Read the book: «Мы и наши особенности»

Font::

© Ю. Александровский, 2023

© ИД «Городец», 2024

* * *

Предисловие

На протяжении столетий и в наши дни в России идет поиск направления развития страны, совершались многочисленные преобразования. Под влиянием социальных и техногенных прорывов происходила смена идеологических догм, государственных устоев, национальных приоритетов. Вслед за ними меняются жизненное пространство и судьбы поколений. Однако за многие столетия сформировались достаточно стойкие особенности мышления, взаимного общения и действий, характерные для отдельных людей и всей национальной общности.

Об этом задумываешься, сопоставляя образы и поступки известных исторических личностей и персонажей литературных произведений с современниками. Часто при этом достаточно просто представить себе переживания и поведение переодетых в одежды XXI века наших предшественников. Вековой путь в этих случаях оказывается не таким уж далеким. История учит оценивать прошлое с благодарностью – не просто как воспоминания, а как урок, предохраняющий от ошибок и подсказывающий наиболее рациональные жизненные решения. Всегда ли мы воспринимаем и запоминаем этот урок?

Очерк А. М. Горького «О русском крестьянстве», изданный на русском языке в Берлине в 1922 году, выдержки из которого приводятся в первой главе, мало знаком современным читателям. Для меня же он в далекой юности стал одним из источников понимания людей и событий. Дело в том, что моя мать была литературоведом и занималась творческим наследием писателя. В нашем доме хранилось множество книг Горького и обсуждавших их публикаций. Среди них имелась и небольшая заграничная брошюра «О русском крестьянстве». Этот очерк я прочитал, наверное, готовясь к школьному экзамену по литературе. На основе многочисленных встреч и своих размышлений Горький с разных сторон рассматривает особенности русского человека. Его взгляд на историю и российскую действительность позволяет видеть себя в прошлом, оценивать настоящее и предвидеть будущее.

Среди множества описаний особенностей наших соотечественников мне показались интересными мало знакомые читателям размышления о русском национальном характере, принадлежащие различным специалистам – писателю Ю. С. Семенову, опытному дипломату М. Палеологу, врачу-психиатру академику Т. Б. Дмитриевой и физиологу И. П. Павлову1.

Во второй главе первой части книги, в документально-художественной повести Ю. Семенова «Смерть Петра» затронуто много вопросов развития России, не до конца понятых и не решенных ни 300 лет назад, ни в годы написания повести, ни в наши дни. В выдержках из повести приводятся выдержки из повести, в которых писатель мастерски ведет читателя из далекой истории к современности. Он подчеркивает важность созидательной реформаторской деятельности Петра Первого, его целенаправленных преобразований, позволивших искать волевые решения и их реализовывать. Для этого требовался характер Петра, его ответственность за страну, знания и умение авторитетно управлять подчиненными. Это главное, что определило историческую роль царя и позволяет закрывать глаза на его сумасбродные поступки. В открытой и тайной борьбе за власть и ее сохранение Петр сумел объединить не только, выражаясь современным языком, элиту столбовых и жалованных дворян, но и другие слои общества.

В третьей главе приводятся выдержки из дневниковых записей одного из активных участников европейской политики первых двух десятилетий XX века, посла Французской республики в России накануне и во время Первой мировой войны М. Палеолога. Взгляд дипломата и политика со стороны и изнутри – не только на российскую историю и действительность бурного начала XX столетия, но и на поведение и судьбы отдельных людей, – представляет особый интерес для понимания «русских особенностей». В дневнике Мориса Палеолога можно найти точные и выверенные характеристики особенностей менталитета различных представителей российского общества. Они были положены в основу выбранных для перепечатки страниц его дневниковых записей.

Четвертая глава включает выдержки из книги ученого и врача-психиатра Т. Б. Дмитриевой, посвященной рассмотрению социально-психологических особенностей национального характера. Профессиональная наблюдательность позволила автору подметить многие личностные характеристики современников, отмечавшиеся и у наших предков в далеком прошлом.

В пятую главу вошли размышления «О русском уме» известного физиолога, лауреата Нобелевской премии, академика И. П. Павлова – часть его лекции «Об уме вообще, о русском уме в частности», прочитанной в 1918 году.

Во второй части книги предпринята попытка обобщить взгляды писателей, дипломата и ученых на особенности нашего национального характера. Она оказалась крайне трудной из-за разных авторских подходов к рассматриваемым вопросам. И все же знакомство с ними позволяет просить читателей этой книги внимательно взглянуть на окружающих. Какие у нас особенности, повторяем ли мы предшественников, на что мы годимся, какой у нас характер?

Часть первая. Избранные публикации и размышления о национальном характере


Максим Горький (Алексей Максимович Пешков, 1982–1936) – выдающийся русский советский писатель и драматург, основоположник литературы социалистического реализма.

Глава 1. А. М. Горький. О русском крестьянстве

1.1. О сущности народа

…В сущности своей всякий народ – стихия анархическая; народ хочет как можно больше есть и возможно меньше работать, хочет иметь все права и не иметь никаких обязанностей. Атмосфера бесправия, в которой издревле привык жить народ, убеждает его в законности бесправия, в зоологической естественности анархизма. Это особенно плотно приложимо к массе русского крестьянства, испытавшего более грубый и длительный гнет рабства, чем другие народы Европы. Русский крестьянин сотни лет мечтает о каком-то государстве без права влияния на волю личности, на свободу ее действий, – о государстве без власти над человеком. В несбыточной надежде достичь равенства всех при неограниченной свободе каждого народ русский пытался организовать такое государство в форме казачества, Запорожской Сечи.

Еще до сего дня в темной душе русского сектанта не умерло представление о каком-то сказочном «Опоньском царстве», оно существует где-то «на краю земли», и в нем люди живут безмятежно, не зная «антихристовой суеты», города, мучительно истязуемого судорогами творчества культуры. В русском крестьянине как бы еще не изжит инстинкт кочевника, он смотрит на труд пахаря как на проклятие Божье и болеет «охотой к перемене мест». У него почти отсутствует – во всяком случае, очень слабо развито – боевое желание укрепиться на избранной точке и влиять на окружающую среду в своих интересах, если же он решается на это – его ждет тяжелая и бесплодная борьба. Тех, кто пытается внести в жизнь деревни нечто от себя, новое – деревня встречает недоверием, враждой и быстро выжимает или выбрасывает из своей среды. Но чаще случается так, что новаторы, столкнувшись с неодолимым консерватизмом деревни, сами уходят из нее. Идти есть куда – всюду развернулась пустынная плоскость и соблазнительно манит вдаль.

Талантливый русский историк Костомаров говорит: «Оппозиция против государства существовала в народе, но, по причине слишком большого географического пространства, она выражалась бегством, удалением от тягостей, которые налагало государство на народ, а не деятельным противодействием, не борьбой». Со времени, к которому относится сказанное, население русской равнины увеличилось, «географическое пространство» сузилось, но – психология осталась и выражается в курьезном совете-пословице: «От дела – не бегай, а дела – не делай».

…

1.2. Крестьянский труд

Технически примитивный труд деревни неимоверно тяжел, крестьянство называет его «страда» от глагола «страдать». Тяжесть труда, в связи с ничтожеством его результатов, углубляет в крестьянине инстинкт собственности, делая его почти не поддающимся влиянию учений, которые объясняют все грехи людей силой именно этого инстинкта.

Труд горожанина разнообразен, прочен и долговечен. Из бесформенных глыб мертвой руды он создает машины и аппараты изумительной сложности, одухотворенные его разумом, живые. Он уже подчинил своим высоким целям силы природы, и они служат ему как джинны восточных сказок царю Соломону. Он создал вокруг себя атмосферу разума – «вторую природу», он всюду видит свою энергию воплощенной в разнообразии механизмов, вещей, в тысячах книг, картин, и всюду запечатлены величавые муки его духа, его мечты и надежды, любовь и ненависть, его сомнения и верования, его трепетная душа, в которой неугасимо говорит жажда новых форм, идей, деяний и мучительное стремление вскрыть тайны природы, найти смысл бытия.

Будучи порабощен властью государства, он остается внутренне свободен, – именно силой этой свободы духа он разрушает изжитые формы жизни и создает новые. Человек деяния, он создал для себя жизнь мучительно напряженную, порочную, но – прекрасную своей полнотой. Он возбудитель всех социальных болезней, извращений плоти и духа, творец лжи и социального лицемерия, но – это он создал микроскоп самокритики, который позволяет ему со страшной ясностью видеть все свои пороки и преступления, все вольные и невольные ошибки свои, малейшие движения своего всегда и навеки неудовлетворенного духа.

…

1.3. Русский бунт

Был в России некто Иван Болотников, человек оригинальной судьбы: ребенком он попал в плен к татарам во время одного из их набегов на окраинные города Московского царства, юношей был продан в рабство туркам, – работал на турецких галерах, его выкупили из рабства венецианцы, и, прожив некоторое время в аристократической Республике дожей, он возвратился в Россию.

Это было в 1606 году; московские бояре только что затравили талантливого царя Бориса Годунова и убили умного смельчака, загадочного юношу, который, приняв имя Дмитрия, сына Ивана Грозного, занял Московский престол и, пытаясь перебороть азиатские нравы московитян, говорил в лицо им:

«Вы считаете себя самым праведным народом в Мире, а вы – развратны, злобны, мало любите ближнего и не расположены делать добро».

Его убили, был выбран в цари хитрый, двоедушный Шуйский, князь Василий, явился второй самозванец, тоже выдававший себя за сына Грозного, и вот в России началась кровавая трагедия политического распада, известная в истории под именем Смуты. Иван Болотников пристал ко второму самозванцу, получил от него право команды небольшим отрядом сторонников самозванца и пошел с ними на Москву, проповедуя холопам и крестьянам:

«Бейте бояр, берите их жен и все достояние их. Бейте торговых и богатых людей, делите между собой их имущество».

Эта соблазнительная программа примитивного коммунизма привлекла к Болотникову десятки тысяч холопов, крестьян и бродяг, они неоднократно били войска царя Василия, вооруженные и организованные лучше их; они осадили Москву и с великим трудом были отброшены от нее войском бояр и торговых людей. В конце концов этот первый мощный бунт крестьян был залит потоками крови, Болотникова взяли в плен, выкололи ему глаза и утопили его.

Имя Болотникова не сохранилось в памяти крестьянства, его жизнь и деятельность не оставила по себе ни песен, ни легенд. И вообще в устном творчестве русского крестьянства нет ни слова о десятилетней эпохе – 1602–1603 годах – кровавой смуты, о которой историк говорит как о «школе своевольства, безначалия, политического неразумия, двоедушия, обмана, легкомыслия и мелкого эгоизма, не способного оценить общих нужд». Но все это не оставило никаких следов ни в быте, ни в памяти русского крестьянства.

…

Через 50 лет после Болотникова донской казак Степан Разин поднял крестьянство почти всего Поволжья и двинулся с ним на Москву, возбужденный той же идеей политического и экономического равенства. Почти три года его шайки грабили и резали бояр и купцов, он выдерживал правильные сражения с войсками царя Алексея Романова, его бунт грозил поднять всю деревенскую Русь. Его разбили, потом четвертовали. В народной памяти о нем осталось две-три песни, но чисто народное происхождение их сомнительно, смысл же был не понятен крестьянству уже в начале XIX века.

Не менее мощным и широким по размаху был бунт, поднятый при Екатерине Великой уральским казаком Пугачевым, – «эта последняя попытка борьбы казачества с режимом государства», как определил этот бунт историк С. Ф. Платонов. О Пугачеве тоже не осталось ярких воспоминаний в крестьянстве, как и о всех других, менее значительных, политических достижениях русского народа.

О них можно сказать буквально то же, что сказано историком о грозной эпохе Смуты:

«Все эти восстания ничего не изменили, ничего не внесли нового в механизм государства, в строй понятий, в нравы и стремления…»

К этому суждению уместно прибавить вывод одного иностранца, внимательно наблюдавшего русский народ. «У этого народа нет исторической памяти. Он не знает свое прошлое и даже как будто не хочет знать его». Великий князь Сергей Романов рассказал мне, что в 1913 году, когда праздновалось трехсотлетие династии Романовых и царь Николай был в Костроме, – Николай Михайлович – тоже великий князь, талантливый автор целого ряда солидных исторических трудов, – сказал царю, указывая на многотысячную толпу крестьян:

«А ведь они совершенно такие же, какими были в XVII веке, выбирая на царство Михаила, такие же; это – плохо, как ты думаешь?»

Царь промолчал. Говорят, он всегда молчал в ответ на серьезные вопросы. Это – своего рода мудрость, если не является хитростью или – не вызвано страхом.

Жестокость – вот что всю жизнь изумляло и мучило меня. В чем, где корни человеческой жестокости? Я много думал над этим и – ничего не понял, не понимаю.

Давно когда-то я прочитал книгу под зловещим заглавием: «Прогресс как эволюция жестокости».

Автор, искусно подобрав факты, доказывал, что с развитием прогресса люди все более сладострастно мучают друг друга и физически, и духовно. Я читал эту книгу с гневом, не верил ей и скоро забыл ее парадоксы.

Но теперь, после ужасающего безумия европейской войны и кровавых событий революции, – теперь эти едкие парадоксы все чаще вспоминаются мне. Но – я должен заметить, что в русской жестокости эволюции, кажется, нет, формы ее как будто не изменяются.

…

В русской жестокости чувствуется дьявольская изощренность, в ней есть нечто тонкое, изысканное. Это свойство едва ли можно объяснить словами «психоз», «садизм», словами, которые в сущности и вообще ничего не объясняют. Наследие алкоголизма? Не думаю, чтоб русский народ был отравлен ядом алкоголя более других народов Европы, хотя допустимо, что при плохом питании русского крестьянства яд алкоголя действует на психику сильнее в России, чем в других странах, где питание народа обильнее и разнообразнее.

…

1.4. Добродушие и вдумчивость крестьянина

…

Но где же – наконец – тот добродушный, вдумчивый русский крестьянин, неутомимый искатель правды и справедливости, о котором так убедительно и красиво рассказывала миру русская литература XIX века?

В юности моей я усиленно искал такого человека по деревням России и – не нашел его. Я встретил там сурового реалиста и хитреца, который, когда это выгодно ему, прекрасно умеет показать себя простаком. По природе своей он не глуп и сам хорошо знает это. Он создал множество печальных песен, грубых и жестоких сказок, создал тысячи пословиц, в которых воплощен опыт его тяжелой жизни. Он знает, что «мужик не глуп, да – мир дурак» и что «мир силен, как вода, да глуп, как свинья».

Он говорит: «Не бойся чертей, бойся людей». «Бей своих – чужие бояться будут».

(Ср. здесь. В.М.) О правде он не очень высокого мнения: «Правдой сыт не будешь». «Что в том, что ложь, коли сыто живешь». «Правдивый, как дурак, так же вреден».

Чувствуя себя человеком, способным на всякий труд, он говорит: «Бей русского, – часы сделает». А бить надо потому, что «каждый день есть не лень, а работать неохота».

Таких и подобных афоризмов у него тысячи, он ловко умеет пользоваться ими, с детства он слышит их и с детства убеждается, как много заключено в них резкой правды и печали, как много насмешки над собою и озлобления против людей. Люди – особенно люди города – очень мешают ему жить, он считает их лишними на земле, буквально удобренной потом и кровью его, на земле, которую он мистически любит, непоколебимо верит и чувствует, что с этой землей он крепко спаян плотью своей, что она его кровная собственность, разбойнически отнятая у него. Он задолго раньше лорда Байрона знал, что «пот крестьянина стоит усадьбы помещика». Литература народолюбцев служила целям политической агитации и поэтому идеализировала мужика. Но уже в конце XIX столетия отношение литературы к деревне и крестьянину начало решительно изменяться, стало менее жалостливое и более правдивое. …

1.5. О религиозности крестьян

…

Существует мнение, что русский крестьянин как-то особенно глубоко религиозен. Я никогда не чувствовал этого, хотя, кажется, достаточно внимательно наблюдал духовную жизнь народа. Я думаю, что человек безграмотный и не привыкший мыслить не может быть истинным теистом или атеистом и что путь к твердой, глубокой вере лежит через пустыню неверия.

Беседуя с верующими крестьянами, присматриваясь к жизни различных сект, я видел прежде всего органическое, слепое недоверие к поискам мысли, к ее работе, наблюдал умонастроение, которое следует назвать скептицизмом невежества.

В стремлении сектантов обособиться, отойти в сторону от государственной церковной организации мною всегда чувствовалось отрицательное отношение не только к обрядам и – всего меньше – к догматам, а вообще к строю государственной и городской жизни. В этом отрицании я не могу уловить какой-либо оригинальной идеи, признаков творческой мысли, искания новых путей духа. Это просто пассивное и бесплодное отрицание явлений и событий, связей и значений которых мысль, развитая слабо, не может понять.

Мне кажется, что революция вполне определенно доказала ошибочность убеждения в глубокой религиозности крестьянства в России. Я не считаю значительными факты устройства в сельских церквах театров и клубов, хотя это делалось – иногда – не потому, что не было помещения, более удобного для театра, а – с явной целью демонстрировать свободомыслие. Наблюдалось и более грубое кощунственное отношение ко храму, – его можно объяснить враждой к «попам», желанием оскорбить священника, а порою дерзким и наивным любопытством юности: что со мною будет, если я оскорблю вот это, всеми чтимое?

Несравненно значительнее такие факты: разрушение глубоко чтимых народом монастырей – древней Киево-Печерской лавры и сыгравшего огромную историческую и религиозную роль Троице-Сергиевского монастыря – не вызвало в крестьянстве ни протестов, ни волнения, – чего уверенно ждали некоторые политики. Как будто эти центры религиозной жизни вдруг утратили свою магическую силу, привлекавшую верующих со всех концов обширной русской земли. А ведь сотни тысяч пудов хлеба, спрятанного от голодной Москвы и Петербурга, деревня защищала с оружием в руках, не щадя своей жизни.

Когда провинциальные советы вскрывали «нетленные», высоко чтимые народом мощи, – народ отнесся и к этим актам совершенно равнодушно, с молчаливым, тупым любопытством. Вскрытие мощей производилось крайне бестактно и часто в очень грубых формах – с активным участием инородцев, иноверцев, с грубым издевательством над чувствами верующих в святость и чудотворную силу мощей. Но – и это не возбудило протестов со стороны людей, которые еще вчера преклонялись перед гробницами «чудотворцев». Я опросил не один десяток очевидцев и участников разоблачения церковного обмана: что чувствовали они, когда перед глазами вместо нетленного и благоухающего тела являлась грубо сделанная кукла или открывались полуистлевшие кости? Одни говорили, что совершилось чудо: святые тела, зная о поругании, затеянном неверами, покинули гробницы свои и скрылись. Другие утверждали, что обман был устроен монахами лишь тогда, когда им стало известно о намерении властей уничтожить мощи: «Они вынули настоящие нетленные мощи и заменили их чучелами».

…

1.6. Деревня и город

Немало бесед вел я с крестьянами на разные темы и, в общем, они вызвали у меня тяжелое впечатление: люди много видят, но – до отчаяния мало понимают. В частности, беседы о мощах показали мне, что вскрытый обман церкви усилил подозрительное и недоверчивое отношение деревни к городу. Не к духовенству, не к власти, а именно к городу как сложной организации хитрых людей, которые живут трудом и хлебом деревни, делают множество бесполезных крестьянину вещей, всячески стремятся обмануть его и ловко обманывают.

Работая в комиссии по ликвидации безграмотности, я беседовал однажды с группой подгородних петербургских крестьян на тему об успехах науки и техники.

– Так, – сказал один слушатель, бородатый красавец, – по воздуху галками научились летать, под водой щуками плаваем, а на земле жить не умеем. Сначала-то на земле надо бы твердо устроиться, а на воздух – после. И денег бы не тратить на эти забавки!

Другой сердито добавил:

– Пользы нам от фокусов этих нет, а расход большой и людьми, и деньгами. Мне подковы надо, топор, у меня гвоздей нет, а вы тут на улицах памятники ставите – баловство это!

– Ребятишек одеть не во что, а у вас везде флаги болтаются…

И в заключение, после длительной, жестокой критики городских «забавок», бородатый мужик сказал, вздыхая:

– Если бы революцию мы сами делали, – давно бы на земле тихо стало и порядок был бы…

Иногда отношение к горожанам выражается в такой простой, но радикальной форме:

– Срезать надо с земли всех образованных, тогда нам, дуракам, легко жить будет, а то – замаяли вы нас!

В 1919 году милейший деревенский житель спокойно разул, раздел и вообще обобрал горожанина, выманивая у него на хлеб и картофель все, что нужно и не нужно деревне.

Не хочется говорить о грубо насмешливом, мстительном издевательстве, которым деревня встречала голодных людей города.

Всегда выигрывая на обмане, крестьяне – в большинстве – старались и умели придать обману унизительный характер милостыни, которую они нехотя дают барину, «прожившемуся на революции». Замечено было, что к рабочему относились не то чтобы человечнее, но осторожнее. Вероятно, осторожность эта объясняется анекдотическим советом одного крестьянина другому:

– Ты с ним осторожнее, он, говорят, где-то Совдеп держал.

Интеллигент почти неизбежно подвергался моральному истязанию. Например: установив после долгого спора точные условия обмена, мужик или баба равнодушно говорили человеку, у которого дома дети в цинге:

– Нет, иди с Богом. Раздумали мы, не дадим картофеля…

Когда человек говорил, что слишком долго приходится ждать, он получал в ответ злопамятные слова:

– Мы – бывало, ваших милостей еще больше ждали.

Да, чем другим, а великодушием русский крестьянин не отличается. Про него можно сказать, что он не злопамятен: он не помнит зла, творимого им самим, да, кстати, не помнит и добра, содеянного в его пользу другим.

Один инженер, возмущенный отношением крестьян к группе городских жителей, которые приплелись в деревню под осенним дождем и долго не могли найти места, где бы обсушиться и отдохнуть, – инженер, работавший в этой деревне на торфу, сказал крестьянам речь о заслугах интеллигенции в истории политического освобождения народа. Он получил из уст русоволосого, голубоглазого славянина сухой ответ:

– Читали мы, что действительно ваши довольно пострадали за политику, только ведь это вами же и писано. И вы по своей воле на революцию шли, а не по найму от нас, – значит, мы за горе ваше не отвечаем – за все Бог с вами рассчитается…

Я не привел бы этих слов, если бы не считал их типичными – в различных сочетаниях я лично слышал их десятки раз.

Но необходимо отметить, что унижение хитроумного горожанина перед деревней имело для нее очень серьезное и поучительное значение: деревня хорошо поняла зависимость города от нее, до этого момента она чувствовала только свою зависимость от города.

1.7. Голод в России

В России – небывалый, ужасающий голод, он убивает десятки тысяч людей, убьет миллионы. Эта драма возбуждает сострадание даже у людей, относящихся враждебно к России, стране, где, по словам одной американки, «всегда холера или революция». Как относится к этой драме русский, сравнительно пока еще сытый, крестьянин?

– «Не плачут в Рязани о Псковском неурожае», – отвечает он на этот вопрос старинной пословицей.

– «Люди мрут – нам дороги трут», – сказал мне старик новгородец, а его сын, красавец, курсант военной школы, развил мысль отца так:

– Несчастье – большое, и народу вымрет – много. Но – кто вымрет? Слабые, трепанные жизнью; тем, кто жив останется, в пять раз легче будет.

Вот голос подлинного русского крестьянина, которому принадлежит будущее. Человек этого типа рассуждает спокойно и весьма цинично, он чувствует свою силу, свое значение.

– С мужиком – не совладаешь, – говорит он. – Мужик теперь понял: в чьей руке хлеб, в той и власть, и сила.

Это говорит крестьянин, который встретил политику национализации сокращением посевов как раз настолько, чтобы оставить городское население без хлеба и не дать власти ни зерна на вывоз за границу.

– Мужик как лес: его и жгут, и рубят, а он самосевом растет да растет, – говорил мне крестьянин, приехавший в сентябре из Воронежа в Москву за книгами по вопросам сельского хозяйства. – У нас не заметно, чтоб война убавила народу. А теперь вот, говорят, миллионы вымрут, – конечно, заметно станет. Ты считай хоть по две десятины на покойника – сколько освободится земли? То-то. Тогда мы такую работу покажем – весь свет ахнет. Мужик работать умеет, только дай ему – на чем. Он забастовок не устраивает, – этого земля не позволяет ему!

В общем, сытное и полусытное крестьянство относится к трагедии голода спокойно, как издревле привыкло относиться к стихийным бедствиям. А в будущее крестьянин смотрит все более уверенно, и в тоне, которым он начинает говорить, чувствуется человек, сознающий себя единственным и действительным хозяином русской земли.

Очень любопытную систему областного хозяйства развивал передо мной один рязанец:

– Нам, друг, больших фабрик не надо, от них только бунты и всякий разврат. Мы бы так устроились: сукновальню человек на сто рабочих, кожевню – тоже небольшую, и так все бы маленькие фабрики, да подальше одна от другой, чтобы рабочие-то не скоплялись в одном месте, и так бы, потихоньку, всю губернию обстроить небольшими заводиками, а другая губерния – тоже так. У каждой – все свое, никто ни в чем не нуждается. И рабочему сытно жить, и всем – спокойно. Рабочий – он жадный, ему все подай, что он видит, а мужик – малым доволен…

– Многие ли думают так? – спросил я.

– Думают некоторые, кто поумнее.

– Рабочих-то не любите?

– Зачем? Я только говорю, что беспокойный это народ, когда в большом скоплении он. Разбивать их надо на малые артели, там сотня, тут сотня…

А отношение крестьян к коммунистам – выражено, по моему мнению, всего искреннее и точнее в совете, данном односельчанами моему знакомому крестьянину, талантливому поэту:

– Ты, Иван, смотри, в коммуну не поступай, а то мы у тебя и отца и брата зарежем, да – кроме того – и соседей обоих тоже.

– Соседей-то за что?

– Дух ваш искоренять надо.

Какие же выводы делаю я?

Прежде всего: не следует принимать ненависть к подлости и глупости за недостаток дружеского внимания к человеку, хотя подлость и глупость не существуют вне человека. Я очертил – так, как я ее понимаю, – среду, в которой разыгралась и разыгрывается трагедия русской революции. Это – среда полудиких людей.

1.8. Жестокость революции

Жестокость форм революции я объясняю исключительной жестокостью русского народа.

Когда в «зверствах» обвиняют вождей революции – группу наиболее активной интеллигенции, – я рассматриваю эти обвинения как ложь и клевету, неизбежные в борьбе политических партий, или – у людей честных – как добросовестное заблуждение.

Напомню, что всегда и всюду особенно злые, бесстыдные формы принимает ложь обиженных и побежденных. Из этого отнюдь не следует, что я считаю священной и неоспоримой правду победителей. Нет, я просто хочу сказать то, что хорошо знаю и что – в мягкой форме – можно выразить словами печальной, но истинной правды: какими бы идеями ни руководились люди, – в своей практической деятельности они все еще остаются зверями. И часто – бешеными, причем иногда бешенство объяснимо страхом. Обвинения в эгоистическом своекорыстии, честолюбии и бесчестности я считаю вообще не применимыми ни к одной из групп русской интеллигенции – неосновательность этих обвинений прекрасно знают все те, кто ими оперирует.

Не отрицаю, что политики наиболее грешные люди из всех окаянных грешников земли, но это потому, что характер деятельности неуклонно обязывает их руководствоваться иезуитским принципом «цель оправдывает средство».

Но люди искренно любящие и фанатики идеи нередко сознательно искажают душу свою ради блага других. Это особенно приложимо к большинству русской активной интеллигенции – она всегда подчиняла вопрос качества жизни интересам и потребностям количества первобытных людей.

Тех, кто взял на себя каторжную, геркулесову работу очистки авгиевых конюшен русской жизни, я не могу считать «мучителями народа», – с моей точки зрения, они – скорее жертвы.

Я говорю это, исходя из крепко сложившегося убеждения, что вся русская интеллигенция, мужественно пытавшаяся поднять на ноги тяжелый русский народ, лениво, нерадиво и бесталанно лежавший на своей земле, – вся интеллигенция является жертвой истории прозябания народа, который ухитрился жить изумительно нищенски на земле, сказочно богатой. Русский крестьянин, здравый смысл которого ныне пробужден революцией, мог бы сказать о своей интеллигенции: глупа, как солнце, работает так же бескорыстно.

Он, конечно, не скажет этого, ибо ему еще не ясно решающее значение интеллектуального труда.

Почти весь запас интеллектуальной энергии, накопленной Россией в XIX веке, израсходован революцией, растворился в крестьянской массе. Интеллигент, производитель духовного хлеба, рабочий, творец механизма городской культуры, постепенно и с быстротой, все возрастающей, поглощается крестьянством, и оно жадно впитывает все полезное ему, что создано за эти четыре года бешеной работы.

Теперь можно с уверенностью сказать, что, ценою гибели интеллигенции и рабочего класса, русское крестьянство ожило.

Да, это стоило мужику дорого, и он еще не все заплатил, трагедия не кончена. Но революция, совершенная ничтожной – количественно – группой интеллигенции, во главе нескольких тысяч воспитанных ею рабочих, эта революция стальным плугом взбороздила всю массу народа так глубоко, что крестьянство уже едва ли может возвратиться к старым, в прах и навсегда разбитым формам жизни; как евреи, выведенные Моисеем из рабства Египетского, вымрут полудикие, глупые, тяжелые люди русских сел и деревень – все те почти страшные люди, о которых говорилось выше, и их заменит новое племя – грамотных, разумных, бодрых людей.

На мой взгляд, это будет не очень «милый и симпатичный русский народ», но это будет – наконец – деловой народ, недоверчивый и равнодушный ко всему, что не имеет прямого отношения к его потребностям.

Он не скоро задумается над теорией Эйнштейна и научится понимать значение Шекспира или Леонардо да Винчи, но, вероятно, он даст денег на опыты Штейнаха и, несомненно, очень скоро усвоит значение электрификации, ценность ученого агронома, полезность трактора, необходимость иметь в каждом селе хорошего доктора и пользу шоссе.

У него разовьется хорошая историческая память и, памятуя свое недавнее мучительное прошлое, он – на первой поре строительства новой жизни – станет относиться довольно недоверчиво, если не прямо враждебно, к интеллигенту и рабочему, возбудителям различных беспорядков и мятежей.

И город, неугасимый костер требовательной, все исследующей мысли, источник раздражающих, не всегда понятных явлений и событий, не скоро заслужит справедливую оценку со стороны этого человека, не скоро будет понят им, как мастерская, где непрерывно вырабатываются новые идеи, машины, вещи, назначение которых – облегчить и украсить жизнь народа.

Вот схема моих размышлений и мыслей о русском народе.


Юлиан Семенович Семенов (Ляндерс, 1931–1993) – известный писатель и журналист, основатель журнала «Детектив и политика» и газеты «Совершенно секретно». Автор многих журналистских расследований, книг, пьес, сценариев. Широко использовал архивные материалы. «Смерть Петра» – образец документального литературно-художественного произведения.

Глава 2. Ю. С. Семенов. О русском характере на страницах повести Юлиана Семенова «Смерть Петра»

2.1. Из беседы Первого лорда Великобритании сэра Александра с шефом Адмиралтейства сэром Дэнизом

…Первый лорд империи, как и всякий человек, вынесенный к вершине могущества, давно оторвался от всех этих вечерних лондонских застолий, споров, амуров, стычек, интриг; он жил одним лишь – наукой политики. Порой она виделась ему точной, как расчеты старого друга Ньютона, – главное заключается в сохранении устойчивого баланса разностей; в случае невозможности достичь этого – тщательный поиск «неизвестного», то есть повода к войне, необходимой для того, чтобы силою и мором восстановить нарушенный баланс интересов.

Ощущая постоянное, порою излишне шумное давление на кабинет его императорского величества со стороны финансистов, заморской администрации, Адмиралтейства, со стороны набиравших силы, а потому особенно деятельных мануфактурщиков, церкви с ее бесчисленной армией миссионеров, разбросанных по всему миру, – сэр Александр только в самом начале своей карьеры чувствовал из-за этого тревогу и неудобство; постепенно, с годами привыкнув к подъему по мраморным ступеням иерархической лестницы, он научился радоваться тому действу, которое каждодневно разыгрывалось в парламенте, палате лордов, во время аудиенций в Букингемском дворце; он ощущал острое чувство счастья и за себя и за империю, которая – после всех тревог кромвелевских времен, после тягот войны за испанское наследство – заставила Францию с Испанией подписать мир в Утрехте, присутствовала при заключении Раштадтского договора, горделиво включив в свои владения акадские земли по Гудзонову заливу в Северной Америке, отторгнув их от Франции; Мадрид же передал Лондону Гибралтар и Гвиану, Гамбию и остров Христофора, порт Магон и Минорку, да еще право ввоза рабов в испанские колонии. Ныне Англия набрала сил и готовилась к борьбе за доминирующее европейское лидерство.

Две могущественные державы – Швеция с ее огромным, трехмиллионным населением, с высокоразвитой металлургией, мобильной армией и высокой грамотностью, да восьмимиллионная Россия – заботили ныне Лондон особенно.

Россия виделась как бы сквозь сигарный дым: зыбка, непонятна, и хотя на картах, которые печатались в Лондоне, Ливерпуле и Глазго, территория, объятая империей Петра, была самой большой в Европе и подчас казалась первому лорду зверем, затаившимся перед броском, серьезный анализ ситуации в мире делал скифскую угрозу не столь страшной… Россия, по мнению первого лорда, стояла перед выбором – либо идти на устойчивое дружество с Западом, либо, наоборот, предпочесть политику союзничества с таинственным, диким и властным Востоком; третьего не дано.

– Дано третье, – чуть улыбнулся сэр Дэниз, – … ибо Россия, радением Петра перестав быть окраинным государством, сделалась фактором европейской истории, и могучим, увы, фактором. Это держава, сэр, непредсказуемых тактических решений при единой стратегической концепции.

– То есть?.. – Первый лорд подвинулся еще ближе к бело-синему огню в камине.

– Стратегическая, глубинная концепция очевидна – это поступательное движение к могуществу при дальнейшем сближении с нами. В данном случае я имею в виду не столько Остров, сколько запад Европы в целом.

– Но ведь Петр – и в этой своей концепции – наталкивается на сопротивление своего самого близкого окружения…

– Концепция дружества с Европой принадлежит не ему, а его отцу. Именно царь Алексей впервые в истории своей державы привез в Москву наш, европейский театр; начал выпускать, – правда, всего восемь экземпляров, да и то под секретом ото всех – первую русскую газету, назвав ее опять-таки не газетой, а «курантом»; он же начал обсуждать вопрос об учреждении школ по нашему, западному образцу…

– И при этом ссылал в каторгу своих просвещенных вельмож, – заметил первый лорд усмешливо, – за то лишь, что те читали книги, напечатанные не по-церковнославянски, а на польском языке. Что касается театра, то кому-кому, а вам, мой друг, наверняка известно, что, привезши из Европы труппу в Московию, отец Петра не рискнул самостоятельно разрешить представления, а обратился за разрешением к своему духовному надзирателю: «Можно ли глядеть лицедейство?» И лишь получивши ответ: «Да, можно, это не претит русскому духу и православной вере, ибо в Византии при дворе императора тоже случались увеселения, разыгрываемые лицедеями», посмотрел на подмостках сказку. Какая великолепная верность традициям, не правда ли? Вообще чем сильнее тяга к традициям древности в иных государствах, тем большая нам открывается перспектива утвердиться в лидерстве, поскольку обеспеченное будущее наших подданных важнее наивных мифов о былом величии англов, саксов и кельтов во время борьбы с легионами Цезаря!

– С этим можно спорить…

– Можно, но не нужно.

Сэр Дэниз понял, что первый лорд империи чрезвычайно серьезно подготовился к беседе, если знает все и о театре, и о сосланных боярах-просветителях, – этот вечерний вызов на Даунинг-стрит был, видимо, далеко не случаен и давно продуман.

Поэтому свою мысль – а сэр Дэниз был известен как сторонник англо-русского сближения – он продолжил осторожно, но тем не менее твердо:

– России слишком хорошо знаком ужас чужеземного ига, сэр, чтобы серьезно тяготеть к Востоку. Поверьте, ее тайная мечта, несмотря на оппозицию московских традиционалистов, – обручение с нами.

– Упаси нас бог от этого, особенно после брачного союза его дочери с герцогом Голштинским…

После долгой паузы сэр Дэниз задумчиво спросил:

– Вы полагаете более разумным повернуть Россию в объятия безбрежной Азии?

– А что вы называете Азией? – спросил первый лорд рассеянно.

– Скорее всего Поднебесную.

– А отчего не Турция?

Сэр Дэниз ответил сразу же – твердо:

– Оттого, что вера Магомета бескомпромиссна. Следовательно, сколько-нибудь прочный и долгий союз христианского православия с кораном невозможен.

– А кого вы прочите в гипотетические союзники России – если будущее измерять не годом и не десятилетием, но веком?

– Вы бы хотели получить ответ, который можно трактовать таким образом, что союзником России я хочу видеть не могучую Турцию, но Поднебесную империю?

– Но там же слепая вера в Будду, – улыбнулся первый лорд.

– Во-первых, Будда – не Мухаммед, он терпим и любопытен. Во-вторых, при дворе богдыхана множество католических миссионеров; их резиденции не только возвышаются в Бейпине, но и в Шанхае и Кантоне. И доминиканцы, и иезуиты – персона грата в Поднебесной империи; миссионеры даже Конфуция причислили к лику святых, наравне с Франциском Ассизским. Они – сила в Поднебесной империи…

– Тем более, – задумчиво произнес первый лорд. – Тем более, альянс России с Востоком, который рано или поздно вольется в лоно ватиканской церкви, пусть, увы, еще не протестантской, но Христовой, и станет, таким образом, цивилизованным регионом, – выгоден нам, ибо мужем сделается Азия, Санкт-Петербургу суждено быть супругой, а в этом – залог страдательности. Не станете же вы спорить против того, что у католичества еще есть шанс заключить мир с православием? И наконец, последнее. Кто вам сказал, что мы намерены допустить прочный союз «Россия – Восток», если не только вы – а я вижу ваше несогласие со мной, – но и другие эксперты почитают такого рода альянс опасным для Острова? Мы же смогли сделать так, что Турция ныне стала главной угрозой Петру на юге? Мы же смогли вызвать смуты в Иране, сделав его нестабильным, а поэтому особенно опасным для Петербурга? Мы можем многое и на севере, разве нет? Швеция и Дания – карты в нашей игре. А на западе? Чего стоит вопрос о польской короне? И Швеция, и Австрия, и Пруссия претендуют на это золото… Словом, мы имеем достаточно сил, чтобы заставить медведя жить в своей берлоге безвылазно.

– Ну а если медведь все-таки выйдет из берлоги, сэр? – спросил шеф Адмиралтейства. – Угроза скифского вторжения в Европу в таком случае станет вопросом не веков, но десятилетий.

– Петербургские консерваторы клянут знания, – задумчиво произнес первый лорд. – Наука для них – бранное слово; маленькое тело нашего фрегата мужественно противостоит стихии океана, оттого что оно – дитя дерзкого разума; сотни слуг короны его императорского величества будут властвовать над миллионами чужеземцев, ибо мы являем собою знания, они – слепую массу. Мир вступил в эру философии и ремесла, мы идем по этому пути, мы не намерены сворачивать; я ведь прав, когда говорю, что в Петербурге наличествует весьма могущественная оппозиция знанию и технике, не так ли?

– Русский государь столь широко развернул свои реформы, что я не удивлюсь, если в России наука, несмотря на определенное противодействие Петру, сделает неожиданный для нас рывок в качестве и количестве.

– Я жду более определенного ответа. Мне приятна ваша симпатия к России, но, как я мог понять из донесений представителей при дворе Петра, в северной столице очень многие не поддерживают новации государя. Я бы считал разумным помочь тому, чтобы консервативная сила, стоящая в оппозиции императору, сделалась доминирующей в России. Для того чтобы мои консерваторы могли надежно править Островом, надо сделать так, чтобы русские консерваторы провели законы о запрещении строительства новых городов, мануфактур, бирж; надобно бы подсказать им мысль об эмбарго, как это было раньше, на все и всяческие общения российских подданных с коварным, отвратительным, низким, гниющим Западом, – так, кажется, старорусская партия называет нас в кулуарах?

– Да, – согласился сэр Дэниз, – такого рода определение можно услышать в Москве, вы правы, и не только в кулуарах, а вполне открыто.

– Я весьма тщательно изучил возможность ставки и на российских прогрессистов, на тех, с кем Петр сделался одной из крупнейших фигур нынешнего века. Люди эти сами по себе интересны и талантливы, слов нет, но ведь они случайны: многие из них – немцы, голландцы, англичане. Петр, будучи баловнем судьбы, выиграл их на шальной номерок в театральном гардеробе. За ними нет истории. А Россия – страна традиций; достоинства человека там, сколько я слышал, исчисляются – так же, впрочем, как и у нас в палате лордов, – древностью рода, слепой послушностью власти, желанием сохранить в недвижности мгновенье, полагая, что в этом именно и сокрыт путь к бессмертию. Если бы у нас не было капитанов дальнего флота, губернаторов заморских территорий, фабрикантов и биржевиков, наша палата лордов легко превратила бы Остров в факторию Сингапура; именно так: не Сингапур – наша фактория, а мы бы сделались факторией Сингапура… Поверьте, тот, кто вознесся вместе с Петром, уйдет вместе с ним в героическую сагу. Но ведь саги лишены материальной силы; в плане политического баланса они – суть память, а память делается взрывоопасной лишь по прошествии века, после того как политический поворот стал фактом истории…

…Первый лорд резко поднялся, подошел к столу, достал из шкатулки листочки бумаги, исписанные мелким, убористым почерком, вернулся к камину и начал лениво перечислять:

– До Петра в России не было могучего металлургического дела, – железо он привозил из Швеции. Сейчас не только в Туле, но и на Урале его люди поставили мощные железоделательные заводы… До Петра в России не было виноградарства; он начал культивировать под Астраханью, а затем стал производить вина на Дону – как мне донесли, не хуже, чем на севере Португалии. До Петра леса в России – то есть чистое золото – вырубались произвольно, а он приказал описать каждое дерево империи на сорок миль от берегов больших рек: за самовольную порубку ввел смертную казнь – акт высшего понимания цены общегосударственного богатства. До Петра в России практически не было общеобразовательных школ, он их учредил, несмотря на яростное сопротивление, – первый лорд впервые заглянул в свои листочки. – Оппозиция сформулировала свое негативное отношение к образованию весьма любопытно: «Не нами положено, не нам менять, лежи оно так до века!» До Петра в России не было колледжей. При нем – с помощью и наших навигаторов – открылись. Впрочем, вводя образование в ранг государственной политики, русский император отказался от римско-католического просвещения и обратился к нам, к голландцам и немцам за помощью в становлении прикладных лишь наук; ватиканских гуманитариев к себе не пускает; и тем не менее этого человека консервативная оппозиция называет антихристом, запродавшимся немецкой партии. А ведь за один лишь указ Петра – собирать в епархиях русские жалованные грамоты и летописи с передачей всего этого государственного богатства на вечное хранение в синод – нация обязана при жизни ставить ему памятники, ибо никто еще из политиков за всю историю мировой цивилизации – до Петра, я имею в виду, – не придавал государственного значения истории как науке будущего… До Петра в России не было суконных мануфактур, не было культурного овцеводства, не было, наконец, губерний, то есть категории жесткой общенациональной государственности, не было налога с каждой живой души в имперскую казну. Если Петр продолжит свои реформы, величию Острова будет нанесен урон; Россия может стать первой державой Европы. Я серьезно опасаюсь напора этого гениального, сумасбродного, расчетливого русского варвара…

2.2. Из разговора Петра Первого с архиепископом Феофаном Прокоповичем

– …Скажи мне, бога ради, Феофан, отчего так повелось у нас спокон веку, что лгут царям, лишь угодное говорят, в глаза заглядывают, желание норовят прочесть, каприз – не мысль…

– Тогда и ты мне ответь, государь, – отчего так повелось у нас, что владыки рубят головы именно тем подданным, кои говорят правду? … как хан в былые времена дань собирал… Не слыхал притчу? Первый раз послал он к нам в Суздаль баскака. Тот забрал скот, коней, курей; вернулся в орду. Хан его, однако, обратно отправил: «Мало привез, езжай проверь!» Нагрянул баскак во второй раз, все подчистую выгреб, прискакал домой, а в орде все одно недовольны, еще хотят. Баскак дурной был, правду любил: «Клянусь аллахом, все подобрал! В сусеки лазил! Баб за косы таскал, позорил! Нет у них ничего более, плач и стон в Суздале стоял!» А хан ему в ответ: «Когда плачут, значит, есть еще припрятанное; плохо – когда люди смеются, это, значитца, вправду шаром все уметено и труд твой во благо орды закончен, – разор в Руси полный, навряд поднимутся…»

– Полагаешь, смех ныне стоит в империи?

– Пока, слава богу, плачут. Но смеяться начали те, что ближе всего к тебе…

Петр сразу понял, что Феофан имеет в виду; последнее время он перестал прощать казнокрадство даже самым любимым своим вельможам.

– Пусть десницу в мою казну не суют, – отрезал Петр, – не стану казнить.

– А как им жить и ассамблеи устраивать? На какие шиши? Мы же русские, мы лицом в грязь ударить не можем. Уж коль ассамблея, так чтоб не хуже была, чем у соседа, и чтоб сахарных лебедей на стол поставили, и чтоб с Волги осетров привезли, и чтоб зайцев зажарили да оленей… Платил бы ты служивым людям поболее – не воровали б…

– Денег нет, Феофан.

– А ты позволь процент с удачи брать, прибыль позволь делить; тогда им вертеться надобно будет; не до жульничества… А так ведь все по твоему личному указу делается! Черту дозволенного – о коей никто не знает толком – переступать не моги…

– Они тогда только и станут делать одно – воровской процент с чужой удачи вымогать! – Лицо Петра замерло, словно перед страшной судорогой, но Феофан, влюбленный в государя, знал, что это другое у него (от какой-то обиды; он в такие мгновения детское в себе прячет, словно ежик топорщится); припадок у него от застенчивости бывает или от ярости, когда сил нету по-людски ответить, потому как противостоит дурь, вздор или хитрость, а как им противоборствовать – не баба ведь, не искричишься, не заплачешь…

Феофан вздохнул:

– Вон Демидовы – твои ведь крестники, – какие алебарды ноне производят на своей железной мануфактуре?! А посмотри, как другой твой крестник оборачивается – Павел Васильев! Эк ловко краску бакан открыл, сколь золотых денег казне сохранил, чтоб у голландцев не покупать для судов?! Да один твой Аптекарский остров что значит?! Оттуда пошли лекари и аптекари российские – когда раньше об этом мечтать можно было?! А почему? Потому что прибыль с оборота имеют люди. А Матвей Евреинов? Отдал ты ему в откуп тресковый и тюлений промысел – и сколько лет ноне солдатские ботфорты держатся, не гниют, сколько сала пошло в склады?! При казенных порядках, государь, ничего доброго не было на Руси в мануфактурах и торговле, да и впредь не будет.

– Ну, позволю я процент с оборота брать господам вельможам, – как бы себе ответил Петр. – А кто тогда станет порядок блюсти в империи? Кто учет подведет? Как все цифири в одну подбиты будут, для отечества общую?

– Была бы цифирь побольше, учетчиков найдется, вертелось бы дело живо, без помех – порядок сам по себе сохранится, да и гвардия у тебя рядом, и тайная канцелярия бдит…

– Ты к чему это, Феофан? Ты мне говори суть – открыто и ясно! При сем помни, что народ наш как дети, которые за азбуку не примутся, пока не будут силою приневолены мастером, и сперва станет досадно им, и лишь когда выучатся – начнут благодарить! А разве мы все уж успели в науке, особенно касающейся ремесел и торговли?! Особый закон власти – это закон резерва и времени.

– Слова твои истинны, все так, но времени может не хватить, государь. Смех страшнее ропота, оттого я и решил открыть тебе полный отчет посольства Измайлова.

– При чем же процент с прибыли к делам Поднебесной империи?

– При том, что лишь в сравнении можно познать истину, а путь лишь тогда верен, когда наперед знаешь, от чего идешь и к чему стремишься.

– Словно навет читаешь, – усмехнулся Петр. – Фискал Нестеров перед своей поганой погибелью таким же голосом пересказывал мне свои красоты на господ губернаторов, требуя их казни…

Про фискала Нестерова тот же Феофан Прокопович говорил Петру: «Не верь тому из старцев, кто из кожи лезет, доказывая преданность кровавым делом; он для того твоим именем страх на всех наводит, чтобы ты его прежнюю службу – батюшке твоему и старшей сестре Софии – позабыл. Он не за правду губернаторов твоих казнил, а за то лишь, чтоб его самого чаша твоей мести минула; только б памятью былое заросло, только б кто тебе не напомнил, что он и со стрельцами был, и старине предан в глубине души своей, хоть и парик пудрит…»

1.Выдержки из текстов приведены по следующим изданиям: Горький М. О русском крестьянстве. Берлин, 1922 (рус.); Семенов Ю. С. Версии. М., 1990; Палеолог М. Дневник посла. М., 2003; Дмитриева Т. Б. Характер: русский. М., 2001; Павлов И. П. Об уме вообще, о русском уме в частности // Природа. 1993. № 8.

The free sample has ended.

Age restriction:
16+
Release date on Litres:
09 October 2024
Writing date:
2024
Volume:
194 p. 7 illustrations
ISBN:
978-5-907641-46-4
Download format:

Similar books