Read the book: «Доктор Разумов. Книга 3»

Font::

Глава 1

Я сидел в своём кабинете, держа перед собой тот самый обгоревший с одного края клочок бумаги, и в который уже раз перечитывал корявые, выведенные сажей буквы, пытаясь извлечь из них хоть какую-то зацепку, помимо самой угрозы.

«Заказывай у Митрича табличку, доктор».

Эта фраза, при всей своей зловещей прямоте, несла в себе и нечто иное — куда более тревожное для меня, чем сама угроза смерти. Митрич делал надгробные таблички для больничного кладбища сам, вырезая имена на небольших деревянных дощечках, — незатейливое, почти домашнее ремесло, о котором за пределами наших стен попросту некому было знать. Ни в городе, ни в губернии, ни даже среди ближайших деревень никто не имел ни малейшего представления о том, что хозяйственные таблички на наших скромных могилах — дело рук именно старого дворника, а не заказ у какого-нибудь городского резчика.

Значит, тот, кто вывел эти слова, бывал здесь. Знал внутренний быт лечебницы достаточно хорошо, чтобы обронить подобную, казалось бы, мелкую, но безошибочно узнаваемую деталь.

Я отложил записку и принялся расхаживать по кабинету, выстраивая в голове круг возможных подозреваемых с той же методичностью, с какой прежде выстраивал дифференциальный диагноз у сложного пациента.

Пациенты отпадали почти сразу — и это было первое, в чём я убедился ещё утром. Никто из них не покидал пределов лечебницы без сопровождения, а уж тем более не мог самостоятельно, незамеченным, добраться до Берёзовки, прожить там четыре дня в сарае Фрола, выдавая себя за городского племянника, а затем вернуться обратно и оставить записку под кустом у сгоревшей стены — вернуться незамеченным, не вызвав ни малейшего переполоха среди санитаров, обязанных вести учёт каждого обитателя палат. Даже самые спокойные, самые доверенные из них, вроде Ивана, прежде чем его выписали, находились под постоянным, хоть и необременительным присмотром.

А что, если дело вовсе не в нынешнем персонале? Что, если записку оставил кто-то из прежних пациентов — тех, кого Кляйн когда-то выписывал, а значит, тоже был осведомлён о внутреннем быте лечебницы, включая и скромное ремесло Митрича?

Мысль эта показалась мне поначалу столь же тревожной, сколь и правдоподобной. Человек, проведший здесь долгие месяцы или даже годы, вполне мог затаить обиду — на лечебницу как таковую, на систему, искалечившую его жизнь, а вовсе не лично на меня.

Ведь и запаски предназначалась не мне лично. «Доктор» — это ведь мог быть и Кляйн…

А ведь если автором записки был кто-то из давних, выписанных ещё при Кляйне пациентов, логичнее было бы ожидать угрозы в адрес именно Кляйна — человека, чьими руками, по сути, и творились все те жестокости, что я так старательно теперь искоренял.

Я спустился в кабинет, где всё ещё хранились прежние архивы лечебницы, доставшиеся мне в наследство от Кляйна, — пухлые, пропылившиеся папки с историями болезни, записями о поступлении и, что было мне нужнее всего сейчас, скупыми, редкими пометками о выписке.

Несколько часов кропотливого, утомительного разбора этих бумаг принесли результат, поразивший меня едва ли не сильнее, чем сама угрожающая записка.

За последние пять лет, судя по документам, Кляйн не выписал из лечебницы ни единого пациента. Ни одного. Поступления были — регулярные, частые, порой по два-три человека в месяц, — но выписки отсутствовали напрочь, за единственным печальным исключением смертей, аккуратно, хотя и без малейшего сочувствия, зафиксированных в тех же папках.

Я медленно закрыл последнюю, уже выцветшую от времени папку, чувствуя, как к горлу подкатывает тяжёлый, горький ком. Вот она, истинная, неприкрытая суть этого места при прежнем хозяине — не лечебница в подлинном смысле слова, а именно то, о чём с такой простодушной прямотой говорила мне когда-то Людмила Павловна: учреждение, откуда единственным путём наружу считалось кладбище за садом.

Версия о мстительном бывшем пациенте отпадала сама собой — просто потому, что таких пациентов, способных дожить до свободы и затаить обиду на новые порядки, за последние годы существования лечебницы попросту не существовало.

Значит, искать предателя следовало не в прошлом, а в настоящем — среди тех, кто окружал меня здесь и сейчас, день за днём, с привычными, будничными лицами, за которыми, быть может, пряталось нечто куда более зловещее, чем я готов был до сих пор предположить.

Оставались, стало быть, те, кто имел свободу передвижения, — персонал.

Я мысленно перебрал всех, одного за другим.

Людмила Павловна — немыслимо, абсурдно даже на мгновение задерживаться на этой мысли. Слишком много она сделала, слишком многим рисковала ради лечебницы и ради меня самого, чтобы заподозрить в ней хоть каплю злого умысла.

Митрич — тем более нелепо, учитывая, что именно его ремесло упоминалось в самой записке с такой издевательской прямотой, будто кто-то намеренно глумился над его памятью, зная, что старик менее всего заслуживает подобного подозрения.

Прохор, Никита, Степан, молодой Гриша — санитары, которых я знал уже достаточно хорошо, видел их каждодневный, зачастую самоотверженный труд во время тушения пожара, во время переселения пациентов, во время бессонных ночей ухода за обожжёнными. Трудно, невыносимо трудно было представить любого из них способным на столь хладнокровное предательство.

И всё же кто-то из них — или некто, кого я по неосторожности упустил из виду, — должен был знать о табличках Митрича. Должен был иметь свободный доступ к территории, возможность отлучиться на несколько дней, не вызвав немедленных расспросов.

Я остановился у окна, глядя на серый, промозглый двор, где Прохор как раз пересекал пространство между флигелем и главным корпусом, неся на плече охапку дров.

Кто из них в последние недели отлучался из лечебницы под тем или иным предлогом? Кто имел хоть малейшую причину — или хоть малейшую возможность — быть завербованным теми людьми, что искали Воронцова, или, быть может, самим Добролюбовым, желающим поквитаться со мной за публичное унижение?

Я понял, что одними размышлениями здесь не обойтись. Нужно было действовать методично, расспросить каждого, сверить, кто и когда отлучался за последний месяц, — провести, по сути, то же самое расследование, какое вёл бы опытный следователь, только без привычных мне в прошлой жизни инструментов вроде фотографий, отпечатков пальцев или хотя бы телефонного звонка для проверки алиби.

Я сел обратно за стол, придвинул к себе чистый лист бумаги и, обмакнув перо в чернильницу, начал методично выписывать имена всех, кто служил в лечебнице, — санитаров, кухарок, конюха, — рядом с каждым именем оставляя место для заметок: кто и когда в последнее время отсутствовал на территории дольше обычного.

Список этот, я понимал уже тогда, станет моим единственным, хотя и весьма шатким, ориентиром в поисках предателя, затаившегося где-то среди тех, кого я до сих пор привык считать своими.

А еще нужны были люди. Не санитары, привычные к уходу за больными, а те, кто способен при необходимости постоять за лечебницу физически, — и я, решившись наконец на это, отправился искать Митрича.

— Нужна охрана, — сказал я ему прямо, застав старика за починкой изгороди. — Двое крепких мужчин, которым можно доверять. На постоянной основе, покуда не разберёмся, что происходит.

Митрич выслушал меня, задумчиво теребя бороду, а затем кивнул.

— Есть такие, барин, — сказал он. — Ребята из нашей же деревни, Фёдор да Егор, братья двоюродные. Оба крепкие, честные, непьющие, я их сызмальства знаю, отцов ещё их знал. На заработки часто ходят, лишний рубль им не помешает, да и за правое дело постоять не откажутся — не из пугливых.

— Доверенные? — переспросил я.

— Как самому себе доверяю, — твёрдо сказал Митрич. — За них ручаюсь.

— Тогда зови их, — сказал я. — Чем скорее, тем лучше. В найм.

Людмила Павловна, узнав об этом решении в тот же вечер, за ужином, тяжело вздохнула, откладывая ложку.

— Андрей Геннадьевич, — сказала она, — дело, конечно, нужное, не спорю, да только чем же мы им платить станем? У нас и так в казне после пожара всё по нитке собрано, едва на еду да на солому хватило, а теперь ещё и жалованье двум лишним людям…

— Деньги будут, — улыбнувшись, сказал я. — У меня есть план.

Она посмотрела на меня с явным сомнением, но расспрашивать дальше не стала, слишком привыкнув за последний месяц к тому, что планы мои, сколь бы безрассудными они ни казались поначалу, порой всё же приносили плоды.

После ужина я заперся в кабинете, зажёг свечу и, придвинув к себе чистый лист плотной канцелярской бумаги, принялся составлять письмо — тщательно, взвешивая каждое слово, зная, что от убедительности этого прошения будет зависеть куда больше, чем простое жалованье для двух новых сторожей.

«В Губернскую Земскую Управу, — старательно вывел я, — от исполняющего обязанности главного врача Светлогорской психиатрической лечебницы доктора А. Г. Разумова.

Чрезвычайное прошение.

Довожу до сведения Управы, что в результате пожара, случившегося в ночь на 10 число сего месяца, женское крыло лечебницы понесло значительный урон, повлёкший за собой необходимость экстренного ремонта повреждённых строений, а также переуплотнение оставшихся палат сверх допустимых санитарных норм. С наступлением холодов означенное положение грозит обернуться подлинным бедствием для призреваемых, лишённых достаточного крова и тепла.

В связи с вышеизложенным покорнейше прошу Управу рассмотреть возможность экстренного ассигнования средств на следующие неотложные нужды: закупку строительных материалов для окончательного восстановления пострадавшего крыла, закупку дров в количестве, достаточном для отопления всех помещений в течение предстоящей зимы, а также содержание дополнительного обслуживающего персонала, необходимого для обеспечения должного порядка и безопасности заведения в условиях возросшей нагрузки».

Я остановился, перечитывая написанное, и невольно усмехнулся горькой, но от того не менее практичной уловке, к которой прибегал, — «дополнительный обслуживающий персонал» звучало куда благонадёжнее и понятнее любому земскому чиновнику, чем «охрана от неизвестных злоумышленников, угрожающих моей жизни». Пусть Фёдор и Егор официально числятся истопниками или сторожами хозяйственного двора — жалованье им от этого платить легче не станет, но хотя бы появится законное основание для подобных расходов, которое не вызовет ненужных вопросов у чиновников, никогда не отличавшихся излишним сочувствием к обстоятельствам, выходящим за рамки привычных канцелярских формулировок.

Я обмакнул перо снова и, не позволяя себе больше ни малейшего промедления, продолжил выводить строки прошения. Понимал, что от ответа Управы теперь будет зависеть не только тепло в палатах предстоящей зимой, но и нечто куда более насущное: сама возможность защитить тех, кто доверил мне свою жизнь, от опасности, чьи истинные масштабы я только начинал постигать.

Второе письмо потребовало от меня совершенно иного подхода, чем сухое, канцелярское прошение в земство.

Усевшись за него, я невольно улыбнулся собственному замыслу, ощущая себя почти заговорщиком, вооружённым знаниями, недоступными никому в этом веке.

В прежней, будущей жизни мне доводилось читать достаточно о психологии рекламы, о том, как правильно сформулированное объявление способно затронуть именно те струны тревоги и надежды, что заставляют состоятельного человека раскошелиться без долгих раздумий. А уж в чём-чём, а в тревогах зажиточного дворянства и купечества этого века недостатка не было — меланхолия, сплин, нервическое расстройство, тайная, тщательно скрываемая от посторонних глаз пагубная привязанность к вину или, что было ещё опаснее и куда распространённее, чем принято было признавать вслух, к морфию.

Вот на этом я и хотел заработать.

Я обмакнул перо и начал составлять объявление, тщательно взвешивая каждое слово.

«Лечебница для нервных и душевных расстройств, — вывел я, — предлагает полный курс восстановительного лечения по новейшим европейским методам для особ, страдающих меланхолией, нервическим истощением, а равно и от иных слабостей, требующих деликатного, конфиденциального подхода».

Я остановился, обдумывая следующую фразу. Ключевым должно было стать именно это — конфиденциальность, то, чего так отчаянно жаждали состоятельные семейства, стремящиеся избавить своих близких от пагубной привычки, не предавая огласке самого факта подобной слабости.

«Полная анонимность гарантируется, — продолжил я писать. — Пациенты принимаются под вымышленными именами, без оповещения родственников, знакомых или местного общества. Уединённое расположение заведения, вдали от городского шума и любопытных глаз, способствует скорейшему восстановлению душевного покоя».

Далее следовало указать нечто, что отличало бы моё предложение от прочих, уже существующих — если таковые вообще имелись в губернии — подобных заведений.

«Лечение проводится по методам, основанным на последних достижениях европейской и отечественной медицины, — продолжил я, позволяя себе лёгкое, но вполне оправданное преувеличение, — включая режим строгого, но гуманного содержания, без применения насильственных мер, под постоянным наблюдением опытного врача с университетским образованием».

Я перечитал написанное. В голове моей тут же выстроилась практическая, насущная мысль: подобное объявление непременно должно было заканчиваться указанием стоимости — и стоимость эта должна была быть достаточно высокой, чтобы отсечь всех, кроме по-настоящему состоятельных клиентов, но не настолько заоблачной, чтобы отпугнуть их вовсе.

Закончив с черновиком, я откинулся на спинку стула, и первое, пьянящее воодушевление от удачно составленного текста тут же сменилось куда более трезвым, отрезвляющим расчётом.

Даже если это объявление появится в ближайшем номере губернских ведомостей, даже если найдётся желающий откликнуться немедленно, — реальные деньги от подобного предприятия начнут поступать лишь спустя недели, а то и месяцы. Нужно было время, чтобы объявление заметили, чтобы кто-то решился, чтобы переговоры и устройство нового, тайного пациента состоялись по всем правилам деликатности, которые я сам же и обещал в этом тексте.

А время, судя по обгоревшей записке, лежавшей теперь в запертом ящике моего стола, было именно тем, чего мне отчаянно не хватало.

Я отложил перо, потирая виски, и заставил себя признать очевидное: нужен был иной, куда более быстрый источник средств — не долгосрочное, пусть и перспективное предприятие, а немедленная, ощутимая сумма, способная хоть на первое время покрыть расходы на охрану, на материалы, на всё то, чего требовала нынешняя, опасная обстановка.

Единственным активом, которым я реально располагал здесь и сейчас, было само здание лечебницы — его земля, его постройки, пусть и обременённые недавним пожаром, но всё же представлявшие собой вполне реальную, оценимую ценность.

Заложить лечебницу? Взять ссуду под залог самого здания в Дворянском или Купеческом банке губернского города?

Мысль эта отдавала таким риском, что у меня невольно похолодело внутри, стоило мне додумать её до конца. Если дело с анонимным лечением не заладится, если доходы не покроют взятую ссуду в срок, — банк, не церемонясь, отберёт здание за долги, и тогда не станет ни лечебницы, ни крова для десятков людей, доверивших мне свои жизни.

Но, глядя на угрожающую записку, запертую в ящике стола, я понимал: промедление сейчас грозило куда более скорой и неотвратимой катастрофой, чем любой финансовый риск.

Я придвинул к себе новый лист бумаги и принялся составлять третье за этот вечер письмо — на этот раз адресованное управляющему губернского Дворянского банка.

«Самое важное, — подумал я. — И самое рискованное».

Глава 2

Минула неделя относительного, хотя и настороженного затишья, за которое я успел дважды съездить в Берёзовку, проверяя, как идёт выздоровление Дарьи Фроловны. С каждым разом она выглядела всё крепче: сидела уже подолгу, ела сама, без понуканий, и хотя взгляд её временами всё ещё затуманивался прежней, тревожной отрешённостью, прежнего ступора, той смертельной неподвижности, более не возвращалось. Я решил пока оставить её дома, под присмотром Фрола, не торопить события, не рисковать новым потрясением слишком ранним переездом в чужие, непривычные стены.

Сам Фрол при этих визитах держался со мной сдержанно, виновато, избегая прямых разговоров о том загадочном «племяннике», но каждый раз, провожая меня обратно к телеге, крестился мелко, суетливо, будто сам всё ещё не до конца верил, что беда, нависшая было над его домом, минула стороной.

Поджигатель, однако, более не давал о себе знать. Ни новых записок, ни подозрительных звуков по ночам, ни единого следа чужого, звонкого шага у ограды. Тишина эта, впрочем, тревожила меня едва ли не больше открытой угрозы. Я всё чаще ловил себя на мысли, что затаившийся враг просто ушёл на дно, выжидая, покуда ослабнет моя бдительность, покуда новые сторожа примелькаются и перестанут восприниматься всерьёз. Чтобы однажды, в самый неожиданный момент, напомнить о себе снова.

Фёдор и Егор, те самые братья, рекомендованные Митричем, уже вполне освоились на новом месте. Крепкие, молчаливые парни лет по двадцать пять, с тяжёлыми, привычными к работе руками, какие бывают у людей, выросших в постоянном труде на земле. Парни обходили территорию по очереди, днём и ночью, проверяли ограду, присматривались к любому чужаку, появлявшемуся на дороге. Само их присутствие, пусть пока и не проверенное настоящим испытанием, вселяло в персонал лечебницы ту крупицу спокойствия, которой так отчаянно не хватало после пожара.

Особенно радовался Митрич, которому новые люди при дворе явно пришлись по душе. Старик сначала робко, потом уже смелее начал отдавать им команды, потом и вовсе начал ими руководить, раздавая задания — вымести двор, перенести инструмент, поправить покосившийся забор.

Объявление моё, тем временем, уже вышло в губернских ведомостях. Откликов пока не было, да я и не ждал их так скоро, помня, что подобные, деликатные дела решаются небыстро, исподволь, через осторожные расспросы знакомых, через передаваемые шёпотом рекомендации. Нужно было ждать.

Погода меж тем окончательно обернулась к зиме. Небо затянуло плотной, низкой пеленой туч, из которой то и дело принимался сыпать мелкий, колючий снег, тут же тающий на ещё не промёрзшей толком земле, а ветер, гулявший по двору, пронизывал до костей, заставляя всех, кто выходил по надобности во двор, кутаться поплотнее и торопиться обратно в тепло натопленных палат. Митрич, оглядывая небо поутру, лишь качал головой, бормоча что-то о ранних холодах, каких давно уже не видывал в здешних краях по эту пору.

Анна, несмотря на всю эту тревогу, продолжала день за днём врастать в жизнь лечебницы с той же спокойной, уверенной основательностью, что я заметил в ней ещё с первых дней нашего совместного возвращения. Она давно перестала быть просто моей гостьей, моей спасённой подопечной. Пациенты, от самых тихих до самых беспокойных, тянулись к ней с той безыскусной доверчивостью, какую редко встретишь даже у опытных, многолетних сиделок. Прасковья Тимофеевна, та самая старушка с вязанием у окна, звала её теперь не иначе как «голубка наша», а Дарья, слепая пациентка с её удивительным слухом, уверяла, что узнаёт Анну по шагам едва ли не раньше, чем та успевает войти в палату, — лёгким, быстрым, но неизменно внимательным шагом человека, спешащего помочь.

— Андрей Геннадьевич, — сказала она мне как-то вечером, когда я, вымотанный очередным днём хлопот, присел наконец отдохнуть в нашей тесной комнате во флигеле, — а знаете, я ведь впервые за долгое время чувствую, что по-настоящему нужна. Не как жертва, не как та, кого нужно спасать и оберегать, а как человек, который сам способен кому-то помочь.

Я посмотрел на неё — усталую, но светящуюся тем особым, тихим довольством, что приходит лишь от настоящего, выстраданного дела, — и почувствовал, как внутри, вопреки всей нависшей над нами тревоге, разливается тепло, какого я, признаться, давно уже не позволял себе в полной мере прочувствовать.

— Вы нужны здесь, Анна, — сказал я тихо. — Не меньше, чем я сам, а быть может, и больше.

Она улыбнулась в ответ.

***

Карета подкатила к воротам лечебницы ещё затемно — массивная, добротная, запряжённая парой холёных, лоснящихся лошадей, какие редко встретишь в наших небогатых краях, — и я, заметив её из окна кабинета, поспешил выйти навстречу, предчувствуя, что визит этот неспроста.

Из кареты, кряхтя и оправляя полы дорогой, подбитой мехом шубы, выбрался грузный, представительный господин лет пятидесяти, с окладистой бородой, тронутой сединой.

— Доктор Разумов? — спросил нежданный гость, останавливаясь в нескольких шагах и не спеша протягивать руку.

— Он самый, — ответил я, слегка поклонившись. — С кем имею честь?

— Прохоров, Силантий Кузьмич, — сказал он, — купец первой гильдии, из города.

Я кивнул, уже догадываясь, что привело ко мне человека подобного положения.

Но Прохоров, вместо того чтобы сразу перейти к делу, принялся медленно обходить территорию лечебницы, окидывая цепким, недоверчивым взглядом и свежую солому на крыше, и свежепобелённые стены, и неприметную фигуру Фёдора, маячившую у ворот.

— Охрана у вас, гляжу, имеется, — заметил он, кивая в сторону Фёдора.

— Имеется, — подтвердил я.

— А врачи ваши, санитары — люди надёжные? Болтать не станут? — спросил он, не глядя на меня, продолжая разглядывать здание.

— Весь персонал у меня проверенный, — сказал я осторожно. — Силантий Кузьмич, позвольте узнать, что именно вас интересует? Я бы предпочёл понимать цель вашего визита, прежде чем продолжать разговор.

Он наконец повернулся ко мне. В его тяжёлом, купеческом взгляде мелькнуло что-то похожее на недовольство столь прямым вопросом, но вместе с тем и невольное уважение.

— А объявление в ведомостях ваше? — спросил он вместо ответа. — Про лечение нервическое, анонимное?

— Моё, — сказал я.

— И впрямь ли оно анонимное? — переспросил он, понижая голос, хотя рядом с нами никого больше не было. — Без лишних расспросов, без огласки? Чтобы ни одна живая душа в городе не прознала?

— Даю вам слово, — сказал я твёрдо. — Пациент может быть записан под любым именем, какое вы пожелаете. Никакой переписки с родственниками, знакомыми или прежними докторами я вести не стану, если вы того не попросите сами.

Прохоров долго молчал, покусывая ус, явно взвешивая, насколько можно довериться этим обещаниям, а затем снова принялся расхаживать вдоль ограды, то и дело бросая на меня испытующие, искоса брошенные взгляды.

— А лечите-то как? — спросил он наконец. — Цепями, что ли, вяжете, как по старинке водится?

— Ни в коем случае, — сказал я. — У нас гуманные методы. Режим, покой, при необходимости — медикаментозная поддержка. Никакого насилия.

Он снова замолчал, обходя здание по второму кругу, и я, наблюдая за этой затянувшейся, мучительной нерешительностью, начал понимать: человек этот явно нуждался в моей помощи, но что-то — быть может, стыд, быть может, застарелое купеческое недоверие к чужакам — мешало ему выговорить истинную причину своего приезда напрямую.

— Силантий Кузьмич, — сказал я наконец, решив прекратить это затянувшееся кружение вокруг да около, — позвольте говорить прямо. Вы приехали сюда не праздного любопытства ради. Скажите просто, что вам нужно, и я скажу, могу ли я помочь.

Он остановился, тяжело вздохнул. Вся его прежняя, купеческая осанистость вдруг осела, сменившись чем-то куда более простым, человеческим — усталостью отца, долго носившего в себе непосильное бремя.

— Сын у меня, — сказал он наконец глухо. — Единственный. Двадцать два года парню, а пьёт — не приведи господь никому такое увидеть. Начал ещё в гимназии, по глупой компании, да так и не остановился. Торговлю всю на себя взять должен был, наследство, дело всей моей жизни, — а он третий год уже по кабакам пропадает, то в беспамятстве валяется, то буянит, то плачет, прощения просит, обещает бросить — и снова за своё.

— Пробовали лечить прежде? — спросил я.

— Пробовал, — он махнул рукой с горькой безнадёжностью. — Знахарки какие-то, батюшка местный молебны служил, даже к немцу одному возил, в столицу, тот деньги взял немалые, да толку чуть. А коли узнают в городе, что сын мой пропойца беспробудный, — он снова понизил голос, — дело моё, репутация моя, тридцать лет нажитая, прахом пойдёт. Конкуренты только того и ждут, чтобы ославить на весь город. Возьметесь?

— Привозите его, — сказал я. — Я сделаю всё, что в моих силах.

Прохоров посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом, а затем, коротко кивнув, будто принимая окончательное решение, развернулся и направился обратно к карете.

— Эй, — крикнул он кучеру, — подымай его!

Я подошёл ближе и только теперь разглядел сквозь приоткрытую дверцу кареты скорчившуюся на сиденье фигуру — молодого человека, бледного, осунувшегося, в мятом, несвежем сюртуке, крепко, беспробудно спящего тем тяжёлым, нездоровым сном, что бывает лишь после долгого, многодневного запоя.

— Фёдор, Егор! — позвал я, и оба парня, стоявшие неподалёку, тут же подошли, готовые помочь.

Они осторожно, но уверенно подхватили бесчувственного юношу под руки и, перекинув его обмякшее тело себе на плечи, понесли в сторону отдельной, недавно освобождённой палаты, предназначенной как раз для подобных, деликатных случаев.

Прохоров проводил сына тяжёлым, полным застарелой боли взглядом, а затем полез во внутренний карман шубы и извлёк оттуда увесистый, туго набитый кошель.

— Вот, — сказал он, протягивая его мне, — здесь за полгода вперёд, доктор. Коли мало будет — скажете, добавлю, не постою за деньгами. Только прошу вас, — он понизил голос до почти умоляющего шёпота, — чтобы ни одна живая душа не прознала, где он и что с ним. Для всех — в столицу отправлен, учиться наукам каким-то заморским. Хоть бы сам чёрт спрашивал — молчите, доктор, Христом богом прошу.

— Можете быть покойны, Силантий Кузьмич, — сказал я, принимая кошель, вес которого красноречивее любых слов говорил о том, сколь серьёзно этот человек относился к своей просьбе. — Тайна эта останется между нами.

Проводив Прохорова взглядом, пока его карета не скрылась за поворотом дороги, я поспешил в палату, где Фёдор с Егором уже успели устроить бесчувственного юношу на кровати, стянув с него верхнюю одежду и укрыв тёплым одеялом.

Я осмотрел его при свете свечи — бледная, нездоровая желтизна кожи, частый, слабый пульс, поверхностное дыхание с характерным, тяжёлым перегаром. Запущенный, многодневный запой, судя по всему, сопровождавшийся к тому же почти полным отказом от пищи, — организм был истощён, обезвожен, и первым делом следовало поддержать его хоть сколько-нибудь действенным способом, прежде чем приступать к дальнейшему, более долгому лечению самой зависимости.

— Принесите мне тёплой кипячёной воды, — сказал я Фёдору, доставая из саквояжа небольшой деревянный ящичек, где хранились инструменты для подкожных вливаний, — и позовите Анну, если она свободна.

Юноша застонал, не приходя в сознание, когда я осторожно освободил его предплечье от рукава сорочки, обнажая бледную, иссушенную кожу с проступающими синеватыми венами.

Анна подоспела почти сразу, и, увидев моё занятие, молча встала рядом, готовая помочь, — за последние месяцы она успела перенять достаточно, чтобы без лишних объяснений понимать, что от неё требуется.

Я достал небольшой стеклянный сосуд с заранее приготовленным солевым раствором, тщательно протёр горлышко спиртом и, вооружившись тонкой полой канюлей, приступил к введению иглы в вену — медленно, осторожно, нащупывая нужное место кончиками пальцев, прежде чем сделать прокол.

— Держите сосуд повыше, — сказал я Анне, — пусть раствор стекает ровно, без рывков.

Она подняла стеклянную ёмкость над кроватью, а я, присоединив к канюле тонкую резиновую трубку, принялся наблюдать, как слегка подогретая жидкость медленно, каплю за каплей, начинает уходить в вену пациента.

Юноша дёрнулся было при самом проколе, но тут же снова затих, погружённый в тяжёлое, беспамятное забытьё.

— Будет ли он в сознании скоро? — тихо спросила Анна, не отрывая взгляда от медленно убывающего раствора.

— Не сразу, — сказал я, проверяя пульс свободной рукой. — Организм его сейчас слишком истощён, нужно дать ему время восстановиться хотя бы немного, прежде чем заводить разговор о дальнейшем лечении. Пока ограничимся тем, что восполним потерянную жидкость, не позволим телу окончательно ослабеть.

Когда раствор из первого сосуда иссяк, я осторожно извлёк канюлю, прижал к месту прокола небольшой тампон, смоченный спиртом, и, убедившись, что кровотечение остановилось, аккуратно перебинтовал предплечье.

— А это для чего? — спросила Анна, кивая на небольшой стеклянный шприц, который я тем временем вынимал из ящичка.

— Небольшая доза успокоительного, — сказал я, наполняя шприц тщательно отмеренным количеством раствора брома, — чтобы облегчить то тяжёлое, болезненное состояние, в которое он неизбежно впадёт, когда организм начнёт требовать привычного ему яда, а взять его будет неоткуда. Белая горячка, если её не упредить вовремя, может оказаться для него куда опаснее самого похмелья.

Я проверил иглу на свет, ввёл лекарство под кожу. Принялся наблюдать, как юноша, не просыпаясь, издаёт тихий, протяжный вздох, будто и само его измученное тело невольно отзывалось облегчением на эту небольшую, но своевременную помощь.

— Теперь пусть спит, — сказал я, отступая от кровати и укрывая его одеялом повыше. — А мы будем следить за ним по очереди, каждые несколько часов проверять пульс, дыхание, не начнётся ли жар или судороги. Самое трудное, Анна, только начинается — не само вливание, а то, что последует, когда он очнётся и начнёт в полной мере ощущать, чего лишился.

***

Оставшись наконец один в кабинете, я развязал тугой узел на кошеле, оставленном Прохоровым, и принялся пересчитывать содержимое, раскладывая ассигнации аккуратными стопками на столе.

Сумма оказалась внушительной — куда внушительнее, чем я смел надеяться поначалу. Я прикинул в уме: этого хватит, чтобы покрыть жалованье Фёдору и Егору за первый месяц их службы, да ещё останется на изрядную часть зимних запасов — крупу, муку, постное масло, которых так катастрофически не хватало после разрыва с Добролюбовым.

Не решение всех бед разом, но уже немало. Первый, ощутимый, не умозрительный, а вполне реальный, пересчитанный собственными руками результат моего отчаянного замысла с анонимным лечением.

The free sample has ended.

$2.02