Read the book: «Трудности белых ворон»

Font:
 
«А кто в кони пошел.
                      А кто в люди.
А кто в звери пошел.
                  А кто в птицы…»
 
(Из стихотворения Сергея Острового «Рождение»)

Часть I

1

Поезд чуть дрогнул и тихо тронулся, плавно поплыл за окном грустный черно-белый пейзажик маленькой станции, жалкий и неуютный в серых февральских сумерках. Илья поневоле съежился, сунул ладони себе под мышки – замерз… Холодно очень. Холодно и как-то по-особому неприютно было в этом зимнем поезде сообщением Краснодар-Екатеринбург, в этом пустом купе с мигающими под потолком хилыми лампочками… Хорошо, хоть не голодно. Последние, вышедшие еще в Самаре попутчики, неловко извиняясь, оставили худенькому белобрысому юноше, совсем еще с виду мальчишке, большой пакет не съеденных в дороге припасов – не пропадать же добру, в самом деле. Да еще от того, может, что пожалели его: сидит, как воробей, съежившись у окошка, уставился своими огромными грустно-коричневыми глазищами в окно и молчит. Так и просидел все время, в дорожно-душевных разговорах участия не принимая. А оставленные ему так сердобольно припасы эти пришлись очень даже и кстати – времени-то на покупку продуктов в дорогу все равно не было, да и денег особых у него с собой тоже не было…

«И правда, поесть, что ли – отвлечься таким способом от противных своих мыслей. Теперь-то можно…» – подумалось Илье грустно. Вот когда он туда, в Краснодар ехал на этом же поезде трое суток, уж точно думать о еде не мог. Волновался страшно, все представлял встречу с отцом и так, и этак, да еще и заготовленную заранее речь свою вновь и вновь репетировал, повторяя в уме одни и те же фразы в разных их вариациях. Только зря он так готовился – не получилось никакой трогательной встречи. А получилось все как раз совершеннейшим кувырком, хуже и придумать нельзя. Потому как это ж дети знают наверняка, что у них по логике вещей отцы где-то должны присутствовать, а вот отцы – совсем даже и необязательно… Вот и осталась лежать камешком в душе противная эта суматошная досада – и не досада даже, а неловкость какая-то. Может, потому, что ожидал большего, конечно, а может, просто за себя ужасно обидно было – так сильно хотел он его найти. Даже как будто должен был. Вот должен, и все тут. Он и сам не знал, откуда у него вдруг взялась такая уверенность, что не стоит довольствоваться этой маминой историей про автокатастрофу – звучит-то как банально, господи… Ох уж эти матери, вырастившие своих сыновей без отцов, ну что с них возьмешь, – кроме автокатастрофы, ни на что больше фантазии не хватает. Он когда и маленьким еще был, уже в эту мамину притчу не верил. Вот потому и вычислил отца в два счета. Ну, не без бабкиной помощи, конечно… Еле-еле дождался, когда мать на учебу свою медицинскую в Москву уедет. И так удачно эта ее поездка с зимними каникулами совпала – как раз времени хватило из Екатеринбурга в Краснодар и обратно на поезде сгонять. И что? Теперь вот возвращается домой – и вспоминать ему про все это тошно…

Илья сильно зажмурился и с трудом проглотил застрявший в горле комок. Казалось, внутри до сих пор все трясется от страха и волнения, как тогда, перед той самой дверью с заветной табличкой, на которой черным по белому было написано – «Заведующий хирургическим отделением Петров Д.А.» Снова увиделось ему все как со стороны: вот он заставляет себя открыть эту дверь, вот входит, да и не входит даже, а влетает со всего размаху, вот проговаривает быстро, на одном выдохе сидящему за старым письменным столом маленькому доктору в белом халате:

– Я Илья Гришковец сын Татьяны Львовны Гришковец и ваш сын тоже здравствуйте…

А дальше – как в дурном сне: доктор удивленно поднимает на него грустные и добрые, очень уставшие глаза, откидывается на спинку стула и испуганно оглядывается на стоящую у окна маленькую женщину в таком же белом крахмальном халате, в белой шапочке, натянутой на лоб до самых громоздких очков с бликующими толстыми стеклами, будто ждет от нее каких-то объяснений. А она, кстати, тогда и не смотрела даже в их сторону – казалось, происходящее вообще не интересует ее никаким образом. И только по напряженно сжатым в карманах белого халата кулакам можно было догадаться – есть, есть ей до всего этого дело…

– Ты что-то путаешь, парень… – снова повернулся к нему доктор Петров Дмитрий Алексеевич, его отец. Как, говоришь, мать зовут? Татьяна Львовна? Гришковец? А ты, значит, Илья Гришковец? Нет, не знаю… Не помню… Нет, точно не знаю… Ты что-то путаешь, парень!

– Да нет, вы не думайте… Я ж ничего не хочу, – пытался объяснить Илья, приходя в ужас от создавшейся неловкой ситуации, – я ж просто увидеть вас хотел, и все! Ехал на поезде трое суток…

– Аня, я сам ничего не понимаю, – вглядываясь в бликующие стекла очков маленькой женщины, оправдывался его отец. – Мальчик ошибся, наверное…

– Да не ошибся я!

– Это жена моя, Анна Сергеевна, – снова развернувшись к Илье и махнув рукой в сторону женщины, с досадой пояснил он. – А тебя твоя мать ко мне послала?

– Да нет же, я сам… Она говорила, что вы погибли, когда я еще не родился…

Илья изо всех сил напрягся, пытаясь вспомнить заветные проникновенные слова из приготовленной заранее своей речи, да не смог – дыхание вновь пресеклось, слезы отчаянного волнения душным комком подступили к горлу. Он махнул рукой и пулей вылетел из кабинета, заметался по больничному коридору, ища выхода. К его отчаянию мигом прилепилось, делая его еще более ужасающим, и чувство стыдливой неловкости – вот же подвел человека. Он вообще был мальчиком эмоциональным, и без того любую неловкую ситуацию переживал всегда слишком болезненно, а тут такое…

– Эй, парень, постой! – услышал он за спиной женский голос. – Да постой же, чего ты бежишь так! Илья!

Анна Сергеевна догнала его уже на крыльце, схватила, запыхавшись, за рукав куртки.

– Стой, не убегай! Чего ты испугался-то? Стой здесь и жди! Я сейчас оденусь и провожу тебя. По дороге поговорим. Дождешься?

– Ага…

– Обещаешь? Я быстро! Вон посиди на скамеечке, приди в себя!

Он послушно уселся на скамейку около крыльца, оперся локтями в худые коленки, обхватил ладонями голову. Опять по-детски захотелось заплакать, но он тут же взял себя в руки: какие слезы, если сам виноват. Натворил дел… Влетел в кабинет, как мальчишка, зрасьте-нате, я ваш сын. А ведь взрослый человек уже, двадцать лет, студент второго курса юридической академии, как-никак. А чертовы слезы все равно близко, и приходится глубоко дышать, и глотать их, и считать до ста, будь они неладны…

– Ну, пошли, рассказывай, – услышал он над головой спокойный доброжелательный голос. – Да не бойся ты! Меня Анной Сергеевной зовут, помнишь?

Без белого халата Анна Сергеевна выглядела уже не так грозно, как показалось ему вначале. Скорее даже наоборот, вызывала симпатию своей обыкновенностью: тетка как тетка, неухоженная и замученная, с отросшими корнями седых волос, в давно уже не модном кожаном черном пальто с капюшоном.

– Так почему ты решил, что Дмитрий Алексеевич – твой отец? – Без тени насмешки, участливо спросила она, идя медленно рядом и поглядывая искоса снизу вверх.

– Да ну… Неинтересно это все… – засмущался тут же Илья, покраснев и втянув голову в плечи. – И вообще, вы меня извините, ради бога, что я вот так, бесцеремонно…

– Да перестань, чего ты. Как маленький. Ну? Рассказывай давай все по порядку.

– Да мы с бабкой его недавно только вычислили, знаете ли. То есть бабка-то про него всегда знала, только молчала. А мама мне совсем, совсем другое говорила. А про настоящего отца тоже всегда молчала…

Илья вдруг и сам замолчал, будто осекся на полуслове. Рассказывать не хотелось. Если уж рассказывать – то ведь надо про все…А про все и тем более не хотелось – сор из избы выносить…

Татьяна Львовна, мать Ильи, наличие в его жизни настоящего отца, Петрова Дмитрия Алексеевича, действительно скрывала. Вообще, она была яростной сторонницей жесткого мужского воспитания сына, и бесконечно спорила на эту тему с матерью своей и теткой – по ее глубокому убеждению, мальчик вырос в совершенно мягком, неправильно-женском окружении. Не помогал даже специально для него так тщательно ею создаваемый одухотворенный образ мужественного и целеустремленного отца, так «нелепо и трагически погибшего», на которого он просто обязан был походить по всем своим жизненным показателям, не помогала и многократно-периодически повторяющаяся, с болезненным материнским укором произносимая фраза «…а вот был бы жив твой отец…» Чем ее не устраивал в этом отношении образ живого доктора Петрова – только ей одной ведомо было. Илья не верил ей. И прав оказался, что не верил. Когда случайно услышал однажды обращенное к матери бабкино «…чего бога гневишь, живого хоронишь», – обрадовался даже как-то. Еще подумалось ему тогда – слава богу, есть, есть где-то живой и обыкновенный мужик, его отец, а не пугающе-бесплотный образ – героический фантом… Бабка, правда, долго сопротивлялась, не хотела ничего рассказывать внуку. А потом сдалась под его напором…

Оказалось, двадцать лет назад именно в эту больницу, в которой он сегодня так неудачно побывал, после институтского распределения и приехала Таня Гришковец, его мать, как молодая специалистка. А через некоторое время вдруг домой вернулась, даже интернатуру свою не закончив. Как выяснилось позже – беременная. И даже очень сильно беременная. Так что рожать или не рожать Тане ребенка – вопрос уже и не стоял. Просто обстоятельство это было принято как факт матерью ее Эльвирой да теткой Элеонорой, сестрами-близнецами, всю жизнь вместе с ней прожившими, – Вирочкой да Норочкой, как их все называли. Потому как одну от другой ну просто совершенно отличить было невозможно. Если, конечно, не брать в расчет главное их отличие – Элеонорины костыли, – ногу ей еще в детстве ампутировали.

– Ну? Чего ты замолчал, Илья? Значит, тебе бабушка твоя рассказала про отца, да?

– Ну да… – нехотя повернулся к Анне Сергеевне Илья. – И телефон даже его дала – в свое время от мамы тайком из ее записной книжки переписала. Так, говорит, на всякий случай, мало ли что…Вот я и позвонил по нему в Краснодар. Мне сказали, что этот самый доктор Петров – мой отец, то есть, работает теперь заведующим хирургическим отделением… Бабка Нора и говорит – поезжай, посмотри на него своими глазами, раз тебе так хочется!

– А тебе хотелось на него посмотреть?

– Очень хотелось. У меня ж отца никогда не было – мама меня даже на фамилию свою записала. Я ж не знал, что все так по-дурацки получится!

Анна Сергеевна остановилась, долго смотрела ему в лицо, нахмурив брови, как будто что-то мучительно вспоминала и никак не могла вспомнить. Что уж говорить – странные и противоречивые чувства из смеси любопытства, опасности, стародавней ревности да обыкновенной бабской жалости к этому мальчику боролось-клубились в ней, – как, впрочем, они так же боролось бы и клубились и у всякой другой женщины в такой непростой ситуации. Но жалость все же победила – и то, мальчик-то тут при чем. Да и любопытство тоже подняло из этого клубка осторожно голову – какой он, интересно, этот еще один сын Петрова…

– Ты не обижайся на него, Илья. У тебя, знаешь, замечательный отец. Только бабник жуткий.

– Да что вы, Анна Сергеевна, какие обиды! Я вообще, в принципе обижаться не умею! Что вы…

– И маму твою я помню – Таню Гришковец. Сама ее двадцать лет назад отсюда выгнала! Я как раз беременная была, когда у них тут бурный роман случился. Тебе сейчас двадцать, наверное?

– Да, скоро уже двадцать один будет.

– Ну да, все правильно. Вовка мой, получается, старше тебя на три года, а Сашка – твой одногодка. А еще у нас младший, Артем, растет, шестнадцать недавно отметили. Он у меня приемный, младшенький-то. Петров его десять лет назад привел, это его сын от другой женщины. Умерла она, парень один остался. Я его как родного приняла. А что было делать, знаешь…

Она вздохнула и замолчала, шла тихонько рядом, сильно нахмурив лоб и выставив перед собой маленькую ладошку, словно никак не могла больше подобрать соответствующих случаю слов. Да и то – как объяснишь мальчику, что жизнь у мужиков-медиков вообще не сахар, что работа тяжелая, а заплата копеечная… Что всех у них и радостей – любовью себя забавлять в ночные свои дежурства, и что романы у ее мужа и до сих пор случаются на неделе по восемь раз – бабы, как ошалелые, сами в койку прыгают, глаз да глаз нужен… Потом, махнув решительно рукой, будто переборов в себе что-то или откинув подальше грустные эти объяснения, горячо заговорила:

– Илья, только ты плохо о нем все равно не думай! Он хоть и бабник первостатейный, а даже и в этом деле очень порядочный, если можно так выразиться. Бывает, и не до забав ему – в каждую женщину влюбляется, как в первую и последнюю в жизни. Такой вот он…. Так и живу я, – Анна Сергеевна вздохнула, снова помолчала немного. – И сплю вполглаза, и нервничаю постоянно – все мужа пасу. Оттого и состарилась раньше времени. А мать у тебя до сих пор красивая?

– Да ничего… – задумчиво произнес Илья, – красивая…

– Значит, беременную я тогда ее выгнала. Шуганула значит, мать твою, прошу за каламбур прощения, по полной программе. А она вон как. Ай да Танечка – кто бы мог подумать… Видимо, и Петрову ничего не сказала, иначе он бы не допустил, чтоб ты его не знал совсем, он не из таких! Это сегодня растерялся просто – ты ж свалился, как снег на голову. Сейчас наверняка переживает сидит. Еще бы – ты ведь, знаешь, четвертый уже по счету…

– В каком смысле? – удивленно уставился на нее Илья.

– А до тебя еще трое внебрачных деток объявилось, представляешь? Два брата и сестренка.

– Да?!

– Так я ж и говорю – такой вот он, папаша твой…

Она снова замолчала, будто вмиг провалившись в те давние времена, снова увидела, как на картинке, и себя, маленькую неказистую фельдшерицу, и Петрова своего, и Танечку Гришковец-раскрасавицу. В самом деле, уж как Петрову было в нее не влюбиться: высокая, статная, в себе уверенная, вся из себя гордо-праздничная такая женщина, вот только глаза иногда очень уж серьезно-печальными бывали. Она еще и землячкой Петрова оказалась, как на грех. А ее, Анну, тогда совсем токсикоз замучил – второй, Сашка, не просто ей дался. Ходила страшная, злющая. И так-то никогда в красавицах не числилась, даже по молодости, а тут вообще расквасилась – без слез и не взглянешь. Вот и шуганула она Танечку с удовольствием – всю свою бабскую обиду на ней одной выместила. Да ее никто и не осудил тогда – все и так понятно было: жена беременная, а тут вдруг у мужа – очередная любовь. Теперь вот – нате вам…

– Что же. Как говорится, пришло время собирать очередные камни… – тихо вздохнула женщина, будто возвращаясь из прошлого и с грустной улыбкой глядя на Илью.

– Да ладно вам, Анна Сергеевна. Какие камни! Я посмотрел на него, и хватит. И уеду сегодня же. У меня поезд через два часа.

– А ты и правда на него зла не держи, мальчик! – будто не слыша, продолжала говорить она, снова вцепившись в рукав его куртки. – Он хоть и бабник, и крови моей попил достаточно, а мужик все равно достойный. Честный, порядочный, безотказный. Самый лучший хирург в городе! Такому все простить можно, так ведь?

– Да, Анна Сергеевна. Наверное.

Она снова резко развернула его к себе, снова с напряженным вниманием долго вглядывалась в его лицо. Наконец, грустно улыбнувшись, тихо и ласково проговорила:

– А ты очень на него похож, Илья. И на Сашку моего похож, на среднего сына…Да и Вовкино что-то есть… Петровская порода, в общем, ни убавить, ни прибавить. И походка у тебя, знаешь, такая же, и глаза, и голос…

– Спасибо, – расплылся вдруг в благодарной улыбке Илья. – Спасибо вам, Анна Сергеевна.

– Слушай, а пошли к нам! Надо ж тебе с братьями познакомиться! – совершенно неожиданно и для самой себя вдруг предложила она.

– Да нет, спасибо, у меня правда поезд через два часа, а еще до вокзала надо добраться! – торопливо отказался Илья. К тому же в кармане куртки уж совершенно некстати заверещал мобильник – наверняка мать звонит, как чувствует чего… Илья достал телефон, посмотрев в окошечко, нехотя нажал кнопку соединения и, отвернувшись в сторону от Анны Сергеевны, тихо, будто перед ней извиняясь, начал бормотать в трубку: – Да, мам, слушаю…Из института еду… Да, скоро буду дома, все в порядке у нас. Голос? А что голос? Нет, правда все хорошо, не волнуйся. Давление бабке меряю, конечно… Да… Ой, да все нормально, чего ты…Ну давай, все, пока…У меня батарея садится…

– А мама долго еще в Москве будет?

– Дня три еще, а что?

– Так оставайся! Все равно уж обманул мать! Семь бед – один ответ! – тихо продолжая удивляться благородному своему порыву, продолжала уговаривать его Анна Сергеевна.

– Да нет, я и правда не могу, – развел руки в стороны Илья. – Бабка же там одна. Она ведь старенькая уже, да и на костылях еще. И так только через трое суток дома буду! Можно было б на самолете, да дорого…

– А если б ты отца не нашел? А если бы он на операции был? Так бы и уехал?

– Так ведь нашел же!

– Ну, хоть на сутки останься! Он же потом изведется весь! Я ж его знаю…

– Нет, Анна Сергеевна, не могу. Правда, не могу. Спасибо вам.

– Ну ладно, ну что ж… Тогда я тебя до поезда провожу! Расскажи мне о маме…

– Нет, лучше вы мне еще про отца расскажите!

2

Задумавшись, Илья не заметил, как умял целых пять больших пирогов с капустой да два сваренных вкрутую яйца. От еды и правда полегчало, будто досада, в нем больной занозой засевшая, тоже урвала себе свой кусочек, согрелась да и свернулась в трубочку – спать залегла. Да и поезд показался не таким уж и неприютным – поезд как поезд, подумаешь. Он даже улыбнулся сам себе тихонько для бодрости, и тут же решил, что в панику от произошедшего с ним такого важного жизненного события впадать больше не станет, а совсем даже наоборот, постарается разложить все по полочкам: хорошее – к хорошему, плохое – к плохому. А потом и из плохого, следуя бабки Нориной теории, постарается извлечь для себя только хорошее, а иначе никак, иначе и жить нельзя. Одно только обстоятельство для Ильи было неисправимо-мучительным – как же он так отца своего, доктора Петрова этого, сильно под монастырь подвел… А с другой стороны – Америки-то он не открыл для жены его. Как она, эта Анна Сергеевна, лихо про мужа-то своего – вроде как ни одной юбки не пропустил. И с его матерью у него тоже вроде как случайно все получилось, и он, выходит, в его жизни – тоже случайный фактор…

Вспомнив о матери, он снова вздохнул горестно и уставился в серые февральские сумерки за окном – не дай бог еще и она узнает про тайное это его путешествие…

Боялся Илья не зря. Вообще, он рос добрым и спокойным мальчиком, и, казалось бы, хлопот особых матери своей, Татьяне Львовне, доставлять вовсе и не должен. Однако огорчал ее постоянно, потому что с катастрофической какой-то периодичностью умудрялся попадать в самые невероятнейшие истории. Виной же всему были его до смешного, а порой и до абсурда доходящие доброта и слепое наивное простодушие; они жили в нем, казалось, по собственным законам, и никаких материнских доводов об этой невероятной их абсурдности воспринимать не желали. Мальчик он был действительно странный – «сдвинутый, от жизни отодвинутый», как дразнили его с самых ранних школьных лет. Татьяна Львовна всегда очень болезненно воспринимала странное поведение сына, раздражалась и даже, как ему иногда казалось, стыдилась его немного, хотя и всячески пыталась скрыть это свое раздражение, убеждая сына в том, что наивные и благородные Дон-Кихоты нынче числятся в обыкновенных придурковатых неудачниках, что надо просто научиться «жить, как все» – то есть не раздавать себя направо и налево всем желающим, не терять времени на глупейшее созерцание и дурные рефлексии, а строить свою жизнь ярко, красиво, стремиться к мечте, к карьере, или к материальному хотя бы благополучию, и что нельзя, в конце концов, жизнь свою прожить только под лозунгом «надо творить добро»… Илья, слушая ее, в основном молчал. Он и сам не отдавал себе отчета, что поступками своими как-то «творит» это самое добро, просто у него так само собой получалось. Может, по инерции какой, без всякой на то внутренней рассудительной подоплеки. Молчал, потому что объяснить что-либо вразумительное про себя он ей никогда не мог, не получалось у него как-то.

Когда еще в школе учился – и очень хорошо, надо сказать, учился, – тоже никак не мог ей объяснить, почему вдруг в конце года выплывала у него двойка за отчетную контрольную, порушив тем самым надежду на итоговую годовую пятерку. Почему он так опрометчиво решает эту самую контрольную по математике в первую очередь не себе, а соседу по парте, хилому троечнику Гришуне, потом – симпатичной моднице Сонечке, а на свое задание уже просто времени не остается. Мать опять раздражалась, и опять слышать не хотела о том, что у Гришки злобный и жестокий отец, который бьет его смертным боем за каждую двойку – воспитывает так, а в Сонечку математика просто категорически не лезет, хоть тресни. И не потому, что она девочка и больше о нарядах думает, а потому, что у нее мозги так устроены – отторгают они все уравнения и формулы начисто – не оставаться же ей в школе навечно из-за этого. Жалость к Гришке и Сонечке перешибала в нем всяческое честолюбие отличника – зачем ему эта пятерка за контрольную, если он разом столько чужих проблем решить может? Главное – она в голове у него есть, пятерка-то эта. А в журнале школьном пусть себе и двойка поторчит на здоровье, подумаешь… И вовсе дело не в благодарности какой, не в тихом Гришкином «Спасибо, Гришковец!» и не в Сонечкином кокетливом «Молодец, Гришковец!». А дело все было в нем, в Илье. Он чувствовал, что устроен так. И ничего с собой поделать не мог. И программу, которая была в него каким-то хитроумным способом заложена, – «программу пресловутого альтруиста», как говаривала Татьяна Львовна, – тоже изменить не мог. А кличка эта дурацкая – Молодец-Гришковец – к нему еще с детства приклеилась. Илья даже и привыкнуть к ней успел. Хотя и звучало это опять таки странновато, вроде как Иванушка-дурачок… Но не у всех. У бабки, например, с мягкой иронией, у Андрея Васильевича, Татьяны Львовны «приходящего мужа» – с одобрением, у институтских его однокашников – как привычное уже погоняло, а вот у самой Татьяны Львовны, матери его – с горечью… Она не принимала его таким. Хотела, наверное, но не получалось у нее. Илья не обижался. Он и сам порой себя не понимал, чего уж…И еще – он очень жалел ее. И любил безумно. А получается – все равно обижал. Вот такой вот парадокс…

Правда, виделись они совсем редко. Татьяна Львовна дома бывала набегами, работала на двух, а то и на трех медицински-нищих своих ставках. Деньги зарабатывала. Однако когда Илья вознамерился было после школы поступить на вечернее отделение юридического института, чтоб тоже работать пойти, закатила вдруг жуткий скандал и потребовала от сына «нормального и полноценно-стационарного» образования, и еще – чтоб непременно красный диплом был. Тут же, смеясь, шутливо и пояснила – мол, потребность у нее такая образовалась, хочется ей красный диплом сына подержать в руках, и все тут. Илья не стал с ней тогда спорить. Просто решил – он обязательно ей этот красный диплом принесет, на тарелочке с голубой каемочкой… Раз ей так надо – пусть. Может, хоть таким образом компенсирует ее раздражение по поводу странных своих поступков. И в самом деле: то он новую куртку замерзающему на улице бедолаге отдает, то холодильник опустошает начисто для соседских мальчишек, у которых родители в пятидневном запое пребывают… Не сын, а сплошной убыток. И по-другому он не мог, прям как наркоман какой. Внутри вдруг в самый критический момент будто лампочка какая загоралась, мигала тревожно и сигналы подавала, и разум блокировала полностью, – вот он и бросался очертя голову, в неведомом каком-то порыве и не помня себя навстречу чужому горю…

Илья вздохнул тяжело, помотал головой из стороны в сторону. Досада на себя, так хорошо уснувшая было всего час назад, вдруг снова зашевелилась, разворошила быстренько память, вынеся на ее выпуклую поверхность тот полный последний кошмар, который он сотворил с матерью всего четыре года назад. Он тогда еще в восьмом классе учился…

Вызвал его тогда в подъезд Колька Ларионов, сосед с первого этажа, и, трясясь от ужаса, рассказал, что его на счетчик посадили какие-то отморозки, и сумма порядочная уже набежала – не отдать ему никогда. И нет у него другого выхода – только из дома бежать куда глаза глядят, чтоб не нашли… Не родителям же рассказывать – еще хуже будет. А бежать ему и некуда совсем было. И просил-то Колька у него хоть сколько-нибудь денег – на первое время в бегах своих перебиться. Ну, лампочка эта дурацкая у него внутри и зажглась на полную мощность… Пошел да и взял у матери деньги, что она на шубу себе копила. Все взял, до копеечки. Чтоб на весь этот Колькин долг хватило. Не думал он тогда ни о матери, ни о шубе ее, вообще ни о чем таком не думал – все куда-то на задний план перед этой Колькиной бедой отступило. И даже вечером, когда сам ей во всем признавался, еще в себя так и не пришел – смотрел на нее удивленно да ресницами своими длинными моргал – чего это она…

А Татьяне Львовне в тот момент по-настоящему плохо стало. Вдруг такой ужас на нее напал от осознания того, кем же вырос, кем пошел в эту жизнь ее сыночек, что потемнело в глазах и показалось, земля ушла из-под ног. И даже мысль черная и коварная в голове неожиданно промелькнула: а нормальный ли он вообще, может, его срочно психиатру показать надо… Плюхнувшись с размаху на стул, она слушала его перепуганный лепет и изо всех сил пыталась понять, что ж это такое происходит с ее сыном, и что такого срочного ей надо с ним предпринять…

– Понимаешь, я не мог, мама, – выставив перед собой ладони и преданно глядя ей в глаза, пытался робко обосновать свой поступок Илья. Увидев такую ее реакцию на это свое признание, он и сам уже будто испугался содеянного, и трясся весь внутри, как осиновый листочек. – Мам, ну прости… Все равно ж надо было как-то спасать Кольку-то… А она, мам, судьба-то его, прямо в мои глаза как взглянула, так и не смог я. Ни одна ведь шуба не стоит судьбы человеческой, правда? Правда же, мам? – в отчаянии зажав лицо руками, твердил Илья, и взглядывал на нее просительно, и снова трясся…

Татьяна Львовна долго ничего ответить ему не могла. Сидела, выпрямив спину, смотрела мимо куда-то в кухонное пространство. А потом будто опомнилась вдруг, кричать начала:

– Немедленно… Ты слышишь, немедленно иди и верни мне мои деньги! Это я их заработала, понимаешь? Я! И мне плевать на всех твоих Колек и на их проблемы, вместе взятые! Я твоя мать, я! И ты меня любить должен, понимаешь?! И никого больше! А я – тебя! И все! И все!

А потом размахнулась и с силой ударила Илью по щеке. Тяжелой рукой ударила, от души, от отчаяния своего злобного да с годами уже поднакопившегося. Может, и по другой бы так же ударила, да в комнату мать ее с теткой вошли, Вирочка с Норочкой, молча положили на стол аккуратненький такой пакетик, в старую газетку завернутый.

– Вот, Таня, возьми, мы тут на старость кое-чего отложили. Это тебе на шубу. Не бей его, пожалуйста!

Татьяна Львовна тогда как развернула газетку, да как увидела стопочку тысячных бумажек, любовно разглаженных, одна к одной сложенных, – так и зарыдала в голос. Кое-как они ее и успокоили, наперебой оглаживая по трясущимся крупной лихорадочной дрожью плечам да приговаривая ласково-успокаивающе:

– Танечка, мальчик же не на водку и наркотики деньги взял, он человеку помочь хотел…

– Танечка, мы сейчас поговорим с ним, а ты успокойся, иди отдыхать! А завтра себе шубу новую купишь! А нам деньги зачем? Нам и пенсии хватает. А заболеем – так ты нас сама же и вылечишь!

Потом, уже в своей комнате, и состоялся у Ильи с Вирочкой да Норочкой тот памятный разговор, который действительно посеял в душе у него большие сомнения и который заставил его враз засомневаться в такой уж необходимости этих ярчайших своих душевных порывов.

Нет, они совсем его не ругали и не стыдили. Они вообще этого никогда не делали. Просто умели убеждать так, что ему и самому за свой поступок несколько неуютно становилось. Умели они разобрать всю ситуацию по косточкам, по зернышку-ядрышку, умели увидеть в самом, казалось бы, благородном порыве человеческом его неприятно-мутную, оборотную сторону правильной золотой медали. Вот и в этом случае выходило, по их разумению, что этот порыв его не что иное и есть, как эта самая пресловутая оборотная сторона, и нет ни у кого права выпрыгивать на чужую жизненную дорогу, что иногда в порыве сделанное добро на деле есть для другого самое настоящее зло, потому как лишает его сладкого счастья собственного, жизненно необходимого преодоления. Тем более, когда добро это творится за чужой счет – материнских, к примеру, слез по поводу не купленной на зиму шубы… И сколько он с ними ни спорил отчаянным своим фальцетом из-за приключившейся не к месту юношеской ломки голоса, сколько ни доказывал свою истину, выходило все равно так, что кругом они правы оказывались: и в том, что нельзя опрометчиво подставлять искреннее свое простодушие под людскую хитрость, которую он этим самым простодушием только искушает вовсю, и в том, что учиться надо как-то распознавать эту самую хитрость, и в том, что иногда наступает крайняя такая необходимость – надо себя самого для самого себя же и сберечь бережно, а не лезть напролом в чужую проблему, как вот в Колькину, например. И все это у них так ловко да незаметно выходило, все в спорах да в разговорах, да с любовью искренней, без всякого там стыда, недовольства да гневного раздражения…

Они вообще любили с ним поспорить, бабки его, Вирочка с Норочкой. А особенно Норочка ярой спорщицей была. Еще и смеялась потом всегда – если, мол, не поумнеешь, так хоть говорить хорошо да правильно научишься, что в адвокатской твоей карьере будущей и не помешает совсем…

А насчет Кольки он погорячился, конечно. Зря битый час им правоту свою доказывал – это уж позже выяснилось, что Колька вообще никуда сбегать вовсе и не собирался, обманул его просто. А деньги, от Ильи полученные, в автоматах игровых спустил. Правы, правы оказались драгоценные его Вирочка с Норочкой. И подружки, и няньки, и воспитательницы. Умные, интеллигентные, все понимающие – золото, а не бабки. И такая от них любовь плотной волной всегда исходила – руками потрогать можно, если захочется. Вот он в этой плотной любви и вырос, по выражению Татьяны Львовны, «будто овощ в жарком парнике». А еще Татьяна Львовна искренне полагала, что именно они – Вирочка с Норочкой – ее сына и испортили, залюбили вконец и от жизни реальной отодвинули – совсем уж белой вороной сделали, и нет будто в жизни людей несчастнее, чем эти самые, которые белые вороны и есть…Илья, конечно же, поутих тогда надолго после этого случая. Мать огорчить боялся. Помалкивал да книжки читал запоем, полностью почти в себя ушел, чтоб ни видеть, ни слышать…И пришла ему вдруг однажды, как открытие, в голову мысль: если человек так артистически-мерзко лжет, используя эту его мгновенно самовозгорающуся внутри лампочку, то, выходит, этому человеку совсем, совсем уж плохо. Выходит, он несчастнее вдвойне, втройне самого что ни на есть распоследнего бедолаги, судьбой обиженного, и жалеть его, выходит, надо не просто так, а больше даже – вдвойне, втройне больше. Вот тогда и почувствовал он в себе еще одну странную способность, о которой долго никому не мог рассказать, даже бабкам…

$0.81