Катастрофа. Бунин. Роковые годы

Text
17
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Катастрофа. Бунин. Роковые годы
Катастрофа. Бунин. Роковые годы
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 4,66 $ 3,73
Font:Smaller АаLarger Aa

Сталин медленно, с чувством собственного достоинства опустился в кресло.

Ленин, криво усмехнувшись, с иронией бросил:

– Спасибо, товарищ Сталин, за интересную лекцию. Но прежде чем ликвидировать национализм, нам надо ликвидировать наших многочисленных врагов. Иначе… – И он красноречиво провел ладонью перед своим горлом.

В разговор вступил Свердлов. Из его плоской груди то и дело рвется сухой кашель.

– Пусть Троцкий – кх, кх, кх! – берет иностранные дела… кх, кх…

Троцкий удовлетворенно хмыкнул, а Ленин по-бычьи опустил голову, взглянул исподлобья:

– Интересно, какие у нас иностранные дела?

Троцкий поддержал:

– Они у нас есть, Владимир Ильич. Вы меня можете спросить: об чем тут думать, если вот-вот пролетарии всех стран объединятся и старому миру придет фэртиг? И тогда я вам отвечу: пока такое не произошло, надо подумать об том, чтобы с мировой буржуазией иметь отношения. Дипломатические.

Ильич крепко задумался. Он прищурил левый глаз, а правым взирал меж растопыренных пальцев то на Троцкого, то на Свердлова. Не знавшие этой особенности вождя от сей манипуляции впадали едва ли не в обморочное состояние – от ужаса. Дело было просто: один глаз у Ильича был близоруким, другой дальнозорким. Пальцами он корректировал зрение. Правду сказать, никто не умел объяснить это. И лишь по смерти вождя вскрытие разъяснит эту невинную привычку.

Вскрытие многое объясняет.

Ленин сообразил, что Свердлов и Троцкий говорят дело. Ближайшая задача – подписание срамного договора с Германией и – необыкновенное дело! – полная капитуляция перед практически стоящим на коленях врагом. Троцкий это дельце обтяпает ловчее других. Ленин улыбнулся:

– Убедили! А с контрреволюцией мы будем бороться все вместе, не считаясь с ведомствами и национальными принадлежностями.

* * *

Так Лев Давидович встал во главе советской дипломатии – ровно на три месяца. Столько времени понадобилось для того, чтобы подписать Брестский мир. Тот самый, который заставил покраснеть всех честных россиян.

Каждый получил от праздничного пирога то, что ему причиталось.

В итоге председательствовать Всероссийским Центральным Исполкомом досталось Льву Каменеву. После недолгого правления, за отсутствием минимальных способностей, эту должность он был вынужден передать Свердлову. Рыков стал наркомом внутренних дел, Сталин – наркомом по делам национальностей, Дзержинскому было приказано беспощадно искоренять саботаж и контрреволюцию.

Ленин возглавил партию-победительницу. Он все более влюблялся в Троцкого, прилюдно, во время горячих дебатов в партийном комитете Петрограда 1 ноября, воскликнул:

– Право, нет лучше большевика, чем Троцкий!

Так уж вышло, что их кабинеты разместились в противоположных концах Смольного.

– Может, нам установить сообщение на велосипедах? – шутил вождь. – Будем друг к другу в гости ездить…

Но пока что, семеня жидкими ножками, Троцкий несколько раз в сутки пускался в путешествие – на совещание к Ленину. Молодой здоровый матрос, недавний анархист и приятель такого же анархиста – матроса Железняка, наводивший ужас своими похождениями на весь Петроград, именовался «секретарем Ульянова-Ленина». Матрос почти без перерывов едва ли не рысью носился меж двух начальнических кабинетов.

Ленин отправлял записки, начертанные мелкими неудобочитаемыми кудряшками и снабженные многократными подчеркиваниями наиболее важных мыслей – двумя или тремя линиями. Часто эти записки содержали проекты декретов, требовавших неотложных отзывов.

Троцкий поправлял и дополнял текст нежно любимого друга и вождя. Он кидал документ на край громадного стола. Матрос, всегда стоявший во время своих визитов у дверного проема (присесть его никогда не приглашали), хватал записку и устремлялся к другому вождю.

Во время заседаний Совнаркома, которые проходили ежедневно и длились не менее пяти-шести часов, Ленин сажал Троцкого рядом с собой. Пока выступали ораторы, у этой пары завязывалась горячая беседа. Троцкий ласково называл вождя Ильичем, а тот его по партийной кличке – Перо.

Уже в первые недели дипломатической деятельности Троцкого Ленина весьма заинтересовала его «война с башней Эйфеля».

– Что, злые передачи ведут французы? – спрашивал вождь.

– Истекают ядом. Всякую мерзость – про вас, Ильич, про Надежду Константиновну, про меня… Обзывают аферистами и местечковым жульем. Досадно, что на русском языке – ведь у многих умельцев есть радио. Я хорошо знаю журналистский стиль Клемансо. Уверен, что это его статьи передают в эфир.

– А в нашем распоряжении царскосельская башня. Дайте сдачи…

– Даю! Самолично говорю в эфир. Все равно не унимаются. Про наши интимные отношения распинаются.

– Нажмите, Перо, на Нуланса. По агентурным сведениям, сплетни распространяются из французского посольства. Попробуйте найти с ним общий язык.

* * *

Через три дня состоялась встреча Троцкого с послом Нулансом. Хотя оба разговаривали по-французски – один на дурном, другой на природном, – но общего языка найти не сумели. Отказался Нуланс и от щедрого подарка – «дань признательности свободолюбивому французскому народу» – от кофейного сервиза, прежде принадлежавшего Николаю II.

Тогда Лев Давидович предпринял наивную попытку действовать через генерала Нисселя, начальника французской миссии. Тот был вызван в Смольный и разговаривал с красным вождем, как строгий учитель с нашкодившим мальчишкой.

Троцкий был взбешен. Он направил в посольство письмо. Среди других было требование: «Приемник-передатчик беспроволочного телеграфа из миссии устранить!»

В торжественной обстановке, при свидетелях из Красной гвардии передатчик был выдворен из миссии и затем – из пределов большевистского государства. Вместо категорического Нисселя в Петроград прибыл щеголеватый и вкрадчивый генерал Лавернь. Но бдительность Троцкого этими переменами усыпить не удалось.

Нарком позже утверждал: «Французская военная миссия, как и дипломатия, оказалась вскоре в центре всех заговоров и вооруженных выступлений против советской власти. Но это уже развернулось открыто после Бреста…»

Ах, эти коварные, хоть и «свободолюбивые» французы!

4

В те дни, когда большевики дорвались до власти, австрийский министр иностранных дел граф Черни, находясь в Вене, живо интересовался событиями в России. Он писал одному из своих друзей: «За последние дни я получил надежные сведения о большевиках. Вожди их почти все евреи с совершенно фантастическими идеями, и я не завидую стране, которой они управляют».

Подобные наблюдения сделали не только представители «компетентных органов», но и самые простые обыватели. Из всех потайных щелей лезли к октябрьскому пирогу разные темные личности, аферисты всех мастей. Одни прибывали сюда из-за границы, другие из тюрем, причем никто особенно не интересовался, за что там сидел новобранец революции – за «экспроприацию», убийство или растление малолетних.

Лучшей рекомендацией было утверждение, что новобранец – «идейный враг буржуазии», готовый уничтожать ее днем и ночью. Как и всякой революции, великому Октябрю требовались люди жестокие и беспринципные, ненавидевшие свою страну и своих сограждан. Шансов отличиться было больше всего у типов с уголовной психологией.

Вчерашние изгои, поднявшиеся к власти разных уровней – от ЦК партии до сельских комбедов, – они вполне искренне ненавидели прошлое – и свое личное, и всей России. И в то же время любыми средствами, чаще всего кровавыми, отстаивали свое новое положение: возможность распоряжаться не только чужим имуществом, но и чужими жизнями; сидеть в удобных кабинетах, пользоваться безотказной любовью секретарш и актрис; распределять блага среди родных и знакомых; устраивать на теплые местечки детишек и родственников.

Но чтобы легче насаждать новое, следовало как можно быстрее уничтожать память о прошлом.

* * *

Бунин с недоумением обнаруживал на вывесках грязные пятна. Сначала он не понял суть дела, но, вчитавшись, разглядел замазанные слова: «поставщик двора», «императорский», «высочайший» и прочее.

Зато повсюду торчали кумачовые флаги, под дождем и снегом быстро линявшие и превращавшиеся в тряпки.

– Поругание на семьдесят семь лет! – повторял Бунин слова, услышанные на Трубе. – Нет, нашей жизни не хватит…

Времена и впрямь наступали страшные, апокалипсические.

Боже, царя храни!

1

Когда-то в молодые годы Бунин неустанно торопил время. Будущее всегда рисовалось заманчивыми красками. Впереди маячили новые радости, новые встречи, новые влюбленности и выход новых книг. Но наступало это будущее, остывали амурные страсти, недолго радовали уже вышедшие книги, и счастье таяло, как тонкий иней под июльским жаром.

Когда перевалило за сорок, Бунин произнес с некоторым удивлением:

– Да ведь это не время, это сама жизнь уходит. Может, и впрямь прав Толстой: лучшего времени, чем настоящее, никогда не бывает?

И, осознав, что новые радости и новый успех приобретаются лишь в обмен на прожитые годы, он более никогда не погонял свою жизнь.

Но уже несколько месяцев Иван Алексеевич, как миллионы других россиян, с нетерпением ожидал великого события – Учредительного собрания!

Собственно, отказ государя от трона и последующие события шли под лозунгом созыва этого собрания. Казалось, после февраля семнадцатого года идея собрания из эфемерной и теоретической обязана воплотиться в жизнь. Никто против «учредиловки» не возражал. В первом же «Обращении к народу» (2 марта 1917 года) председатель IV Государственной думы Родзянко и все правительство во главе с князем Львовым провозгласили о «немедленной подготовке к созыву на началах всеобщего, равного и тайного голосования Учредительного собрания, которое установит форму правления и конституцию страны».

 

К будущему Учредительному собранию обратился и великий князь Михаил Александрович. Он отверг наследие брата Николая II – российский трон. Впрочем, не совсем отверг, а заявил, что примет верховную власть лишь в том случае, если «будет такова воля великого народа нашего, которому и надлежит всенародным голосованием через представителей своих в Учредительном собрании установить образ правления и новые основные законы государства Российского».

Министры всех составов – социалисты, кадеты, октябристы и прочие – при вступлении в должность подкрепляли присягу клятвой «принять все меры для созыва в возможно кратчайший срок».

Спустя много лет, находясь уже в Париже, секретарь Учредительного собрания Марк Вишняк признавал: «Идея неограниченной учредительной власти, принадлежавшей совокупности суверенных граждан и осуществляемой ими по своему усмотрению, получила широкое распространение благодаря европейским теоретикам – Локку, Пуффендорфу и Вольфу».

Бессмысленные съезды различного рода – профессиональных, общественных, национальных и иных организаций составляли постановления с выражением преданности Учредительному собранию, «хозяину земли Русской». Им вторили официальные органы Православной церкви. Даже армия присягала на верность Временному правительству лишь до вступления в силу Учредительного собрания.

Столицы и захолустные городишки, фабричный люд и селяне, левые, умеренные и даже большевики – все с единодушием и энтузиазмом принимали будущий верховный законодательный орган.

2

– Нет, все-таки Учредительное собрание – это наша единственная надежда, – говорил Станиславский, у которого собралась шумная компания.

Было 4 января восемнадцатого года. Актеры, писатели, художники отмечали день рождения Константина Сергеевича. Правда, сам «малый» юбилей – пятидесятипятилетие мэтра был на следующий день, но по предложению супруги юбиляра, Марии Петровны, решили праздновать накануне, ибо в театре был свободный день. После спектакля, как собирались прежде, это было неудобно: слишком опасно стало появляться на улице в поздний час.

Вот и пришли к Станиславскому засветло. Спорили и говорили все о том же – об Учредительном собрании, которое начнется завтра в Петрограде в Таврическом дворце.

– Пусть это станет концом кровавого большевизма и началом новой великой России! – провозгласил Бунин, и все осушили бокалы а-ля фуршет.

Константин Сергеевич с пониманием кивнул и пророкотал своим чудным, бархатным голосом:

– Согласен с вами, Иван Алексеевич. Учредительное собрание – это, думаю, единственно возможный и оставшийся в нашем распоряжении путь к восстановлению демократии… Вы согласны с нами, Иван Михайлович?

Вопрос к Москвину был адресован неспроста. Гордость Художественного театра и лучший исполнитель роли царя Федора Иоанновича в пьесе А. К. Толстого в этот момент с излишней горячностью спорил со скульптором Коненковым. Дискуссия была актуальной: водки чьих заводов лучше – Шустова или Смирнова?

В разговор вступил Шмелев, ставший знаменитым после своего «Человека из ресторана»:

– Простите, что вмешиваюсь. Больную для меня тему затронули. Я внимательно нынче газеты читаю, слишком много разговоров об одном и том же: Учредительное собрание, Учредительное собрание…

– Иван Сергеевич, вы не правы! – улыбнулся Бунин. – Иван Михайлович с Сергеем Тимофеевичем с аппетитцем говорят о более насущном…

– Не смейтесь, Иван Алексеевич! Какие могут быть шутки, когда большевики захватили власть и с каждым днем узурпируют ее все более? Неужели вы думаете, что делают они это лишь для того, чтобы законней провести это собрание и провозгласить демократическую республику?

– Она уже провозглашена! – вставил слово Станиславский.

Москвин закончил мудрой сентенцией:

– Для почину выпить по чину! – Что и было сделано.

– Третьего сентября уходящего революционного года свершилось неслыханное надругательство над идеей Учредительного. Гражданин Керенский самолично присвоил себе права собрания и провозгласил Россию республикой…

– Не монархию же, а республику, – заметил Коненков.

– А делать этого все равно не стоило! Лишь Учредительное собрание уполномочено на это…

– Вы, Иван Михайлович, безусловно, правы! – Станиславский хотел ужинать, а политические споры ему всегда претили. – Большевики назвали окончательную дату созыва собрания – пятого января. Вот завтра еще раз республика и будет декларирована.

Шмелев нервно дернул головой и резко отчеканил:

– Большевики власть не отдадут – ни Учредительному собранию, ни эсерам – никому!

Бунин скептически улыбнулся:

– Как это – не отдадут? Ведь выборы двенадцатого ноября обеспечили большинство мест в «учредиловке» не им, а эсерам!

Москвин еще раз блеснул замечательной памятью:

– За эсеров отдали голоса пятьдесят восемь процентов избирателей, а за большевиков лишь двадцать пять.

Шмелев возмутился:

– Каждый пятый одобряет кровожадных ленинцев! Это и удивительно, и возмутительно.

– Да, русского человека понять невозможно, – кивнул Станиславский.

Шмелев продолжал:

– Впрочем, количество ничего не решает. Беда в другом: с оружием у сторонников демократии во все времена было хуже, чем у экстремистов. Один пулемет говорит убедительней тысячной толпы.

– Но повсюду созданы комитеты в защиту Учредительного собрания. Даже ко мне приходила депутация, и я поставил свою подпись.

Шмелев невежливо расхохотался:

– Ну, Константин Сергеевич, если подпись… То оно конечно.

В этот момент, покинув женщин, весело щебетавших на угловом диванчике, подлетела Книппер-Чехова:

– Господа спорщики! Не стыдно ли забывать дам ради каких-то глупостей?

Коненков галантно поцеловал Ольге Леонардовне руку:

– Отнюдь нет! Помним вас и любим.

– Тогда прощаем.

– А я расскажу анекдот… политический, – со смехом щелкнул пальцами изящный, почти хрупкий, с моноклем в правом глазу Алексеев.

Все с интересом обратились к нему:

– Сделайте одолжение, Алексей Григорьевич, расскажите!

– Троцкий лег спать, но предупредил часового: «Разбуди ровно в шесть утра!» Назначенное время пришло, вождь революции дрыхнет, а красногвардеец ломает себе голову, как бы деликатней разбудить вождя. «Господин» – нельзя, «товарищ» – страшно, какой он «товарищ» красному вождю? Аж вспотел, потом махнул рукой, влетел в спальню и во все горло заорал: «Вставай, проклятьем заклейменный!»

Все рассмеялись.

3

В гостиной появилась задержавшаяся из-за неловкости горничной Мария Петровна, жена Станиславского. А неловкость эта заключалась в том, что она сожгла новое платье хозяйки, сшитое за громадные деньги у самого Жоржа и в котором Мария Петровна желала быть на сегодняшнем приеме. По этой причине у Марии Петровны было скверное настроение, и стоило больших усилий скрывать досаду и раздражение.

Ей пришлось надеть черное шелковое платье с глубоким декольте и опоясанное выше талии серебряным плетеным пояском, то самое, в котором она – о, ужас! – уже справляла Новый год. Она знала, что это платье выгодно подчеркивает ее по-девичьи стройную фигуру, обрисовывает женские прелести, и это Марию Петровну несколько утешало. Когда она появилась в гостиной, блестя глянцем волос и со вкусом подобранными бриллиантами, все потянулись к ней. Мужчинам она подставляла руку для поцелуя, дамам умела бросить комплимент по поводу их платья или прически и при этом привычно следила за гостями: все ли идет согласно ритуалу, не скучают ли дамы, не слишком ли громко спорит Немирович-Данченко со Шмелевым, почему излишнее оживление вокруг конферансье Алексея Алексеева – приличное ли он рассказывает?

Когда Бунин подошел к Марии Петровне, та радушно улыбнулась и почти с искренним восхищением произнесла:

– Поздравляю, Иван Алексеевич, с новой книгой! Вчера весь вечер наслаждалась чтением.

– Какой именно? – полюбопытствовал Бунин.

– Ну, в красном переплете. Называется «Избранные рассказы». Изумительный рассказ «Числа». Я была тронута до слез.

И хотя книга была давно не новой, да и рассказ назывался не «Числа», а «Цифры», и Бунин был уверен, что хозяйка дома вовсе не читала и все эти восторги были обязательной приправой и полагались в нужной дозе, как соус к мясу, он вежливо благодарил ее, приложившись к маленькой легкой кисти.

Неслышно появился камердинер в высоких белых чулках и что-то сказал, почтительно склонившись к Марии Петровне. Она громко произнесла:

– Messieurs et mesdames, прошу к столу!

Не прерывая беседы, гости ручейком потянулись в большую залу – здесь был накрыт ужин. Свет громадной хрустальной люстры весело отражался в тарелках саксонского фарфора, в хрустале бесчисленных рюмок, фужеров, бокалов, подставках приборов, целой батареи вин, водок, коньяков, ликеров.

* * *

Уже полтора десятилетия Станиславский снимал у некоего Маркова роскошный особняк под номером 4 по Каретному Ряду. Он был о двух высоких этажах с антресолью и большим балконом.

Десяток его комнат хозяева обставили с возможной роскошью – мебелью красного дерева, зеркалами в резных рамах мореного дуба, картинами западных мастеров прошлых веков, громадными фарфоровыми вазами, уходящими под высоченный потолок шкафами со старинными книгами, гравюрами на стенах. Обстановка располагала к неге и высоким творческим порывам.

Несколько комнат на первом этаже были отведены челяди – камердинеру и его семье, кухарке, повару с женой, горничным, дворнику, кучеру, истопнику, сторожу. Самая сухая и теплая комната предназначалась старому слуге Василию, неутомимо шаркавшему ревматическими ногами по всему дому и строго следившему за порядком. Он знал Станиславского малым ребенком. И по сей день Василий почитал долгом поджидать хозяина в прихожей, отворяя ему двери и помогая снимать шубу.

Во времена стародавние, когда Алексеевы – родители Константина Сергеевича – жили в доме 8 по Садовой-Черногрязской и маленький Костенька собирался в 4-ю гимназию, что располагалась в знаменитом «доме-комоде» Апраксиных на Покровке, Василий, тогда еще молодцеватый парень с белокурой гривой волос, неизменно норовил надеть барчуку калошики:

– Что из того, что сухо? Погоды нынче переменчивые. Набежит дожжик, ножки и промочите.

С той поры минуло полстолетия, но Василий, полысевший и согнувшийся, каждый раз подходил в прихожей к Станиславскому и, протягивая калоши, требовательно произносил:

– Вы уж, барин, наденьте калошики…

– Да, нынче погоды переменчивые, – улыбался Станиславский.

– Ишшо какие! – Василий предпочитал не замечать иронии барина. – Скверные погоды… Так что позвольте, я вам калошики как раз надвину. Ботиночки лаковые, попортите…

Когда Бунин впервые увидал Василия, то не удержался:

– Фирс, убей меня бог, настоящий Фирс из «Вишневого сада».

Эта кличка так и осталась за Василием, любившим вспоминать «правильные времена», то есть времена, давным-давно ушедшие, крепостные.

За домом шел большой сад. Летом, в хорошую погоду, тут устраивались репетиции, публичные чтения и, конечно, ужины. Под тенистыми сводами беседок здесь пили шампанское Александр Блок и Федор Шаляпин, Евгений Вахтангов и Максим Горький, Мстислав Добужинский и Айседора Дункан.

* * *

Тонко звенели бокалы, мягко стучали по тонкому фарфору серебряные ножи и вилки, пенилась заздравная чаша. В канделябрах потрескивали, взвивая тонкие струйки дымков, десятки свеч (электрические лампы в начале застолья погасли). Выпили за здоровье новорожденного, за хозяйку, за Художественный театр, за Учредительное собрание.

– Господи! – перекрестился Бунин. – Мы отдыхаем, как в наивные прелестные времена наших дедушек и бабушек, во времена кринолинов, дуэлей, картежников, гусаров-усачей, когда уланы носили мундиры с ранжевыми отворотами, а желание юных дворян служить в кавалерии можно было сравнить лишь с безумной страстью к женщинам и отваге.

– И кутежи по три дня без отдыха! – вдруг раздался могучий голос.

Все повернули головы.

Дверной проем занимала гигантская фигура общего любимца – Владимира Алексеевича Гиляровского, дяди Гиляя. Этот человек словно нарочно появился на земле, чтобы испытывать себя опасностями и приключениями. Природа наградила его чудовищной силой. Уже в гимназическом возрасте он легко сгибал пятаки и ломал подковы. В четырнадцать лет «взял» из берлоги первого своего медведя. Через три года, бросив богатый дом отца, бежал бурлачить на Волгу. Дружил с ворами и бандитами. И в то же время принят в самых аристократических салонах. Статьями Гиляровского о социальном «дне» зачитывалась вся Россия.

– Ну, кутить и мы умеем! – рассмеялся Бунин. – Пить и гулять да других забот не знать! Это наше, российское, так сказать, родовая черта.

 

– За стол, за стол! – заворковала Мария Петровна, усаживая Гиляровского на почетное место – возле юбиляра.

– Пусть выпьет вначале штрафную! – скомандовал Коненков. – Уж будьте любезны, дядя Гиляй!

– Владимира Алексеевича и литровый кубок не испугает! – залился хохотом Москвин. – Вон какой удалец, прямо витязь с картины Васнецова. И годы не берут!

– Обратите внимание, Владимир Алексеевич, какой славный стол у Марии Петровны! – вступил в разговор художник Симов, успевавший расправляться с ароматными громадными раками, запивать их пивом и одновременно со всем этим делать наброски гостей на кусочках белого картона, лежавшего у него между тарелок. – Тут хлеба не достанешь, а нам праздник закатили!

– Особенно луковый суп, ах, духовитый! – восторгнулся Москвин. – Секрет знаете, Мария Петровна?

– Не я, – улыбнулась польщенная похвалой Мария Петровна. – Это наш повар. Надо умело спассеровать лук, подобрать хорошие томаты…

Бунин поднялся с бокалом белого вина:

– И все же, господа, я хочу сказать тост. Виктор Андреевич, этот даровитый художник, правильно подметил: в наше трудное время – и суметь столь щедро принять друзей! Я гляжу на этот необъятный и заманчивый стол, заставленный бутылками с разноцветными водками, винами, ликерами, на смугло-телесный балык, на нежную, тающую во рту семгу, на этих гигантских раков. И что же, господа? Ведь все это остатки роскоши прошлой, добольшевистской России: сильной, гордой, непобедимой! Выпьем за нашу Россию, чтобы вновь вернулись ее былые богатства и могущество! А главное – чтоб всех Троцких – Лениных с позором выпроводить с нашей земли.

– Вернуть Германии как вредный груз! – сказал Москвин.

Все подняли бокалы и рюмки, с чувством осушили их.

– Славный тост! – проговорил Шмелев, отламывая изрядный ком от блестевшей жирной глыбы паюсной икры. – А теперь, дамы и господа, товарищи и беспартийные, самое время спеть… Вас не затруднит, Александр Тихонович, сесть за рояль? – обратился он к опоздавшему к началу обеда композитору Гречанинову, ученику Римского-Корсакова и Аренского.

– Что прикажете играть, Иван Сергеевич?

– «Боже, царя храни!», чего же еще…

Гречанинов хмыкнул, но за рояль сел. Взял бравурные аккорды вступления. Станиславский побледнел и закусил губу. Москвин улыбнулся. Симов выпил уважаемой им водки Шустова и закусил маслиной. Шмелев, Алексеев, Гиляровский, Коненков, а затем Немирович, Бунин и еще кто-то грянули:

 
Боже, царя храни!
Сильный, державный,
Царствуй на славу, на славу нам!
Царствуй на страх врагам!
Царь православный!
Боже, Боже, царя храни!
 

Смолкли последние аккорды. Станиславский для чего-то раза два-три заглядывал в окна. Теперь он вздохнул и раздраженно-вибрирующим голосом проговорил:

– Зачем такие выходки? Мало с плеч голов полетело? На улице слышно, да и прислуга, глядишь, того…

Гречанинов заиграл мелодию арии из своей популярной оперы «Добрыня Никитич» и стал вполголоса напевать, пытаясь сохранять интонации ее лучшего исполнителя – Шаляпина.

Бунин не без насмешки поддакнул:

– Это вы, Константин Сергеевич, конечно, правы! Много голов полетело. И куда больше полетит. Только большевики убивают не за российские гимны, не за заговоры даже. Убивают просто так, ради садистского удовольствия. Ибо знают, что эти преступления сойдут без наказания. Разве преданы виселице за все свои жестокости Троцкий или какой-нибудь Зиновьев? Нет, за пролитие крови их ждут большевистские награды и слава и еще… эта… как ее… якобы «всенародная любовь». Да, деяния революционеров сопровождаются цинизмом и резонерством: «Слава труду, смерть буржуям!» «Буржуи» – это все, кто не принимает участия в убийствах. Преступникам всегда выгодно втянуть в свою шайку побольше соучастников – делить ответственность. А людей порядочных – запугать, затюкать, чтоб ничей голос против кровавого царства не поднимался! Ибо запуганные, молчащие – это тоже соучастники.

Бунин на мгновение остановился и уже спокойно закончил:

– Кстати, последний раз я пел «Боже, царя храни!» будучи гимназистом в Ельце. Раз нас не сумели устрашить, стало быть, мы не рабы и не соучастники революционных преступлений…

– Да, мы заговоры не устраиваем, – успокаивающе проговорил Гиляровский. – Иван Алексеевич прав: за песни в ЧК не водят.

Но его слова звучали неубедительно. Все враз смолкли. Даже вилки больше не стучали. Бунин демонстративно громко позвал лакея:

– Принеси белого вина…

Коненков повернулся к Станиславскому:

– Давно хочется в ваш театр сходить, еще раз «Трех сестер» посмотреть.

– Милости просим! Как раз послезавтра спектакль…

– Ваш Вершинин – удивительный! – искренне восхитился Гиляровский.

Но вновь воцарилась тишина. Настроение было как-то нарушено. Только Гречанинов одним пальцем наигрывал какую-то мелодию да, заскрежетав, зашумев колесами, начали отбивать время громадные напольные часы.

4

Казалось, вечер распался, разладился окончательно. Однако находчивая Мария Петровна напомнила о юбилее любимого в артистической среде петербургского ресторана «Вена» – радушного приюта артистов, писателей, художников.

– Виктор Андреевич преподнес владельцу «Вены» Соколову его портрет, – молвил, воскресая, Станиславский.

Симов, изрядно захмелевший, застенчиво отмахнулся:

– Что – я! Ему картины дарили прекрасные мастера – Репин, Зарубин, Поленов, Клевер…

– Ну, не скромничайте, – проворковал Станиславский. – Ваши декорации в Художественном просто чудо!

– Оформление «На дне» – подлинный шедевр! – воскликнул Москвин. – Ведь все мы за впечатлениями тогда ходили в поход в хитровские ночлежки! Дядя Гиляй организовал этот спуск в преисподнюю.

Станиславский улыбнулся:

– И еще от гибели спас. Виктор Андреевич, расскажите, как нас хотели убить.

Симов, без удовольствия вспоминавший о давней истории, замахал руками:

– Сто лет прошло, забылось изрядно… Пусть Владимир Алексеевич расскажет, – кивнул Симов на стоявшего у рояля Гиляровского.

– Согласен, но лишь в дуэте с Константином Сергеевичем. Вы начинайте, я продолжу.

– Прекрасно! – неожиданно согласился Станиславский. – Восемнадцатого декабря девятьсот второго года на сцене Художественного играли мы премьеру «На дне».

– Триумфально играли! – бросила реплику Книппер.

– Может быть, но суть в другом. Еще шли только репетиции, Владимир Алексеевич однажды пришел на репетицию и возглашает: «Господа артисты! Живого восприятия ради айда на знаменитую Хитровку, обиталище воров, бандитов и проституток!»

И вот отправились мы к Яузе, на Солянку. Дело шло к вечеру, спускаемся вниз. Ощущение – словно погружаешься в гнилую шевелящуюся яму.

– Да, это целое царство, – добавил Гиляровский. – Царство злых духов. Тут и торговки объедками, и трактиры, и нищие перемешались с барышниками, скупщики краденого с убийцами и беглыми каторжниками.

Станиславский напомнил:

– Мы попали в эти трущобы, когда там шла облава. Искали беглых убийц. А эти беглые, как выяснилось позже, охотились на нас…

– «Хорошо прикинутых фраеров», – уточнил Гиляровский. – Еще накануне, в воскресенье под вечер, я ходил на Хитровку. Отыскал дом Степанова, поднялся на второй этаж в квартиру номер шесть. Толкнул ногой дверь. В лицо шибанул дымный смрад. Вдоль стен – сплошные нары. Люди валялись и на нарах, и под ними, прямо на грязном, заплеванном полу. Кругом – шум, гам, ругань, хохот, пение, озорные крики. Я здесь бывал несколькими годами раньше. Тогда здесь жили грамотные люди. Они зарабатывали себе на кусок хлеба переписыванием театральных ролей.

Вот и теперь я встретил двух знакомцев. Объяснил, что завтра со мной придет сам Станиславский с несколькими актерами и художниками.

На другой день вся наша компания появилась в этой преисподней. Мы дали пять рублей на водку и колбасу. Радость хозяев была неописуемой. Начали пир.

Босяки нас спрашивали: «Почто вас сюда занесло?» Мы отвечали, что хотим поближе, своими глазами увидать ночлежную жизнь. Нужно нам это для новой пьесы Горького.

«Надо же! – изумились босяки. – Только что в нас интересного? Чего такую рвань на сцену тащить?»

Выпили водки. Наши персонажи размечтались: «Вот когда выберемся отсюда, когда опять сделаемся людьми…»

Наш дорогой Симов, как и сегодня, усердно делал зарисовки. Позже они очень пригодились. Спектакль был оформлен точно под эту трущобу.

Гуляем вовсю. Хозяева от водки багровеют все больше. Беседа делается весьма громкой. Какой-то оборванец орет на Симова: «Нешто это мой потрет? Пачиму у мене одна щека черная? Где она у мене такая? Где? Гляди!»