Зеркальные Двери

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Зеркальные Двери
Font:Smaller АаLarger Aa

© Валерий Крупник, 2018

ISBN 978-5-4493-5541-6

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Бежать…

Я чужестранец в любой стране мира, я чужеземец куда ни забрёл, чужак сбоку-припеку и сволочь порядочная. Мне скучно, и я никого не люблю, вернее люблю только женщин и только пока держится, а после любовь выходит со стоном облегчения, как рвота. Откуда только она опять, в следущий раз, приходит? Сам на себя дивлюсь и себе умиляюсь. Приходит и сходит, словно день за днём, за выдохом вдох или как волна за волной, так и кидает из стороны в сторону точно чёлн безякорный, того и гляди зачерпнёшь до краёв и уж до самого дна не расхлебаешь. Однако держусь на плаву, не черпаю и сухим из воды выхожу. А может это только кажется.

Но сегодня, сегодня особенный день, сегодня я хочу из него выпрыгнуть, как из воды рыба, что на песке хвостом бьёт и воздух ртом и жабрами хватает, а ухватить не может, или наоборот, как рыба на песке бьющаяся вдруг изогнётся предсмертным кольцом отчаяния и, распрямившись в струну, толкнётся о жгучий жалящий песок пляжа и взлетев над полосой прибоя плеснётся обратно в спасительную текучую среду обитания, где привычно затрепещут её плавников пластины, и только её и видели. Вот такой мне сегодня день нужен, чтобы бежать и избегнуть зеркала на двери с красными крапинками и подтёками и прилипшим жёлто-розовым неприятным комочком. Бежать с другом Суреном у плеча моего, хоть и не друг он мне вовсе, «а так,» а всё одно вдвоём веселее, бежать, оставляя за спиной, далеко-далеко позади, взгляд глядящих снизу и прямо, немигающих смоляных глаз, глядящих с укоризной, отчаяньем и досадой.

А скажи-объясни, друг Сурен, вопрос, на который не существует ответа, всё ещё вопрос? Слеза, непомнящая причинённой боли, всё ещё слеза или капля солевого рствора? Кто знает? Не я, сегодня я ничего не хочу знать, ни себя, ни тебя, друга сиюминутного. Сегодня ночь забвения развернула нам тёплое своё одеяло в блёстках огней, перемигивающихся насмешливо, точно зная, что нам неведомо, впрочем и это только кажется.

Маларчик

Эдвин Маларчик слушал упорный, долбяще-сверлящий звон будильника, как если бы дятлом сверлили мозг, и едва начинал трескаться и распускаться по швам его сон, понимал Эдвин, что это его мозг и сверлят, а раз уже сверлят, стало быть будильник проснулся, и стало быть и ему, хочешь не хочешь, пора. Он ужасно не любил это сверление в висках, как будто знал наперёд, словно кто-то из милости или шутя приоткрыл на миг занавесочку в тот чулан, где хранят будущее. Тот чулан у каждого свой особенный, отчего так трудно подсмотреть чужое будущее, а своё иногда доводится, или это только задним числом только кажется. Задний ум как гробовая плита безошибочен и тяжёл.

Не любил, но терзал себя ежеутренне, чтобы исполнилось преднозначенное: ровно в пять и не позже открывал он маленькое кафе в первом этаже углового дома, чтобы проезжающие мотористы с мёртвыми непроснувшимися лицами могли купить у него стаканчик кофе и бублик, жирно сдобренный мягким сыром. От своего прилавка Эдвин не мог видеть, как загорались жизнью обвислые щёки, уминая, укладывая во рту нежной свежести мякиш, как жадно трепетали ноздри, втягивая горячий коричневый запах, что крошил и плавил зябкую оцепенелость утра. Всё что он видел от своего прилавка это знакомую процессию мертвецов, крючьями рук смахивающих со стойки свои стаканчики и пакетики. Всё что он видел в течение двух часов, пока не наступало время идти в школу. Эдвин зарабатывал деньги на машину. Ему не очень хотелось машину и ещё меньше на неё зарабатывать, но он знал, что так нужно, как и ходить в церковь к воскресной службе.

Он знал это с десяти лет, с того самого воскресенья, когда отец его, Генри Маларчик, решил побеседовать с сыном, что случалось так редко, что Эдвину во взрослой его жизни казалось тот разговор был единственным, что, как прекрасно понимал Эдвин, было не так, но всё равно припомнить другого раза не мог.

– Сядь-ка на минутку, -подозвал его отец, по возвращении с утренней службы, когда все переоблачились в привычные шорты и майки безрукавки, и стали вновь на себя похожи, – хочу поговорить с тобой.

Эдвин присел на потёртую диванную подушку, как бы на ходу, готовый двинуться дальше через обещанную «минуту,» присел и слегка втянул голову в плечи. Отца он боялся, не зная почему, ведь Генри никогда его пальцем не тронул, наверное боялся, как боятся медведя, когда он выходит почти беззвучно из-за еловой чащи и останавливается, молча глядя, как коченеют в оцепенении двуногие, крикливые существа, нарушившие тихий и ровный ход его чащобной жизни. И не любил, как отец говорил, роняя слова медленно и скупо, как будто бросал камни в озеро, выжидая пока разойдутся круги, прежде чем бросить следующий. Вот и сейчас Эдвин сидел в томящем ожидании следующей фразы, рассматривая отцовские руки, большие и плоские, с коротко под мякоть обгрызенными ногтями, рассматривал подробно, лишь бы не смотреть отцу в глаза. «Как клешни у Зойберга из мултфильма. И усы,» подумал Эдвин не к месту.

– Я что-то смешное сказал? – Генри наклонил голову, пытаясь поддеть взгляд сына, который чуть дальше втянул голову в плечи. Эдвин сам не заметил, как легонько хихикнул своей мысли про Зойберга.

– Нет.

– А что тогда?

Эдвин пожал плечами.

– Не маленький. Пора понимать начинать.

Эдвин кивнул, потом ещё.

– Ага.

– Ага что?

– Извини.

Генри вздохнул так глубоко, словно собираясь уйти на дно того озера, куда ухали с расстановкой его слова-камни.

– Ты хочешь в жизни вперёд вырваться?

Эдвин кивнул, но чувствуя, что этого недостаточно, сказал,

– Ага.

Хоть и не хотелось ему никуда вырываться, а хотелось, чтобы наконец договорил отец этот тянучий, как сыр на пицце, разговор, и он бы мог пойти к себе в комнату, сесть на кровати и ждать, когда придёт охота, что-нубудь делать, или же просто ждать, пока позвонит Роб или Коди и позовёт чего-нибудь делать.

– Тогда должен рваться. Всё время. Каждый день.

Эдвин молчал, не зная была ли его очередь говорить, и на этот раз угадал.

– Иначе останешься позади. Как носок на стенке сушки.

Эдвин представил себя носком, прилипшим к сушильному барабану, и опять улыбнулся не к месту.

– Ничего, сын, улыбайся. Сейчас улыбайся. Лишь бы потом, как до дела дойдёт, не пришлось бы плакать.

Сидя на кровати у себя в комнате, играя в покемонов на телефоне, сумел наконец он стряхнуть этот липкий, как паутина, и пронизавший, как холод, разговор. И забыть. Так казалось ему, что забыл, а впоследствии выяснилось, что выжгло в памяти его разговор, и слова, и голос, и томительные промежутки, как тавро неизгладимое, пожизненное, ни содрать, ни выгрызть. Всё из-за того, что и в самом деле плакал. Натурально и неудержимо.

Знакомство

С Эдвиным я повстречался не так давно и, можно сказать, случайно. Впрочем, не так давно кажется теперь не просто прошедшим, а прошлым. Это на циферблате время на ровные дольки поделено и уложено, как в апельсине, мы же сквозь него как по бездорожью ломим, то густо, то пусто, а где и по брюхо увязнешь, что и не выбраться. Я же покуда трясину да западни миную и путь пролагаю споро и налегке, или же это так кажется.

Меня пригласил Сурен, армянин из Херсона. Объяснил как найти, пересёкши Джефферсон и дальше вдоль Диаз до тупичка.

– Приходи, много наших будет. Все чего-нибудь наготовят, по-русски. Потлак.

Он говорил, дёргая головой и глядя вокруг по-петушиному, только петухи шею вверх тянут и головой как перископом крутят, а Сурен наоборот хохлился и глазами по земле шарил, будто обронённую мелочь высматривал; а вот нос и вправду петушиный был, крючком и костистый.

– Приходи, тоже приноси что-нибудь, ага?

– Я не очень-то готовлю, Сурен, ты знаешь.

– Ну в магазине прихвати чего-нибудь, в русском, неважно, – он утвердительно клюнул воздух влево-вправо. Я же поморщился про себя (ехать далековато), но Сурен как-то углядел.

– Или бутылку принеси, неважно, ага.

– Хорошо, подумаю.

Я давно привык, что такая фраза исчерпывает разговор, как нажатие кнопки «отправить» в электронной почте, как подпись на квитанции, или как открытая уходящему гостю дверь. Однако не для Сурена и не для всех соотечественников.

– Да ты не думай, приходи, посидим. Ну?

– Хорошо, я подумаю.

– Ты подумай, подумай и приходи.

– Хорошо, я подумаю.

Не удержавшись, я обронил непрошенный, как отрыжка, смешок. Однако на собрание я пошёл, и бутылку, как было наказано, прихватил. Там я и встретил Танюшу, на тот момент Таню Хворостову.

Первого впечатления от неё я не помню, потому что его не было, потому что первое, что привлекло и тут же приковало внимание, была девочка, гостившая здесь у своей бабушки, как рассказал мне Сурен, явившийся как «лист перед травой,» но если Сурен был листом, то несомненно банным, а что я за трава, и думать не хочется.

– Давай, – клюнул он на бутылку у меня в руке, -Я пристрою, а ты осваяйся, ага.

И оставил меня «осваяйться.» Девочка была без возраста, и только видя подруг, с которыми она порхала между гостей как стайка стрекоз в камышах, я понимал, что заглядываться на это чудо, мне не следовало, если я не хотел, чтоб перестали меня куда либо пускать, или того хуже. Даже в неистовом блеске калифорнийского солнца она смотрелась ясным синеглазым солнышком, убранным легчайшей белизны волнистыми волосами, сливающимися в мягкую, как мечта, косу. Нездешняя синева её беспечных глаз пробрала меня до кости, и коричневой душной мутью поднялась от живота досада. Всё померкло и придвинулось ближе слюбопытством гиены к подранку. Женские крикливые голоса рубили наотмашь, а смех впивался в мозг и терзал его, как та же гиена, распалившаяся, дорвавшаяся-таки до плоти. Хоть бы Сурен пробурчал пробормотал что-нибудь, ага, а то как в землю ушёл, сука. И тут я краем глаза её усмотрел и, зацепив, потянулся.

 

Она

Она сидела чуть поодаль на коротком диванчике наискосок, так что нельзя было присоседиться, и подробно перелистывала журнальчик, как мне показалось каталог. Подойдя и заглянув ей через плечо, я констатировал свою догадку.

– Каталог.

Изогнув по-утиному шею (лебедь это большая утка), она обернулась и застыла, ожидая продолжения. Я не торопился, рассамтривая её лицо, где негде было зацепиться взгляду, разве что на ямке замытого шрама, еле заметного у края брови.

– Как-то вы лениво общаетесь. Одна… на диване…, – я легонько осклабился. Её вишнёво-чёрные глаза глядели ровно, как горизонт.

– Я мужа жду, -сообщила с прямотой справочной службы.

– Он у вас автобус или самолёт?

Она не ответила, а продолжала смотреть выжыдаючи, так что я не знал, улеглась моя шутка в лузу или, прокатившись по краю, откатилась к самому бортику и застыла там неприкаянно.

– Стоит ли томиться ожиданием? Я к вашим услугам.

Я вывесил самую дружелюбную свою улыбку, вынудив и её улыбнуться, так что глаза оттаяли и потеплели. Я склонился чуть ниже попробовать её запах. Свежевымытые, решил я, вдохнув аромат шампуни от её просто стриженных волос. Оне не красилась в блондинку наперекор моде.

– Я ценю ваши услуги, но потомлюсь ещё чуточку.

– Позвольте я потомлюсь вместе с вами. Рядышком, -я кивнул на свободный кусок дивана и пошёл на посадку. Она прибрала ноги, освободив полосу.

– Мебелишку присматриваете?

– Не знаю ещё, может быть.

– Давно с Востока?

– Откуда?

– Из России.

– Два с лишним, а вы?

– Не помню.

Она опять посмотрела выжидаючи, я усвоил эту её манеру ждать-требовать объяснений.

– Я перестал считать года. Сколько мне лет забываю, приходится в удостоверение заглядывать. А кто ваш муж?

– Автобус.

Она улыбнулась первой, и я за ней, и воздух между нами чуть уплотнился, позволив чувствовать друг друга, не касаясь, и пообещав что-то, что ещё не сложилось в слова ни по ту ни по эту сторону воздушного мостика.

– Тан, а Тан, ты что пустая сидишь, -прогудел Сурен сверху, -налить чего? —клюнул он вправо-влево. Она замешкалась с ответом.

– Я принесу.

Не дожидаясь ответа, я отправился в экспедицию на бутылочно-бокальный остров.

В любом доме, где собираются гости, имеется такой остров. Зелёно-жёлтый в этикетках, с башенками пробок и гладышами крышек, одной своей частью, где гладыши, утопающий во льдах, как Гренландия, другой, башенной, сухой и тёплый. Я всегда выбираю именно эту.

Причаливая обратно к дивану, отягощённый бокалом в одной руке и коническим стаканом в другой, я был вынужден застопориться перед плотного сложения человеком с веснушчатыми руками, покрытыми рыжим волосом. Он по-английски говорил с Таней, тыча крепким с коротко под мякоть остриженным ногтем пальцем в каталожный глянец.

– Мой муж, Эдвин, -представила.

После сложного манёвра передачи бокала Тане и перехвата стакана из правой руки в левую нам удалось сомкнуть утвердительное рукопожатие.

– Очень приятно, -виновато улыбнулся Эдвин.

Он

Так случилась наша с ним дружба. Неуверен, что другие сочли бы это знакомство дружбой, но если принять во внимание, что друг и другой одного корня… Этот рыже-белёсый немолодой человек был другой на все сто или даже на сто восемьдесят.

– Вы происхождением не из чехов или поляков?

Вопрос его немного смутил.

– Моя мать корнями из Ирландии, отец… тоже по-моему, -как-будто извиняясь, что не оправдал ожиданий.

– Маларчик не звучит по-ирландски.

– Ну мы не все МакМёрфи и Флэннаганы.

И то правда. Что собственно в именах? Вот у меня нет имени, и что? Вернее есть, но не своё как с чужого плеча, и в груди давит, и в животе жмёт. Не люблю я по имени, местоимения предпочитаю; эй вы, мистер, да, да, я вам говорю. Эдвин слегка сутулился, точно стараясь немножко в себя втянуться, чтобы занимать меньше места, но упрямо топорщились его ершистые рыжие брови и аккуратно-круглый живот.

– Что будете пить, -спросил я.

– Эээ, ещё не решил…

– Решайте, я принесу, -я смотрел прямо в его светло-бесцветные глаза.

– Я вообще люблю скотч, -пробормотал он извинительно, -я пойду сам выберу, спасибо.

«Любитель скотча,» отметил я про себя.

– Не стоит и беспокоиться, здесь скотча не держат, я только что проверил. Джэк Дэниэлс, всё что есть. Хотите, возьмите мой, я ещё не отпил даже.

Я протянул ему стакан, наблюдая как тени замешательства и неуверенности трепещут на его лице.

Таня смотрела на нас снизу, как юннат на жуков носорогов, медленно и упорно ползущих по корявой коре какой-нибудь вечной сосны, опускающей якорь своей ощетиненной кроны глубже и глубже в небо.

– Хорошо, спасибо, -принял он наконец стакан во вместительный ковш ладони, -а вы?

– Я себе ещё налью, там бутылка целая, едва почтая, могу всю сюда для нас прихватить.

– Не стоит, я больше скотч люблю.

Любитель скотча, снова отметил я про себя, ещё не понимая зачем.

Знакомым курсом я двинулся в экспедицию, где возле бокально-хрустального столкнулся с Суреном.

– Ну, отлично сидим, ага, а ты ломалась.

Меня покоробило, но я не подал виду; знал, что если Сурен решит извиняться, меня покоробит куда больше.

– А вы Таню давно знаете, -осторожно спросил Эдвин, когда я вернулся. Он называл её Таниа, не выговаривая чужого неудобоваримого слитного звука.

– Недавно. Сурен только что познакомил.

– А… Сурен забавный человек.

– Я полагаю, мы все забавные, каждый по-своему, даже я. Просто это надо увидеть.

– Ну значит я ещё не рассмотрел, -застенчиво улыбнулся Эдвин.

– А я кажется начинаю различать, -она наконец улыбнулась.

Скотч

Так мы стали дружить домами а точнее их домом. Я приносил какой-нубудь скотч, и мы неспешно его распивали за беседами и стрекотанием телевизора. Впрочем, Эдвин настoял перемежать мои подношения с его угощением. Так я узнал, что он был непросто любителем но и ценителем «вертолётного топлива,» как называл Сурен скотч и виски. К примеру, сегодня я принёс Балвеню. Пришлось немного потратиться, хоть и знал, что Эдвина впечатлить непросто, а точнее нельзя: он казалось знал все сорта если не на вкус то на этикетку. Впрочем, это надо было видеть, как радовался он доставаемой бутылке, как старому другу, зашедшему на огонёк запросто без церемоний.

Угнездившись в бежевых подушках дивана и кресла, собрались мы пригубить из позвякивающих льдом бубенцов-стаканов, чья уютная музыка успокаивала и располагала, особенно Эдвина, судя потому как раздвигалось, расползалось вдлину и вширь, будто подошедшее тесто, его обычно подобранное тело.

– Поесть не хотите?

Таня перевела взгляд снего на меня и обратно.

– Можно, -неуверенно сказал Эдвин, а я пожал плечами.

– Я сделаю тогда лосося. В плите. Будет быстро.

Она направилась на кухню, по пути обернувшись ко мне.

– Ты будешь лосося? —спросила она по-русски.

Она соскальзывала иногда на русский, и тогда либо я, либо она переводили, но в последнее время всё реже; и Эдвин привык, и нам было в лом. Я кивнул, представив себе большую плавную рыбину, гладкую и нежную как губы и лупоглазую как телескоп.

Уже недели две как перешли мы на ты после того дождливого вечера, кода я вёл её от машины, держа над головой пластиковую сумку, обнимая Таню за плечи, чтобы вдвоём умещаться под этим притворством навеса, пока Эдвин, без навеса, отворял входную дверь и проникал вглубь дома. В передней она обернулась и положила мне руку на плечо, щупая мою безрукавку.

– А ты промок.

– Ты тоже… слегка увлажнилась, -я провёл ладонью по её прямым просто стриженным волосам, размазывая капли тонким слоем.

– Ну что, выпьем чуть-чуть для просушки? Вы что будете?

Её прямой как карандш взгляд упёрся мне в лицо.

– Наливай что хочешь, -крикнула она вглубь дома сухим без интонации голосом.

Ужин

– Эд, -позвала Таня из кухни, – я лосося не нахожу.

Эдвин застыл, как собака в стойке, подобравшись и ужавшись в объёме, потом вскочил и поспешил Тане на выручку, как будто помогать волочь из воды грузно тянущую ко дну рыбину. Ой, -донёсся из кухни его голос, -я же забыл совсем, мы с Санкой его во вторник съели, кажется, когда я его из школы брал, помнишь? Совсем забыл, извини.

Санкой он называл Таниного сына Саньку, прилежного ученика средней школы двенадцати лет отроду с копной каштановых волос, ниспадавших на самые брови, которую он не хотел стричь коротко по моде, за что одноклассники, хоть и смотрели косо, предпочитали его не замечать.

– Мог бы вобще-то предупредить, -оборвала его Таня.

Они вернулись в гостинную с пустыми руками, и Эдвин, разведя их встороны, точно подтверждая очевидное, предложил съездить в магазин.

– Я мигом обернусь, ничего страшного. Ведь мы не торопимся, правда?

– Да ладно, -вмешался я, -я могу заказать пиццу или китайского чего-нибудь у Чэнга. А то давайте, я съезжу. Я слегка подался вперёд, но с места не двинулся.

– Нет, нет, ни за что. Вы тут посидите, а я обернусь мигом. Тания лосося хотела.

Его ноги споро прошелестели в прихожую и оттуда за дверь. Мотор подвзвизгнул как ужаленный, и его звук растворился в конце проулка.

Мы помолчали, выжидая пока добежит, разобьётся и утихнет последняя волна этого шторма в стакане скотча. Я пригубил, клацая подтаявшими мини-айсбергами, Таня отозвалась перезвяком своих, и мы переглянулись, в унисон улыбнувшись своей незатейливой шутке. Первым заговорил я, потому что так положено. Почему? До сих пор не знаю. Понимаю вперёд пропускать, деверь открыть и придержать, это да, тут сила требуется, но языком двигать… впрочем я отвлекаюсь, просю прощения.

– А почему он тебя Танией зовёт, никак не выучит?

– Нет, он иногда выговаривает Таня, но при посторних больше на Танию соскальзывает. Может ему кажется понятней. Кто его знает.

– Может.

– Мебель однако подобрана, -я повёл рукой вокруг комнаты. Слова выходили скупо как из пустого кошелька.

– Люблю уют, чтобы как дома.

– Как дома? Разве это не твой дом?

– Не знаю ещё.

Её лицо помягчело, уголки рта опустились, придав лицу выражение отрешённости, точно она шагнула в невидимую легкую лодку и без усилия отчалила.

– А покажи мне вокруг, -пустился я в догонку, -а то я дома самого и не видел.

Мы снова в унисон пригубили и отправились на экскурсию. Я следовал за ней, кивая и поддакивая, откликаясь в основном междометиями, что постепенно сгущались в предгрозовые тучи. Так мы добрались до спальни.

– А здесь я сплю.

– Крепко?

Мы стояли у её кровати; я – облокотившись на раму с видом непринуждённости, она безо всякого вида опустив руки. Ждала, что я скажу или сделаю дальше. Дверь спальни за моей спиной была во всю длину залатана зеркалом, и знать что мы в нём отражаемся было слегка неуютно. Таня взглянула мельком за мою спину, видно проинспектировать своё отражение, потянула воздух ноздрями и перевела взгляд в пространство перед собой, в невидимую его точку, вернее видимую только ей одной и только в этот вздыбленный строптивый момент, и время застыло, свернулось клубком у меня под ложечкой.

Эти моменты я ненавижу, но живу ради них. Моменты, что не прощают, где надо знать чувствовать ту слабо мерцающую точку на дуге времени, перед которой слишком рано и, как вода сквозь сито, утеряно безвозвратно, а за которой лишь запоздалое сожаление и досада, словно упущенная с крючка в серебряных блёстках чешуи немая тайна. Ненавижу и отчаиваюсь от их ненужности и каприза. Зачем? Ведь они наперёд знают все движения этого незатейливого строгого танца, но не подскажут, не поведут, укрываясь за вечное своё право немоты и неподвижности среди мутного потока времени. А ведь было бы славно, кабы просто и напрямик, как Сурен говорит, «Да, да. Нэт, нэт.»

И пока я чувствовал, ёжась, своё отражение за спиной, мой момент удалялся, расходился медленно за кормой, оставляя мне мили- затем микросекунды до поледнего своего дыхания, и тогда подобравшись, отшатнувшись от кроватной рамы, я придвинулся к Тане, поднял руку провести по её волосам и уютно разместить её голову в своих ладонях. Хлопнула входная дверь, послышался мягкий топот лёгких кроссовок и быстро семенящих четырёх лап.

– Ма, -коротко крикнул Санька, -мы голодные!

Он мигом пробежал в свою комнату, нагоняемый лепетом лап Тимофея, их спаниэля, привезённого из России.