Сто чудес

Text
6
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

3. Прага, 1949

НА КЛАВЕСИНЕ я впервые играла в Пражской академии исполнительского искусства два года спустя после того, как в сентябре 1947 года была принята туда по классу фортепиано. Мне было двадцать лет, и годы после войны ушли у меня на то, чтобы неустанно продолжать музыкальное образование.

Не прерывая занятий фортепьяно на протяжении года под руководством профессора Албина Шлима, я начала играть на органе и овладевать клавесином благодаря наставничеству доктора Олдрхижа Кредбы. Лишь тщательно изучив историю этого инструмента, его теорию и механику, поняв различия между ним и фортепьяно и узнав наилучшие способы обращения с ним, я наконец села за клавесин и коснулась клавиш.

Как и тогда, когда впервые ребенком играла «Прелюдии» на фортепьяно, я сразу влюбилась. Музыка Баха по-настоящему ожила для меня.

Я никогда не забуду того, что Мадам рассказала мне о клавесине и как она организовала для меня занятия у Ванды Ландовски в Париже. Увы, мне не суждено было попасть на них.

Ландовска, польско-французская еврейка, записывала в Париже клавишные сонаты Скарлатти, когда в страну вторглись немцы. Хотя вокруг разрывались бомбы (это иногда слышно на записи), она мужественно довела работу до конца. Ее дом был разорен, вещи разграблены, включая дорогой клавесин, и она бежала в Нью-Йорк, не имея почти ничего, кроме незначительного багажа с одеждой. Ландовска прибыла в Нью-Йорк в день бомбардировки Перл-Харбора и осталась в США до самой смерти в 1959 году в возрасте восьмидесяти лет.

Чехословакия была освобождена советскими и американскими войсками в 1945 году, а потом власть захватили коммунисты, и дело закончилось тем, что я очутилась за железным занавесом. Это означало, что я не могла поехать в капиталистическую страну, скажем в США, и встретить великую клавесинистку. Я не могла даже написать ей, потому что всякие контакты с Западом были запрещены.

Однако я знала записи Ландовски, по крайней мере те, что ставила мне моя любимая преподавательница. Позже мне случилось поговорить с одним из ее последних учеников, колумбийским клавесинистом Рафаэлем Пуйяной. Он был приятнейшим человеком и сказал мне: «Если бы Ванда знала вас, она обняла бы вас и сразу полюбила». Меня очень тронули эти слова.

Я не забуду и того, как Мадам безуспешно пыталась убедить моих родителей позволить, чтобы я училась играть на органе – первом в истории клавишном инструменте, огромном чудище, предназначенном в основном для церквей. Вслед за органом появились чуткие клавикорды, задуманные для камерного исполнения музыки дома. Легче приспособляемый к разным обстановкам клавесин, изобретенный позже, прекрасно подходил для публичных выступлений при дворе, но пианино, или «пианофорте», на котором я играла, создано не раньше 1700-х годов в Италии человеком по имени Бартоломео Кристофори.

Когда Бах в 1736 году впервые увидел немецкий прототип современного фортепьяно, он заявил, что играть на нем слишком тяжело и что ему не нравятся верхние ноты, чересчур мягкие для того, чтобы использовать в музыке весь звукоряд. Лишь через двадцать лет, в последние годы жизни, он стал играть на фортепьяно уже улучшенного устройства. И даже тогда Бах ничего не сочинил для этого инструмента, и свое последнее произведение «Музыкальное подношение», сюиту из шестнадцати частей, композитор написал для клавесина в ответ на вызов, брошенный Фридрихом Великим, который выставил на обозрение свою коллекцию пианофорте.

Когда я стала играть на инструменте, которому Бах отдал предпочтение, я поняла причины его выбора. Сочинения зазвучали совершенно иначе, в особенности фуги, и, услышав это, я пережила дежавю. Мне показалось, что я вернулась куда-то домой. Я чувствовала такое родство с этим звучанием, словно жила некогда при дворе королевы Елизаветы I и играла на клавесине для монархов и монархинь, герцогов и графов.

С этих пор я решила играть на клавесине при любой возможности, в промежутках между оттачиванием навыков пианистки, поскольку должна была впечатлить са́мого неприступного профессора Академии Франтишека Рауха, не упускавшего случая внушить мне, сколь многого мне еще недостает.

Стремясь наверстать время, упущенное в концлагерях, и впитать все, что только могла, я стала брать уроки композиции и музыковедения у профессора, который вынуждал меня высказываться на его занятиях, а не отсиживаться молча лишь потому, что я не чувствовала себя настолько же хорошо подготовленной, как другие его студенты. Я подружилась с двумя виолончелистами, служившими в британской авиации в войну, и группой музыкантов, объединившихся в Квартет Сметаны сразу после ее завершения. Скрипач этого квартета Вацлав Нойманн со временем стал главным дирижером Филармонии и самой яркой и авторитетной фигурой в чешской музыке.

Я ходила и на уроки камерной музыки, проводившиеся виолончелистом профессором Карелом Православом Садло. Подразумевалось, что на этих занятиях я буду аккомпанировать другим студентам. На экзаменационном прослушивании Садло спросил меня, хорошо ли, по моему мнению, настроена виолончель, а потом я должна была аккомпанировать виолончелисту, исполнявшему бетховенскую сонату фа минор. К счастью, я сумела выдержать этот экзамен.

Садло был влиятельным и уважаемым человеком в пятидесятые годы, студенты называли его «К.П.С» или «Старик». Он играл роль отца по отношению к молодым музыкантам вроде меня и особенно заботился о тех, кто тяжело пострадал во время войны. В 1920-х он взял на себя хлопоты о подростке-виолончелисте из неблагополучной семьи, который стал всемирно известным Милошем Садло, человеком, из благодарности к своему благодетелю принявшим его фамилию.

Однажды К.П.С. попросил меня раздать какие-то приглашения от одной его студентки, которая выступала впервые перед публикой, в качестве части экзамена: «Пожалуйста, раздайте их друзьям, а она раздаст такие же своим, когда наступит ваша очередь».

Я опустила голову и начала всхлипывать, чем удивила его, и он спросил меня, в чем дело.

– Мне мой профессор не позволит выступить, – объяснила я. – Он думает, что я недостаточно хороша для этого.

Старик пошел к профессору Рауху и попытался оспорить его решение, но тот был неумолим.

– Это будет провалом, – твердил Раух. – Ее руки, ее нервы – все искалечено.

И правда, мои руки, некогда хорошенькие ручки молодой девушки, загрубели, отмороженные в суровую зиму с 1944 на 1945 год. Рисунок на подушечках пальцев был почти стерт мозолями, которые так и не зажили до конца, а костяшки изуродованы месяцами рабского труда. Суставы потеряли гибкость, и движения были неправильными. Благодаря только усердным упражнениям на фортепьяно по двенадцать часов каждый день я смогла после двух лет интенсивного обучения поступить в Академию.

К.П.С., знавший мою историю, спокойно ответил Рауху: «Руки – это еще не все. Главное тут – сердце».

Профессор Садло был чрезвычайно добр ко мне и помог во многом, особенно – преодолеть невыносимый страх сцены. Часто мне было трудно заставить себя играть перед товарищами по Академии или аккомпанировать им. Даже после всего перенесенного во время войны мне еще предстояло узнать, сколько пыток должна вытерпеть душа от одной концертной жизни.

– Я не могу играть дальше! Я забыла программу, – протестовала я, чувствуя себя изможденной до последней степени. – Я просто не смогу.

Обычно К.П.С. вздыхал и говорил: «Но, дорогая Зузана, все будут так расстроены, в особенности виолончелисты, вы просто обязаны продолжить. Вы сами знаете, что хотите играть, и знаете, что будете играть хорошо».

Я кивала, переводила дух и продолжала играть дальше, а потом он ужасно дразнил меня и говорил торжественно:

– И вот, после всей этой драмы, сияющая Зузана вдруг поднимается на сцену!

* * *

В ФЕВРАЛЕ 1948 года Коммунистическая партия с советской помощью захватила власть и превратила Чехословакию в коммунистическое государство. Этот переворот, или, как мы говорили, путч, привел к убийству министра иностранных дел, сына президента Томаша Масарика, и к отставке президента Бенеша. Многие из нас были очень напуганы и не знали, чем все это кончится.

Чувствуя, что Запад предал их, оставив на растерзание Гитлеру в 1939 году и потом, большинство чехов испытывали благодарность по отношению к Советам за освобождение и возлагали надежды на СССР. Много кто принял идеологию социализма и отверг западные ценности, некогда столь популярные. Даже евреям было тогда свойственно такое поведение, потому что коммунисты обещали, что все люди всех вероисповеданий будут равны. Коммунизм, говорили они, решит все проблемы.

Вместо этого мы получили сталинизм, а это было нечто иное.

Моя мать проявила невероятную выдержку перед лицом нового идеологического безумия. Она вновь стала вести дела меньшего из двух магазинов в Пльзене и постепенно восстанавливала условия для жизни. Управление магазином придавало смысл ее существованию, и она радовалась тому, что находилась среди людей и зарабатывала кое-какие деньги. Стараясь заглушить мои страхи, она говорила: «Может быть, общество изменится к лучшему, и те, кто трудится, заживут хорошо». Она беседовала с множеством людей о происходящем и пыталась понять ход событий. Пережив нацистскую оккупацию, она хотела быть на этот раз более осведомленным человеком.

Однако втайне она не меньше моего боялась последствий переворота, опасалась, что у нее опять отнимут магазин. Ей и вправду стоило тревожиться. Безо всякого предупреждения внезапно нагрянули новые беды. Ее бывшая служащая, очень неплохая продавщица, которую она считала нашим другом, материализовалась с неизвестно откуда взявшимся мужем и заявила матери: «Вы капиталистка и больше не можете здесь распоряжаться. Магазин принадлежит Партии, а Партия поручила его мне. Теперь мы берем всё в свои руки». Эта продавщица и ее муж примкнули к коммунистам и добились положения «народных попечителей» – верноподданных членов Партии, которые вознаграждались домами, предприятиями и иным имуществом, отобранным у тех, на кого обратилась немилость государства. Мама была потрясена и напугана. Опять она попала в число граждан второго сорта.

 

Эта бывшая продавщица вела себя очень кичливо, позднее она приехала поговорить о делах в новой машине престижной марки, седане «татра», упиваясь свалившимся на нее благополучием. Мама поначалу расстраивалась и сердилась, но потом примирилась со случившимся, сказав: «Если сравнить с тем, что было раньше, то это не самое худшее». Коммунисты конфисковали и ее квартиру, дав ей другую, гораздо меньше. Затем ей предложили работу руководителя и товароведа в государственном магазине игрушек, с маленьким доходом и надеждой на минимальную пенсию. К счастью, за последние три года она заработала достаточно денег, бо́льшую часть которых положила на мой банковский счет, чтобы мне не пришлось всю жизнь перебиваться уроками фортепьяно.

По иронии судьбы, дочь продавщицы, которая вместе со своим мужем завладела магазином, вскоре тяжело заболела, и помочь ей могло лекарство, доступное лишь в Америке. «Попечители» написали маме, уже сбавив спесь и прося ее об услуге. По реакции мамы прекрасно виден ее характер. Она ни минуты не колебалась, хотя они и ограбили ее, и сразу же связалась со своей сестрой Эльзой в Нью-Йорке. Та выслала лекарство, и от него ребенку стало намного легче. Родители девочки прониклись благодарностью, а сама их дочь написала маме незадолго до ее смерти.

И всю жизнь мама была такой. Несмотря на то что коммунисты обобрали ее, она всегда старалась найти что-то оптимистичное в текущем положении дел и даже утверждала, что людям стало лучше при новом режиме, хотя, по-моему, в душе в это не верила.

Я же, погруженная в музыку, сосредоточенная на занятиях, не понимала политической ситуации и не думала о ней. Как и многие студенты, учившиеся вместе со мной, я не вступила в партию, но меня заставили вступить в партийный Союз молодежи и две недели проучиться в школе марксизма-ленинизма. Порядки там были почти военные. По ночам нас муштровали на плацу, а днем подвергали тщательнейшей промывке мозгов. В конце курса мы проходили собеседование со школьным чиновником. Меня он спросил, что я сейчас читаю, и я честно ответила, что читаю Фрейда, конечно же, запрещенного. В результате я получила негативный политический отзыв и меня вызвали в партийный комитет расспросить, что я думаю о марксизме и фрейдизме.

Мне повезло, что меня не исключили из Академии, но зато вручили кипу книг по марксизму-ленинизму, которые я должна была проштудировать и затем пройти особый экзамен. В Академии всю историю музыки мы обязаны были рассматривать под углом социалистического реализма. Мне пришлось читать историю партии, книги Сталина и Ленина. Экзаменовали нас сурово, и многих выгнали. В конце концов я стала отставать от своей программы и отказалась изучать русский, объявив, что со всеми уроками по разным предметам и с упражнениями в игре по три или даже по пять часов день у меня просто не хватает времени.

У меня всегда его недоставало на коммунизм.

Даже тогда, в двадцать один год, я не вполне осознавала, что одна диктатура сменилась другой и что наша демократия, стоившая стольких сил, опять утрачена на сорок лет. Я не позволяла себе поверить, что одна и та же ситуация в истории может повториться, и считала разговоры об этом шуточными. Меня слишком увлекала музыка, а кроме того, я боролась за выживание. Каждый день от меня требовались предельные концентрация и рвение. Я была замурована в музыке и больше знать ничего не хотела. Отсутствие интереса к политике стало моей громадной ошибкой.

В самый год коммунистического переворота я повстречала великого музыканта, пострадавшего от рук красных. Знаменитый дирижер Вацлав Талих услышал, как я играю баховский трио-концерт вместе с другим студентом, и пригласил меня работать в Чешский камерный оркестр, основанный им после войны. «Приезжайте к нам в загородный дом, – сказал он мне. – Я бы хотел подготовить вас к выступлению в моцартовской Коронационной мессе до мажор».

Получить такое предложение от человека, который в прошлом был концертмейстером Берлинской филармонии, главным дирижером Чешской филармонии и постановщиком опер в Пражском национальном театре, – огромная честь. Талих однажды сказал: «В искусстве не существует полностью достигнутых целей. Развитие творческой личности – это череда ошибок и поиск, длящийся всю жизнь». Лучше и не скажешь.

Хотя Талих был героем нашего народа при немецкой оккупации, когда он мужественно защищал чешскую музыкальную культуру, в 1945 году его обвинили в сотрудничестве с нацистами и посадили в тюрьму, а потом запретили дирижировать. Выйдя на свободу, он основал камерный оркестр и лишь изредка приглашал молодых солистов со стороны, поэтому то, что его выбор пал на меня, я сочла новым чудом.

Жарким летним днем я приехала на его красивую виллу в Бероуне в Центральной Богемии и была радушно принята его дочерью. Тогда он преподал мне незабываемый урок. Хотя ему было за шестьдесят и его здоровье ухудшилось от пребывания в тюрьме, мы с ним проработали все музыкальные фразы и даже станцевали и спели потом. В перерыве его дочь предложила нам пойти на террасу, куда она принесет нам кофе.

Было очень жарко, и я сняла пиджак, надетый поверх блузки без рукавов. Талих впервые заметил номер, взглянув на мою обнаженную руку, и заплакал.

– Можете представить себе, что они обвинили меня в сотрудничестве с людьми, которые творили такое? – с рыданием проговорил он.

Я ответила, что все в порядке и что я не верю в эти россказни о нем, но он не мог успокоиться. Его дочь под конец проводила меня до дверей и попросила:

– Пожалуйста, не приходите больше к отцу, госпожа Ружичкова. Ему будет слишком тяжело каждый день видеть вас.

После того как коммунисты захватили власть, Талих и его музыканты решили распустить оркестр раньше, нежели их заставят это сделать. Его опасения подтвердились: ему опять запретили дирижировать, до 1954 года, когда он выступил с последним публичным концертом. Мы поддерживали связь до последних его дней, и он оставался поклонником моей игры, приходя почти на все мои концерты. После его смерти в 1961 году дочь заняла дирижерское место отца.

Я счастлива, что мне довелось работать с ним, хотя бы в течение всего одного прекрасного солнечного дня.

* * *

В тот судьбоносный день 1951 года я шла по коридору в знаменитом концертном дворце Рудольфинум на берегу Влтавы и услышала женский альт в сопровождении фортепьяно, доносившийся из Малого зала.

Красота музыки заставила меня застыть на месте, и я слушала пение до конца. Когда звуки умолкли и в коридоре появились мои товарищи студенты, я спросила: «Кто это был? Кто это написал?» Они ответили, что это произведение под названием «Птичья свадьба» Виктора Калабиса, студента по классу композиции, которого я знала. Но получилось, что в его музыку я влюбилась задолго до того, как влюбилась в него самого.

Виктор был серьезным молодым человеком двадцати семи лет из Восточной Богемии, изучавшим композиторское и дирижерское искусство. На три года старше меня, он учился у композитора Эмиля Глобиля в Пражской консерватории, а еще ходил на занятия музыковедением на философском факультете Карлова университета, пока они не были прерваны гитлеровским вторжением. Гой в очках, с плохим зрением, Виктор тем не менее должен был по воле нацистов трудиться на фабриках во время войны. Я знала его, так как иногда он обедал вместе с нашей компанией. Мы все были настолько бедны, что выбирали в меню самое дешевое и делили порцию меж собой.

Виктор сидел за нашим столом и ел вместе с нами, но не вливался в нашу компанию. Никогда не смеялся и не шутил, как другие. Скорее, он выглядел обеспокоенным. Когда я спросила, почему он такой серьезный, Виктор впервые пошутил: «Конечно, я серьезный! Я женат и у меня двое детей!» – чему я тут же поверила. Правда заключалась в том, что он много читал о событиях в СССР и уже тревожился насчет того, что ожидает всех нас.

Мое экзаменационное исполнение было назначено на 23 апреля 1951 года. Каждый студент не только должен был сыграть сольную программу, но еще и мог посостязаться за право исполнить что-то с оркестром. Высшей наградой было выступление с Чешским филармоническим. Другими поощрительными наградами для победителей были выступления с оркестрами региональными и городскими. Я очень нервничала и не могла решить, что мне играть на экзамене.

Прошел год с того момента, как я попала в число трех молодых пианистов, выбранных в Академии для исполнения произведений Баха в память о двухсотлетней годовщине его смерти. Мы играли концерт в до мажоре для трех фортепьяно и скрипичного оркестра. Это был восхитительный, хотя и выматывающий нервы опыт, но теперь настал час, когда я могла блеснуть как сольный исполнитель, и все зависело от выбранных сочинений. В итоге в моей программе были такие композиторы, как Бетховен, Дебюсси, Шопен, Моцарт и Прокофьев. Несмотря на нервотрепку, слушатели приняли меня хорошо и я даже выиграла главную награду – право сыграть с Чешским филармоническим оркестром. Мама испытывала не меньшую радость и облегчение, чем я.

Теперь мне пришлось выбирать, что играть с филармоническим оркестром, и я опять измучилась. Я припомнила, что моя дорогая Мадам очень любила очаровательные фортепьянные пьесы чешского либреттиста Богуслава Мартину, ставшего одним из великих современных классиков. Всю жизнь обожая барочную музыку, я единственный раз после войны столкнулась с сочинениями Мартину, когда меня попросили аккомпанировать его скрипичной сонате, и она заворожила меня. Словно я попробовала новое вкусное блюдо и захотела добавки. Восхищенная открытием, я решила сыграть его произведение 1940 года Sinfonietta Giocosa для фортепьяно и оркестра.

Когда я сказала об этом, декан, фанатичный коммунист, вызвал меня в свой кабинет.

– Я слышал, вы хотите играть Мартину?

– Да, – я ответила. – Я лишь недавно открыла его для себя, но уже стала преданной поклонницей.

– А вы знаете, что он ренегат и предатель своего народа? – прищуривая глаза, спросил декан.

– Нет, – я не сумела скрыть своей обескураженности.

– Если вы сыграете Мартину, то не сможете закончить образование.

Только потом я узнала историю Мартину. Молодой композитор провел в Париже значительную часть жизни и там написал «Полевую мессу» в честь чешского Сопротивления во время войны. Нацисты внесли его за это в список обреченных, и он бежал в Америку в 1941 году, когда немецкая армия подступала к Парижу. За это «дезертирство» он был объявлен изменником послевоенным режимом на родине, а исполнение его музыки – запрещено на долгие годы.

Я вышла из кабинета декана, думая, в какое отчаяние придет моя мать, если я не получу магистерскую степень после того, как обучение стоило стольких денег и стольких беспокойств, причиненных ей мною. Выбора у меня не было, следовало найти какое-то другое произведение. Я остановилась на моцартовском фортепьянном концерте в ре мажоре № 26, известном как «Коронационный концерт».

Не только Мартину попал под запрет. На уроках композиции я слышала вещи других неугодных, включая Стравинского и Бартока, которые чем-то досадили коммунистам или были заклеймены как предатели. Сыграть хоть ноту Стравинского означало подвергнуть себя опасности, но студенты любили его и становились его последователями в своих композиторских методах, считавшихся декадентскими и формалистическими в то время, когда предполагалось, что мои сотоварищи сочиняют музыку, основываясь на принципах социалистического реализма.

Но, как бы ни расценивался политический или личный выбор запрещенных композиторов, их сочинения все еще изучались и вызывали восхищение на семинарах и на концертах в Пражском музыкальном театре. Многие из таких исполнений организовал Ярослав Шеда, работавший со звукозаписывающей компанией Грамофонове Заводы, а позднее ставший директором «Супрафона». Когда я слушала эту новую музыку, я ощущала отдаление от старинной, которую знала и любила. Но и новая внушала мне восторг и творческие импульсы, которые она наверняка не внушила бы моей Мадам.

В том же году меня пригласили исполнить партию фортепьяно в скрипичной сонате фа мажор Брамса и еще баховский «Итальянский концерт» и «Фантазию и фугу для клавесина», и всегда я встречала воодушевленный прием у слушателей. Мне дали возможность играть на фортепьяно и клавесине на презентации сочинений Баха и Скарлатти. Потом один недоброжелательный критик съязвил, что похоже на то, словно я воспользовалась коляской с лошадью, хотя могла поехать на машине.

Доменико Скарлатти – моя вторая великая любовь после Баха. Он был довольно необычным человеком: начать с того, что его отец Алессандро Скарлатти – композитор номер один в Италии и основатель неаполитанской оперной школы. А сын стал органистом в соборе Святого Петра в Риме. Однажды случилось так, что он давал уроки клавесина португальской принцессе, впоследствии испанской королеве. Когда она вернулась в Португалию и вышла замуж за представителя испанского королевского дома, Доменико Скарлатти вместе со своей женой уехал на Пиренейский полуостров и весь остаток жизни пребывал на службе при португальском и испанском дворах, иногда уходя жить с пастухами на зеленых холмах. После переезда он не писал уже ничего, кроме клавесинных сонат, которых создал более пятисот. К несчастью, он не озаботился их публикацией. Типографу пришлось на коленях умолять его отдать в печать первые тридцать две, а большинство сонат напечатано лишь после смерти композитора.

 

Я играла многое из Скарлатти, всегда напоминавшего мне Гойю. У него были те же испанские мотивы – иногда драматические, иногда танцевальные. Там не было полифонии, скорее, вулкан образов и различных настроений. Если в новом земном воплощении я стану клавесинисткой, я запишу всего Скарлатти.

ОКОНЧИВ Академию и начав бороться за профессиональный успех, я получила предложение давать обязательные уроки фортепьяно группе композиторов в этом заведении, чем и занималась пятнадцать лет. Тогда у них, на отделении композиции, как раз не оказалось преподавателя, а некоторые студенты, среди них – Виктор Калабис, еще должны были завершить музыкальное образование, прерванное войной.

Большинство композиторов, которых я обучала, были старше меня и выше ростом, многие из них уже успели прославиться или по крайней мере получить некоторую известность. Зарплата мне причиталась минимальная, но я нуждалась в каждой кроне, которую только могла заработать, а сам труд доставлял гораздо больше удовольствия, чем домашние занятия с детьми, которых надо научить бить по клавишам.

Виктор приходил на мои занятия вместе с лучшим другом, композитором Франтишеком Коваржичеком. Я уже слышала игру Виктора и сказала, что, по-моему, мне нечему его учить. Я предложила прогуливать мои занятия и только прийти на экзамен, который он, несомненно, сдаст. С улыбкой он ответил: «Я вовсе не хочу их пропускать. Мне нравятся ваши уроки».

С самого начала мне стало ясно, что в группе есть лидер, и это Виктор. Другие были выше ростом, исполнены энтузиазма, талантливы, и всё же к нему обращались за советом и ориентирами. В политическом отношении все придерживались невыигрышных взглядов, ни в чем не одобряя коммунистов, и Виктор воплощал эту позицию.

Вскоре мы уже сидели бок о бок за пианино, играя в четыре руки, как мы играли когда-то с Мадам. Мы исполняли «Весну священную» Игоря Стравинского и еще кое-что из Бартока. Я пребывала под сильным впечатлением от его дара и спокойной, вдумчивой манеры игры, но была слишком сосредоточена на собственном развитии как музыканта, чтобы заводить с ним отношения.

Моим приоритетом тогда являлась подготовка к первому публичному исполнению музыки на клавесине в Рудольфинуме. Хотя выступление намечалось в Малом зале, с максимальным числом зрителей 190 человек (в отличие от Зала Дворжака, где больше 1100 мест), меня охватывал страх сцены и я планировала, уверенная, что не наберусь храбрости выступать там.

Неоклассический Рудольфинум построен в 1885 году как «монументальный дом искусств» и стал главным музыкальным центром Праги. В нем расположен один из старейших концертных залов Европы, тот, в котором Дворжак сам дирижировал оркестром, исполнявшим его произведения. В 1919 году в Рудольфинуме разместилось новосформированное чешское правительство. Когда страну в 1939 году захватили нацисты, здание опять стало дворцом концертов для Немецкого филармонического оркестра, а после войны – для Чешского филармонического.

Я бывала там на множестве выступлений и концертов, но никогда не поднималась на сцену сама, поэтому хотела подготовиться наилучшим образом. Где бы я могла сделать это с бо́льшим успехом, как не в самом Рудольфинуме? Придя туда однажды утром, я встретила уборщицу, отпиравшую заднюю дверь. С улыбкой и молящим взглядом я упросила ее впустить меня. Так я смогла прорепетировать за клавесином, на котором мне предстояло играть через несколько недель. Он одиноко стоял в холодном коридоре возле центрального зала. Каждое утро я вдосталь играла на нем, не снимая шляпы и пальто, с шести часов до девяти, когда приходили служащие.

То, что я делала, не просто было запрещено – это вызвало бы упреки от кого угодно, от моих профессоров, даже от моей матери. Мне везло, пока директор Рудольфинума не застиг и не выставил меня за дверь. Через несколько дней он услышал, как я играю на фортепьяно на выступлении в Академии, и отыскал меня, чтобы разрешить мне тайно репетировать в его центре, как прежде.

Но еще больше, чем директора, стоило остерегаться польского настройщика Ксавьера Сколека, хранителя инструментов Чешской филармонии. Как многие другие профессиональные настройщики, Сколек ощущал себя владельцем порученных его заботам инструментов. Клавесины чутко реагируют на температуру, влажность и неделикатное обращение музыканта, их надо настраивать прямо перед концертом. В случае малейшей неожиданной поломки, вроде разбитого молоточка или трещины в резонирующем корпусе, концерт могли отложить или даже отменить. Понятно, как рассердился настройщик, когда тоже застал меня однажды утром в коридоре. Он спросил, какого черта я здесь делаю.

Когда я объяснила, что директор разрешил мне играть, он неохотно смирился, но остался стоять рядом и неодобрительно склонял голову, слушая. После того как моя репетиция закончилась, поведение Сколека переменилось. Он рассказал, что когда-то был настройщиком у Ванды Ландовски, что меня глубоко тронуло. Потом мы с ним проработали долгие годы вместе.

Когда настало время подняться наконец на сцену Рудольфинума, меня всю трясло. Я не верила, что справлюсь. Все и впрямь почти сорвалось, так как мама привезла мне из Пльзеня платье, но забыла жакет, а платье было слишком открытым. К счастью, удалось взять напрокат другое.

Среди публики, переполнявшей в тот вечер зал, были мои товарищи студенты и некоторые знаменитые музыканты, в том числе Карел Хоффмайстер, пианист и профессор Пражской консерватории. Всем было интересно услышать звучание клавесина, инструмента, на котором почти никто не играл. Последним, кто садился за него на сцене Рудольфинума, был чех по имени Франк Пеллег, уехавший в Палестину накануне войны. На самом деле его звали Поллак, но он изменил фамилию на Пеллег, с намеком на Баха, чье имя по-немецки значит «ручей», а peleg – «канал» на иврите.

Не то чтобы меня совсем не знали, но я все же не была Пеллегом, поэтому боялась, что разочарую себя саму и других, в том числе мою дорогую маму, находившуюся среди слушателей. И я страшно сожалела, что Мадам была слишком стара и слаба, чтобы присутствовать.

Но, как случалось всегда, едва я села за инструмент, мои страхи улетучились. Когда я выступаю, я полностью поглощена музыкой. Остальное, клубясь, исчезает. Я не помню, чтобы хоть раз после выступления спросила, как играла.

Видимо, тем вечером я играла хорошо, все казались довольны. Я исполняла музыку Перселла, «Французскую сюиту» фа мажор Иоганна Баха и некоторые сонаты Скарлатти.

После выступления профессор Кредба дружелюбно сказал: «Больше мне нечему вас учить».

* * *

В ЗАЛЕ сидел еще один человек, на кого тем вечером я хотела произвести впечатление, – Виктор, с которым мы все больше сближались.

Как-то мы компанией пошли вечером в бар выпить вина и посетовать на то, что нас заставляли разучивать новые социалистические песни на Первое мая – Международный день труда, введенный коммунистами. Когда мы их учили, Виктор сидел позади меня, а я, как всегда, оказалась в центре группы. Я была весела, смеялась над глупыми стихами и шутила. Все, чтобы вписаться в коллектив.