Герои, почитание героев и героическое в истории

Text
1
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Герои, почитание героев и героическое в истории
Герои, почитание героев и героическое в истории
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 7,57 $ 6,06
Герои, почитание героев и героическое в истории
Audio
Герои, почитание героев и героическое в истории
Audiobook
Is reading Петр Таганов
$ 2,33
Synchronized with text
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

Почитание героев – как странно звучали бы эти слова для деятелей и борцов Французской революции! Они, по-видимому, отрицали всякое уважение к великим людям, надежду, веру, даже желание, чтобы великие люди появились снова в нашем мире. Природа, обращенная в «машину», казалась как бы истощенной; она отказывалась производить великих людей. Если так, то я ей сказал бы: пусть она в таком случае откажется вовсе от дела, ибо мы не можем жить без великих людей. Но я вовсе не намерен входить здесь в разбирательство и споры по поводу известного девиза «свобода и равенство», веры, что, раз великих и мудрых людей не существует, следует удовлетвориться шаблонной несметной толпой глупых маленьких людей. Такова была естественная вера в ту пору и при тех обстоятельствах. «Свобода и равенство, – прочь всякие авторитеты! Раз почитание героев, признание подобных авторитетов оказалось ложным, – поклонение вообще есть ложь. Не надо никакого поклонения более! Мы изведали такие подделки; мы не хотим теперь ничему верить. На рынке обращалось слишком много низкопробной монеты, и все убедились теперь, что золота не существует более и даже мы можем обойтись совершенно свободно без всякого золота!» Подобные мысли я нахожу, между прочим, в раздававшихся тогда повсеместно криках о свободе и равенстве и считаю их весьма естественными при существовавших в ту пору условиях.

И однако все это движение представляет, конечно, всего лишь переход от лжи к истине. Если мы вздумаем рассматривать его как полную истину, то оно превратится в совершенную ложь. Будучи продуктом полного скептического ослепления, оно является всего лишь простым усилием проникнуть в действительность. Почитание героев существует всегда и повсюду: не в одной только лояльности выражается оно. Оно сказывается как в преклонении перед божеством, так и в самых мелочных фактах практической жизни. Простой «поклон», если только он не пустая гримаса, которую лучше в таком случае не проделывать вовсе, есть также поклонение герою – признание, что здесь в лице нашего брата мы приветствуем нечто божественное, всякий сотворенный человек, как говорит Новалис, есть «откровение во плоти». Люди, придумавшие все эти изящные реверансы, делающие жизнь благородной, были, несомненно, также поэтами. Учтивость – вовсе не ложь и не гримаса, и нет никакой надобности, чтобы она становилась тем или другим. И лояльность, даже религиозное поклонение до сих пор еще возможны; нет, скажу больше, они до сих пор еще неизбежны.

Далее, не вправе ли мы утверждать, что хотя многие из наших позднейших героев действовали собственно как революционеры, тем не менее всякий человек, неподдельно искренний человек по своей натуре, – сын порядка, а не беспорядка? Работать на пользу революции для искреннего человека составляет поистине трагическое положение. Он становится как бы анархистом. И действительно, прискорбная атмосфера анархии окутывает каждый его шаг, между тем как он относится к анархии, безусловно, неприязненно и ненавидит ее от всей души. Его миссия, как миссия всякого человека, – порядок. Человек существует для того, чтобы превратить все беспорядочное, хаотическое в упорядоченное, урегулированное. Он – миссионер порядка. Действительно, разве человеческий труд в этом мире служит не созиданию порядка? Плотник берет обрубок дерева: он придает ему форму, обтесывает его с четырех сторон, приспособляет к известной цели и для известного употребления. Мы все – врожденные враги беспорядка. Для всех нас тяжело вмешиваться в дело ниспровержения установленных порядков, дело разрушения; для великого же человека, который еще более человек, чем мы, и вдвое тяжелее того.

Итак, всякое человеческое дело, в том числе и безумнейший французский санкюлотизм, служит в действительности и должен служить на пользу порядка. Между этими санкюлотами, говорю я, не найдется человека, который в самом пылу неистового безумия не преследовал бы неотступно все-таки идеи порядка. Самым фактом своей жизни он подтверждает это; ведь беспорядок есть разложение, смерть. Всякий хаос неизбежно ищет свой центр, вокруг которого он мог бы вращаться. Пока человек будет человеком, Кромвели или Наполеоны всегда будут неизбежным завершением санкюлотизма. Любопытный факт: в то время как почитание героев представляется каждому делом, не внушающим к себе никакого доверия, оно все-таки возникает и принимает именно такие формы, которые могут завоевать доверие всех. Божественное право (сопоставляйте только исторические факты за большие периоды) означает, как оказывается, также и божественную силу! В то время как древние ложные формулы повсюду ниспровергаются и попираются, неожиданно развиваются новые, настоящие, несокрушимые сущности. В мятежные годы, когда, по-видимому, никнет и гибнет даже самый королевский сан, Кромвель, Наполеон выступают снова как верховные вожди людей. Историю их мы и намерены рассмотреть теперь как нашу последнюю фазу героизма. Мы как бы возвращаемся снова к древним временам. Действительно, на истории этих двух лиц мы можем проследить, каким образом появлялись некогда короли и возникали королевства.

Немало разных гражданских войн пережила в свое время Англия – Алой и Белой розы, восстание Симона де Монфора. Да, достаточно-таки разных войн, ничем, впрочем, особенно не замечательных. Но борьба пуритан получила особенное значение, какого ни одна из прочих войн не имеет. Полагаясь на ваше беспристрастие, которое подскажет вам то, чего я, за недостатком места, не могу здесь высказать, я назову ее новым эпизодом великой универсальной борьбы. Она представляет собою, в сущности, всю действительную историю мира – борьбы веры с безверием, людей, признающих реальную сущность вещей, с людьми, признающими лишь формы и видимости. Многие представляют себе пуритан какими-то дикими иконоборцами, свирепыми отрицателями всяких форм. Но справедливее было бы считать их ненавистниками неистинных форм. Мы сумеем, я надеюсь, отнестись с одинаковым уважением как к Лоду142 и его королю, так и к ним.

Бедный Лод представляется мне человеком слабым, рожденным не в добрый час, но не бесчестным. Скорее всего он был просто несчастным педантом, не хуже. Его «грезы» и суеверия, чем так много потешаются, заключают в себе что-то в своем роде нежное, любящее. Он напоминает мне директора колледжа, для которого все в мире исчерпывается формальной стороной, правилами колледжа, и который думает, что в них именно жизнь и спасение мира. С такими-то застывшими, злополучными взглядами он оказывается неожиданно во главе не какого-нибудь колледжа, а целой нации, и ему приходится примирять и регулировать самые запутанные, жгучие человеческие интересы! Он думает, что люди должны жить в соответствии со старинными благопристойными регламентами, мало того, он думает, что все спасение их в дальнейшем развитии и усовершенствовании этих регламентов. Как человек слабый, он, стремясь к своей цели, делает страшные усилия, судорожно цепляется за нее, не внимая ни голосу благоразумия, ни крику сожаления. Он должен добиться своего – его школьники будут повиноваться установленным правилам колледжа, это главное, и, пока он не достигнет этого, нечего думать о другом. Он педант, родившийся не в добрый час, как я сказал. Он хотел бы, чтобы мир был колледжем, устроенным на известный лад; но мир не был колледжем. Увы, не слишком ли жестоко покарала его судьба? Не получил ли он страшного возмездия за все зло, какое он причинил людям?

Настаивать на формах – дело похвальное. Религия и все прочее всегда облекается в известные формы. Повсюду лишь оформленный мир является обитаемым миром. В пуританизме я ценю вовсе не его обнаженную бесформенность. Напротив, я о ней сожалею и воздаю должное лишь духу, который сделал и самую эту обнаженность неизбежной! Всякая сущность облекается в форму; но бывают формы, соответствующие сущности, истинные, и формы, не соответствующие ей, неистинные. В виде самого краткого определения я скажу: формы, которые нарастают вокруг субстанции (поймите только меня надлежащим образом), будут соответствовать действительной природе и назначению субстанции, будут истинные, хорошие. Формы же, которыми сознательно окружается субстанция, будут негодными формами. Я предлагаю вам подумать об этом. Указанное определение дает возможность различать истинное от ложного в обрядовых формах, серьезную торжественность от показной пустоты во всех вообще человеческих делах.

Формы также должны отличаться известной правдивостью, определенной естественной самопроизвольностью. Если человек в самом заурядном, обыденном собрании людей станет вдруг произносить так называемые «заранее приготовленные речи», то они, понятно, вызовут у всех крайне досадливое чувство. Даже в гостиной вы обыкновенно избегаете любезностей, раз видите, что они не вытекают из непосредственного чувства, действительного внутреннего движения, а являются лишь пустым гримасничаньем. Но предположите теперь, что речь идет о важном жизненном деле, о каком-нибудь трансцендентном предмете, богопочитании, например, относительно которого ваша душа, поверженная в полное безмолвие от избытка чувства, не знает, как ей найти форму, могущую вместить всю полноту чувства, и потому предпочитает лишенное формы молчание всякому возможному выражению.

Что бы сказали вы о человеке, выступающем вперед, чтобы изобразить или выразить это нечто невыразимое для вас, с актерским видом мебельного обойщика? Такой человек… да пусть он поскорее удалится с ваших глаз, если только ему дорога жизнь! Вы потеряли единственного сына; пораженные, стоите вы в немом безмолвии; вы не можете даже плакать, а вам настойчиво жужжат в уши о необходимости проделать какие-то церемонии по обрядам англиканской церкви! С такого рода актерством невозможно примириться; оно несносно, ненавистно. Древние пророки называли его «идолопоклонством», поклонением пустой внешности, а подобное поклонение всякий серьезный человек обязательно отвергает и будет всегда отвергать. Мы можем отчасти понять, чего, собственно, добивались наши бедные пуритане. Взгляните на Лода, освящающего церковь Святой Екатерины: беспрестанно торжественные коленопреклонения, жестикуляции – все совершается именно так, как мы указали выше. Конечно, он скорее суровый формалист, педант, ушедший всецело в свои «школьные правила», чем серьезный проводник, устремляющий свой взор в сущность вещей!

 

Пуританизм нашел, что такие формы несносны, и он попрал их. Мы можем только оправдать его, так как лучше не знать никаких форм, чем удовлетворяться подобными. Тот, кто проповедовал, стоял на пустой церковной кафедре, и в его руке не было ничего, кроме Библии. Более того, человек, проповедующий из глубины своей искренней души искренним душам других людей: разве в этом, собственно, не заключается сущность всякой Церкви? Лишенная всякого прикрытия, самая дикая действительность, говорю я, предпочтительнее формальной видимости, хотя бы даже и прославляемой на все лады. Притом же действительность, если только она действительность, облечется со временем в надлежащую видимость. На этот счет опасаться положительно нечего.

Раз существует живой человек, одежда будет изобретена; он сам найдет себе одежду. Но что сказать о полной паре платья, которая стала бы вдруг обнаруживать притязание, что она не только пара платья, но и живой человек! Мы не можем «поразить француза» даже тремястами тысяч мундиров; необходимо, чтобы в них были люди! Видимость, утверждаю я, не должна порывать связи с действительностью. Если же она порывает, в таком случае, понятно, должны быть люди, которые восстают против видимости, так как она с течением времени неизбежно становится ложью! Воинствующий антагонизм между Лодом и пуританами не представляет, в сущности, ничего нового, он почти так же стар, как и сам мир. В ту пору между противниками шла ожесточенная борьба на территории всей Англии, и они с оружием в руках решили, до известной степени, свой темный спор, что имело для всех нас важные последствия.

Эпоха, следовавшая непосредственно за пуританизмом, не особенно, по-видимому, благоприятствовала справедливой оценке дела, во имя которого пуритане боролись, а равно и действовавших лиц. Карл II и его Рочестеры143, как бы вы ни относились к их заслугам и деятельности, не такие были люди, чтобы на их суд и оценку можно было положиться в данном случае. Эти жалкие Рочестеры, равно как и вся вообще эпоха, ознаменованная их существованием, позабыли, что вера и истина, каковы бы они ни были, могут наполнять человеческую жизнь. Самый пуританизм, подобно костям пуритан, стоявших во главе движения, вздернут на виселице. Тем не менее дело их продолжало развиваться своим чередом. Всякое истинное дело, повесьте вы его творца на какой угодно виселице, должно развиваться и будет развиваться само по себе. Наш «Habeas Corpus», свободное представительство народа, убеждение, что все люди должны быть, будут и хотят быть, – суть в действительности то, что мы называем свободными людьми, то есть людьми, жизнь которых основывается на реальности и правде, а не на традиции, превратившейся в неправду, пустую химеру. Все это и еще многое другое обязано своим существованием отчасти пуританам.

И действительно, по мере того как начали постепенно обнаруживаться все эти результаты, стал проясняться и настоящий облик пуритан. Один за другим они были сняты, благодаря разным воспоминаниям, с позорной виселицы. Некоторые из них в наше время даже, так сказать, канонизированы. Элиот, Хемпден, Пим, а затем Лодло, Хатчинсон, даже Вэн144 стали в своем роде героями, политическими «отцами отечества», которым мы в значительной степени обязаны своей славой свободной нации. Поэтому неблагоразумно было бы в настоящее время представлять этих людей в виде злодеев. Почти все выдающиеся пуритане нашли себе защитников, и почти ко всем им серьезные люди относятся теперь уже с известным почтением. Лишь один пуританин, наш бедный Кромвель, и, кажется, один только он, висит до сих пор еще на виселице и не находит своего преданного, любящего защитника!.. Ни святитель, ни грешник не возьмется отпустить ему великие злодеяния. Да, говорит всякий, он – человек громадных способностей, необычайного таланта, отваги и тому подобное, но он изменил своему делу. Личное честолюбие, бесчестность, двоедушие взяли верх. Он – свирепый, грубый, лицемерный Тартюф, обративший всю эту благородную борьбу за конституционную свободу в жалкий фарс и разыгравший его в свою личную пользу. Так или еще и того хуже характеризуют обыкновенно Кромвеля. А затем в противоположность ему указывают на Вашингтона и других, в особенности же на этих благородных Пимов и Хемпденов, которых он якобы обворовал, воспользовавшись их честным трудом в своих корыстных целях, и самое дело которых погубил, обратив его в ничтожество и безобразие.

Нельзя сказать, чтобы подобный взгляд на Кромвеля не соответствовал вообще духу XVIII века. Слова наши относительно слуги, не признающего героя, применимы также и к скептику. Скептик не узнает героя, хотя и смотрит на него. Слуга ожидает пурпуровых мантий, золотых скипетров, телохранителей и трубных фиоритур. Скептик XVIII века ищет повсюду правильных, почтенных формул, «принципов», как бы там он их ни называл. Ищет, одним словом, известного стиля в речи и поведении, считающихся тогда «почтенными», обладает прекрасными, отчеканенными формами и может постоять за себя, приобрести в свою пользу большинство голосов просвещенного скептического XVIII века. В сущности, и слуга, и скептик обращают внимание на одно и то же. Им нужен известный наряд, составляющий общепризнанную принадлежность королевского сана; тогда они признают и самого короля. Короля же, приходящего к ним в неоформленном грубом виде, они не признают за короля.

Я со своей стороны слишком далек от мысли унизить словом или намеком таких личностей, как Хемпден, Элиот, Пим, которые действительно были достойные и полезные люди. Я внимательно прочел все книги и документы, какие только мог достать относительно их, и читал с чистосердечным намерением полюбить и преклониться перед ними как перед героями. Но, не желая утаивать действительной истины, я должен с прискорбием сказать теперь, что предположения мои не оправдались. Я нашел, что мои ожидания в данном случае были, в сущности, совершенно неуместны. Действительно, это все люди весьма благородные. Они выступают перед вами своею величественною походкою, с философиею, парламентским красноречием, своими корабельными пошлинами, «Монархиями человека»145. Да, это – безукоризненная, достойная группа людей, неизменно преданная конституции. Но ваше сердце остается холодно к ним, и вы стараетесь только в своем воображении поднять их на высоту поклонения.

В самом деле, какое же человеческое сердце может воспылать огнем братской любви к подобным людям? В конце концов они смертельно надоедают вам! Уж слишком часто приходится окунаться в волны конституционного красноречия удивительного Пима, его «в-седьмых и наконец». Вы находите, что его речи, может быть, удивительнейшие речи в мире, но что они тяжелы, как свинец, и бесплодны, как глина. Одним словом, в них теперь слишком мало жизни или даже и вовсе нет никакой! Вы предоставляете всем этим знаменитостям безмятежно стоять в своих почетных нишах и обращаете свой взор на свирепого, отверженного Кромвеля. Вот единственный человек из всех их, в котором вы до сих пор чувствуете настоящего человека. Великий, дикий, неистовый человек, он не мог написать благожелательной «Монархии человека», не мог говорить, не мог действовать с размеренной регулярностью; он никогда не имел наготове рассказа, который мог бы привести в свое оправдание. Он не облекался в кольчугу кротости; он выступал, ничем не прикрываясь, он схватывался, как гигант, лицом к лицу, сердцем к сердцу с обнаженной истиной всего сущего. Таковы, в конце концов, все люди, стоящие чего-нибудь. Приношу повинную в том, что я ценю такого человека выше всякого иного рода людей. Многие, я думаю, согласятся со мной, что гладко выбритые достопочтенные мужи не стоят, собственно, ничего. Человек, сохраняющий чистоту своих рук, благодаря тому что он прикасается к труду не иначе как в перчатках, заслуживает самой жалкой благодарности!

Вообще конституционная терпимость XVIII века ко всем другим более счастливым пуританам не представляется мне особенно важным обстоятельством. Можно сказать, что она есть проявление того же формализма и скептицизма, как и все прочее. Нам говорят: прискорбно думать, что основание нашей английской свободы было заложено «суеверием». Эти пуритане выступили со своими невероятными кальвинистскими верованиями, антилодизмами, «Вестминстерскими вероисповеданиями»; они требовали главнейшим образом, чтобы им была предоставлена свобода поклоняться согласно собственному верованию. Свобода самообложения – вот право, которого они должны были требовать! Настаивать же на всем другом могло одно только суеверие, фанатизм и постыдное невежество по части конституционной философии. Что такое свобода самообложения? Право вынимать деньги из своего кармана лишь в том случае, когда вам представят достаточные основания. Только крайне убогий век, думается мне, мог выставить подобное положение как основное право человека! Я, напротив, сказал бы: всякий дельный человек опирается на более солидное основание, чем деньги, в какой бы то ни было форме, раз он решается восстать против известного режима.

Мы переживаем теперь крайне смутные времена, когда всякий честный человек будет признательно относиться к любому режиму, лишь бы блюстители его для поддержания себя не прибегали к невыносимым средствам. Даже в настоящее время, я думаю, плохо зарекомендует себя в Англии тот, кто станет отказываться от уплаты превеликого множества налогов, разумного основания которых он не находит. Человек должен подняться в иные сферы, обратить свое внимание на другие вопросы.

Что сборщик податей, деньги? Человек должен ответить: «Берите мои деньги, потому что вы можете взять их и притом так сильно желаете этого. Берите их и убирайтесь сами прочь вместе с деньгами, только оставьте меня здесь в покое и не покушайтесь на мою работу. Я существую еще. Я могу еще работать, несмотря на то что вы отобрали у меня все деньги!» Но если придут к человеку и скажут: «Признайте ложь. Говорите, что вы поклоняетесь Богу, хотя вы в действительности не поклоняетесь. Верьте не тому, что вы находите истинным, а тому, что мы признаем или делаем вид, что признаем истинным!» Он должен ответить: «Нет, Бог да поможет мне, нет! Вы можете отнять у меня кошелек. Но я не могу отказаться от нравственного «я». Кошельком может овладеть любой разбойник с большой дороги, который нападет на меня с оружием в руках. Но «я» принадлежит мне и Богу, моему Создателю. Оно не принадлежит вам. Я стану бороться с вами до последнего издыхания и, в конце концов, готов претерпеть всевозможного рода лишения, обвинения, даже гибель, отстаивая свое достояние, это свое «я».

Действительно, из такой именно мысли исходили пуритане и таково, мне кажется, единственное основание, в силу которого можно оправдать всякий протестантизм. Мысль эта составляет душу всех справедливых движений в человеческой истории. Не один только голод породил даже Французскую революцию. Нет, но также и сознание невыносимой, всепроникающей лжи, которая сказалась тогда, между прочим, и в голоде, всеобщей материальной недостаточности и ничтожестве и в силу этого стала бесспорно ложной в глазах всех! Мы оставим в покое этот XVIII век с его «свободой самообложения». Мы не станем удивляться, что для него значение таких людей, как пуритане, было темно и непонятно.

В самом деле, как может быть понята реальная человеческая душа, напряженная реальность из всех реальностей, так сказать, голос самого Творца мира, говорящий еще до сих пор нам. Как может быть она понята людьми, которые не верят вовсе ни в какую реальность? В эпохи, подобные XVIII веку, люди неизбежно сваливают все в одну бесформенную кучу мусора, все, чего они не могут привести в согласие со своими конституционными доктринами относительно «обложения» или других подобных же материальных, грубых, осязаемых для ума интересов. Хемпдены, Пимы, корабельные пошлины становятся излюбленной темой для конституционного красноречия, силящегося казаться пылким. Это красноречие, пожалуй, будет блистать и сверкать если не как огонь, то как лед. Кромвель же, которого нельзя подвести ни под какую формулу, будет казаться хаотической грудой «безумия», «лицемерия» и всякой всячины.

Давно уже эта теория о лживости Кромвеля казалась мне не заслуживающей доверия. Да, я не могу верить подобным утверждениям, когда они относятся вообще к великим людям. Множество великих людей фигурируют в истории как лживые, эгоистические люди. Но если мы глубже вдумаемся, то окажется, что они ведь ни больше ни меньше как фигуры, непонятные тени. Мы не смотрим на них как на людей, которые могли бы даже некогда существовать. Только поверхностное, неверующее поколение, устремляющее свой взор лишь на поверхностную, внешнюю сторону вещей, могло создать подобное себе представление о великих людях. Возможно ли, чтобы великая душа не имела совести, самого существа всех действительных душ, великих и малых.

 

Нет, мы не можем представить себе Кромвеля как воплощение лжи и безрассудства. Чем больше я изучаю его и его историю, тем меньше я верю этому. Действительно, на основании чего мы должны верить? Это вовсе не очевидно само по себе. Не странно ли, что после целых потоков клеветы, направленной против этого человека, как его представляли в виде короля лгунов, который никогда или почти никогда не говорил правды, а всегда отделывался хитростной подделкой под правду, он не был до сих пор уличен воочию для всех ни в одной лжи? Король лгунов, а лжи, сказанной им, хотя бы в одном случае, никто не может указать, – лжи, в действительности которой мы могли бы убедиться еще теперь. Это напоминает мне Пококка, спрашивающего у Гроция: где же ваше доказательство относительно известной истории о голубе и Магомете? Доказательства никакого нет! Отвергните же все эти клеветнические химеры, так как химеры всегда следует оставлять без всякого внимания. Они не могут нарисовать нам портрет человека. Они – бессвязные фантомы, продукт соединенных в одно ненависти и помрачения.

Когда станешь всматриваться своими собственными глазами в жизнь Кромвеля, то, мне кажется, сама собою напрашивается гипотеза совершенно иного рода. Несмотря на всю искаженность дошедших до нас сведений, разве немногое, известное нам о его ранних, темных годах, не свидетельствует вполне убедительно, что это был человек серьезный, любящий, искренний? Его нервный, меланхолический темперамент указывает скорее на серьезность, слишком глубокую для него. Что же касается всяких рассказов о «привидениях», белом привидении среди дня, предсказавшем, что он будет королем Англии, то мы не обязаны особенно верить всему этому. Не больше, конечно, чем другому верному привидению или дьяволу в образе человеческом, которому, как это видел один офицер, он продавал себя перед Вустерской битвой146! Но с другой стороны, бесспорно установлено, что Оливер в дни своей юности отличался угрюмым, чувствительным до чрезмерности, ипохондрическим нравом. Хантингдонский доктор рассказывал самому сэру Филипу Уорвику147, что его, доктора, часто требовали по ночам, что Кромвель находился тогда в состоянии глубокой ипохондрии, думал, что он скоро умрет, и т. д. Все это весьма важно. Такая легко возбуждающаяся, глубоко чувствующая натура, при необычайно суровой, непреклонной силе, какой отличался Кромвель, не может служить благодатной почвой для лжи. Она служит почвой и предвестником чего-то совершенно иного, чем ложь!

Молодого Оливера отправили изучать право. В течение некоторого времени он, говорят, вел разгульную жизнь, свойственную вообще юношам; но если было даже и так, то он скоро раскаялся, отстал от разгула. Ему было двадцать с лишком лет, когда он женился, стал человеком вполне серьезным и спокойным. «Он возвращает выигранные в карты деньги», – рассказывает о нем одно предание. Он не думает, чтобы выигрыш подобного рода мог действительно принадлежать ему.

Далее, весьма интересно и совершенно естественно его превращение, пробуждение великой мировой души, выбравшейся из житейской трясины, чтобы заглянуть в страшную истину всего сущего, убедиться, что время и все его видимости покоятся на вечности и что бедная наша земля есть преддверие или неба, или ада! А жизнь Оливера в Сент-Айвсе или в качестве скромного трудолюбивого фермера, – разве она не напоминает нам жизни вполне истинного и благочестивого человека? Он отказался от мира и его путей. Разные успехи в мире были вовсе не то, что могло бы действительно обогатить его. Он обрабатывает землю, читает свою Библию, ежедневно собирает вокруг себя слуг и молится вместе с ними. Он укрывает и ободряет преследуемых священников, любит проповедников. Мало того, он сам умеет говорить проповеди. Увещевает своих соседей быть мудрыми, работать над искуплением своего времени. Какое можно видеть во всем этом «лицемерие», «тщеславие», «ханжество» или вообще фальшь? Надежды этого человека были устремлены, несомненно, в иной, высший мир. Он преследовал одну цель: добраться благополучно туда путем скромной и добропорядочной жизни здесь, в этом мире. Он не домогается никакой известности: к чему она ему здесь, эта известность? Он «всегда на виду у своего великого Наблюдателя».

Незаурядным характером отличается также и его участие в одном общественном деле, когда он в первый раз выступает на виду у всех. Кромвель взял на себя защиту общественных интересов, так как никто другой не решался сделать этого. Я говорю об известном деле по поводу Бедфордовых болот148. Никто другой не решался потребовать власть к ответу в суд, вот почему он и взялся за это дело. Покончив с ним, он возвратился назад к своей безызвестности, Библии и плугу. «Добиваться влияния?» Его влияние – самое законное влияние. Оно было результатом того, что люди лично знали его как человека справедливого, религиозного, разумного и решительного. Так он прожил до сорока лет. Старческая пора была уже не за горами. Он приближался уже к главному порталу смерти и вечности. И здесь вдруг случилось, что с этого именно момента он становится «честолюбцем»! Я не могу таким образом объяснить его парламентской деятельности!

Его успехи в парламенте и на войне – все это честные успехи отважного человека, у которого больше решимости в сердце и света в голове, чем у других людей. Его мольбы, благодарения, возносимые за победы Богу, сохраняли его невредимым и неизменно вели все вперед. Среди неистового столпотворения мира, погруженного во всеобщую распрю, отчаянных, по-видимому, затруднений при Данбаре149, подсмертельным градом пуль многочисленных битв: его благодарения за непрерывный ряд милостей до «венчающей милости» включительно, Вустерской победы, – все это прекрасно и неподдельно в устах глубоко сердечного кальвиниста Кромвеля. Только тщеславным неверующим «кавалерам»150 того времени, поклонявшимся не Богу, а своим собственным «завитушкам», пустякам и формальностям, жившим совершенно не помышляя о Боге, жившим без Бога – только им все это могло казаться пустым лицемерием.

Гибель короля также не послужит в наших глазах поводом к обвинению Кромвеля. Тяжкое это было дело, но раз был брошен вызов на бой, возникла война, кто-либо из двух противников должен был погибнуть. Всякое примирение проблематично; быть может, оно и возможно, но гораздо вероятнее, что невозможно. В настоящее время почти все согласны, парламент, одержавший верх над Карлом I, не имел никакой возможности войти с ним сколько-нибудь в прочное соглашение. Большая пресвитерианская партия, опасавшаяся индепендентов, сильно желала такого соглашения, желала его в интересах своего собственного существования; но оно не могло состояться. При окончательных переговорах в Хемптон-Корте злополучный Карл обнаружил всю свою фатальную неспособность в подобного рода делах. Он вел себя точно человек, который никак не мог и не хотел понимать, голова которого совершенно отказывалась правильно представлять действительное положение дела; нет, даже хуже того, слово которого вовсе не соответствовало мысли. Мы говорим все это не по жестокосердию, скорее напротив, с глубоким сожалением; но таков вполне достоверный и неопровержимый факт.

You have finished the free preview. Would you like to read more?