Read the book: «Письма к брату Тео. Первое полное издание», page 10
Син – очень, очень милая маленькая мама, такая простая, такая трогательная, для того, конечно, кто по-настоящему ее знает. Но когда Терстех разговаривал со мной и она уловила отдельные его слова, у нее на лице появилось отвратительное выражение боли. Вполне вероятно, Терстех поступил так потому, что не ожидал подобной встречи, но я не могу ни счесть это оправданием такого поведения, ни извинить его. Ну, до свиданья, мой мальчик. Повторяю еще раз, что Син, когда она спокойна, сразу становится маленькой мамой, такой же тихой, нежной, трогательной, как гравюра, рисунок или картина Фейен-Перрена. Я снова жажду рисовать, жажду, чтобы она позировала мне, жажду полного ее и моего выздоровления, жажду мира, покоя и, прежде всего, сочувствия с твоей стороны.
217. Среда
Хочу предложить тебе отложить всю историю с моим гражданским браком на неопределенное время, скажем, до тех пор, пока я не начну зарабатывать 150 франков в месяц продажей своих работ и твоей помощи, следовательно, больше не потребуется. С тобой, но только с тобой одним, я могу условиться, что повременю с гражданским браком до тех пор, пока не продвинусь в рисовании настолько, что стану независим. Как только я стану зарабатывать, ты постепенно начнешь посылать мне все меньше, и когда, наконец, мне больше не нужны будут твои деньги, мы вновь поговорим о гражданском браке…
Я стремлюсь к одному – сохранить жизнь Син и двум ее детям. Я не хочу, чтобы она снова заболела и впала в ту отвратительную нищету, в которой прозябала, когда я нашел ее, и от которой она в данное время избавлена. Я за это взялся и должен довести это до конца. Не хочу, чтобы она хоть на минуту опять почувствовала себя покинутой и одинокой; хочу, чтобы она знала и на каждом шагу чувствовала, как нежно я ее люблю и как я привязан к ее детям. Как бы неодобрительно ни смотрели на это другие, ты поймешь меня и не захочешь мне мешать. То, что она воспряла, я целиком отношу на твой счет: моих заслуг здесь очень мало – я был только орудием.
218
Я хочу, чтобы ты хорошо понял, как я смотрю на искусство. Чтобы достичь в нем правдивости, нужно много и долго работать. То, чего я добиваюсь и что ставлю своей целью, чертовски трудно, и все-таки я не думаю, что мечу чересчур высоко.
Я хочу делать рисунки, которые бы волновали и трогали людей. «Скорбь», а вероятно, и такие маленькие пейзажи, как «Аллея Меердерфоорт», «Рейсвейкские луга» и «Сушка рыбы» – это только первое, робкое начало. Тем не менее в них есть нечто, идущее прямо из моего сердца.
И в фигуре, и в пейзаже я хотел бы выразить не сентиментальную грусть, а подлинную скорбь. Короче говоря, я хочу продвинуться настолько, чтобы о моих работах сказали: «Этот человек чувствует глубоко, этот человек чувствует тонко», – сказали, несмотря на мою так называемую грубость, а возможно, именно благодаря ей.
Такое заявление в моих устах звучит сейчас, конечно, претенциозно; тем не менее в этом и заключается причина, по которой я изо всех сил стремлюсь двигаться вперед.
Что я такое в глазах большинства? Ноль, чудак, неприятный человек, некто, у кого нет и никогда не будет положения в обществе, словом, ничтожество из ничтожеств. Ну, что ж, допустим, что все это так. Так вот, я хотел бы своей работой показать, что таится в сердце этого чудака, этого ничтожества.
Таково мое честолюбивое стремление, которое, несмотря ни на что, вдохновляется скорее любовью, чем ненавистью, скорее радостной умиротворенностью, чем страстью.
Как бы часто и глубоко я ни был несчастен, внутри меня всегда живет тихая, чистая гармония и музыка. В самых нищенских лачугах и грязных углах я вижу сюжеты рисунков и картин, и меня непреодолимо тянет к ним. Чем дальше, тем больше отходят на задний план другие интересы, и чем больше я освобождаюсь от них, тем острее мой глаз начинает видеть живописное. Искусство требует упорной работы, работы, несмотря ни на что, и непрестанного наблюдения.
Под упорством я подразумеваю умение не только долго работать, но и не отказываться от своих убеждений по требованию тех или иных людей.
Я очень надеюсь, брат, что через несколько лет, а может быть, даже сейчас ты увидишь у меня такие вещи, которые до известной степени вознаградят тебя за все твои жертвы.
В последнее время я совсем уж редко разговаривал с художниками. Мне от этого хуже не стало. Прислушиваться надо не к голосу художников, а к голосу природы. Теперь я лучше, чем полгода назад, понимаю, почему Мауве сказал: «Не болтайте мне про Дюпре, а говорите лучше об уличной канаве или о чем-нибудь в этом роде». Слова довольно грубые, но зато совершенно справедливые. Чувствовать сами вещи, самое действительность важнее, чем чувствовать картины; во всяком случае, это более плодотворно, более живительно. Именно потому, что я сейчас столь широко и разносторонне воспринимаю как искусство, так и самое жизнь, выражением существа которой и является искусство, мне кажется особенно оскорбительной и фальшивой любая попытка людей навязать мне свои взгляды. Лично я нахожу во многих современных картинах своеобразное очарование, которым не обладают работы старых мастеров.
Самым высоким и благородным выражением искусства для меня всегда остается искусство английское, например Миллес, Херкомер, Френк Холл. По поводу же разницы между старыми мастерами и современными я скажу лишь, что последние, возможно, являются более глубокими мыслителями.
Существует большая разница в чувстве между «Холодным октябрем» Миллеса и, скажем, «Белильнями холста в Овервене» Рейсдаля, между «Ирландскими эмигрантами» Холла и «Чтением Библии» Рембрандта.
Рембрандт и Рейсдаль и для нас не менее возвышенны, чем для своих современников, но в теперешних художниках есть нечто, касающееся нас более лично, более близко.
То же самое можно было бы сказать о гравюрах на дереве Свайна и гравюрах старых немецких мастеров.
Таким образом, я считаю неправильным, что современные художники несколько лет тому назад поддались модному поветрию и принялись подражать старым мастерам.
По той же причине я считаю глубоко верными слова папаши Милле: «Я считаю нелепым, когда люди хотят казаться не тем, что они есть».
Эти слова кажутся всего лишь прописной истиной, однако в них заложен бездонный, глубокий, как океан, смысл и, на мой взгляд, в них следовало бы вдуматься каждому.
219. Воскресенье, утро
Очень рад, что и ты на этих днях прочел «Чрево Парижа». Я, кроме того, прочел еще «Нана». Знаешь, Золя в полном смысле слова второй Бальзак.
Бальзак описывает общество с 1815 по 1848 г.; Золя начинает там, где кончает Бальзак, и доходит до Седана или, вернее, до наших дней. Я нахожу такой замысел грандиозным и прекрасным. Кстати, что ты думаешь о г-же Франсуа, которая подняла на свою тележку бедного Флорана, когда он лежал без сознания посреди дороги, где проезжали тележки зеленщиц, и отвезла его домой, хотя другие зеленщицы кричали ей: «Оставьте этого пьяницу! У нас нет времени подбирать людей по канавам!» и т. д. Образ г-жи Франсуа, написанный на фоне парижского рынка так спокойно, благородно и сочувственно, проходит через всю книгу, являя собой контраст грубому эгоизму остальных женщин.
Понимаешь, Тео, я считаю г-жу Франсуа поистине человечной. В отношении Син я делал и сделаю все то, что сделала бы г-жа Франсуа для Флорана, не люби он политику больше, чем ее. Понимаешь, такая человечность – соль жизни, и я не хотел бы жить, если бы ее не существовало. Suffit…
Я уже сказал несколько слов о человечности, которая отличает некоторых людей, например г-жу Франсуа в книге Золя. У меня пока что нет никаких широких планов или проектов, как помочь всему человечеству, но я не стыжусь сказать (хотя отлично знаю, что слово человечность пользуется дурной репутацией), что всегда испытывал и буду испытывать потребность любить какое-нибудь существо; преимущественно – сам не знаю почему – существо несчастное, покинутое или одинокое.
Однажды на протяжении полутора или двух месяцев я выхаживал одного несчастного шахтера, который получил ожоги; другой раз я целую зиму делил кусок хлеба с бедным стариком, делал еще бог знает что, а теперь появилась Син. Однако я и сегодня не вижу в подобном поведении ничего плохого, я считаю его таким естественным и само собой разумеющимся, что не могу понять, почему люди обычно так равнодушны друг к другу…
Читай Золя как можно больше – это здоровая пища, после него многое становится яснее.
221. 31 июля 1882
Насколько я понимаю, мы с тобой, разумеется, полностью согласны насчет черного цвета в природе. Абсолютно черного в конечном счете не существует. Но, подобно белому, черное присутствует почти в каждом цвете и создает бесконечное множество разных по тону и силе оттенков серого. Словом, в природе, по существу, не видишь ничего, кроме этих градаций.
Есть только три основных цвета – красный, желтый и синий; «составные» цвета – оранжевый, зеленый и фиолетовый. Добавляя черный и немного белого, получаешь бесконечные варианты серых: красно-серый, желто-серый, сине-серый, зелено-серый, оранжево-серый, фиолетово-серый.
Невозможно, например, сказать, сколько существует зелено-серых: они варьируются до бесконечности.
В сущности, вся химия цвета сводится к этим нескольким простым основам, и правильное понимание их стоит больше, чем семьдесят различных тюбиков краски, потому что тремя основными цветами с помощью черного и белого можно создать больше семидесяти тонов и оттенков. Подлинный колорист тот, кто, увидев в натуре какой-нибудь тон, сразу понимает, как его надо анализировать, и говорит, например: «Это зелено-серо-желтый с черным и почти без синего» и т. д. Иными словами, это человек, который умеет получить на своей палитре серые тона натуры.
Чтобы делать наброски с натуры или небольшие этюды, совершенно необходимо иметь сильно развитое чувство линии; необходимо оно для того, чтобы отделать вещь впоследствии. Я думаю, что это не дается само собой, а приходит, во-первых, в результате наблюдений, во-вторых, благодаря напряженной работе и поискам и, наконец, благодаря специальному изучению анатомии и перспективы. Рядом со мной висит этюд пейзажа Рулофса – рисунок пером, но я даже не могу передать тебе, как выразительны его простые линии. В нем есть все.
Другой еще более выразительный пример – «Пастушка» Милле, большая гравюра на дереве, которую ты мне показывал в прошлом году и которая с тех пор запомнилась мне. А затем, скажем, наброски пером Остаде и Брейгеля Мужицкого.
Когда я гляжу на такие результаты, я еще явственнее чувствую огромное значение контура. И ты сам видишь, например по «Скорби», сколько усилий я прилагаю для того, чтобы продвинуться вперед в этом направлении.
Однако, посетив мою мастерскую, ты убедишься, что я занят не только поисками контура, но, как и всякий другой художник, чувствую силу цвета и вовсе не отказываюсь делать акварели. Тем не менее исходным пунктом всегда остается рисунок, а уж из него развиваются все ответвления и формы живописи, включая и акварель, формы, до которых со временем дорасту и я, подобно всем, кто работает с любовью.
Я еще раз принялся за старую великаншу – ветлу с обрубленными ветвями и думаю, что она станет лучшей из моих акварелей. Мрачный пейзаж: мертвое дерево возле заросшего камышом пруда; в глубине, где скрещиваются железнодорожные пути, черные, закопченные строения – депо рейнской дороги; дальше зеленые луга, насыпная шлаковая дорога, небо с бегущими по нему облаками, серыми, со светящейся белой каймой, и в мгновенных просветах между этими облаками – глубокая синева. Короче говоря, мне хотелось написать пейзаж так, как его, по-моему, видит и ощущает путевой сторож в кителе, когда, держа в руках красный флажок, он думает: «Унылый сегодня денек».
Все эти дни я работаю с большим удовольствием, хотя последствия болезни время от времени еще дают себя знать.
О рисунках, которые я тебе покажу, я думаю только вот что: они, надеюсь, докажут, что я не стою на месте, а развиваюсь в разумном направлении. Что же касается продажи моих работ, то у меня нет никаких претензий, кроме одной – меня крайне удивит, если с течением времени мои работы не начнут продаваться так же бойко, как работы других художников; произойдет это сейчас или позднее – другой вопрос; самое важное – серьезно и упорно работать с натуры: это, думается мне, верный путь, который не может не привести к ощутимым результатам.
Чувство природы и любовь к ней рано или поздно непременно находят отклик у людей, интересующихся искусством. Долг художника – как можно глубже проникнуть в натуру и вложить в работу все свое умение, все чувство, чтобы сделать ее понятной другим. Работать же на продажу означает, по-моему, идти не совсем верным путем и, скорее, обманывать любителей искусства. Настоящие художники так не поступали: симпатией ценителей, которую они рано или поздно завоевывали, они были обязаны своей искренности. Больше я ничего на этот счет не знаю, но, думается мне, больше ничего знать и не надо. Совсем другое дело пытаться найти ценителей твоей работы и пробудить в них любовь к ней. Это, конечно, позволительно, хотя тоже не должно превращаться в спекуляцию, которая может кончиться плохо, и тогда время, которое следовало бы лучше употребить на работу, будет потеряно…
Когда я вижу, как разные знакомые мне художники корпят над своими акварелями и картинами, но никак не могут с ними справиться, я всегда думаю только одно: «Друг, у тебя нелады с рисунком». Я ни одной минуты не жалею, что начал не с акварели и не с живописи. Я уверен, что возьму свое, если только сумею прокорпеть над работой до тех пор, пока моя рука не станет тверда во всем, что касается рисунка и перспективы. Но когда я наблюдаю, как молодые художники делают композиции и рисуют из головы, затем, тоже из головы, наобум малюют что попало, а после смотрят на свою мазню издали, мрачно корчат многозначительные рожи, пытаясь уяснить, что же, черт побери, может она означать, и, наконец, делают из нее нечто вроде картины, причем все время из головы, – тогда мне становится тошно и я начинаю думать, что это чертовски скучно и из рук вон плохо.
И эти господа еще спрашивают у меня не без некоторой снисходительности в голосе, не начал ли я уже писать!
Мне, конечно, тоже иногда случается на досуге побаловаться, так сказать, с клочком бумаги, но я-то придаю своей мазне не больше значения, чем негодной тряпке или капустной кочерыжке.
Надеюсь, ты поймешь, что я держусь за рисование по двум причинам: во-первых, потому что я любой ценой хочу набить себе руку в рисунке; во-вторых, потому что живопись и работа акварелью сопряжены с большими расходами, которые в первое время не окупаются, причем расходы эти удваиваются и учетверяются при недостаточном владении рисунком. Если же я влезу в долги и окружу себя холстами, не будучи уверен в своем рисунке, моя мастерская очень быстро превратится в подобие ада, что и произошло с одной мастерской, которую мне довелось видеть; подобная перспектива едва ли может меня прельстить.
А теперь я всегда с удовольствием вхожу к себе в мастерскую и работаю с воодушевлением. Впрочем, не думаю, чтобы ты когда-нибудь подозревал меня в нежелании работать.
Мне же представляется, что здешние художники рассуждают следующим образом. Они объявляют: «Нужно делать то-то и то-то». Если же это не делается, или делается не так, или не совсем так, или следуют какие-либо возражения, немедленно ставится вопрос: «Ты что же, знаешь лучше, чем я?»
Таким образом, сразу же, иногда всего за пять минут, люди настраиваются друг против друга и попадают в такое положение, когда никто не хочет ни на шаг сдвинуться с места.
Когда у одной из сторон хватает присутствия духа промолчать, найти какую-нибудь лазейку и поспешно ретироваться тем или иным манером, – это еще наименее скверный исход.
Так и хочется сказать: «Черт побери, а ведь художники-то, оказывается, – тоже семья, иными словами, злосчастное объединение людей с противоположными устремлениями, каждый из которых расходится во мнениях с остальными; если же двое или больше придерживаются одного мнения, то это делается только для того, чтобы соединенными усилиями досадить третьему».
222. Суббота
Я так благодарен тебе за то, что ты побывал здесь! Я счастлив, что у меня в перспективе целый год спокойной, нормальной работы – ведь то, что ты мне дал, открывает передо мной новые горизонты в живописи…
Я начал позднее других и должен работать вдвое больше, чтобы наверстать упущенное, но, несмотря на все свое рвение, я был бы вынужден остановиться, если бы не ты…
Расскажу тебе, что я приобрел.
Во-первых, большой этюдник, вмещающий двенадцать тюбиков акварели и имеющий двойную крышку, которая в откинутом виде служит палитрой; в этюднике можно держать одновременно штук шесть кистей. Это вещь очень полезная для работы на воздухе и, по существу, совершенно мне необходимая, но стоит она очень дорого, и я долго откладывал покупку, а покамест работал, пользуясь блюдечками с краской, которые очень неудобны для переноски, особенно когда приходится тащить с собой и другие предметы. Словом, это прекрасная штука, и мне ее хватит надолго.
Одновременно я сделал запас акварельных красок, пополнил и обновил набор кистей. Кроме того, у меня теперь имеется абсолютно все, что необходимо для работы маслом, а также запас масляных красок в больших тюбиках (они гораздо дешевле маленьких). Но как ты понимаешь, я и в акварели, и в масле ограничился лишь самыми простыми красками: красной, желтой и коричневой охрами, кобальтом и прусской синей, неаполитанской желтой, черной и белой, сиенской землей и, в дополнение к ним, чуточкой кармина, сепии, киновари, ультрамарина и гуммигута в маленьких тюбиках.
От приобретения красок, которые можно смешивать самому, я воздержался. Я полагаю, что моя палитра практична и краски на ней здоровые. Ультрамарин, кармин и прочее добавляются лишь в случае крайней необходимости.
Я начну с маленьких вещей, но надеюсь еще этим летом попрактиковаться углем в более крупных этюдах, с тем чтобы писать потом в большем формате.
Поэтому я заказал новую и, надеюсь, лучшую перспективную рамку8, которую можно устанавливать на неровной почве дюн с помощью двух подставок.
Я еще надеюсь когда-нибудь передать то, что мы видели с тобой в Схевенингене, – песок, море и небо.
223
Я также решительно намерен уяснить себе с помощью пейзажной живописи некоторые вопросы техники, знание которых, как я чувствую, понадобится мне для фигуры. А именно, я должен разобраться, как передавать различные материалы, тон и цвет. Одним словом, как передавать объем и массу предмета.
224
Должен сказать, что живопись маслом не кажется мне такой чуждой, как ты, может быть, предполагаешь. Напротив, она мне особенно нравится, и нравится по той причине, что она является мощным средством выражения. В то же время с ее помощью можно передать и очень нежные вещи, можно сделать так, что мягкий серый или зеленый зазвучит среди грубых тонов…
Но я придавал большое значение рисованию и буду продолжать это делать, потому что оно – становой хребет живописи, ее костяк, который поддерживает все остальное.
225. 15 августа 1882
В прошлую субботу вечером я принялся за одну вещь, о которой давно уже мечтал.
Это вид на ровные зеленые луга с копнами сена. Через луга идет насыпная шлаковая дорога, вдоль которой тянется канава. А посредине картины на горизонте садится огненно-красное солнце.
Я не могу передать такой эффект наспех, но вот посмотри композицию.
Весь вопрос сводился здесь к цвету и тону, к нюансам цветовой гаммы неба: сначала лиловая дымка; в ней красное солнце, наполовину скрытое темно-пурпурным облаком со сверкающим светло-красным краем; возле солнца отблески киновари, по ним полоска желтого, переходящая в зеленый, а затем в голубой, так называемый небесно-голубой; затем то тут, то там фиолетовые и серые облачка, на которые ложатся солнечные блики.
Земля – нечто вроде ковровой ткани в переплетающихся и переливающихся зеленых, серых и коричневых тонах, и на этом многокрасочном фоне поблескивает вода в канаве. Это нечто такое, что мог бы изобразить, например, Эмиль Бретон.
Затем я написал еще огромный кусок дюн – жирно и пастозно.
Что же касается двух остальных моих работ – маленькой марины и картофельного поля, то, вне всякого сомнения, никто не догадается, что это первые в моей жизни этюды маслом.
Сказать по правде, это меня немного удивляет – я ожидал, что первые мои вещи будут из рук вон плохи, хоть и допускал, что со временем они станут лучше. Не мне, конечно, судить, но, по-моему, они действительно удались, чем я несколько озадачен.
Думаю, так получилось потому, что прежде чем начать писать, я много рисовал и изучал перспективу, чтобы уметь организовать то, что вижу.
С тех пор как я купил себе краски и кисти, я так много корпел и бился над этими семью этюдами маслом, что сейчас измучен до полусмерти. В одном из них есть фигуры – мать с ребенком в тени большого дерева, выделяющиеся темным пятном на фоне дюн, над которыми сияет летнее солнце. Эффект почти итальянский.
Делая этот этюд, я буквально потерял власть над собой – не мог ни остановиться, ни позволить себе передохнуть.
Как ты, может быть, знаешь, здесь открылась выставка «Общества рисовальщиков».
Там есть один рисунок Мауве – женщина у ткацкого станка, сделанный, вероятно, в Дренте. Я считаю его превосходным.
Кое-что из выставленного там ты, несомненно, видел у Терстеха; там есть великолепные вещи Израэльса, в том числе портрет Вейсенбруха с трубкой во рту и с палитрой в руке. Сам Вейсенбрух тоже показывает красивые вещи – пейзажи и одну марину… Вид таких работ очень воодушевляет меня: глядя на них, я понимаю, как много мне еще надо учиться.
И все-таки скажу тебе, что когда я пишу, я чувствую, как от работы с цветом у меня появляются качества, которыми я прежде не обладал, – широта и сила…
Только не заключай из таких моих отзывов о своей работе, что я удовлетворен собой – скорее наоборот; однако я все-таки считаю, что добился одного – когда в дальнейшем что-либо в природе поразит меня, в моем распоряжении будет больше, чем раньше, средств для того, чтобы выразить это с новой силой.
И мне приятно думать, что впоследствии мои работы будут выглядеть гораздо привлекательнее.
Думаю также, мне не помешает даже то, что время от времени здоровье мое сдает. Как мне удалось заметить, художники, которые по временам бывают неделю-другую не в силах работать, отнюдь не относятся к числу самых худших. Возможно, так получается потому, что они из тех, кто в полном смысле слова работает «не щадя своей шкуры», как выражается папаша Милле. Это, по-моему, никогда не мешает: когда нужно сделать что-то важное, нельзя щадить себя; если же потом наступает короткий период истощения, то после него быстро приходишь в себя; словом, собирая урожай этюдов так же, как крестьянин собирает урожай хлеба, всегда выигрываешь.
Что до меня, то я пока еще не думаю об отдыхе. Правда, вчера, в воскресенье, я сделал немного – во всяком случае не ходил работать на воздухе. Даже если ты приедешь уже этой зимой, ты найдешь у меня в мастерской кучу этюдов маслом – я уж позабочусь, чтобы она была полна ими…
С тех пор, как я впервые начал рисовать в Боринаже, прошло уже приблизительно два года.
226. Суббота, вечер
У нас тут на протяжении всей недели был сильный ветер, буря и дождь, наблюдать которые я несколько раз ходил в Схевенинген.
Оттуда я вернулся с двумя маринами.
На одну из них налипло довольно много песку, а со второй, сделанной во время настоящего шторма, когда море подошло к самым дюнам, мне пришлось дважды соскребать толстый слой песка, которым она была покрыта. Ветер дул так сильно, что я едва мог устоять на ногах и почти ничего не видел из-за песчаной пыли.
Однако я все же попытался запечатлеть ландшафт, зайдя с этой целью в маленький трактирчик за дюнами, где я все соскреб и немедленно написал снова, время от времени возвращаясь на берег за свежими впечатлениями. Таким образом, у меня остались памятки об этом дне.
И еще одна памятка – простуда со всеми известными тебе последствиями, которую я там подхватил и которая вынуждает меня два-три дня провести дома.
За это время, однако, я написал несколько этюдов с фигуры; посылаю тебе два наброска с них.
Изображение фигур очень увлекает меня, но мне еще надо достичь в нем большей зрелости и поглубже изучить сам процесс работы, то, что называют «кухней искусства». Первое время мне придется многое соскребать и начинать сызнова, но я чувствую, что учусь на этом и что это дает мне новый, свежий взгляд на вещи.
Когда ты в следующий раз пришлешь мне деньги, я куплю хорошие хорьковые кисти, которые, как я обнаружил, являются по существу рисовальными кистями, то есть предназначены для того, чтобы рисовать краской, скажем, руку или профиль. Они решительно необходимы, как я замечаю, и для исполнения мелких веточек; лионские кисти, какими бы тонкими они ни были, все равно кладут слишком широкие полосы и мазки…
Затем хочу сообщить тебе, что совершенно согласен с некоторыми пунктами твоего письма.
Прежде всего, я полностью согласен с тем, что при всех своих достоинствах и недостатках отец и мама такие люди, каких нелегко найти в наше время: чем дальше, тем реже они встречаются, причем новое поколение совсем не лучше их; тем более их надо ценить.
Лично я искренне ценю их. Я только боюсь, как бы их тревога насчет того, в чем ты сейчас их разуверил, не ожила снова – особенно, если они опять увидятся со мной. Они никогда не поймут, что такое живопись, никогда не поймут, что фигурка землекопа, вспаханные борозды, кусок земли, море и небо – сюжеты такие серьезные, трудные и в то же время такие прекрасные, что передаче скрытой в них поэзии безусловно стоит посвятить жизнь.
И если впоследствии наши родители еще чаще, чем сейчас, будут видеть, как я мучусь и бьюсь над своей работой, соскребывая ее, переделывая, придирчиво сравнивая с натурой и снова изменяя, так что они, в конце концов, перестанут узнавать и место и фигуру, у них навсегда останется разочарование.
Они не смогут понять, что живопись дается не сразу, и вечно будут возвращаться к мысли, что я, «в сущности, ничего не умею» и что настоящие художники работают совсем иначе.
Что ж, я не смею строить иллюзий. Боюсь, может случиться, что отец и мать так никогда и не оценят мое искусство. Это не удивительно, и это не их вина: они не научились видеть так, как мы с тобой; их внимание направлено совсем в другую сторону; мы с ними видим разное в одних и тех же вещах, смотрим на эти вещи разными глазами, и вид их пробуждает в нас разные мысли. Позволительно желать, чтоб все было иначе, но ожидать этого, на мой взгляд, неразумно.
Отец и мать едва ли поймут мое умонастроение и побуждения, когда увидят, как я совершаю поступки, которые кажутся им странными или неприемлемыми. Они припишут их недовольству, безразличию или небрежности, в то время как на самом деле мною движет нечто совсем иное, а именно стремление любой ценой добиться того, что мне необходимо для моей работы. Они, возможно, возлагают надежды на мою масляную живопись. И вот, наконец, дело доходит и до нее, но как она разочарует их! Они ведь не увидят в ней ничего, кроме пятен краски. Кроме того, они считают рисование «подготовительным упражнением» – выражение, которое, как тебе хорошо известно, я нахожу в высшей степени неверным. И вот, когда они увидят, что я занимаюсь тем же, чем и прежде, они опять решат, что я все еще сижу за подготовительными упражнениями.
Ну да ладно, будем надеяться на лучшее и постараемся сделать все возможное, чтобы их успокоить.
То, что ты сообщаешь касательно их новой житейской обстановки, чрезвычайно меня интересует. Я, разумеется, с наслаждением попытался бы написать такую маленькую старую церквушку и кладбище с песчаными могильными холмиками и старыми деревянными крестами. Надеюсь, что когда-нибудь смогу это сделать. Затем ты пишешь о пустоши и сосновой роще вблизи от дома, а я испытываю непрестанную тоску по пустошам и сосновым лесам с характерными для них фигурами: женщиной, собирающей хворост, крестьянином, везущим песок, – короче говоря, по той простоте, в которой, как в море, всегда есть нечто величественное. Меня не покидает мысль навсегда поселиться где-нибудь в деревне, если, конечно, представится такая возможность и позволят обстоятельства.
Впрочем, у меня и здесь изобилие сюжетов – поблизости лес, берег, рейсвейкские луга, словом, на каждом шагу новый мотив.
Благодаря живописи я все эти дни чувствую себя таким счастливым! До сих пор я воздерживался от занятий ею и целиком отдавался рисунку просто потому, что знаю слишком много печальных историй о людях, которые очертя голову бросались в живопись, пытались найти ключ к ней исключительно в живописной технике и, наконец, приходили в себя, утратив иллюзии, не добившись никаких успехов, но по уши увязнув в долгах, сделанных для приобретения дорогих и бесполезно испорченных материалов.
Я опасался этого с самого начала, я находил и нахожу, что рисование – единственное средство избегнуть подобной участи. И я не только не считаю рисование бременем, но даже полюбил его. Теперь, однако, живопись почти неожиданно открывает передо мной большой простор, дает мне возможность схватывать эффекты, которые прежде были неуловимы, причем именно такие, какие, в конце концов, наиболее привлекательны для меня; она проливает свет на многие вопросы и вооружает меня новыми средствами выражения. Все это вместе взятое делает меня по-настоящему счастливым…
The free sample has ended.








