивной, бегом бросился в переулок.

– Ну, а нам нельзя, – заговорил Борис, выслушав Степанова, – нельзя нам пасхальный день пропущать. Сегодня как раз сподручно получить нелегальную литературу и газеты.

Покачивая головой, молчал Степанов. Молчала и Груня. А Борис говорил:

– Пусть Груня идёт на встречу с приезжими.

Сергей Сергеевич согласился. Груня пошла. Надела весеннюю шляпку. Девчонка еще с виду, гибкая, тоненькая в талии, Груня в простеньком ситцевом платье была привлекательной барышней. Из-под широких полей шляпки мелькали весело голубые глаза. В типографии газеты «Царицынский вестник», где Груня работала наборщицей, её сразу же прозвали «ласточкой». Да, ласковая в обращении, Груня мгновенно располагала к себе, казалось бы, самого нелюдимого человека.

Ей удалось благополучно встретиться и получить нелегальную литературу. Наняла извозчика. Поехала. Слежки не было. Миновали магазин швейных машин Зингера, завиднелась Заовражная улица. Здесь Груню встретил Борис, взял чемодан, она проехала чуть дальше, расплатилась там с извозчиком и переулками направилась домой.

Тому, что всё обошлось благополучно, причастные к этому подпольщики настолько были рады, что забыли про самовар: разжечь угли в нём разожгли, а воды в самовар не налили. Распаялся самовар. Спохватились, когда гарью запахло.

– Эко беда! – усмехнулся Борис. – Скинемся, товарищи, по полтине и новый купим… – предложил он подпольщикам, – чего усы подёргивать? – и первым кинул на скатерть серебряный рубль. – Ну, шевелись, у кого деньги завелись! Мне сдачи полтину. Ну, кто ещё? Шарьте по карманам…

Застучали полтинники по столу.

Когда же все брошюры, книжечки и газеты распределили по адресам, когда в ночь по этим адресам все отправились, Степанов сказал Борису:

– Ну а ты поработал! Топай домой. Привет передай Глафире Дмитриевне и не обижай её, не вздумай отказываться, если заставит тебя по-пасхальному ещё и ещё разговляться куличом, кулич – штука сдобная! Потешь мать – ешь побольше!

* * *

Борис, откуда бы ни возвращался домой, пусть даже и усталый, не пойдёт к калитке, прежде чем не постоит на круче. И в этот вот час, когда на Волгу упала чёрная южная да ещё и пасхальная ночь, он стоял, довольный до удивления, что жизнь его не такая пропойная, как у Егорки Пуляева, которого что не вечер, то извозчики доставляют к воротам вдрезину пьяным и несут за ноги, под руки, на весу сдавать отцу, чтобы получить за провоз, хотя уже обшарили все карманы Егорки, остались довольны, но долг приличия извозчиков: сдать пассажира целёхоньким.

Пётр, конечно, одаривал в таких случаях, а утром всё стыдил:

– Куда идёшь? – спрашивал он сына. – Где заворачивать будешь?

Егорка прощения просил, обещал образумиться. Но чуть ли не в тот же вечер – опять всё вчерашнее. Случалось редко, чтобы Егорка на своих двоих появлялся у ворот. Тогда с песней, да такой, что хоть уши затыкай, распохабной.

– За что мне наказанье божье?! – вопил, бегая из комнаты в комнату Петр, – скажи, Господи?!

Это у Пуляевых давно уж так пошло-поехало. Но не сегодня, когда Пётр проводил Машу задворками чуть ли не до её дома. А она на своей постелёшке спать улеглась да уснуть не могла, в этот же час Борис хотел было постучать в её окошко, но раздумал, сказав себе, что можно и завтра повстречаться, и глядел на вечернюю Волгу, на плывущие в Царицын с далёкой реки Камы белостроганные несмоленые баржи-беляны. Борта их так отстроганы до блеска, что даже в сумерках, а то и ночью, заметны.

Поужинав, укладываясь спать, Борис размечтался ещё и о том, что Машеньку он, познакомив с Груней, заставит побольше читать, а там и вразумит ей, что жить надо не для самих себя.

…А наутро разом все заботы Бориса смахнула с плеч маленькая бумажка, отпечатанная в типографии. Извещение воинского начальника, что полученные новобранцами в прошлом году льготы и отсрочки отменены. В тот же день Борис явился в воинское присутствие на медицинское освидетельствование.

– Вот это солдат! – воскликнули врачи и офицеры.

– В кавалерию… В Петербург Его Величество таких требует!

Перед вечером лишь Борис оказался на улице, обязанный явиться к воинскому начальнику на следующий день с вещами: ложкой, кружкой и с харчами на четыре дня. А вот Егорку отправили в местный лазарет. Нашлась у Егорки какая-то болезнь. А ведь Петру хотелось, чтобы Егорка оказался в солдатах. В гости к себе Петр пригласил отца Маши. Водки не было, на столе золотой пробкой сверкала бутылка церковного вина, рюмки две которого отец Маши выпил, насупив брови. И без вина всё вокруг обрело радужные цвета: Пётр обещал отцу Маши купить для него домик с крылечком на улицу, чтобы первую комнату оборудовать под бакалейную лавку:

– Не хочу я, чтобы отец моей будущей жены звонарничал на колокольне… Да, да! – и налил по третьей рюмке, после которой продолжал говорить уж о вчерашнем: – Была ли, – спросил Пётр, – Маша на могиле своей матери? Отнесла ли на кладбище весенние цветы? Не была. Ну так вот что, возьмите на расходы и сходите вместе с Машей поставить хорошую ограду и одарите нищих милостыней…

Отец Маши разрыдался:

– Благодетель ты наш, Петр. Умолять буду Машу стать твоей женой…

Дома он уже наговорился вскоре с Машей перед тем, как Борис постучал в окошко, вызывая Машу на улицу. Маша вышла к нему сама не своя. Молча взяла руку Борису, приникла к нему, а он невесело сказал, что не знает теперь, как быть ему, если взят в солдаты.

– Пойду к матери…

– Иди… – уныло ответила Маша, решив, что не бывать ей женой Бориса, что надо и отца послушаться. Может, и взаправду добра ей желает, сказывая «отжила дочь в нужде, пора потешить сытной пищей отца родного, бабку докормить на изюме, да и самой, назло соседкам, девкам и бабам, выезжать в карете из дома надушенной, под шелковым зонтиком, а зимой – так в санках, в лисьей шубке…».

…На вокзал проводить Бориса Маша всё же пришла. Она вышла было из дома в новом платье, с серьгами в ушах, но спохватилась и вернулась домой, чтобы надеть старенькое платье и снять серьги.

И Степанов провожал Бориса. Как только Маша убежала, он отозвал Бориса к железнодорожному пакгаузу и, глянув зачем-то на огромные замки на дверях, сказал:

– Моё напутствие такое: будь осторожным, не горячись, как всегда. И оценивай человека, с которым заговоришь. Сослуживцев узнай сначала хорошо. Но намекай, что рабочие идут к революции. Она на подъёме. По всей России рабочий класс снова подымается…

– Это я сумею, – браво ответил Борис, и в тот же миг сник, сказав: – Только что-то тяжело на сердце. Убёг бы куда-нибудь в непроходимые леса аль в раздольные степи. Охоты нет служить царю…

– А ты ему не служи… – насупил мохнатые свои брови Степанов, – но обучиться военному делу – не плохо! Будут еще баррикады, как в девятьсот пятом году. Большевикам понадобятся свои ротные, взводные, ну, ещё как там? Пулемётные! Пиши из казарм, царя похваливая. Вот адреса, легальные. Пиши намёками. А мы тут, сам знаешь, не из дураков. Всё поймём. И в моих письмах тебе будет намёк, что делать!

Эх, паровозные гудки! Прощай, родной город. Прощай, Волга-матушка река!

Борис закрыл глаза. Опять открыл. Вправо-влево распростерлась неоглядная за окном Донская степь. Вон и казаки понукают быков, сидя на возах. Казаки возвращаются в свои станицы с базара, из Царицына, везут оглобли, кадки с селёдкой, рогожные кули с вяленой воблой.

Словно кто-то толкнул Бориса в грудь. Он отшатнулся от окна, замутненного его же собственным дыханием, и вспомнил про письмо Машеньки, с которой теперь бы хоть и не расставаться.

Читая письмо, Борис не верил своим глазам, всё вскидывая руку, чтобы откинуть волосы на голове, будто падающие на лоб. Но и тут то же самое – такое, чему не верилось: волосы-то остались у ног парикмахера, в комнатушке его, у воинского начальника.

Да, Машенька писала Борису о том, что она отныне уж не его невеста, а завтрашняя жена Петра Пуляева.

– Так, значит, скручивают голову деньги! Деньги! – хрипло проговорил себе Борис, слыша, как что-то сипит у него в горле, как там пересохло вдруг, и ткнулся головой в свои пожитки, комкая их в изголовье.

Одолевали тяжелые размышления и Марию. Случалось ей еще девчонкой видеть разные свадьбы, бедные и богатые. Видела женихов и невест, которые пешком от дома в церковь добирались, а другие в фаэтонах, чуть ли не в свадебном поезде, мчались по улицам, подымая пыль. Тогда и Маша, босоногая девчонка, бежала около дороги, а то и падала в пыль, собирая брошенные из какого-то фаэтона пригоршнями конфеты в завлекательных упаковках-обёртках.

У богатых на свадьбе и не сочтёшь гостей, а у бедных – и десятка не наберётся, но одинаковой была суетня.

Теперь вот Мария сама в подвенечном платье, уж усталая от всего шуму-гаму. Она и в церкви стояла под венцом сама не своя. Не занимали её ни блеск позолоченных икон, ни обручальное кольцо на пальце, ни собравшиеся в кучу бабы и девки с родной улицы, шепчущиеся между собой так, чтобы и Мария слышала, что раз, мол, Мария первой ступила, а не жених, на церковный коврик, то и властвовать в доме будет она, а не её муж. Мария об этом и прежде знала. Её теперь занимали хлопоты вчерашнего дня, когда отец въезжал хозяином в дом, купленный Петром. Нравилось Марии крылечко с парадной дверью в отведенное помещение для бакалейной лавки. Отец был уж при жилетке, при часах, очки его поблескивали золотой оправой, а белый фартук бакалейщика был новым-новым, но отец неуклюже поворачивался, отвешивая кому-то из покупателей кусковой сахар, ронял на пол гирьки с весов.

Всё перед Марией появлялось как из тумана и исчезало, закрываемое другими видениями. Так до того часа, когда Мария отчетливо услыхала голос Петра, что вот, Машенька, стала ты теперь моей женой, а завтра церковную выписку о браке я отнесу в полицию, чтобы тебя вписали в мой паспорт. Такой царский закон о подчинении жены мужу.

– А по церковному закону, – продолжал Петр, – сама-то слышала, как произнёс священник: «Жена да убоится своего мужа…»

Утром после брачной ночи Пётр показывал Марии свои сараи, своего белолобого коня, борова и уток, поучая, как всё хозяйство ей вести:

– Выездного экипажа и выездной лошадки я не держу, – продолжал Петр, – для этого нанимаю помесячно лучшего лихача, обязанного каждое утро навещать меня и спрашивать – не будет ли нужен на этот день. Вот он сейчас приедет… Поезжай, прокатись. А завтра я приведу в дом кухарку, у которой ты за месяц переймешь всякие меню к завтраку, обеду, ужину…

Среди дня, когда Пётр был на берегу Волги, за Марией приехал лихач и помчал её в фаэтоне в брошенный старый дом. Там Мария по ступенькам старенькой лестницы поднялась на чердак. Сквозь ветхую крышу Марии была видна улица, мальчишки и девчонки, толпившиеся у фаэтона, разглядывающие дорогую сбрую коня, его большеглазую мордашку. Вздохнула Мария и присела на корточки за трубой у кучи игрушек, сама удивляясь, что была ведь пора, когда на полутемном чердаке она с какой-то чарующей душу заботой принаряжала своих самодельных кукол, напевала им колыбельные песенки и каждой из них дарила найденные на улице, на базарной площади, на берегу ли Волги разноцветные стекляшки разбитых пузырьков и бутылок. Даже научилась вязать кружева для своих кукол, которые, казалось, благодарно глядели Машеньке в её добрые глаза.

 

– А ведь будто недавно всё это было… – шептала Мария, собирая все разноцветные стекляшки в ридикюль. Для кукол она сделала в опилках что-то похожее на могилу. Такой холмик, под которым навсегда расстались с ней куколки, а она распрощалась со своим детством.

Торопливо Мария спустилась с чердака, глянула под крышу и повторила:

– Была пора! Теперь иная жизнь началась…

Усаживаясь в фаэтон, Мария расстегнула ридикюль и, вынимая из него вместе с мелкими серебряными монетами разноцветные стекляшки, бросала их в толпу девчонок и мальчишек. Бросала с горькой усмешкой на своем задумчивом личике, будто посылая горсть усмешки в свое прошлое.

И тут бабы со своими приметами. Рассматривая на ладони разноцветные стекляшки, бабы разом решили, что Мария не в своем уме.

– Недолгой жизни она… – махнула одна из них рукой вслед удалявшемуся фаэтону.

* * *

Казармы кавалерийского полка, в котором предстояло служить Борису, уж сто лет были казармами. Стены из серого камня, прозеленелые, воздух затхлый. Сподручно лишь начальству бросать солдат против рабочих: переулки от казарм расположены прямо к заводским воротам.

Да, Санкт-Петербург. Столица. Борис читал, как жилось тут бедноте и богатым. Книги Достоевского прочёл. Знал, что такое трущобы бедноты и что такое роскошные дворцы.

Груня, бывало, просвещала Бориса. Книгу за книгой читал он из её домашней библиотеки.

Груня будто знала, что Борису доведётся всё, описанное Достоевским, видеть воочию: мрачные серые особняки привлекали более всего внимание Бориса. Огромные дубовые двери были заметно тяжёлыми, с бронзовыми, ярко поблескивающими кольцами-обручиками вместо дверных ручек, да с пугающими львиными пастями или оскаленными мордами шимпанзе. Всё это: бронзовое литьё, медные дощечки, привинченные к дверям, – блестело. И когда только слуги занимались этим?

Бывая в частых разъездах, патрулируя ближайшие к заводам улицы и переулки, Борис с тоской на сердце поглядывал на волны холодной Невы и вспоминал Волгу. Полноводную, в разливе. Нева взята в гранит, а Волга заманивает к себе песочком берегов, островками, и Заволжьем с его озерами, протоками, рощами. А писем из Царицына нет и нет. Это сильно тревожило.

И вдруг сразу два письма. Одно от матери, написанное под её диктовку кем-то из укладчиц досок, а другое – от Сергея Сергеевича. Мать писала, что, бывая каждый день на базаре, не найдёт вот подходящей шерсти, чтобы связать Борису носки, спасающие от мороза, от простуды, что, как только свяжет носки, заодно пришлет в посылке ещё и два десятка пирожков с изюмом.

Все солдаты получали письма от матерей, от друзей, но вот никто не получил такого, какое Борису прислал Степанов.

Он писал, что Борису выпала счастливая доля послужить царю, который будет вскорости праздновать трёхсотлетие царствования на Руси дома Романовых.

Далее писал такое, над чем Борис задумался. Степанов велел отнести карманные часы в починку по адресу, указанному в письме, и немедля.

«Часового мастера, – писал Степанов, – зовут Антоном Григорьевичем…»

Указывалось, что мастер когда-то жил в Царицыне, что он уже в годах, и в часовом деле весьма опытный.

– Всё понятно, – говорил себе Борис, – но ведь у меня нет карманных часов…

«В чём тут загвоздка? – спрашивал он себя. – И как вырваться за ворота казармы, чтобы попасть к Антону Григорьевичу Абашину?»

Решил упрашивать своего командира так: «Сестренка моя, двоюродная, тут, в Питере, в горничных… Пирогов бы откушать, ваше благородие?».

И в воскресный день с пяти утра так продолжал думать Борис. Но непразднично выглядела казарма: офицеры, которым бы дома быть, по квартирам, аль на прогулках с женами и детьми, собирались кучками и о чём-то перешёптывались. Вдруг они поспешно разошлись, каждый в свой эскадрон. Началась седловка лошадей.

Борис всё же подслушал разговор офицеров, возмущающихся тем, что рабочие Питера забастовали, требуя судить всех, кто повинен в расстрелах рабочих на золотых приисках Лены.

Минуты даны на седловку.

И вот Борис уж в седле на своем донском гнедом, тонконогом и быстром на поворотах: чуть повод тронь, а он уж угадывает желание всадника.

Полюбил Борис своего коня. Как только ни холил, как только гриву ни расчесывал, да всё шептал на ухо: «Коняшка, милый, ненаглядный! Разумный какой! Всё видишь – сказать только не можешь…».

Тревожное настроение Бориса, видимо, передалось лошади. Она что-то всё вздрагивала, как Борис ни гладил ей под гривой шею.

– Куда же нас гонят? – перешептывались кавалеристы.

Борис догадывался о том, куда спешит кавалерийский полк. Покачиваваясь в седле, поглядывая на спину своего командира, на боевые ремни, он шепнул соседу слева: «Стрелять, если прикажут… буду стрелять в небо. Поверх голов бастующих рабочих… Хватит и того, что расстреляли на сибирской реке, на золотых приисках. Слышал я разговор офицеров. Им только дозволь, так и нас расстреливать начнут…».

Кавалерийский полк разделился поэскадронно.

Офицер, недавно присланный в эскадрон, часто пощипывая свои туго отрастающие усы, скомандовал:

– Эскадрон! Рысью! За мной!

Зачастили удары копыт по булыжникам мостовой. В переулке узкой улицы мелькнуло красное знамя. А левее, где во всю длину переулка чернел заводской забор, взлетели, словно белые голуби, листовки.

Всю неделю гоняли эскадрон в патрулирование по улицам столицы. Так и не выпало дня, чтобы Борис получил увольнение из казармы. А ведь хотелось именно теперь повидаться с «часовщиком», понимая, что не зря Сергеевич намекал на «срочную починку часов».

Хоть эскадронный командир и косо поглядывал всегда на Бориса, но ведь не он один офицер в эскадроне. Куда деться от того, что на Бориса заглядывались все остальные офицеры. Хоть на вольтижировке, в манеже, хоть во время рубки лозы.

Крадётся дежурный офицер на конюшню. А куда ему деться от зоркого глаза Бориса, крикнувшего, чтобы все дневальные слышали:

– Смирно!

С ухмылкой, покручивая гусарский ус, дежурный офицер похлопал Бориса по погону и сказал:

– А мне твой эскадронный говорил, что ты раззява! – и дыхнул на Бориса перегаром водки.

Дежурного офицера кавалеристы прозвали причудником.

Оглядев лошадей и кормушки, Причудник поманил пальцем одного из дневальных и сказал ему:

– В Твери, помню, на маневрах ты троих уложил на лопатки. Можно сказать, технику французской борьбы знаешь, учился этому, а?

Кавалерист-дневальный ответил офицеру, что учился у чемпиона мира Ивана Заикина. У русского богатыря:

– Я тогда в цирке конюхом работал…

Причудник сузил глаза так, что в щелочках меж ресниц светились только лишь чёрные зрачки. Он повернулся на каблуках, пришлёпнул подошвами так, что зазвенели шпоры, и спросил Бориса:

– Ну а ты, могучий с виду, не борец? Схлестнёшься с ним?

Борису, когда он еще пареньком был, случалось крадучись взбираться на тесовую крышу цирка, просовывать под брезент голову и глядеть, как борцы выходили на арену в параде-алле! А потом видеть схватки борцов. Всё плотнее прижимаясь животом к доскам крыши, Борис видел на арене и Заикина, и Поддубного, и Святогора Длиннорукого, который без всяких усилий почти брал в обхват противника. Тогда арбитр выкрикивал:

– Двойной нельсон!

Борис догадался, что выгода будет, и, стукнув каблуками, звеня шпорами, вытянулся перед офицером в струнку:

– Схлестнусь! – сказал он, – а что за это? Увольнительную бы к сестренке на пироги…

– Дам увольнительную, – ответил Причудник, – тому, кто победит…

– Прикажете начать, ваше благородие? – спросил Борис.

– Снять мундиры! – крикнул офицер. – Борьбу начать!

В ту же минуту Борис притиснул противника на песок, которым были посыпаны и дорожки, и площадки в конюшне.

– А еще можно? Ваше благородие, можно? – спросил побежденный. Офицер кивнул.

Борис, поняв, что противнику незнакомо многое из правил, задумал удивить офицера техническим приёмом французской борьбы и кинул противника через себя, сперва подержав над своей головой, а затем, крутнув ещё несколько раз как нечто лёгонькое, притиснул почти намертво к песку.