Ступи за ограду

Text
2
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Ступи за ограду
Ступи за ограду
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 4,52 $ 3,62
Ступи за ограду
Ступи за ограду
Audiobook
Is reading Авточтец ЛитРес
$ 2,26
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

– Очевидно, дон Херардо не счел нужным посвящать ее в… обстоятельства вашего брака. Это лишний раз доказывает, что между ними ничего не было.

– Не будьте наивным, Хиль! Садовник проговорился однажды, что после отлета Херардо – в тот же день вечером – на кинту приезжала какая-то особа, спрашивала о нем. Он не хотел ничего говорить, но я поняла из некоторых его слов, что она была в смятении, узнав о его отъезде. Понимаете теперь? Сложите все это вместе, и тут даже отгадывать ничего не придется.

– Ну… не знаю, – проворчал Хиль. – Конечно, она могла его преследовать, навязываться ему… Но если он сам говорил ей о вас, как о своей жене… Вы меня простите, донья Элена, я пытаюсь объяснить ход моих рассуждений… Так вот, если он ничего такого ей не сказал, то он, значит, и не хотел вам изменять. Вы говорите – женщину понять трудно, но мужчин-то уж я в таких делах знаю, поверьте мне. Нет, я склонен думать, что вы здесь ошибаетесь…

Он помолчал, потом спросил:

– А по ее подписи вы никак не смогли бы установить, кто она такая? Может быть, вам приходилось слышать от мужа эту фамилию раньше… В конце концов, друзья не друзья, но знакомые-то у него были?

Элена пренебрежительно пожала плечами:

– Подпись! Что мне говорит ее подпись? Какая-то Дора Б. Альварадо – никогда в жизни не слышала…

– Как – Дора Альварадо? – Хиль выпрямился, с изумлением глядя на Элену. – Альварадо?

– Ну да, – та недоуменно кивнула. – Альварадо – это я хорошо запомнила, еще бы. Очень четкая подпись. А что, вы ее знаете? Вы… Это действительно ваша знакомая?

Хиль в растерянности встал и прошелся по комнате, ероша волосы.

– Вы ее знаете, Эрменехильдо? – уже встревоженно спросила опять Элена.

– Ну… Как сказать… Не совсем, то есть я знаю одну Альварадо… Дору, да, Дорой ее звать. Дора Беатрис. Но… это совсем молодая девушка, лицеистка, и вообще…

Он пожал плечами и, нахмурившись, уставился куда-то в угол.

– Дора Беатрис? – медленно повторила Элена. —Да, там так и стояло – Дора Бэ. Значит, вы ее знаете…

– Я не сказал, что я ее знаю, каррамба! Мало ли на свете Альварадо! Мало ли на свете девчонок, которых зовут Дорами! И это ваше «Бэ» тоже ни о чем не говорит – это может быть и Бланка, и Барбара, и Брихида… Подумаешь, доказательство!

Элена ничего не ответила. Хиль покосился на нее и вдруг подумал, что глупо ему лезть на стенку и доказывать недоказуемое, и главное – чего ради? Что это изменит?

Как будто ей легче будет, если она поверит, что речь идет не о Беатрис. А на самом деле именно о Беатрис идет речь, это совершенно ясно – нужно только вспомнить, что говорил тогда Ретондаро. Как раз в это самое время, когда Бюиссонье умер, у маленькой Альварадо произошла какая-то трагедия. Какая – теперь ясно. Да и что в этой истории такого неправдоподобного, чтобы непременно искать какой-то другой ответ? Ровно ничего, кроме разве странного совпадения, сделавшего его, Хиля Ларральде, знакомым и той, и другой стороны. Но даже и в этом совпадении, если подумать, нет ничего странного: мир тесен, а Буэнос-Айрес – тем более.

– А вообще-то вы, может быть, и правы, – сказал он, снова усевшись в кресло напротив Элены. – Может быть, это и есть та самая Альварадо… Кто знает.

Элена молчала, глядя в сторону, и вертела в пальцах надетый поверх платья крестик. Движения ее руки что-то Хилю напоминали, мешали думать. Потом он вспомнил – этот самый крестик, гладкий, матового золота, был на ней в тот вечер два года назад, когда она впервые рассказала ему о своем замужестве. И платье, кажется, было какое-то похожее. Тоже закрытое и тоже черное. Задним числом можно счесть за предзнаменование. Глупости какие лезут в голову, прямо удивительно…

– Расскажите мне об этой женщине, – тихо сказала Элена, не глядя на него.

– О ком? – глупо спросил Хиль, чтобы выиграть время неизвестно для чего.

– Об этой Альварадо, вы же понимаете!

– Ах, о ней… Ну, я ведь так близко ее не знаю… Это совсем молодая девчонка, сейчас ей, должно быть, лет… восемнадцать, девятнадцать. Я с ней когда познакомился, она еще была в лицее.

– Да? – Голос Элены прозвучал небрежно, почти рассеянно. – Вот как, в лицее. Значит, она из состоятельной семьи?

– Я не сказал бы, – подумав, ответил Хиль. – Семья у нее, очевидно, была когда-то состоятельной, но сейчас, насколько я знаю, нет. Ее отец преподавал в университете… до Перона.

Элена помолчала, вертя крестик еще быстрее, и потом заговорила торопливо, словно сообразив вдруг, что молчать нельзя:

– Вот как, профессор из университета, это интересно, а она сама… Я хотела сказать, – вы были с ней знакомы, то есть знакомы сейчас, – она интересна как человек? Ну, вы понимаете – интересно вам с ней говорить? Вообще разговаривать? Наверное, она все это знает – литературу, всяких знаменитых писателей?

– Интересна ли она как человек? – медленно повторил Хиль. – Хм, это зависит – что понимать под интересностью, для меня это не обязательно сводится к начитанности. Самые интересные разговоры о моей жизни мне пришлось вести несколько лет назад с одним стариком, сторожем в Пергамино, а он был неграмотным. А еще ближе – извините за сопоставление – с вами мне очень интересно говорить, донья Лена, хотя я вовсе не уверен, что вы отличите Сервантеса от Кеведо… Да меня и самого это не интересует. Так что я просто затрудняюсь ответить на ваш вопрос относительно Дориты. Вообще-то она, очевидно, начитана… Девушки в таких семьях обычно получают хорошее образование. Но как раз это меня в ней никогда не привлекало… Тем более что и встречаться и разговаривать нам приходилось, в общем, не так уж часто. Я знаю, например, что она любит музыку и, наверно, способна говорить о ней интересно, но сам я в музыке ничего не смыслю. То, что интересовало меня, обычно не интересовало ее, и наоборот. Болтать с ней было приятно… Я тоже говорю «было», потому что не видел ее уже почти два года. Да, с ней было интересно, но как-то… как бы вам сказать – как с забавным ребенком, что ли. Я над ней больше подшучивал, она очень мило обижалась. В ней было тогда что-то детское. Я ее еще называл «инфантой»: у нее оказалась куча знатных предков. А всерьез я ее как-то не принимал.

Элена усмехнулась:

– Сейчас вы посвятили ей слишком длинную речь, чтобы я могла поверить вашей последней фразе, вам не кажется? Значит, это всего-навсего инфанта, которая получила хорошее образование, умеет говорить о музыке и «очень мило обижаться». Что ж, такие сейчас не встречаются на каждом шагу, не правда ли?

– На каждом шагу не встречаются, – хмуро согласился Хиль.

– А ее внешность? – спросила Элена, весело улыбаясь. – Соответствует всему остальному?

– Не знаю, – буркнул Хиль. – Внешность как внешность. В общем, конечно, ничего.

– Блондинка, брюнетка?

– Кажется, брюнетка, – подумав, сказал Хиль. – Вернее, не совсем, волосы у нее темные, но не черные. И глаза тоже какие-то такие. Нет, глаза, пожалуй, черные. Что вас еще интересует? Рост – средний. Фигура самая обычная, все на своем месте и как полагается. Вы довольны? И пожалуйста, хватит расспросов. Чтобы покончить с этой темой, я могу только повторить еще раз то, что уже сказал в самом начале. Я знаю эту девчонку Альварадо и немного знал вашего покойного супруга, и я не верю, что между ними могло быть что-то предосудительное. Для меня это совершенно вне сомнения.

– Еще бы, – кивнула Элена, и он не сразу понял, говорит ли она серьезно или в насмешку. – Еще бы, девушка из такой семьи, с кучей знатных предков! А вам не кажется странным, дон Эрменехильдо, что так безупречно воспитанная сеньорита гостит за городом у постороннего мужчины, пока его жена находится в отсутствии?

Хиль молча пожал плечами:

– Не знаю, со стороны трудно судить. Да и не нужно, донья Элена. К чему? Что это меняет? Вы сейчас озлоблены против нее так, словно это действительно ваша соперница. А ведь толком вы ничего не знаете. Когда не знаешь точно, почему человек совершил тот или иной поступок, можно подходить к нему с двух сторон… Вы меня понимаете? Можно предположить худшее и можно предположить лучшее. Это зависит от того, как вы вообще смотрите на людей, доверяете ли вы им или не доверяете… У меня есть такие знакомые, из моих коллег, – о чем бы такой тип ни услышал, у него всегда на все готовое объяснение, причем именно определенного рода. У кого-то хорошие отношения с начальством – значит, подхалимствует. Кто-то с начальством ругается – значит, бьет на популярность, хочет прослыть правдоискателем. И так без конца. Конечно, такой подход к людям может уберечь от разочарований, но ведь этак мало-помалу превратишься в мизантропа…

– Пресвятая дева, – вздохнула Элена, – до чего мужчины сентиментальны. Я не знаю, что такое быть мизантропом, но если это значит видеть людей такими, как они есть, то значит я и есть самый стопроцентный мизантроп. А вы можете разводить всякие красивые теории, дело ваше.

– Послушайте, донья Элена. Только что я вам сказал, что вы озлоблены против маленькой Альварадо, а теперь оказывается, что вы озлоблены вообще против всего мира…

– Я против него не озлоблена! – вспыхнула Элена. – Просто я знаю ему цену, будь он проклят! Если хотите говорить откровенно, то этот ваш мир в шестнадцать лет сделал из меня шлюху… Да, я сказала – шлюху! Не беспокойтесь, я не ловила клиентов на Леандро Алем. Я просто спала со своим патроном, чтобы не потерять работу! Не правда ли, мой дорогой дон Эрменехильдо, вы никогда не слышали о подобных вещах? Так вот слушайте, что делается в этом вашем мире, который вы призываете меня любить! И не забывайте, что этот мир отнял у меня человека, которого я любила больше своей души, – человека, сделавшего меня матерью!

– Да, но…

– Молчите! Мне неважно, кто виноват в смерти Херардо – банда того жирного янки или ваша подружка, чистенькая профессорская дочка! Молчите, я говорю! Какое вы имеете право требовать от меня, чтобы я им всем доверяла?! Кому я должна доверять – такому Брэдли? Или такой Альварадо, которой от скуки захотелось развлечься с чужим мужем?

 

– Да выслушайте вы меня наконец, каррамба!

– Мне ваши утешения не нужны! Какие слова могут теперь меня утешить? Вы не избавите меня от страха только тем, что скажете «не бойся»! А я боюсь, понимаете?! Не за себя боюсь, мне уже бояться нечего, а боюсь за своего маленького, за своего Херардина! Только теперь я, может быть, поняла, почему Херардо не хотел ребенка, – он тоже боялся, понимаете, боялся за них – за тех, кто по воле родителей входит в этот проклятый мир! Мне страшно за него каждое утро и каждый вечер, когда я смотрю, как он спит в своей кроватке… Ведь и Херардо когда-то тоже…

Элена – голос ее прервался – упала в кресло и заплакала, уткнувшись лицом в колени. Хиль смотрел на нее, вытянув шею, словно воротничок вдруг стал ему тесен.

– Успокойтесь, донья Элена, – проговорил он наконец. – Иначе я сейчас вкачу вам такую дозу нембутала, что вы пролежите пластом двое суток. Ну?

Элена, продолжая плакать, дернула плечом. Хиль покосился на шкафчик с лекарствами и остался сидеть. Пусть поплачет, в конце концов это тоже успокаивает.

Что ж, если обзаводишься детьми, тревога за них – вещь нормальная. К тому же у Элены это еще и гипертрофировано под влиянием недавно пережитой травмы – удивляться нечему. Но если это останется, мальчишку она может загубить. Дурочка, как будто богатые застрахованы от несчастий! Не о богатстве ей нужно думать, а о том, чтобы у ребенка был отец. Настоящий отец, который сделал бы из него мужчину. Я бы за это взялся. Еще как взялся бы! Но ведь не скажешь же ей так просто: «Донья Лена, выходите за меня замуж». Ведь не скажешь? А может, и скажу… когда-нибудь. Очень возможно. Вот возьму и скажу. Только нужно время.

6

Пико Ретондаро вернулся из эмиграции в понедельник двенадцатого сентября. В отличие от знаменитых «Тридцати трех» полковника Лавальехи11 его группа насчитывала всего тринадцать человек, и переправлялись они не из Аргентины в Уругвай, а обратно. Но цель была та же, что и сто тридцать лет назад, – революция.

Пико всегда был суеверен, и сейчас странное нагромождение противоречивых примет привело его в трепет. Их было тринадцать – число само по себе дурное, хотя многие носят его на брелоках именно для отвода злых сил, а дата – двенадцатое, но зато понедельник, худший из дней недели. Что сулило им такое странное и противоречивое сочетание, понять было трудно.

В городке Белья-Унион, пока ждали переправы на аргентинский берег, он даже купил газету с гороскопами и начал расшифровывать предсказания, касающиеся его и остальных членов группы. Судьба-то у них была теперь более или менее одна! Оказалась чушь: ему и еще двум парням, родившимся под знаками Тельца и Водолея, газета посулила любовные приключения, а остальным – финансовые заботы, ссору с близким человеком и еще какие-то мелкие неприятности.

Когда он прочитал вслух эту галиматью, все посмеялись, но потом вечный оптимист Кабраль сказал, что такой гороскоп предсказывает успех, так как в противном случае их ждет либо тюрьма, либо яма, а уж там-то определенно не будет ни любви, ни денег.

Каким образом должна была осуществиться переправа под носом у аргентинских пограничников, никто не знал. Это было дело контрабандиста, получившего авансом большие деньги. Тот сказал, что все устроит и что им беспокоиться не о чем: он-де не первый год занимается этим промыслом, переправляя через Рио-Уругвай то беспошлинный нейлон, то революционеров, то уголовников.

Действительно, после обеда их всех повели на пристань, где была причалена маленькая моторная ланча с грязным парусиновым тентом, точь-в-точь похожая на те, что в воскресенье развозят по островам Дельты выехавших на лоно природы жителей Буэнос-Айреса. Нарушители забрались в посудину – тринадцать человек, все с оружием и без единого опознавательного документа, на случай провала. Уругвайский пограничник смотрел на них, облокотившись на парапет, и лениво плевался, целя в болтающийся в воде гнилой апельсин.

Ланча затарахтела мотором и пошла вверх по реке, расталкивая мусор. Отойдя на километр, она повернула и снова прошла мимо пристани, на этот раз не остановившись, потом их высадили на аргентинский берег, километрах в трех ниже городка Монте-Касерос.

В городке их ждали со вчерашнего дня. Высадка произошла в шестом часу вечера, а в восемь, наспех перекусив и обменявшись новостями с местными комитетчиками, вся группа на двух машинах выехала в Курусу-Куатиа.

Индейскому названию этого местечка через неделю суждено было замелькать на валах ротационных машин во всех южноамериканских столицах, но в понедельник двенадцатого это было название как название, и местечко как местечко, столь захолустное, что группе молодых туристов и переночевать негде было бы, если бы не любезность военного коменданта, открывшая им свободный доступ в гарнизонные казармы.

Наутро нарушителям границы пришлось распрощаться друг с другом. Двое оставались здесь, в гарнизоне Курусу-Куатиа, восемь человек отправлялись в Буэнос-Айрес и уже, благодаря той же неисчерпаемой любезности коменданта, были переодеты в форму и снабжены солдатскими книжками и отпускными свидетельствами. Пико, Рамон Беренгер и Освальдо Лагартиха должны были ехать в Кордову.

Сначала они тоже решили было переодеться в форму, но офицеры им отсоветовали, так как в провинции Кордова начинались большие маневры и документы солдат неизбежно проверялись бы на каждом дорожном посту; проще было ехать в штатском обличье, не привлекая внимания.

Первой отбыла столичная группа; гарнизонный грузовик должен был доставить их в Росарио, где им следовало сесть в поезд. Беренгер смотрел на отъезжающих с завистью: он, чистокровный «портеньо», провел в эмиграции два года и сейчас продал бы душу дьяволу за возможность пройтись вечером по Коррьентес – от Флориды до Эсмеральды и обратно. И нужно же, что ему приходится теперь ехать в эту чертову Кордову!

– Мелкая ты личность, – сказал Пико, когда Рамон поделился с ним своими чувствами. – Они что? Они возвращаются туда тайком, под чужим именем. А мы вернемся победителями. Разве это не лучше? Стыдись, бескрылая ты душа.

Скоро пришла машина и за ними, новенький аргентинский пикап «растрохеро». Солдат принес несколько охапок сухого люпина, сумку с хлебом и консервами и пятилитровую бутыль красного вина; комендант посоветовал на всякий случай избегать остановок в харчевнях.

Как назло, погода испортилась, не успели они отъехать пяти километров. Похолодало, стали собираться тучи. Лагартиха ехал в кабине, Рамон в позе римлянина возлежал на сене, жуя стебелек люпина, а Пико трясся на боковой скамеечке, с тревогой посматривал на серый горизонт и плохую дорогу и ругался сквозь зубы, кутаясь в грязный дождевик. Плащ был тот самый, в котором он три месяца назад удирал из Буэнос-Айреса, и грязь на нем была та самая. Конечно, сто раз уже можно было отдать его в чистку в Монтевидео, но Пико Ретондаро был выше этого. Политическому эмигранту не до чистоты своего плаща. Тем более что когда молодой человек интеллигентного вида и в общем-то достаточно хорошо (для эмигранта) одетый ходит в плаще столь уже грязном и измятом, то сразу видно, что дело тут не просто в неряшливости, а в чем-то более серьезном…

– Мы, кажется, гнусно влипли, – сказал он Рамону. – Если пойдет дождь, то все проклятые дороги этой провинции превратятся в болото. И о чем думала до сих пор эта сволочь Перон?

Держу пари, не об удобстве возвращающихся эмигрантов, – лениво ответил Беренгер, переворачиваясь на спину. – А куда нам торопиться?

– Осел, до Кордовы почти восемьсот километров. Соображаешь, когда мы туда явимся? И еще эта чертова переправа в Санта-Фе…

– А знаешь, Ликург, – помолчав, сказал Рамон и вытащил из сена еще один стебелек, – строго говоря, мы зря едем. Согласись, наш приезд ровно ничего не меняет и ни на что не влияет. Я это понял в этом паскудном Курусу. Механизм уже крутится без нас, так что напрасно мы воображаем себя этакими Боливарами.

– А я и не воображаю себя этаким Боливаром, – отозвался Пико. – Я просто не могу оставаться в стороне. Понимаешь? Раньше я думал, что смогу. После шестнадцатого июня меня тошнило от одного слова «революция», а в Монтевидео я понял, что и бездействие – тоже не выход.

– Это верно, – согласился Рамон, откусывая и сплевывая кусочки стебля. – Но верно и то, что нам страшно хочется походить потом в участниках этой истории. Когда революция победит, люди очень разно будут смотреть на тех, кто вернулся из Монтевидео «до» или «после».

– И будут правы!

– Как сказать…

– Факт остается фактом, сеньор Беренгер, – мы сегодня рискуем здесь собственной шкурой. А те, в Монтевидео, не рискуют. Перед лицом вечности, как говорится, эта разница не столь уж значительная, но именно она предопределяет разницу в отношениях будущих историков революции к нам и к ним. И не только историков, вообще людей.

– В том числе и буэнос-айресских девчонок, не правда ли?

– Отчасти и их, – согласился Пико.

Рамон засмеялся.

– Ты хоть откровенен, черт возьми!

– Да я не себя имел в виду, дурень. – Пико пересел спиной к кабине и втянул голову в плечи, повыше подняв воротник плаща. Глаза его под очками слезились от пронзительного холодного ветра. – Как раз этот фактор для меня не работает. Я давно обручен, старик, и моя невеста скорее предпочла бы, чтобы я оставался в Монтевидео. А вообще, если ты хочешь сказать, что нами движет сегодня не только патриотическая жертвенность в ее чистом виде, а и другие побуждения, не столь возвышенные, то я заранее с тобой согласен. Кстати, если уж говорить про упомянутого тобой Симона Боливара, то он был, в общем, довольно честолюбивым и самовлюбленным фанфароном, а в историю вошел как Великий Освободитель – с прописных букв и безо всяких кавычек. И не он один, у многих великих людей высокие побуждения были смешаны с самыми низменными. Почему же мы должны быть исключением?

– А ты не погибнешь от скромности, Ретондаро, – усмехнулся Беренгер.

– Нет, конечно. У меня больше шансов погибнуть от пули, – высокомерно сказал Пико.

Потом он тоже растянулся на сене, и некоторое время они ехали молча, изредка поругиваясь от особенно сильных толчков.

– И дерьмо же эта дорога, – сказал Пико.

– Еще большее дерьмо – машина, на которой мы едем, – отозвался Рамон. – Это что, у нас выпускают теперь таких уродов?

– Да, первенец отечественного автомобилестроения. Их собирают в той же Кордове, на заводах ИАМЕ.

– Вот как, – сказал Рамон. – В мое время их еще не было. И сколько такое добро стоит?

– Сто семьдесят тысяч, если не подорожали. Впрочем, говорят, мотор у него хороший. Дизель. Немецкий, что ли, или по немецкой лицензии. Интересно, какое они пьют вино, эти гарнизонные крысы?

Он протянул руку и встряхнул торчащую из сена оплетенную бутыль.

– Меня самого давно занимает этот вопрос, – живо отозвался Рамон. – Вряд ли хорошее. Чтобы попить хорошего вина, нужно ехать в Мендосу или, еще лучше, в Сан-Луис. Но можно попробовать и это.

Они по очереди пососали из бутыли, нашли, что вино неважное, но немного согрелись и через некоторое время повторили опыт. Ехать стало немного веселее.

На исходе четвертого часа пути они добрались до моста через Рио-Гуайкираро. Машина остановилась, сразу стих ветер, и стало теплее. Лагартиха с шофером вышли из кабины, Рамон и Пико спрыгнули на землю, разминая ноги.

– Не очень я вас раструсил? – спросил шофер. – Дорога здесь… – Он покрутил головой и выругался. – Ну, за речкой начинается уже Эн-тре-Риос, здесь провинциальная граница. Через час будем в Ла-Пасе.

Пико сказал, что это, конечно, большое утешение, но их целью является по-прежнему Кордова, до которой от Ла-Паса больше пятисот километров. Потом он спросил, не в лучшем ли состоянии дороги на правобережье. Шофер ответил, что дорогу от Санта-Фе до Сан-Франциско он не знает, так как сюда ехал с юга, через Конкордию, но слышал, что там здорово развезло.

– Ничего не поделаешь, – вздохнул Пико, – тринадцатое есть тринадцатое.

Они развели огонь, разогрели консервы и поели, наполовину опорожнив гарнизонную «дамахуану». Потом шофер достал из-под сиденья закопченный чайничек; примащивая его над костром, он поинтересовался, имели ли сеньоры возможность пить мате «там, за границей».

 

– Где, в Уругвае? – удивился Рамон. – Да они там без бомбильи12 ни шагу.

– Скажи ты. – Шофер покрутил головой. – А другие гринго мате не любят.

– Так то гринго, а уругвайцы такие же креолы, как и мы с тобой.

Шофер свернул самокрутку, вытащил из огня уголек и прикурил.

– Я на той неделе ездил за удобрениями в Сальсакате, – сказал он, выпуская дым из-под усов. – Там по радио говорил Перон, так он сказал, что уругвайцы это все равно что гринго или еще хуже. Так и сказал.

– Перон? – переспросил Пико.

– Ну да, я ж говорю, Перон.

– А вы верите всему, что говорит Перон?

Шофер подумал, пожал плечами и ничего не ответил.

– Ну хорошо, – не унимался Пико, – вы видели плакаты «Земля тем, кто ее обрабатывает»?

– Кто их не видел, – кивнул водитель.

– Верно, их всюду полно. А много вы знаете случаев, чтобы арендаторы получали землю?

– У нас такого не было, – подумав, сказал шофер. – Да и в других местах я не слыхал.

Ездить-то мне приходится достаточно.

– Вот вам и Перон. Сколько лет обещает аграрную реформу…

– Ну, реформу! – Шофер усмехнулся. – Чего захотели, реформу… Никогда ее и не будет, этой реформы.

– Почему? Нужно только, чтобы пришли к власти честные люди.

– Это-то верно, – кивнул шофер. – А только где их взять? Власть для человека – это все равно что ржавчина для железа. Пока он внизу, он честный, а как прошел по выборам хоть в самый дерьмовый муниципалитет – уже через год делается хуже любой шлюхи…

Пососав мате, они снова тронулись. Лагартиха, ехавший до сих пор в кабине, предложил кому-нибудь поменяться с ним местами, если наверху холодно. Рамон отказался, сославшись на арабскую пословицу о том, что глупо стоять, когда можно сидеть, и еще глупее сидеть, когда можно лежать. Пико эту восточную мудрость не оценил, он с удовольствием забрался бы в теплую кабину, но что-то удержало его, и он тоже отказался. Немного погодя, кутаясь от ветра в плащ, он с неудовольствием понял, что отказ его был продиктован не чем иным, как нежеланием остаться один на один с шофером. Это было неприятное открытие.

Беренгер дремал, завернувшись в истрепанное, щегольское когда-то пальто. Пико прятался от ветра за стенкой кабины, курил, смотрел на убегающую назад разбитую дорогу, покосившиеся телеграфные столбы, монотонное кружение серых пустых полей, и на душе у него было так же холодно и серо, как серо и холодно было вокруг – в небе и на земле, еще не сбросившей с себя зимнее оцепенение.

Он убеждал себя, что дело просто в неизбежной реакции после всех тревог и волнений, связанных с переходом границы. До сих пор он держался не хуже других, но человек же не машина! Почему обязательно его голова должна сейчас работать так же ясно и четко, как она работает за письменным столом? За столом она работает хорошо. Ведь не откинешь факта, что его, Ретондаро, статью с анализом сегодняшнего положения аргентинских синдикатов хвалил сам Фрондиси! Значит, его голова все же чего-то стоит.

Однако сейчас он побоялся сесть в кабину. Ведь так? Побоялся потому, что двое в кабине всегда начинают говорить, и они – шофер и Ретондаро – неизбежно вернулись бы к тому разговору, прерванному вскипевшим чайничком и процедурой заваривания мате. И он, – в этом-то вся и беда, – он ничего не смог бы сказать толком этому простому аргентинскому парню, потому что когда парень с такой безотрадной уверенностью изложил свой взгляд на всякую власть вообще, он не нашел в голове никакого возражения. Голова его оказалась в тот момент совершенно пустой. А ведь сколько раз приходилось ему раньше говорить и писать на эту тему…

Конечно, тогда было легче. Легко выступать перед избранным кружком единомышленников, которые понимают тебя с полуслова; еще легче нанизывать доводы и аргументы в ровные машинописные строчки, когда тебе никто не мешает и под рукой есть пачка сигарет и термос крепкого кофе…

А вот переубедить этого парня оказалось трудно. Не то чтобы он пробовал это сделать, нет, он даже не пробовал. Он просто смолчал тогда, а сейчас, когда представилась возможность продолжить разговор, он уклонился. «Ликург» Ретондаро, уже считающийся в движении довольно видным молодым теоретиком, уклонился от разговора с простым парнем из пампы. Но ведь это ради них – таких вот простых парней из пампы – затеяно все движение. Иначе ради чего другого находятся сегодня здесь они, тринадцать эмигрантов, нелегально вернувшихся на родину? Хорошо, шутить можно как угодно, можно как угодно говорить о честолюбии, о юношеском авантюризме, о желании покрасоваться в ореоле героя перед знакомыми девушками – все это, несомненно, есть, и все играет какую-то роль, если начать копаться в психологии. Но ведь не это же главное!

Сколько бы недостатков ни имел каждый из них – тот хвастун, тот юбочник, – все же есть для них ряд определенных ценностей, находящихся, так сказать, превыше всего и не подлежащих ни сравнениям, ни переоценкам. Религия, Родина, Свобода, Честь и тому подобное. Так или иначе, плохо или хорошо, но они воспитаны на этих понятиях. Все это, если вдуматься, довольно абстрактные категории, и однако ради этих нематериальных ценностей они рискуют сегодня своей жизнью. Очень материальной и очень ощутимой ценностью своего существования.

Любопытно, что большой процент молодых участников движения принадлежит к обеспеченным слоям общества. Что же они, идут на это ради увеличения семейных доходов? Глупости, хотя наши предприниматели и вопят в один голос, что Перон их душит налогами и поборами, они живут ничуть не хуже, чем жили до сорок третьего года. И вообще зачем бы, казалось, сыну землевладельца рисковать своей жизнью ради программы, предусматривающей проведение аграрной реформы?

Да ведь если рассуждать трезво, то и для него, молодого юриста Ретондаро, есть более надежные способы добиться в жизни прочного и уважаемого положения, чем участие в переворотах. Используя семейные связи, он мог бы пойти по обычному пути: поступить в солидную юридическую контору с хорошей репутацией, поработать на жалованье год-другой, перейти на проценты, потом наконец открыть собственную контору и вести дела, попутно занимаясь умеренной политикой.

Вместо этого он и все его единомышленники избрали политику в ее предельно неумеренной, если так можно выразиться, экстремальной форме – в форме политического насилия, открытого нарушения лояльности к власти и принудительного изменения существующего порядка вещей. Ради чего? Ведь не ради же собственного спокойствия и собственной выгоды! Значит, ради тех же высших ценностей, в их числе – едва ли не прежде всего – Родины. Но родина – это народ, а народ – этот самый парень, с которым он не сумел найти общего языка. Не о слишком ли многом говорит эта встреча накануне восстания?..

Не останавливаясь, забрызганный грязью «растрохеро» поюлил по улочкам Ла-Паса и снова выбежал на шоссе, миновав указатель «Санта-Фе—184 км». Стало еще холоднее, смеркалось. Беренгер проснулся, позевал, ухитрился закурить, прикрываясь от ветра полою пальто.

– Хороши мы будем, если ты зажжешь это чертово сено, – ворчливо сказал Пико.

– Успеем выскочить. Я сейчас думаю об этих типах, что поехали в столицу, и готов лопнуть от зависти. Наверное, они уже в Росарио. Интересно, какое там сейчас расписание поездов… При мне вечерний в столицу отходил в восемнадцать сорок пять и в полночь прибывал на Ретиро. Дневной «рапидо» ходил скорее, за четыре часа с чем-то, но я предпочитал этот вечерний… Вечерний был удобнее всего – с делами покончишь и как раз поспеваешь на вокзал. Ужинал я всегда в поезде. В то время в вагоне-ресторане подавали колоссальные бифштексы – вот такой толщины, лучших я не пробовал и в «Шортхорн-Грилл». А ты обратил внимание, какое гнусное мясо в Уругвае?

– По-моему, мясо как мясо, – рассеянно отозвался Пико.

– Что? Да там вообще нет мяса! В Монтевидео тебе в лучшем случае подадут подошву, а чаще всего – просто обжаренный кусок дерева. Иди ты, – Беренгер возмущенно взмахнул рукой, – не говори мне, что в Уругвае ты хоть раз поел мяса!

– Че, Рамон, – сказал Пико. – Ты слышал, что говорил шофер на остановке?

– Слышал. А что?

– Тебя не удивило, что я ничего ему не возразил?

– А что ты ему мог возразить?

– Но ты сам возразил бы что-нибудь, очутись ты в необходимости отвечать?

– Необходимости отвечать не бывает, Ретондаро, или бывает очень редко. Бывает необходимость удрать, ничего не ответив. Это дело другое. Я бы именно так и сделал.

11В 1821 году территория нынешнего Уругвая была аннексирована Бразилией под названием «Цисплатинская провинция», четырьмя годами позже аргентинский полковник Хуан Антонио де Лавальеха, командуя отрядом из 33 человек, высадился в стране и поднял там восстание, покончившее с бразильским владычеством.
12Трубочка, через которую пьют мате – «парагвайский чай».