Read the book: «Кришна. Закрывая глаза вместе с тобой. Книга 5»
В основе книги — реальные события; лишь имена героев стали иными.
Предыстории:
Боги живут в своём вечном мире, а семена раздора сеет сам человек — взращивает их в собственном сознании. Неважно, какому божеству ты возносишь молитвы: суть не в имени, а в том, как вера отзывается в твоём сердце и поступках. Искажения рождаются там, где знание уступает место предрассудку, а слепая уверенность — подменяет милосердие. Потому и случалось, что именем Христа оправдывали кровопролитие, и сегодня именем Аллаха прикрывают жестокость.
Человек за века своего существования будто только и делал, что чертил границы: разделял мир на нации и верования, на земли и традиции, на обычаи, которые порой становятся стенами между людьми. Эти деления множат недоверие и разжигают вражду. Но всегда находились и те, кто противостоял этому расколу: они, не щадя себя, пытались вновь соединить разорванные нити человеческого единства.
Предупреждение Кришны
Сочи, декабрь 2021 года.
Холодный ветер гулял по улицам, пробираясь сквозь щели старых рам нашей квартиры с её усталым, будто сдавшимся временем ремонтом. Каждый вечер я возвращалась сюда после занятий в школе Кимнаро, и этот декабрь не должен был стать исключением. Всё шло по привычному кругу: ученики собирались в онлайн‑зале, настраивались на практику, выравнивали дыхание — и мы вместе выполняли упражнение «Большое дерево». Поза была простой, но глубокой: стопы словно врастали в землю, спина вытягивалась, а мысли постепенно утихали, растворяясь в тишине.
И именно в этот момент, когда в комнате стояла почти осязаемая тишина, а за окном темнел сочинский вечер, ко мне пришёл Кришна. Его присутствие было не звуком, не движением — это был внезапный, острый импульс, пронзивший привычный ритм вечера. Он заговорил чётко, без лишних слов, и каждое его слово падало, как тяжёлый камень в спокойную воду:
— Туласи, скажи всем в группе: срочно покинуть Украину! Начнётся война, кровопролитная война, — произнёс он и тут же показал мне образ — жуткий, врезающийся в память: улицы, залитые алым, реки крови, текущие по тротуарам, отражающие тусклый свет фонарей. Картинка была такой реальной, что на мгновение мне показалось, будто я слышу глухой, тяжёлый звук шагов по мокрому асфальту.
Я резко включила микрофон, голос дрожал, но я старалась говорить твёрдо, чтобы не посеять панику, а просто донести то, что должна была передать:
— Ребята, всем внимание! Сейчас ко мне пришёл Кришна и сообщил о войне, велел всем покинуть Украину!
В чате мгновенно поднялся гул. Участники группы перебивали друг друга, включая микрофоны, их голоса накладывались один на другой, создавая тревожный, почти хаотичный хор:
— Что произойдёт? Что говорит он?
Я прикрыла глаза, пытаясь снова уловить ту чёткость, с которой говорил Кришна, но от волнения его слова начали расплываться, как буквы на промокшей бумаге.
— Я нервничаю, и теперь мне плохо слышно его, — призналась я. — Он сказал всем покинуть Украину. Я не знаю новостей, не смотрю телевизор, не знаю, что происходит в мире.
Тишина в эфире длилась всего пару секунд, но она была оглушительной. Её разорвал голос Шанти:
— Как я скажу это своей свекрови?
А следом, будто подхватывая эту мысль, заговорила Гаури:
— Да, как мы скажем об этом своим близким? Разве они нам поверят?
Я глубоко вздохнула, чувствуя, как внутри всё сжимается от тяжести момента.
— Я передала вам слова Кришны, вы сами решаете, кому их передать, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Он ещё что‑то говорил о взрыве — там не пострадают люди, но печали будет много… и ещё это число — 25. Но я так занервничала, что перестала слышать его отчётливо. Теперь только время покажет, что будет.
Мои слова повисли в эфире. Участники группы молчали, но в этом молчании чувствовалось напряжение — каждый мысленно перебирал имена родных, прикидывал, как найти нужные слова, как не испугать и при этом предупредить. Ведь у большинства из них на Украине оставались родственники и друзья — люди, без которых их собственные жизни казались неполными.
Январь 2022 года принёс новую волну тревоги — мир замер, наблюдая за восстанием в Казахстане. В те дни время будто растянулось, стало вязким и тяжёлым. Две недели не было никакой связи — ни телефонной, ни в интернете. Цифровые нити, связывающие людей, оборвались, и в этой тишине каждый звук казался громче обычного.
Российские войска помогали подавлять восстание, и только спустя две недели связь постепенно начала возвращаться. Мир снова зашумел, замигал уведомлениями, зазвонил телефонами. И в тот день, когда сеть наконец ожила, я впервые смогла дозвониться до Романа — моего друга, который жил в Казахстане.
— Привет. С тобой всё хорошо? — спросила я, едва сдерживая дрожь в голосе.
— Да, хорошо, — ответил он, и в его голосе я услышала усталость, смешанную с облегчением. — Удивительно, как за пару недель до случившегося я ощущал опасность. Помнишь, я писал тебе? Хорошо, что я переехал до этих событий в маленький городок. Здесь мы были закрыты в кинотеатре. В нём и пережили это смутное время. Если бы я был в Таразе, то прятался бы, как все мои знакомые — в гаражах и магазинах.
Я закрыла глаза, мысленно представляя эту картину: тёмный зал кинотеатра, люди, сбившиеся в тесную группу, приглушённые голоса и напряжённое ожидание.
— Я рада, что с тобой всё хорошо, — тихо сказала я.
— Жутко, — выдохнул он. — Говорят, по всем новостям, что Россия скоро пойдёт с войной на Украину. Говорят, что будет война.
Я на секунду замолчала, вспоминая тот декабрьский вечер, образ залитых кровью улиц и слова Кришны.
— Я новости не смотрю, но ко мне приходил Кришна, и он сказал, чтобы все наши родные и близкие покинули Украину, — медленно произнесла я. — Но он также говорил о числе 25… Может, война начнётся в 25‑м году?
Роман помолчал, словно взвешивая мои слова.
— Конфликт давно тянется, возможно, что будет тянуться и до 25‑го года, а там кто знает… — наконец ответил он.
На этом наш разговор завершился, оставив после себя ощущение незавершённости, будто мы оба сказали не всё, что хотели, не смогли подобрать правильные слова для этой странной, тревожной реальности.
24 февраля 2022 года началась специальная военная операция — российские войска вошли на Украину. Всё случилось именно так, как предупреждал Кришна: пришла война — та самая, кровопролитная, о которой он говорил.
Приблизительно в это же время мы наконец оформили все документы на новый дом и начали переезд из центра Сочи в новое место под названием Лооустоун. Собирая коробки, перекладывая вещи, я ловила себя на мысли, что этот переезд был не просто сменой адреса — это было словно стремление найти островок спокойствия в мире, который вдруг стал слишком шумным и непредсказуемым.
Образ Шивы
Весна. В воздухе витала лёгкая, едва уловимая прохлада — та самая, что бывает только на побережье перед наступлением настоящего тепла. Мы с сыном ехали в Сочи по извилистому серпантину. Дорога петляла, словно серебряная лента, уводя всё выше в горы и снова бросая вниз, к невидимому отсюда морю. Машины тянулись вереницей, не успевая набрать скорость: крутые повороты заставляли сбрасывать газ, а потом снова осторожно набирать ход.
На одном из участков оползень унёс с собой часть дорожного полотна — будто сама земля решила напомнить, что здесь она хозяйка. Из‑за этого движение стало реверсивным, и мы встали в пробку. Светофор мигал, отсчитывая секунды, а встречный поток машин полз не спеша, будто тоже не хотел торопить этот день. Я смотрела на эти машины, на серые скалы по бокам, на редкие зелёные побеги, пробивающиеся сквозь камни, и пыталась унять внутреннее напряжение, которое с каждым днём становилось всё тяжелее.
И вдруг, словно из ниоткуда, напротив нашей машины появился человек. На первый взгляд — обычный бездомный: поношенная одежда, капюшон, надвинутый почти на глаза. Но было в нём что‑то, отчего взгляд сам собой цеплялся и не хотел отпускать. У него были большие голубые глаза — такие яркие, что казались почти нереальными на фоне серой дороги и пасмурного неба. Кудрявые белые волосы выбивались из‑под капюшона, а во рту он держал сигарету, дважды сломанную — будто её кто‑то нарочно согнул, а он так и оставил. Он шатался, но не от опьянения — скорее от усталости, от долгого пути, от жизни, которая била наотмашь.
Он шёл в нашу сторону, и с каждым его шагом моё сердце сжималось всё сильнее. Я провожала его взглядом, а в голове крутилась одна отчаянная мысль: «Только не подходи к нам!» В памяти всплывали пугающие ролики из интернета: истории о том, как такие люди отрывают зеркала на машинах, стучат по стёклам, прыгают на капот. Страх был холодным, липким, он сковывал движения, заставлял вжиматься в сиденье.
Когда он подошёл совсем близко, то встал у окна, за которым сидел мой сын. Тот даже не проснулся — развалился на пассажирском сиденье и тихо дремал, ничего не зная о моём нарастающем ужасе. А незнакомец начал размахивать руками — не агрессивно, скорее растерянно, будто пытался что‑то объяснить, но слова не складывались в понятные фразы. Он бормотал что‑то неразборчивое, и этот бессвязный шёпот был страшнее любых угроз. Объехать его было некуда: с одной стороны — отвесная скала, с другой — край дороги, уходивший вниз, в пустоту. Я напряглась, вцепившись пальцами в руль, и не сводила с него пристального взгляда, готовая в любую секунду нажать на газ, если ситуация выйдет из‑под контроля.
Потом он вдруг показал жест, будто говорит: «Я ухожу». Наклонил голову, и из‑под капюшона на меня посмотрел совсем другой человек. Борода, которую я только что внимательно разглядывала и которая была белой, вдруг стала чёрной — густой, тёмной, словно впитавшей в себя всю тень этого дня. Белые кудрявые волосы сменились чёрными, спутанными прядями. Голубые глаза превратились в карие — глубокие, бездонные, в которых можно было утонуть. Густые чёрные брови изогнулись дугой, словно очерчивая границу между миром обыденным и чем‑то гораздо большим.
Он улыбнулся. И эта улыбка, мягкая, всепрощающая, похожая на улыбку Моны Лизы, коснулась моего сердца, будто тёплая рука легла поверх него, снимая тяжесть. Я смотрела только на правую сторону его лица — левая была скрыта за капюшоном, и в этой половинчатости было что‑то мистическое, словно он намеренно оставлял часть себя невидимой, сберегая тайну.
В тот миг я поняла: на меня смотрят глаза Шивы. Их ни с кем нельзя спутать — в них нет ни осуждения, ни гнева, только бесконечное сострадание и знание того, что происходит в мире и в душе каждого человека. Он ещё раз посмотрел на меня, будто заглядывая прямо в сердце, и ушёл прочь, растворяясь среди машин, словно его и не было.
Я обернулась, чтобы ещё раз увидеть эти глаза, поймать их взгляд, убедиться, что это не игра уставшего сознания, не отголосок тревоги, поселившейся внутри. Но он исчез — растворился за другими автомобилями, оставив после себя только образ, намертво запечатлевшийся в моём сознании.
«Успокойся. Расслабься. Перестань плакать за жителей Украины, за тех, кто не может сейчас выехать из страны. Я всем помогу», — вот что он сообщил мне в тот момент. Это было не словами, не звуком, а тихим, но очень ясным посланием, которое прозвучало прямо внутри головы, как будто кто‑то осторожно положил ладонь на мой внутренний шторм и сказал: «Тише, я здесь».
Но расслабиться не получалось. Моё сердце было переполнено болью, глаза — слезами. Эта боль не была абстрактной, она имела лица и имена. Накануне на занятиях в школе одна из учениц, дрожащим голосом и с мокрыми от слёз глазами, пожаловалась, что её близкие на Украине не могут выбраться. Они сидят в подвалах многоэтажек вместе с детьми, прячутся от взрывов, пытаются укрыть малышей от страха, который невозможно спрятать. Она присылала мне фотографии: заплаканные лица, покрытые сажей, глаза, в которых застыл первобытный ужас, дети, прижавшиеся к матерям так крепко, будто хотели раствориться в них, стать частью их тепла и безопасности. Эти образы врезались в моё сознание, как осколки стекла, ранили глубоко, до самой сути, и никак не хотели уходить.
Именно тогда, стоя у окна после занятий, глядя на угасающий сочинский вечер, я обратилась к Шиве:
— Я не буду есть и пить до тех пор, пока всех невинных ты не выведешь с Украины. Каждому, кто не хочет принимать участие в войне, ты должен помочь. Выведи всех, кто этого желает, а до тех пор я не буду ни пить, ни есть.
Так я взяла жёсткую аскезу, которую держала восемь дней.
Первые трое суток я чувствовала себя на удивление нормально. Тело будто не понимало, что происходит, или просто ещё не успело осознать масштаб происходящего. Вес уходил стремительно, а походы в туалет стали редкостью — организм экономил каждую каплю влаги. На шестой день я начала замечать, как слабеют мышцы в области шеи. Позвоночник, лишённый достаточного количества жидкости, словно съёживался, становился хрупким, как высохшее дерево. Я уже не могла свободно поднять голову — каждое движение давалось с трудом, будто шея превратилась в тонкую нить, готовую порваться от малейшего напряжения.
К седьмым суткам добавилось сильное головокружение. Оно накатывало волнами, заставляя мир вокруг качаться и расплываться. Дойти до туалета самостоятельно становилось настоящим испытанием: стены будто сдвигались, пол уходил из‑под ног, а пространство сжималось и расширялось, играя со мной злую шутку. На восьмой день я уже не могла подняться с постели без посторонней помощи. Мышцы спины полностью отказали, и любое движение отзывалось острой, пронизывающей болью, которая бежала вдоль позвоночника, как электрический разряд.
Мама усадила меня на стул, подняла майку и намазала спину какой‑то разогревающей мазью. Её движения были резкими, но в них чувствовалась забота, смешанная с тревогой и раздражением от моего упрямства.
— Кощи‑мощи! И сколько ты ещё собираешься быть без воды? — приговаривала она, растирая мазь сильными, уверенными движениями.
— Столько, сколько понадобится. Шива должен помочь всем людям, всем тем, кто хочет покинуть Украину, — отвечала я, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо, хотя внутри всё дрожало от слабости. — Боли я не боюсь! Страх боли — это поражение личности! Не нужно бояться, нужно доверять Богу!
И в тот же день, когда я сидела, пытаясь удержать голову, пришло сообщение на занятиях в школе. Ученица написала, что все её родные и близкие наконец выбрались за пределы Украины. Они были в безопасности — насколько это вообще возможно после того, через что им пришлось пройти. В тот же миг, на восьмые сутки, я вышла из экстремального сухого голодания и впервые за эти дни попила воды.
Вкус и запах воды были такими яркими, что казалось, будто я чувствую не просто влагу, а саму жизнь. Сырость, свежесть, прохлада — они ощущались повсюду, проникали в каждую клеточку. Восемь дней немыслимой жажды создали в моём воображении картины, от которых становилось стыдно и страшно: я была готова пить воду из лужи, из любой ёмкости, лишь бы утолить эту пожирающую изнутри пустоту.
Но цена этой аскезы оказалась высокой. Из‑за серьёзного обезвоживания моя шея так и не восстановилась полностью. Теперь я не могу долго смотреть в одну сторону или лежать на одном боку — тело помнит эти дни, хранит их в своих клетках, в изгибах позвоночника, в напряжённых мышцах. Привычнее всего мне теперь спать на спине, раскинув руки и ноги, словно пытаясь занять как можно больше пространства, вернуть себе ощущение безопасности, которого так не хватало в те дни.
Все восемь дней, пока я держалась на одной только воле, мне являлся образ огромного Шивы. Он стоял в нашем дворе, высокий, величественный, но в его глазах была печаль — глубокая, всепоглощающая, такая, что от неё хотелось плакать. Он не был рад моей аскезе. В его взгляде читалось: «Зачем ты делаешь это? Разве твоя боль поможет им больше, чем моя забота?» И эта печаль была тяжелее любой боли, любого физического страдания.
Ом Намах Шивая.
Глава 1. Новость
Закатилось красное декабрьское солнце за гору, окрасив небо в глубокие багряные и лиловые тона — будто сама природа прощалась с уходящим днём, пряча за горизонтом последние лучи. В комнате уже сгущались сумерки, и только тёплый свет настольной лампы выхватывал из полумрака уголок дивана, где я лежала, перекинув ногу на ногу, и набирала текст в группе школы Кимнаро. Пальцы привычно скользили по экрану, но мысли то и дело ускользали куда‑то в сторону, цепляясь за тревожные предчувствия, которые в последние месяцы стали почти привычными.
И тут зазвонил телефон. Резкий звук ворвался в тишину, заставив вздрогнуть. Я смотрела на экран, на знакомое имя звонящего, и всё внутри сжималось, будто само пространство вокруг стало тяжелее, гуще, словно воздух пропитался ожиданием беды. Каждая секунда перед тем, как нажать кнопку приёма, тянулась бесконечно. Наконец я подняла трубку:
— Алло! — голос прозвучал чуть хрипло, будто я уже знала, что услышу что‑то, после чего мир станет другим.
— Добрый вечер, Туласи… Мммм… Как дела? Как Есита? Расим звонил тебе? — медленно, с паузами, будто подбирая слова, говорил звонящий. В его голосе слышалась усталость, смешанная с болью, которая не прячется за вежливыми фразами.
— Нет, не звонил?! — в моём вопросе прозвучало не просто удивление — это был крик внутреннего протеста: «Пусть это будет какая‑то ошибка, недоразумение!»
— Он ушёл на войну и некоторое время не выходит на связь. Вот я решил позвонить тебе и узнать: с тобой он созванивался? — его голос дрогнул на слове «война», словно само это слово было слишком тяжёлым, чтобы произнести его легко.
— Как ушёл на войну? Когда? — я резко вскочила с дивана, будто движение могло помочь мне быстрее осознать услышанное, стряхнуть с себя оцепенение.
— В августе ушёл добровольцем. Младший сын с ним на связи, но мне кажется, он что‑то не договаривает, — отец Расима говорил тихо, но в этой тишине чувствовалась огромная тяжесть, которую он пытался удержать, не дать ей обрушиться на меня всей своей силой.
— У меня там брат сейчас, я обязательно спрошу у него, возможно, он что‑то слышал или знает, — слова вырывались сами собой, торопливо, будто скорость могла что‑то изменить.
— Узнай, пожалуйста! — он произнёс это почти шёпотом, как будто на последнем издыхании, когда внутри уже не осталось сил, и остаётся только надежда на чужую помощь.
Я положила трубку и замерла, чувствуя, как земля уходит из‑под ног. Ощущение случившейся беды накрыло меня с головой — холодное, тяжёлое, неотвратимое. В висках стучала кровь, а в груди разрасталась пустота, которую невозможно было заполнить ни вдохом, ни выдохом.
«17 декабря 2022 года», — отметила я для себя это число, словно пытаясь зафиксировать момент, когда всё изменилось. Оно врезалось в память, как зарубка на дереве — чтобы никогда не забыть.
Тут же я начала обзванивать и писать сообщения всем, с кем ранее говорила о войне на Украине. Пальцы летали по клавиатуре, сообщения уходили одно за другим, как маленькие кораблики в бурное море. Я писала всем, кто там был или кто ехал туда, всем дала данные Расима и начала его активный поиск. Каждое «прочитано» без ответа отзывалось внутри острым уколом.
Позвонила брату — на тот момент он тоже был в ЛНР, мобилизованный. Его голос в трубке был спокойным, но в нём чувствовалась усталость, накопленная днями и ночами, проведёнными там, где тишина — редкость, а каждый звук может значить слишком много. Он пообещал передать клич поиска Расима — моего бывшего супруга, папы моей дочки Еситы.
Оставался час до занятий в школе, но мысль о них казалась сейчас чем‑то далёким, почти нереальным. Я сидела за круглым кухонным столом, вцепившись пальцами в край столешницы, будто она была единственной опорой в этом внезапно накренившемся мире. Мой нервный голос, резкие движения, беспокойные взгляды — всё это вызвало любопытство у домашних. Один за другим они стали собираться на кухне: кто‑то с чашкой чая, кто‑то просто так, повинуясь интуиции, что случилось что‑то важное.
— Расим не выходит на связь. Он на войне, на Украине, — сказала я, стараясь говорить ровно, чтобы не дать голосу сорваться, не выпустить наружу ту бурю, что бушевала внутри.
— Как на Украине? Как на войне? — удивилась дочка, и в её глазах мелькнуло что‑то детское, беспомощное — будто она на мгновение вернулась в тот возраст, когда мама должна уметь всё исправить, отогнать любую беду одним словом.
— Как? Когда он туда пошёл? Там же наш Виктор. Может, он знает, где Расим? — говорила Мангалика, моя мать, и в её голосе слышалось не только удивление, но и попытка ухватиться за соломинку, найти хоть какую‑то ниточку, которая приведёт к ответу.
— Я уже всем дала знать, что нужно отыскать его, но все как один говорят: если не выходит на связь, значит, это к беде, — отвечала я своим, а сама пристально следила за реакцией дочки, ловя каждый её жест, каждый взгляд. Есита сдерживала эмоции, пыталась казаться взрослой, сильной, но язык её тела выдавал всё: резкие движения головы, сжатые кулаки, напряжённые плечи — в её душе что‑то разорвалось в этот момент, и эта боль была такой острой, что мне хотелось просто обнять её и не отпускать.
Я присела на диван, дочка тут же прилепилась рядом, прижавшись ко мне всем телом, как будто искала в этом прикосновении защиту от мира, который вдруг стал слишком большим и слишком опасным. Сын и Мангалика сидели за столом, их лица были серьёзными, сосредоточенными. А Модага, самая младшая, бегала рядом, играя в свой новый лего, не понимая, почему в доме вдруг стало так тихо и напряжённо, почему взрослые смотрят друг на друга с такой тревогой.
— Есита, хочешь, я расскажу тебе о твоём отце, пока люди ищут его? Хочешь, расскажу твою историю и историю отца? Какой он? Хочешь? — я гладила её по голове, ощущая всем сердцем, какую боль испытала она от этой новости. Каждое моё слово было попыткой дать ей хоть что‑то взамен той пустоты, которую принесла эта весть.
— Да, конечно! Расскажи! — отвечала она, шмыгая носом и по‑прежнему стараясь скрыть свои чувства, казаться сильной.
— Тогда давайте договоримся: каждый день будем собираться на кухне, зажигать свечи, пить горячий шоколад, а я вам буду рассказывать нашу с Расимом историю. Это история очень красивая и поучительная, — я говорила это не только для неё, но и для себя — как будто ритуал, повторяемые действия могли удержать нас всех вместе, не дать распасться под тяжестью ожидания.
— Мам, не томи, рассказывай! — вмешался Ник, и в его нетерпении слышалось желание хоть на время отвлечься от тревожных мыслей, погрузиться в другую реальность, пусть даже на несколько минут.
— Все истории будут завтра. Сейчас идите делайте уроки и ложитесь спать, — ответила я, стараясь улыбнуться, чтобы в этой улыбке было хоть немного спокойствия, которое я сама сейчас не чувствовала.
Глава 2. Разговор с Шивой и Кришной
Время подходило к занятиям в школе, и я пыталась собрать мысли в кучу, отвлечься от мучительного вопроса, который стоял в уме, как острый кинжал: «Что с ним? Как он?» Он не давал ни секунды покоя, вонзался в сознание при каждом вдохе, не позволяя ни забыть, ни расслабиться. Но когда я наконец погрузилась в медитацию, беспокойный ум постепенно начал затихать. Мысли, которые до этого метались, как испуганные птицы, стали замедляться, оседать, растворяться в тишине.
Завершив занятия, я обратилась к Шиве — не словами, а всем своим существом, всей своей болью и тревогой:
— Шива, я не могу принять факта того, что он там, на войне. Это слишком тяжело, слишком несправедливо, слишком… невыносимо.
— Не вмешивайся в процесс бытия! — сразу ответил он мне, и его голос прозвучал не как упрёк, а как напоминание о границах, которые нельзя переступать, даже когда сердце кричит от боли.
— Я чувствую, что‑то плохое случилось или случится с ним! Мне больно думать о нём! Я сильно переживаю! — продолжала я, и в этих словах была вся моя беспомощность, вся та сила чувств, которую я не могла удержать внутри.
— Ты видишь только свою боль, но напомнить тебе о том, что война была его идеей жизни? Напомнить тебе его слова? Помнишь их? — спрашивал сердитый Шива, и в его строгости чувствовалась не жестокость, а попытка вернуть меня к реальности, заставить увидеть картину целиком, а не только её часть, залитую моими слезами.
— Я поняла, о чём ты! Ты говоришь о дне, когда Есите было чуть больше полутора лет, и Расим собрался пойти военным по контракту. Он говорил о том, что если с ним что‑то случится, то мы с дочкой после его смерти будем получать какие‑то средства на жизнь… Я помню. И помню, что по непонятной мне причине он мечтал побывать на войне. Он говорил об этом, и тогда мне казалось, что это какая‑то странная, чуждая мне мечта, будто он смотрит на мир через другую призму, которую я не могла разглядеть, — вспоминала я тот день, и перед глазами вставала картина: Расим, собранный, решительный, будто уже наполовину там, в том мире, который манил его своей опасностью и смыслом.
— Есита сильно переживает за отца, но я предупреждаю тебя: не вмешивайся в процесс бытия, — твёрдо и настоятельно повторил Шива, и в этом повторении чувствовалась окончательность, которую нельзя было оспорить.
Расим ещё был жив, и, поскольку я совершала суровые аскезы, Шива понимал, что я могу попросить помощи для него — вытащить с войны, изменить ход событий. Но он категорически был против этого, зная, что есть вещи, перед которыми даже божественная воля бессильна, если сам человек выбрал этот путь.
Тогда я обратилась к Кришне — с надеждой, что там, где Шива ставит границу, Кришна сможет дать хоть немного утешения:
— Кришна! Я знаю, что Шива непоколебим в своих решениях, он сказал не вмешиваться в процесс бытия, но он не говорил, что нельзя вмешиваться тебе. Прошу тебя, дай мне знать всё заблаговременно. Уважь моё желание знать о том, что с ним происходит. Я не прошу менять судьбу, не прошу спасать — только дай мне знать, чтобы я могла быть готова, чтобы могла поддержать тех, кто рядом, и не потерять себя в этой буре.
— Конечно, Туласи! Я помогу тебе в этом вопросе, — ответил он мне, и в его голосе звучала та мягкость, которая могла согреть даже в самый лютый холод. И хотя это не давало гарантий, не снимало тревоги полностью, в его обещании было что‑то, что позволяло сделать следующий вдох чуть свободнее.
Глава 3. Война в Ичкерии
На следующий день, вечером 18 декабря, мы вновь собрались на кухне. За окном уже сгустились сумерки, и только тёплый свет лампы мягко ложился на лица, делая их чуть спокойнее, будто укрывая от тревог большого мира. Я разлила по кружкам горячий шоколад — пар поднимался тонкими струйками, смешиваясь с тишиной, которая повисла перед тем, как я начну говорить. Есита смотрела на меня своими чёрными глазами — точь‑в‑точь как у её отца, — и в этом взгляде читалось и нетерпение, и страх услышать что‑то слишком тяжёлое, и упрямое желание знать правду.
— Тебе нужно знать о том, какой род у твоего отца. Считаю, это первое, что ты должна знать, — сказала я, обращаясь к дочке, и голос мой прозвучал тише обычного, будто я боялась спугнуть эту хрупкую минуту.
— Более двадцати лет тому назад российские войска выдвинулись в Ичкерию — так тогда называлась Чеченская Республика. Твоему отцу было девять лет. Он собрался в школу и вышел на улицу. Школу он не любил и шёл медленно, волоча на плече портфель, и в голове у него крутилась дерзкая, почти детская мечта: чтобы школу кто‑нибудь взорвал. В тот момент это казалось самым простым способом избавиться от скучных уроков, от строгого взгляда учителя, от ощущения, что день тянется бесконечно.
И вдруг в небе раздался звук летящих ракет — резкий, пронзительный, будто сама атмосфера натянулась до предела. Расим поднял голову и увидел в небе след, похожий на тот, что остаётся после самолёта, только этот след был гуще, темнее, будто прочерченный углём по синему полотну неба. А потом — взрыв. Грохот ударил по ушам, заставив сердце подпрыгнуть к горлу. Свист летящих ракет слился с криками, с лаем собак, с каким‑то первобытным звуком паники, который рождается там, где мир вдруг перестаёт быть безопасным. Война.
Он бросил портфель прямо на пыльную дорогу — тот упал с глухим стуком, как будто даже ткань и дерево почувствовали тяжесть происходящего. Расим побежал обратно домой что было сил, и ветер свистел в ушах, а в груди колотилось что‑то горячее, отчаянное. Он забежал в дом, запыхавшись, и увидел картину, которая навсегда врезалась ему в память: мама держала на руках грудного братика, прижимая его к себе так крепко, будто хотела спрятать его в собственном теле. Старшая сестра и братья быстро перетаскивали еду вниз, в подвал, хватая всё, что попадалось под руку — буханки хлеба, банки с вареньем, пакеты с крупой. Они прятались.
Они сидели в темноте: он, его сестра, трое старших братьев, мать с грудничком на руках и отец. Вокруг раздавались удары и взрывы, каждый из которых отзывался дрожью в стенах, в полу, в самих костях. Всем было страшно. Но Расим говорил мне, что он боялся только за родных. Ему совсем не было страшно за себя — эта мысль поражала меня каждый раз, когда он рассказывал её, будто в нём с самого детства жило что‑то большее, чем обычный детский эгоизм или инстинкт самосохранения.
В момент, когда всё на время затихло — будто город затаил дыхание, — он выполз на первый этаж, стараясь не шуметь, не выдать себя ни скрипом половицы, ни тяжёлым вдохом. Он пытался понять, можно ли выходить, что происходит, какая обстановка на улице. Чуть приподнявшись и прижимаясь к стене, он увидел два лежащих тела рядом с соседним домом — это были его дяди. Убитые тела его родственников лежали неподвижно, и от этой неподвижности веяло чем‑то окончательным, непоправимым.
Расим боялся высоко поднять голову, понимая, что снайперы не дремлют и любое движение воспринимают как угрозу. Он осознавал, что может схлопотать пулю в любой момент, но мысль о родных гнала его вперёд. Он думал, что если погибнет по неосторожности, то не принесёт никакой пользы для спасения семьи, и тогда в чём смысл? Будучи очень аккуратным, он разведал обстановку, стараясь замечать каждую деталь: куда падают тени, откуда доносятся шаги, где затихает эхо выстрелов. После этого все его родные поднялись наверх, и Рашид Шарипович, его отец, принял решение покинуть республику.
Твой дед был очень мудрым человеком. Многие чеченские семьи остались воевать, выбирая путь сопротивления, путь чести, каким они его видели. А он выбрал другой путь — путь спасения. Он решил покинуть республику, тем самым спасая семью от гибели в военных действиях. Под звуки летящих ракет, под свист разрывающихся гранат, в диком страхе и ужасе они ехали по улицам Ичкерии, намереваясь покинуть её. Машины петляли по разбитым дорогам, фары выхватывали из темноты обломки стен, поваленные деревья, брошенные вещи, будто город сбрасывал с себя кожу, обнажая свою израненную суть.
Они выехали за пределы республики и остановились в соседней Ингушетии.
Я сделала паузу и выпила глоток горячего шоколада. Он был чуть горьковатым, с пряной ноткой корицы, и эта привычная теплота на мгновение вернула меня в настоящее, оттянув от тех далёких, пропитанных порохом дней.
— Рассказывай, что было дальше! — сказала Есита, выпучив свои чёрные глаза ещё шире, будто боялась, что если моргнёт, то пропустит что‑то важное.
— Дальше папка твой и вся его семья поселились в Ингушетии, — продолжила я, подбирая слова так, чтобы они не ранили слишком сильно, но и не сглаживали правду. — У него остался не самый лучший отпечаток памяти об этом месте. У хозяев дома, где они снимали жильё, был сын, старше Расима, и ему доставалось от него. Тот бил его, обижал, пользуясь своей силой и возрастом, и в этих обидах копилась горькая, колючая боль, которую ребёнок не умел ни выплеснуть, ни забыть. И, став уже взрослым, сильным, спортивным мужчиной, Расим часто думал о том, как бы встретиться с тем задирой здесь и сейчас, посмотреть ему в глаза и сказать всё, что накопилось за годы молчания. Расим помнил всё: каждую насмешку, каждый толчок, каждую несправедливость. Война тех дней стала жирной точкой в его жизни, разделив её на «до» и «после».
Беда пришла не только к чеченцам — ингуши тоже страдали от неё, несли свои потери, свои шрамы. Однажды две дочки хозяев дома, в котором жила семья твоего отца, возвращались со школы. Они шли вдоль трассы, по которой двигались танки со стороны России в Ичкерию. Водитель в танке не увидел двух девочек и наехал на них. Так Республика Ингушетия несла свои потери детей во время Чеченской кампании, и эта трагедия, тихая и страшная, оседала в памяти людей, как пепел, который не смыть дождём.
Но было и то, что Расим вспоминал с горькой усмешкой, почти с облегчением:
— Понимаешь, — смеялся он, рассказывая мне эту историю, — у любого ребёнка была или есть мечта, чтобы его школу взорвали! С моей именно так и случилось. Её разнесло снарядами в пух и прах. Прикинь, ты можешь себе представить? Когда мы выезжали из республики, я увидел школу, от которой клочка не осталось. Меня так смешило это. Мне кажется, все мальчишки втайне об этом мечтали.
Все годы, пока шла первая кампания, а потом и вторая, они жили в Ингушетии. Шли годы, и Расим так толком и не ходил в школу — жизнь диктовала другие уроки. Он пошёл сразу в седьмой класс уже в Сочи, пропустив несколько лет формального обучения, будто пытаясь одним рывком догнать время, которое у него украли. После третьего класса он шагнул сразу в седьмой, и этот скачок был не только в цифрах, но и в его внутреннем мире — он был старше своих сверстников не по возрасту, а по тому, что успел увидеть и пережить.
Старших братьев Расима забрал брат отца в Москву, где они получали высшее образование. Расим всё ждал, когда же дядя приедет за ним, когда его тоже заберут в другую жизнь, где нет страха, нет притеснений, где можно просто учиться и мечтать. Но этого никогда не произойдёт. Если братья получили помощь дяди, то Расиму всё придётся достигать и постигать самому, шаг за шагом, пробиваясь сквозь стены, которые мир ставил перед ним.
В сочинской школе тоже были проблемы. После чеченской войны отношение к этой нации было тяжёлым, пропитанным страхом и недоверием. Русские люди ненавидели эту нацию и всячески притесняли их, и Расим ощущал это каждый день — в косых взглядах, в неловком молчании, в том, как расступались перед ним в коридоре, будто он нёс на себе невидимую метку. В том числе и учителя в школе мягко говоря не любили Расима, и в их холодности чувствовалась не личная неприязнь, а отголосок большой, общей боли, которая искала, на кого опереться, кого сделать виноватым.
Однажды одна учительница вступилась за него. Она встала перед классом, выпрямившись, будто готовясь к бою, и сказала:
— Он здесь. Видите, он сидит с вами здесь. Значит ли это, что он и его семья не подняли оружия против вас, ваших близких? Значит ли это, что его семья не выбрала войну?
Её голос звучал твёрдо, без надрыва, и в этой твёрдости было что‑то исцеляющее. Расим очень хорошо помнил этот фрагмент жизни, и я хорошо помню, как люди говорили о чеченцах — как не любили их и боялись, как шептались за спиной, как переходили на другую сторону улицы, завидев мужчину в национальной одежде. Чеченцам было очень сложно: если кто‑то кого‑то убил и рядом стоял чеченец, то обязательно он был виновным. Все шишки автоматически шли на чеченцев, и эта несправедливость въедалась в душу, как соль в открытую рану. Люди говорили, что они злые, кровожадные, что зло у них в крови… И эти слова, глупые и жестокие, ранили сильнее пуль.
Шли годы. Ельцина сменил Путин, и он долгие годы менял взаимоотношения чеченцев с русскими, медленно, шаг за шагом выстраивая мосты там, где раньше были только руины. Люди научились, а некоторые и по сей день учатся жить в мире, находить в себе силы прощать и доверять, хотя старые страхи не исчезают мгновенно — они прячутся в уголках памяти, готовые напомнить о себе в самый неожиданный момент.
Восьмого августа 2008 года, когда коварная Грузия напала на Осетию, именно чеченские ребята вышли со стороны российских войск и быстро подавили эту войну. Тогда в головах и сердцах русских людей появилась гордость за чеченских мальчишек, за их смелость, за ту решимость, с которой они защищали общую землю. Тогда мы, русские и чеченцы, были уже одна страна — не по бумагам, а по ощущению, по тому, как сердца начинали биться в одном ритме перед лицом общей угрозы.
Так я рассказывала своим детям и маме историю Расима, и слова ложились в тишину комнаты, смешиваясь с запахом шоколада и слабым светом лампы, и казалось, что прошлое, такое далёкое и такое близкое, наконец нашло своё место в настоящем, не разрушая его, а делая глубже, весомее
Глава 4. Разговор с ученицей школы
Вечерами, когда дом затихал, а тени в углах становились гуще, я уходила в свою комнату — туда, где никто не видел, как я сажусь в медитацию и тихо плачу. Слёзы не лились потоком, они просачивались медленно, по одной, будто даже моё тело сопротивлялось этому горю, не желая выпускать его наружу. Я не могла ни осознать, ни принять того, что его может не стать. Эта мысль, острая и безжалостная, впивалась в сознание, мешая дышать, мешая думать о чём‑либо другом. Каждый вдох давался с усилием, будто воздух стал тяжелее, пропитанный ожиданием беды, которую нельзя ни остановить, ни смягчить.
Так прошло несколько вечеров, и вот 19 декабря, в тот самый момент, когда моя душа разрывалась от боли и горького понимания, что мне придётся принять даже самые страшные новости о нём, телефон тихо пискнул, оповещая о новом сообщении. Звук был почти оскорбительно обыденным — такой же, какой бывает, когда присылают фото кота или напоминают про собрание. Но внутри всё сжалось: я знала, что в такие минуты любое сообщение может стать вестником конца.
На экране светилось имя Лиры — моей ученицы, девушки с живыми глазами и привычкой задавать неудобные вопросы, будто она верила, что на всё есть ответ.
«Туласи, у меня вопрос к тебе. У меня есть парень, и он может попасть под мобилизацию. У меня на него планы. Он хороший, и я думаю, у нас с ним сложится семейная жизнь. Я очень боюсь, что он уйдёт на войну, и его психике придёт конец, а то и вовсе может погибнуть. Что можно сделать?» — прочитала я, и каждое слово ударяло по оголённым нервам.
Я сидела, глядя на экран, и пальцы слегка дрожали, будто хотели стереть эти строки, спрятать их обратно в безмолвие телефона, где они не могли бы причинить боль. Но прятать было некуда. И я ответила — не сразу, а спустя несколько долгих минут, когда сумела собрать слова, не рассыпавшиеся от внутренней дрожи.
— Для меня это больная тема. Сегодня я как никогда испытываю сильную боль о своём бывшем муже. Он на Украине, на войне. Я говорила с Шивой, и он сказал мне принять его выбор и принять последствия этого выбора. Он не разрешил мне вмешиваться, хотя знает, что я могу просить о спасении бывшего мужа. Но Шива не разрешает мне этого. Как мне трудно жить с этим…
Мой ответ был не столько для Лиры, сколько для самой себя — попытка облечь в слова ту тяжесть, которая давила на грудь, мешая спать, есть, просто смотреть на мир.
— Твой вопрос очень трудный для меня, потому что я смотрю на это с другой точки зрения. Было время, когда мы совершали Ягью для защиты наших родных. Я знаю, что Махакала защищает моего брата — я просила его об этом, и в сердце у меня была уверенность, что он под надёжной опекой. Но в день Ягьи я вспомнила и о Расиме. В тот момент я хотела попросить защиты и для него, хотела, чтобы невидимая броня укрыла и его, как укрывала брата. Однако незадолго до этого мы с ним поругались по телефону — глупая, злая ссора, в которой никто не хотел уступать. И тогда, в ту самую минуту, когда нужно было произнести его имя в молитве, я решила, что он справится без меня. Решила, что его сила и так велика, что ему не нужна моя просьба, моё беспокойство.
Я замолчала, хотя писала дальше, позволяя словам вытягивать из меня эту боль по капле.
— Он уже был на Украине в тот самый день Ягьи. И я не попросила защиты для него. Как ты думаешь, каково мне теперь? Каждый раз, когда я закрываю глаза, я вижу эту секунду: как я промолчала, как не назвала его имя, как позволила гордости или обиде заслонить самое важное. И теперь эта тишина между мной и ним кажется громче любого взрыва.
Палец замер над кнопкой «Отправить». Ещё можно было стереть, придумать что‑то более спокойное, более мудрое, такое, какое должна писать учительница. Но я нажала «Отправить», позволив правде остаться на экране, а потом и в её телефоне, и в мире, который становился всё меньше и теснее, сжимая меня в своих холодных объятиях.
- Твой же вопрос в чём? Ты хочешь поддержать в своём мужчине страх — или силу? Это сейчас важнее всего, именно в такие времена, когда земля будто дрожит под ногами, а будущее прячется за плотной пеленой неизвестности. Мужчины… их долг — защищать нас: женщин, матерей, дочерей. Но долг не живёт сам по себе — он питается тем, что мы в них видим, тем, что мы в них растим. Ты должна помогать своему мужчине в первую очередь быть мужчиной. Не тащить его на себе, не заслонять от мира, а стоять рядом так, чтобы он чувствовал: ты веришь в его силу. Дело в том, что если в нём сейчас живёт страх перед войной, найди способ помочь ему обрести мужество. Не заставить, не сломать, а именно помочь — так, как мать помогает ребёнку сделать первый шаг: она не бежит за ним, задыхаясь от ужаса, но и не отталкивает; она смотрит ему в глаза и шепчет: «Ты сможешь».
— То есть ты хочешь сказать, что ему надо идти на войну, как пушечное мясо? Ты же понимаешь, что там все пушечное мясо! — возразила Лира, и в этих словах слышался не спор, а крик души — тот самый, который рождается, когда хочется просто спрятать любимого в самый дальний угол мира и запереть дверь на все замки.
— Это вновь вопрос о том, с какой точки зрения ты смотришь. И главное — что именно ты поддерживаешь в нём прямо сейчас. У меня есть знакомые, которые добровольцами ходили за Крым. Их психика… она не такая, как у тех, кто никогда не стоял на грани жизни и смерти. Она глубже, жёстче, в ней больше тишины — и в этой тишине порой больше здоровья, чем в бесконечной болтовне тех, кто ничего не видел. Главное — всё то, что ты поддержишь в нём сегодня. Потому что потом, спустя годы, тебе, нашим дочкам придётся иметь дело с тем, что именно сейчас мы поддерживаем в мужчинах. Представь: если целое поколение мужчин будет поддержано женщинами, которые в панике кричат: «Не ходи, я не переживу!», если мы будем защищать только свои личные интересы, свою любовь, то потом мы будем пожинать плоды общества, построенного на этом страхе. Мы получим мир, в котором мужество — это неудобное слово, а ответственность — тяжёлый груз, от которого все спешат избавиться.
Я сделала паузу, хотя писала быстро, будто боялась, что если остановлюсь, то не смогу продолжить. Слова ложились на экран, тяжёлые и острые, как камни, и я знала, что Лира будет перечитывать их не один раз.
— Говоря об этом, хочу в пример привести моего зятя Боленатха. Он сразу сказал моей сестре: если его призовут, он незамедлительно пойдёт на войну. Поэтому ей нужно быть готовой к такой ситуации, нужно заранее приготовить себя к любым жизненным обстоятельствам, если он уйдёт на Украину. Сестра была в шоке — я видела, как у неё дрожали руки, как она пыталась улыбнуться, чтобы скрыть эту дрожь. Но она приняла его волю. Приняла не потому, что хотела войны, а потому, что поняла: перед ней стоит мужчина, который не прячется от ответственности.
— Тогда чего он не пойдёт добровольцем? Зачем ждать, когда призовут? — спрашивала Лира, продолжая этот разговор, будто цеплялась за каждую деталь, надеясь найти в ней лазейку, способ всё отменить, вернуть мир на место, где войны — это что‑то далёкое, из новостей, а не из твоей собственной кухни, не из твоего собственного сердца.
— Потому что есть разница, — ответила я, подбирая слова так, чтобы они прозвучали не как оправдание, а как объяснение, которое можно услышать даже сквозь слёзы. — У него трое детей, жена, родители. У него есть ответственность здесь, в этом доме, в этой семье. Именно поэтому он не пойдёт добровольцем: он должен быть уверен, что те, кого он любит, будут в безопасности, что их не оставит ни голод, ни холод, ни одиночество. А призыв — это ответственность уже перед страной, перед Родиной. Сейчас эти понятия — Родина, моя страна — стали заезженными, почти стыдными для многих, стереотипным мышлением, о котором принято говорить с усмешкой. Но тут уж что и кто выбирает. Я выбираю защищать Родину, страну. Выбираю и таких мужчин — тех, кто не бежит от долга, кто смотрит в лицо опасности и не отводит взгляда.
Мой палец замер над экраном, а перед глазами встало лицо Расима — не то, каким оно было в последние годы, усталое и задумчивое, а то, каким я увидела его в первый раз: дерзкое, смеющееся, полное жизни и какой‑то внутренней силы, которая не нуждалась в доказательствах.
— Мой бывший муж — он герой, понимаешь? Сегодня, 19 декабря, он там, защищает наши границы, защищает наше мирное небо. Вот он — мужской дух. Вот это в нём я и поддерживаю. Для меня важно, чтобы мужчины нашего общества осознали важность и значимость их роли сейчас. Каждый, кто идёт на войну, — в том числе мой брат — герой. В моей жизни сейчас два героя: мой бывший муж Расим и мой брат. Им не стыдно перед самими собой, перед своими дочками, ни перед кем. Они — мужчины с большой буквы.
Я снова набрала воздуха, чувствуя, как он царапает горло, как будто сам воздух стал колючим от правды, которую я пыталась облечь в слова.
— Я говорю тебе о том, что то, что мы поддержим сейчас в мужчинах, то мы и получим потом. Каждая из нас — разведённая, брошенная, как нас любят называть, — мы чаще остаёмся с детьми, чем те, кто должен был быть рядом. Мы и папа, и мама сейчас. Мы и заработаем, и оденем, и покормим. Папы бегут из семей, не справляясь с ответственностью перед своим долгом, перед теми, кто в них верил. Где тебе, мне и другим одиноким женщинам найти себе пару? Из кого выбирать? Какой он — мужчина наших дней? Тот, кто не хочет идти защищать наше небо, наше будущее? Как бы ни хотелось прятаться от этого факта, как бы ни хотелось кричать, что это несправедливо, что это жестоко, — факт остаётся фактом. Войны случаются. И как бы ни было больно принимать этот факт, его придётся принять.
Я нажала «Отправить» и откинулась на спинку стула. Комната вдруг показалась слишком тихой, будто даже часы перестали тикать, давая мне минуту, чтобы осознать, что я только что сказала вслух. Экран погас, но слова остались висеть в воздухе, тяжёлые, настоящие, и я знала: теперь они будут жить своей жизнью, возможно, помогут ей сделать тот самый трудный шаг — от страха к принятию, от отчаяния к силе.
— Но вот когда война подойдёт к нашему порогу, тогда и пусть защищает мою семью, — написала Лира, и в этих словах слышалась не жестокость, а отчаянная, детская логика: спрятать самое дорогое за невидимую стену и верить, что пока стена цела — всё будет хорошо.
— Если так случится, что война подойдёт к порогу, защититься не будет возможности, — ответила я, и голос в моей голове звучал устало, будто каждое слово приходилось выталкивать из груди, преодолевая тяжесть. — Страх — он только не даёт мыслить шире. Сегодня мне особенно плохо на душе, и подобные темы невыносимо тяжелы для обсуждения. Я ощущаю беду, моё сердце разрывается на части от боли за Расима… Оно будто бьётся не в такт, пропускает удары, а потом колотится так, что становится больно дышать.
Тишина повисла между нашими сообщениями — та самая, что бывает, когда слова уже не спасают, а только ранят. И наконец пришёл её ответ:
— Ты меня извини. Сегодня после общения с тобой мой мир перевернулся, и я на всё посмотрела с другой стороны. Удивительно…
На этом мы завершили переписку. Экран погас, и комната вдруг стала слишком просторной, слишком пустой — будто слова, которые мы произнесли, забрали с собой весь воздух. Я отложила телефон, чувствуя, как пальцы слегка дрожат, и ушла в медитацию, надеясь, что тишина внутри сможет заглушить ту боль, которая рвалась наружу.
Слёзы лились по щекам, и я не могла их остановить. Они катились тихо, без всхлипов, словно даже слёзы знали, что сейчас нельзя шуметь. Если бы была возможность кричать — я бы кричала во весь голос, так надрывалось сердце, так обильно обливалось печалью. Но крик застрял где‑то в горле, превратившись в безмолвный стон, который слышала только я.
Я села в полулотос, спина прямая, будто эта жёсткая вертикаль могла удержать меня на краю пропасти. Медленно, глубоко дыша, начала произносить мантру:
— Шива хом… Шива хом…
Звук нарастал внутри, заполняя пустоту, и постепенно ум стал затихать, мысли остановились, растворились в ритме слов. И тогда пришло видение — резкое, как удар, отчётливое, будто я смотрела не внутрь себя, а в распахнутое окно, за которым бушевала буря. Руины, пыль, мёртвые тела, разбросанные, как сломанные куклы. И среди этого хаоса — Расим. Но он был не таким, каким я помнила его: не живым, не дышащим, а словно сотканным из света и тени. Он был душой, отделившейся от тела.
Кто‑то тащил его за ногу — грубо, безжалостно, будто хотел утянуть в тёмную бездну. С кем он сражается, если он уже не в теле? Я вглядывалась в фигуру противника — ту, что была выше и больше Расима, расплывчатую, словно сотканную из дыма и ярости. Кто это? Кто нападает на Расима, на того, кто оставил своё тело? В этом образе было что‑то древнее, безжалостное, лишённое лица и имени — чистая сила, противостоящая свету.
Я резко открыла глаза, будто вынырнула из ледяной воды, и вскочила с дивана. Сердце колотилось где‑то у самого горла, мешая дышать. Не думая, не взвешивая, я побежала в комнату к Мангалике, шаги отдавались в тишине дома, как удары молота.
— Нам срочно нужно помочь Расиму! — крикнула я, и этот крик разбудил тишину, заставил её дрогнуть. — Я видела его в медитации сейчас. Он погиб. Ему нужна наша помощь! Кто‑то напал на него после смерти. Его душа борется с кем‑то очень сильным!
Дети, услышав меня, тут же побежали в мою сторону. Есита смотрела на меня широко раскрытыми глазами, в которых читался и страх, и доверие — она знала: если мама говорит так, значит, это правда, какой бы невероятной она ни казалась.
— Что случилось?! — спросила Есита, голос её дрожал, но она старалась держаться, быть взрослой, сильной.
— Я увидела его, он борется. Я хочу ошибиться, я так хочу ошибаться, но сейчас я видела его, и ему нужна наша помощь. Нам надо читать мантры Кришне и попросить помощи у Кришны для Расима, — говорила я быстро, будто боялась, что если остановлюсь, то сама перестану верить в то, что вижу.
Тут же зажгли свечи. Пламя вздрагивало, отбрасывая на стены танцующие тени, и в этом свете всё казалось чуть менее страшным — или, наоборот, более настоящим. Мы стали петь мантры Кришне. Я сидела, глядя перед собой, глаза были широко раскрыты, будто если я моргну, то потеряю ту тонкую нить, что связывала меня с Расимом. Сын, дочка и Мангалика сначала пели, потом начали зевать, их голоса становились тише, веки тяжелели. На сороковой минуте они проснулись, встряхнули головами и снова начали активно воспевать мантры, вкладывая в слова всю свою детскую искренность, всю ту чистую веру, которая не знает сомнений.
Мы пропели час. Время будто растянулось, потеряло свою обычную жёсткую форму, стало мягким, тягучим. Наконец мы сложили руки перед сердцем в позу молитвы, и я обратилась к Кришне, чувствуя, как каждое слово рождается где‑то глубоко внутри, там, где живёт самая сильная любовь и самая горькая боль:
— Кришна, я ощущаю, что Расим совершает переход из мира людей в мир духов. Прошу тебя, защити его. Забери его в лучший мир. Мы просим тебя проявить заботу о Расиме ради нас, для нас. Позаботься о его душе! Молю тебя!
Был поздний вечер. Дом затих, укутанный темнотой, и все легли спать. Только я лежала в своей кровати, уставившись в темноту, которую не могли прорезать ни мысли, ни воспоминания. Боль в сердце не утихала, она пульсировала, напоминая о себе с каждым ударом. Я не могла получить освобождения от неё, и тогда, в тот момент, когда тишина стала невыносимой, я приняла решение — твёрдое, окончательное, рождённое из самой глубины души.
— Я знаю, что ты закрыл свои глаза сегодня на этот мир, Расим! — прошептала я в темноту, будто он мог меня услышать. — Я чувствую это своим сердцем. Вместе с тобой я закрываю свои глаза! Завтра я не стану смотреть на этот мир — вместе с тобой. Понесу аскезу для тебя, Расим. Если ты закрыл глаза, тогда и я некоторое время не стану смотреть на этот мир без тебя!
Утром я проснулась, чувствуя, как внутри всё сжалось в тугой узел. Солнце пробивалось сквозь занавески, обещая обычный день — светлый, шумный, полный мелких забот. Но для меня этот день не мог быть обычным. Я встала, взяла плотную тёмную ткань и завязала глаза повязкой. Ткань легла мягко, но плотно, отрезая мир, который вдруг стал слишком ярким, слишком резким, слишком несправедливым.
Я сказала близким:
— Некоторое время я поживу так.
The free sample has ended.