Жизнь в Царицыне и сабельный удар

Text
0
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

– А где она? Наташка-то где? А?

– А зачем мне знать?! – толкнул Чекишев друга в плечо. – Зачем нам знать?! Если хочешь, скажу: льнет она и сегодня к большевикам. Мы правильно поступили, отрекаясь от них. Нам самим до себя. Ты умница…

– И… И ты у-у-умница. Оба мы! Э! Аркашка! Сгубит себя Наташа, свою юность… А Наташа красивая! Красивая. А в душе у нее что? А? То-то!

…Назавтра не совсем еще в себе после пьяной ночи Чекишев, стыдясь, встретил на пристани Лужнина, сказав себе: «А что больно-то я кислюсь? Будто Глеб безгрешен…»

В тот час Глеб ожидал из Саратова свой пароход «Ориноко», старинный, с огромным гребным колесом на корме.

* * *

На третьей палубе около капитанского мостика Глеб сказал Чекишеву:

– Счастливого тебе пути, Аркашка! Все документы я распорядился выслать на твое имя в Баку, в коммерческий банк. Там получишь и деньги! А пока хватит тебе и того, что в кармане. А то, упаси бог, на женщин, тут по каютам шмыгающих, раздобришься… Деньги береги!

Чекишев кивал, подчиненно заглядывая «хозяину» в глаза, заметив, что это миллионеру нравилось.

– Ничего недоговоренного, – продолжал Глеб, – между нами нет. Об этом я и ночью думал. Нет смысла мне тратить время на поездку – провожать тебя до Владимировской пристани, чтобы там пересесть на мою «Графиню». Езжай! На телеграммы не скупись…

Так они и распрощались. Чекишев на хозяйском пароходе отправился в Астрахань, чтобы оттуда пароходом же следовать в Баку, а Лужнин на сером рысаке вернулся к своим неотложным, обычным делам миллионера.

Вместе с Чекишевым, но в другой каюте, выехал из Царицына в Баку тайный сыщик Глеба, обязанный миллионером наблюдать за Чекишевым.

Первую телеграмму из Баку Лужнин получил именно от своего тайного порученца, который уведомлял миллионера намеками, что Чекишев ведет себя достойно лицу, у которого на руках доверенность на управление нефтяными промыслами. «Его светлость, – сообщалось в телеграмме, – прибыл туда, где его ожидали, и энергично вмешался во все нефтеносные дела. По дороге от Царицына до Баку его светлость любовался Волгой и Каспийским морем. Собеседников избегал. Обеды, ужины проводил не в салоне, а у себя в каюте».

Довольный таким сообщением Лужнин вскоре получил еще и уведомление банка по телеграфу, что право собственности на нефтеносный участок на Биб-Эйбатской земле отныне принадлежит ему, Глебу Лужнину, главе «Торгового Дома Лужнин Г. Ф.»

И пошел-распошел Глеб фертом ходить среди миллионеров Царицына, размахивая перед носом каждого телеграммой банка из Баку и врать при этом, что триста тысяч заплатил за нефтеносный участок.

В кулуарах Волжско-Камского коммерческого банка, в Азовско-Донском, в купеческом кредитном только и было разговоров, что Лужнину, мол, стало на Волге тесно, что он, гляньте, переплыл Каспийское море!

– Всяких расходов – тысяч двести, – продолжал Лужнин врать без запинки. – На оборудование, на то и се потрачено полмиллиона. Зато какое будущее! Миллионные доходы! Принимайте участие. Плачу за сто тысяч, выданных мне наличными, полтораста тысяч векселями… Кто? Налетай!

И налетели!

За один день Лужнин выдал векселей, не подлежащих банковскому учету в течение трех месяцев, на тысячи рублей, получив взамен пятьсот тысяч рублей наличными. Уплатить по векселям предстояло из будущих доходов нефтепромысла.

На другой день Лужнин операцию с выдачей векселей повторил, представляя себе мысленно, как к его собственным миллионам рублей лепился еще один миллион, пока еще почти чужой.

Но Лужнин хотел большего. Он не завидовал маслозаводчику Воронину, у которого пятнадцать или двадцать миллионов, не завидовал лесопильным королям братьям Максимовым, не завидовал братьям Серебряковым, да и другим миллионерам Царицына. Завидовал Лужнин сахарозаводчикам на Украине. У каждого из них в банке если не триста, то четыреста миллионов. Но куда деться от зависти? Миллионеры Украины завидовали Ротшильду, Рокфеллеру, Моргану, Эссену, Форду – миллиардерам.

Лужнину тоже завидовали. И многие. Они его, молодого и прыткого, так и сожрали бы со всеми потрохами, да не из тех он недотеп, чтобы не видеть, кто именно подбирается к его миллионам. Он из тех, кто сам не упустит чужой капиталец.

Завидовала Лужнину гимназистка-второгодница последнего класса, слывшая в Царицыне непревзойденной красавицей и танцовщицей. С ней Лужнин познакомился на одном из вечеров, которые он устраивал у себя, приглашая только знающих французский язык. Вечера эти заканчивались игрой в «свет и тьму»: тушили свет и при зашторенных окнах ловили друг друга. Каждая гимназистка хотела оказаться в объятиях Лужнина. Особенно об этом мечтала Ада. Она думала, что это и будет ее первый шаг к миллионам Лужнина.

Вчера Ада помахала Глебу перчаткой с тротуара, а он промчался мимо, не остановил своего рысака. Извиняющим обстоятельством Глеб посчитал то, что готовился выступить во «втором акте блестящего спектакля», как он назвал свою операцию с нефтепромыслами.

Занавес был поднят, как только в газете «Биржевые ведомости» компаньоны Лужнина прочли сообщение, что на Биб-Эйбате куплены пески вместо нефтяных источников.

К двенадцати часам дня в контору Лужнина нахлынули все, кто вложил наличными деньгами тысячи рублей, надеясь получить невиданный доход. Лужнина требовали в контору десятка три купеческих глоток. Они выкрикивали такое, словно и в церковь никогда не ходили замаливать свои грехи. Тут что-то не ладилось с поговоркой: «Рыбак рыбака видит издалека». Не разглядели, не разгадали обманутые купцы обманщика купца! Конечно, купцы всегда рисковали, но вот такое нефтяное дело подвело прямо-таки под веревочку на шею.

Лужнин слышал все угрозы, проникающие сквозь дверь кабинета управляющего. Слышал. И посмеивался. Тем самым изумляя управляющего, готового рискнуть посоветовать хозяину прекратить такую «игру». Однако не посмел, удивляясь тому, как спокойно Лужнин приглядывается то к одному, то к другому макету пароходов на лакированных полочках в кабинете. Вот Лужнин крутнул у «Ориноко» гребное колесо на корме… Вот щелчком ударил «Графиню», затем «Багратиона» и стал одаривать щелчками буксирные пароходы: «Снегопад», «Буря», «Вася», «Ваня», «Бурлак».

А крик все усиливался:

– Выходи! Не прячься!

Лужнин встал из-за стола и с усмешкой сказал управляющему:

– Ну, тебе придется теперь побыть и боцманом моего корабля. Размещать груз будем, как и положено, чтобы не перегрузить корму корабля. Пускай купцы наорутся. От этого они сильнее не станут… Поослабнут. Шумят они от мелких потерь. Завтра недодадут по гривеннику рабочим, а там и весь год не будут додавать – и с лихвой покроют свои убытки. Иди на палубу. Получай мои векселя и складывай в сейф, платить будем пятаком за рубль. Понятно, думаю?! То-то! Пусть будут довольны пятаком мои компаньоны!

Лужнин появился перед орущими компаньонами, морща болезненно лицо:

– Господа! – воскликнул он. – О чем, господа, вопите тут?! Ведь оплата моих векселей обеспечивалась добычей нефти. В каждом векселе об этом упомянуто. Нефти нет! Будем нести убытки на равных! Ни пароходы, ни домовладения, ни кондитерская фабрика, ни лесопильный завод не в ответе! Не под залог этого имущества выданы мною векселя. – Лужнин скривил свое лицо. – И если бы все имущество не было в залоге, еще надысь распродал бы и расплатился… А? Э-эх! Беда! Все мое уж заложено-перезаложено… Скоро нагрянут купцы из Саратова, Самары, Москвы, им я должен куда более, чем вам… Берите, что есть в кассе, – по пятаку за рубль хватит, может быть… Управляющий будет выдавать… А я – вылетел в трубу, обанкротился… Был миллионер Глеб Лужнин, а теперь я – трын-трава! Мы тут с вами царицынские – хватайте, что есть в кассе, а то нагрянут из Саратова… и копейки за рубль не получите!

Глеб раскланялся и ушел в кабинет управляющего. Там он поставил на письменный стол венский стул, взобрался, как взбирался управляющий, чтобы подглядывать в пропиленную под потолком щелочку за работой кассира и конторщиков, и глядел на одураченных компаньонов.

– И пусть Бога благодарят! – смеялся Глеб.

Когда в сейф Лужнина управляющий бросил последний вексель, Глеб спрыгнул со стула прямо на пол, вытирая большим батистовым платком вспотевший лоб. Ведь не так-то просто, оказывается, заработать обманным путем миллион рублей!

А через пять дней в газете «Биржевые ведомости» появилось сообщение, что семь буровых скважин, глухих еще вчера, вдруг выдали разом на поверхность Биб-Эйбата более двухсот тысяч пудов нефти.

Чекишев прислал телеграмму:

«Уважаемый Глеб Федорович! Через месяц подгоню в Царицын две нефтеналивные баржи. Готовьте резервуары. Ставьте нефтекачку около причалов Нобеля. Мы ему станем поперек горла. Мы – русские!»

В тот же вечер Глеб Лужнин дал бал.

Присутствовал на балу и вездесущий Николай Баяров, которого Лужнин, взяв под руку, отвел в свой домашний кабинет и сказал:

– Мы тут и без тебя попляшем. Отправляйся по делам. Нужно срочно начать постройку нефтеналивных резервуаров, оборудовать нефтекачку… Но именно неподалеку от нефтекачки Нобеля… Глотку этому шведу хочу заткнуть… Россия – все же Россия для русского промысла!

В фаэтоне, по-пьяному развалясь, с веселой улыбкой напевал Баяров:

Если б милые девицы

Все могли летать, как птицы…

Хоть и был Баяров навеселе, однако не забыл о поручении Лужнина – ускоренно поставить на берегу Волги нефтяные резервуары. В этом деле помогли бы Пуляевы – Петр и Семен. Потому подрядчик и приказал кучеру остановиться около шестиоконного бревенчатого дома.

Долго Баяров стучал в калитку, ворота и ставни, никто не отозвался.

А в тот час в доме Пуляевых произошло такое, чего там и не ожидали.

Прожив в уютных хоромах почти полсотни лет, Семен Пуляев, глава семьи, пасхальной этой ночью внезапно занемог: закружилась голова, и он упал, когда в доме ни сына Петра, ни внука Егорки не было. С трудом, своими силами дополз до кровати. Натужно взобрался, подтягивая к себе подушку за уголок. Отдышался, пробуя поднять голову. Удалось. Значит – анисовки надо! Выпил – полегчало. Выпил еще – и весело стало. Тогда он вынул из тайника все накопленные деньги, упакованные в тысячные пачки сторублевые банковские кредитки. Без труда пересчитал эти желтеющие «катеринки». На семнадцать тысяч было их. Глядеть на деньги ему было очень радостно – и это уж на семьдесят пятом году жизни! Спрятав деньги, погасив лампу, улегся в постель. Захотелось вдруг ему вспомнить свои неблаговидные поступки.

 

А вспомнить было о чем: на Волгу он пришел, когда строилась железная дорога Царицын – Дон – Калач. Пришел из села Ливенки Орловской губернии, украв там у соседа гармошку. В игре на гармошке не находил себе равных. И нет чтобы шпалы класть, а смог жить от трудов гармошных. Где пьянка-гулянка, там и он. За каждую плясовую – пятак. За песню про Стеньку Разина – десять копеек. Не сразу накопилось десять рублей. Вот тогда-то он и закупил в Царицыне кетовой икры, осетрового балыка на все десять рублей и водки под заклад гармошки. Рискнул. Привез купленое на берег Дона, чему там инженеры несказанно обрадовались. И накинулись тут покупатели. Платили не скупясь, не выторговывая полтинники. Пили. Закусывали. И платили втридорога. Так и пошли дела. А тут еще обнаружился пьянчужка, старый шулер. Играть с ним никто не хотел, а похмеляться у него была большая нужда. Вот он и продал свои секреты за десять дней – за десять похмельных стаканчиков. И то доход. Ливенку продал, купил саратовскую гармошку с серебряными колокольчиками. За песни и плясовые стал брать дороже. Понравился купцам, которые на корню скупили у татар-плантаторов арбузы и дыни. В Сарептском затоне сел на баржу – угождать купцам в пути от Царицына до Нижнего Новгорода. Ехали купцы на ярмарку. Там они продавали арбузы – копейка ломоть, а скупали за копейку два арбуза. Ехали обнимаясь с бутылками водки. В Саратове девок на баржи согнали. Знай себе плясовые наяривай.

Вот и наяривал, пока к нему не прижалась ночью, увильнув от купца, еще почти девичьей грудью смуглая девка с цепкими на поцелуи губами, сказав: «Сохрани эти сотенные… Украла. Нам с тобой. Жить хочу по гроб рядом… Гармонь люблю слушать…»

Это был второй грех…

Вот и зажили они потом по-семейному. Родила она ему сына – Петра, а затем и у Петра родился сын – Егорка. Это уж когда поставил на косогоре, над кручей, шестиоконный дом.

Вставая всегда рано-рано, Семен спешил к окнам поглядеть, как натужно буксирные пароходы тянут вверх по Волге караваны барж.

– Не будет раздолью Волги ни конца ни края. А меня не станет. Может, завтра? – шептал Семен, лежа в постели.

И вдруг резко повернулся набок. Показалось ему, коль лежал на спине, скрестив руки на груди, что не в постели он, а в гробу.

Так, на боку, лежал почти до рассвета, пока не пришел сын Петр.

– Живой, что ли? – спросил он.

Семен знал, что Петр ждет не дождется, когда отец помрет, и ехидно иной раз про себя улыбался: «Деньги мои царапают Петру душу. А вот возьму да и подпишу монастырю… Бог? Никто не доказал, что его нет, никто не доказал, что он есть, а все же, без прогаду, жизнь на том свете вдруг, да и всамделешняя? Пускай молятся за меня монашеньки…»

– Живой, Петро, живой я еще… Пришел?.. А Егорка где?

– Придет и он, – хмуро ответил Петр, усаживаясь на диван. – Эх, батя, устал же я… Двенадцать церквей обошли… В каждой к плащанице Христа приложились… Разговляться пора…

Показался в дверях и Егорка с двумя плетеными одноручными корзинами пасхальной еды, приготовленной по заказу Петра на кухне трактира Бокарева, что на углу Княгининской улицы.

Расторопный Егорка мгновенно опорожнил корзины. Положил на стол куличи, пироги, ватрушки, котлеты, французские булочки, нардечные, пончики. Разложил попарно белые и крашеные яички. Под конец, глянув на деда, Егорка поставил на стол две бутылки анисовой водки.

– Ну, разговляться так разговляться! – заговорил Семен, приподнимая одну из бутылок, просматривая ее содержимое на свет. – Без подделки товарец! – воскликнул он. – Такую анисовку пил сам фельдмаршал Суворов! Ну, рассаживайтесь! Тащи, Егорка, стаканы, вилки, ножи, тарелки и прихвати рюмку!

– Для кого это рюмку-то? – спросил Петр.

– А для вот этого фельдмаршала! – ткнул себя большим пальцем в грудь Семен.

– А чего же для праздничка Христова не выпить стакан?

– Это мое дело. Мне указчиков не нужно… – ответил отец сыну, скрывая от него, что ночью почувствовал себя худо.

Разливая водку по стаканам, а себе в рюмку, Семен Егорке налил полстакана, сказав:

– Знаю тебя… Где-то еще добавочек прихватишь.

Выпили. Закусили молча. Затем Семен стал сетовать на жизнь, что пора бы, мол, обзавестись хозяйкой в доме, а не все из трактиров питаться неизвестного качества харчами. Петру тут слушать пришлось о том, что пора жениться еще разок, что на Красной Горке загудят по всей округе свадьбы, что надо Петру подыскивать себе невесту. А когда Егорка зачем-то отлучился на кухню, сказал:

– Такую выбирай, которая бы…

– Знаю! – грубо ответил Петр отцу после второго стакана водки. – Не тебе жить с моей женой, а мне… А в них никто не разберется! Под мои годы брать бабу не хочу, а помоложе если, так Егорка, ярый до девок, помехой окажется на семейном пути…

– Ну, мы с тобой вдвоем одернем Егорку…

– А чего – так я и в зубы! – размахался кулаками Петр.

– Нет, нет, сынок! Заколотил одну жену в гроб, до другой я тебе не позволю пальцем дотронуться, – рассердился отец и налил себе вторую рюмку. – Кулаком?! Жену? В зубы?! Ты будь перед женой ангелом. Подластись к ней. Из послушной-то, смягченной ласками пышки-лепешки выпекай! Ласками-побасками. А побей ее, тогда ответы ночью получишь? Дурак! Женские ласки сколько, знал бы, сил на весь день дают! Ходи-ходи козырем! Всё на белом свете будто для тебя одного.

Егорка к столу не вернулся. Он суетился на кухне. Торопливо выпил «добавок» из третьей бутылки, которую, оставив в кармане пиджака, не выставил деду и отцу на стол.

Сунув за сундук недопитую бутылку, Егорка вышел на дворовое крыльцо подышать весной, ее ароматом, идущим от вишен и клена, уже започковавшихся.

Спускаясь с крыльца, Егорка чуть покачнулся, еще раз чуть-чуть – когда уж открывал калитку, пожелав взглянуть на улицу.

А по улице, быть что ль тому, шел давний враг Егорки Борис Светлов. Рослый парень, ну просто богатырского телосложения.

Егорка боком как-то по-пьяному нырнул во двор, со злобой захлопнув за собой калитку. Остановился во дворе, подбоченился, посматривая на траву, пробившуюся по обе стороны дворовой тропинки, сказав свое:

– Ну и что ж теперь-то я, как бывало гимназистом, ознобу поддаюсь и при встрече с Борисом увиливаю в сторону?! Пора ему бегать от меня, а не мне от него… – и глянул в трещину забора на улицу, отыскивая там глазами Бориса. И увидел. На обрыве. Одного. Глядящего на Волгу.

Закачались перед Егоркой зеленеющие деревья, что росли во дворе.

Глянул Егорка на небо – заволакивало, быть низовому ветру с Каспия. На Волге будут бугристые волны… Будут?

– Пойду-ка я, – сказал себе Егорка, – стану рядом с Борькой. Попробует тронуть – пристрелю… – Егорка нащупал в кармане пятизарядный револьвер «Смит-Вессон», никелированный, с черной костяной ручкой, и усмехнулся: – А чего?! И стрельну! Пускай только полезет в драку…

Сперва Егорка шел к обрыву быстрыми шагами, потом замедленными и, почти не дыша, становился чуть позади Бориса.

Ветер дул с улицы в сторону Волги. На Бориса нанесло водочный запах. Оглядываясь, увидев Егорку, Борис как-то разом потерял интерес к Волге, к разглядыванию волн и набегающих туч. Спросил Егорку:

– Чё подкрался-то?

– Ничё! Аль Волгой любоваться запретишь?

– Нет, конечно… Но Волгу из шести окон вашего дома видно куда как далеко, чем с обрыва…

Эти верно. Это так. Егорка богато жил в большом доме. А дом матери Бориса был маленьким. Да и то во дворе. Волгу оттуда не было видно. Егорка об этом знал. И от того, что у Бориса был домишко бедный, Егорке иногда и казалось, что и верно парень так себе. Казалось! Это когда Бориса не было рядом. А вот когда на один шаг от него находишься, то снова озноб одолевать начинает. Одни глаза Бориса, голубые, что тебе нож за стеклом витрины. Смотри – вот сверкают!

Бориса опять что-то привлекло вдали на Волге, захотелось разглядеть, но соседство Егорки было до тошноты противным. И Борис сказал:

– Шел бы, Егорка, отсюда… Говорить нам не о чем…

– А вот и не уйду! – ответил Егорка, сунув руку в карман своего пиджака… – А если чего-тово, как бывало колотил… Не дамся! Я, глянь, не один, со мной еще пятеро! – Егорка вынул револьвер и… И только видел его. Револьвер уж сверкал в руке Бориса.

– Отдай… – плачуще произнес Егорка, – я постращать только хотел. И все равно в полицию заявлю, если не отдашь. Тебя за незаконное хранение огнестрельного оружия… В тюрьму!

Сказал это Егорка и попятился. Пятился и глядел, как револьвер подлетел чуть ли не до облаков, поблескивая никелем отделки. Блеснул еще раз над Волгой и исчез в воде. Далеконько от берега.

У Бориса хватило ловкости выхватить револьвер из рук Егорки и сил хватило забросить за баржу, стоящую под кручей на якоре. Егорка пятился-пятился и вдруг побежал прочь, крича что-то неразборчивое. Потом он остановился вдали и, приложив ладони ко рту, крикнул хорошо слышимое:

– Борька-задирало! Хулиган! Борца Заикина из себя строит! А я завтра себе другой револьвер куплю. Но тогда-то – берегись!

* * *

Егорка и Борис, парни с одной улицы, когда-то дружили, а потом – дружба врозь пошла. А ведь были «великой тайной» связаны: Егорка обучал Бориса картежничать без проигрыша.

Егорка, еще гимназистом будучи, верховодил на улице всеми мальчишками, пока не затронул девчонку Машу, дочь полуслепого звонаря казанской церкви. Борис заступился за нее.

В бедном доме рожденную всяк норовил дернуть за рукав поношенного пальто, а то и за кофту. Но стоило однажды Егорке сдернуть с Маши юбку и обнажить, как он получил от Бориса два таких тычка, что ползком перебрался через улицу к своему дому. И дружбе наступил конец. А Маша стала льнуть к Борису: в ее шестнадцатилетней душе любовь к нему пробудилась. Борис же просто заступщиком был. Всех отвадил. Но он о любви представления не имел еще. И словом не промолвился. Издали Маша любовалась Борисом да вздыхала. Не сразу она и засыпала на своей кровати.

А Борис уже важничал на всю улицу, лишив Егорку превосходства над всеми парнями. И даже когда учился Борис у столяра мастерству, посылал парней этих со всей своей улицы на деповский двор собирать там железо-лом, таскать татарину-старьевщику. Деньги, полученные ими, становились его собственностью. Он парней обыгрывал начисто. Пока столяр не прихватил его за картами и не сказал:

– Ты мне доверен твоей родной матерью для обучения мастерству, а не картежной игре. В печку карты брось! Пойдем сейчас к мастеру-модельщику на завод. Там обучаться будешь дальше. Ты уже знаешь, друг Борька, слоистость каждого дерева и смыслишь, на что годна береза, бук аль осокорь, клён, сосна, осина, ёлочка. На заводе в модельной мастерской у тебя и заработки будут подходящие. Станешь по-настоящему кормильцем матери… О ней помни, Борька, каждый час!

На окрик старого столяра Борис тогда не обиделся. Душой почуял искреннюю доброту пожившего на белом свете человека. Не глянул – сгорели дотла карты аль только уголки обуглились.

Когда Борис и столяр дошли до угла, Маша выглянула из-за своей калитки. Тоскливым взглядом проводила она Бориса, перекрестив его по-матерински трижды, шепча ему вслед:

– Дай бог тебе, Боря, удачи!

А сердечко билось тревожно. Ведь успела она вчера перевстретить старого столяра и рассказать, что Борис закартёжничался. Того и гляди, в тюрьме окажется, если затеяно было кем-то из парней ограбить казанскую церковь.

Теперь она думала, глядя вслед Борису: «А не предательница ли я?».

…Другом у старого столяра на металлургическом заводе оказался Григорий Григорьевич, мужчина рослый, с кудрявыми усами. Жил он на очень крутом откосе Волги верстах в четырех от завода, в собственном большом деревянном доме.

Когда к нему вошли гости, Григорий Григорьевич, видимо, забавлялся со своими двумя дочками-малолетками, которые, как только отец кивнул головой им, встали с пола, забрали свои куклы и скрылись в другой комнате.

– Зачем пожаловали? – спросил Григорий Григорьевич и, выслушав столяра, положил руку на плечо Бориса, сказав:

– Гож! Я тебя обучу мастерству. Не ленись только. Станешь подмастерьем у меня, а там и мастером. Будешь ходить в пальто на лисьем меху. Мне хотелось бы всех рабочих видеть в костюмах при галстуках и в пальто на лисьем меху… А то, глянь, дрогнут в пиджачках… А?! – И весело продолжал: – Грамотен? О! За три класса – три похвальных листа! Неплохо! Но это первые три ступеньки в жизни… Да-а! Я тебе и хрестоматию познать помогу. Математику… Геометрию… Выучу. В нашем деле надо уметь читать инженерские чертежи…

 

Пока Борис стал подмастерьем. Когда и пальто на меху появилось на нём, минули юношеские годы. Григорий Григорьевич за это время не только научил Бориса мастерству модельщика, но и книжками увлёк. Забыл Борис и улицу, и карты. Познакомился с большевиком Сергеем Сергеевичем Степановым.

Когда полиция арестовала Григория Григорьевича на конспиративной квартире на Пушкинской улице, в доме № 1, сразу позади особняка владельца маслобойного завода Миллера, в подвальном этаже, где Григорий Григорьевич печатал листовки, Борис за час до налета полиции унес сотню отпечатанных листовок и должен был прийти через два часа за остальными и унести.

Не удалось. Посуровел Борис. Он несколько дней вечерами ходил из улицы в улицу, вглядывался в прохожих, напоминающих своей походкой Григория Григорьевича. Борису всё не верилось в происшедшее. А когда уж успокоился, решил, что типографию надо налаживать за Волгой, рядом с хутором Букатиным, на Бобылях.

– Но как бы мне, – закончил Борис, – как бы мне суметь освободить дядю Гришу?!

– Мы сообща освободим! – резко ответил Степанов, ударив по углу стола трубкой, отчего чубук куда-то отлетел.

Степанов начал искать чубук под столом, а Борис ушёл, думая: «А может, мне самому, без помощи?».

Так-то так, а всё же Борис иногда возвращался к таким размышлениям, спрашивая себя: «Так как же быть?». А тут, как нарочно, Егорка со своим револьвером подвернулся под руку, когда Борису надо плыть на хутор Бобыли, за Волгу, в подпольную типографию.

* * *

Низовый ветер поторапливал Бориса. Волгу он переплыл под полным парусом. Подпольщики его встретили у причала, взяли у него бумагу, типографскую краску и запасной шрифт, выдав Борису листовки.

На обратном пути лодку Бориса чуть ли не захлёстывало волной. А он, знай себе, напевал: «Есть на Волге утёс…»

Надо было крепко держать кормовое весло, не спускать глаз с городского берега, где высилась кирпичная громадина «Чайной биржи» Голдобина. Когда-то берег у гостиницы Голдобина был самым оживлённым. Здесь и пассажирские пристани всех пароходств, а чуть пониже – причалы для буксирных пароходов, барж. Гомон и шум грузчиков, разгружавших пароходы, баржи и вагоны береговой линии железной дороги на Дон.

Плывёт на лодочке Борис, не слыша колокольного пасхального перезвона церквей, весёлого перезвона, летящего над бурной Волгой. Борису, знай, поглядывать вперёд, а тут из Воложки, огибая остров Голодный, торопясь, будто на ярмарку, четыре пассажирских парохода, обошли лодку Бориса, поднимая крутые волны, и без того белопенные от низового ветра.

«Из Астрахани! С воблой подлёдного улова… – подумал Борис, – шпарят наперегонки. Хотят перехватить покупателей. Да, каждый капитан хочет угодить своему хозяину, чтобы первым весенний барыш на рыбёшке схватить…».

Отстали три парохода от «Графини» Лужнина. Ему будет первый барыш.

Пароходы спешили изо всех сил. Из труб валил черный густой дым. Значит, слушаясь капитанов, машинисты поддавали пар и пережигали мазут. Лужнин, если бы увидел над «Графиней» черный дым, выгнал бы с парохода на берег капитана за пережог мазута. Мазута! Из-под земли добываемого! Когда пароходы отдали чалки на причал, тогда и лодочка Бориса приткнулась к городскому берегу, в тихой заводи около лесных пристаней, среди барж и плотов Лужнина. Борис привез из-за Волги с хутора Бобыли пахнущие свежей типографской краской первомайские листовки. Содержание листовок было одобрено под пасхальную ночь собранием подпольщиков.

Пустынно было в пасхальный праздничный день на берегу Волги, на причалах плотов и барж, где Бориса ожидала Груня, дочь вожака царицынских подпольщиков-большевиков Степанова. Груня подхватила «груз» из-за Волги и сразу же скрылась среди привалов бревен. Борис перегнал свою лодку на другое место, на постоянный причал, кинул на плечо парус, свернутый в рулон, и зашагал домой. Улицы были полны праздного народа. Слышались песни и перепевы гармошек да где-то неподалеку пьяные выкрики. Угадывалось, что там вот-вот начнется драка. На каждую Пасху дрались, калечили друг друга.

Крепко спалось в ту ночь Борису, а позавтракав, примостился он на табуретке около окна с книгой, проводив взглядом свою мать до калитки.

Мать Бориса Глафира Дмитриевна пошла к престарелой соседке, понесла на расшитом петушками полотенце кулич. Походка у Дмитриевны торопливая. Вообще Дмитриевна делала всё быстро: и стирала, и стряпала. Дома и не посидит. Гляди уж – опять нанялась побелить хату, а ведь еще она и на лесопильном заводе работала укладчицей досок.

Худенькая Глафира, подвижная, то там то здесь появлялась среди штабелей. Была заметна своей расторопностью. За это перед Рождеством Христовым получила из собственных рук хозяина, а не из рук кассира серебряный рубль.

Бабы укладчицы уважали её, слушались, а в обеденный час, как только гудок лесопилки провизжит, словно разбойник в лесу просвистит, усаживались вокруг Глафиры и, поедая принесённую из дома отварную картошку в прикуску с дешёвой селедкой, слушали побасенки. Она нет-нет да и вспомнит про то, как её муж соскользнул под льдину… и утонул…

Да, «нырнул» отец Бориса под лёд, хоть и был расторопным. «Нырнул» в Волгу, обкалывая баржу Лужнина, по весне…

* * *

За погибель на работе нет спроса ни с кого. Миллионеру Лужнину никто не сказал о таком случае, чтобы хозяйское сердце не тревожить сообщениями о каждодневных увечиях то на лесопилке, то на кондитерской фабрике. Мало ли где на работе у Лужнина люди калечились. Так что ж, Глебу Лужнину слезы лить, что ль? А когда же тогда ему веселиться? В городе вон сколько случаев на каждый час, на каждый день. Так что ж, членам городской управы не спать, что ль?

Одни извозчики, глянь, за день оглоблями сшибут сотню зевак!

Кривые, слепые, хромые в городе – откуда?

А Глафира Дмитриевна – расторопная, оглядистая – про всё знала. Она и Машеньке заглядываясь на неё, говорила: «Береги себя, Маша. Ух, до чего же ты красивая». А Машенька, как только Глафира вошла в их домик, спросила:

– Чем Боря занят?

– А то не знаешь! – ответила Дмитриевна. – Всё тем же! Книжками! Опять читает. Разговелся и читает.

Тут Машенька и вышмыгнула за порог. Пошла к Борису.

– Чего же вечером, Борь, не стукнул в окошко? И сегодня не вспомнил, когда день такой… Ну, слышь? Во все колокола трезвонят. Ах! – вздохнула она, – с нуждой я к тебе. Отмотай мне с катушки белых ниток!..

Борис молча разыскал катушку и отдал её Маше.

– Давай вместе отматывать… – попросила она.

– Бери ты её всю… катушку эту! – сердито ответил Борис и сел у окна, опять склоняясь над книгой.

Переминаясь с ноги на ногу, будто злясь на стоптанные каблуки, Маша сказала:

– А мне ещё и лук нужен…

– Лук? Две вязанки в сенцах висят…

– Где? В тёмном углу?

Борис лениво встал с табуретки, открыл дверь в сени и, догадываясь, что Мария забавляется над ним, усмехнулся:

– Луку, значит, тебе? Я сейчас надёргаю из вязанки. Пойдём! – и потянул Машу за косу.

Маша оступилась в тёмных сенцах. Схватилась обеими руками за плечи Бориса и, повиснув, стала приговаривать:

– И нитки, и лук у нас есть, – прижалась грудью к любимому. Пришлось ей приподняться на носки туфель, а всё же, хоть разок в жизни, суметь поцеловать самой, – жди, когда Борис догадается…

– Я обманула тебя, – шептала Мария Борису, целуя его. – Я про нитки и лук наврала тебе. Встретиться с тобой захотела…

Прошептала и выбежала из тёмных сеней во двор. До калитки бежала не оглядываясь, а оттуда, погрозив пальцем, задорно крикнула:

– Так тебе и надо, нерадивому.

Мелькнув рукавом розовой кофточки, Мария захлопнула калитку. Борис вернулся в дом, посмотрел на себя в зеркало, потрогал пальцами щеки, чувствуя ещё поцелуи, и сел за книгу сам не свой.