Read the book: «Мысли второго плана»

Font::

«Было это или не было ничего» . (из грузинского эпоса)

Глава 1. «В людях»

( Синдром Мюнхаузена – Вертикаль власти – Боня и ключ- 301 комната и ее обитатели)

Не успел я окончить экстернат, как Порозов – очередной астероид на нашей с мамой жизненной орбите – назидательно изрек:

– Прощайся с детством, Артем, пора «в люди». Если приложишь старание, может быть и свои «университеты» вытянешь.

Кое-что из литературного «буревестника» я читал, что-то в пол глаза по телику смотрел, так что в речи маминого бойфренда мысленно расставил кавычки там, где надо. Но вида не подал, чтобы не обострять отношения. Пусть думает, что я в своем невежестве эти слоганы ему приписываю. Пусть тешится. Хотелось хотя бы месяц спокойно пожить у школьного друга на даче, а там видно будет.

Так и получилось. Весь август мы с Антоном объедались оладьями, гоняли на великах и ловили пескарей в водной преграде метровой ширины с экзотическим названием «Речка».

В сентябре Порозов укатил к каким-то своим родственникам на

свадьбу, и я впервые за полгода почувствовал себя в собственной квартире «как дома». С кем хотел и как угодно долго говорил по телефону, пересмотрел по видаку свои любимые фильмы, и никто не заглядывал ко мне в тарелку с прямыми обвинениями в дармоедстве.

Собственно, я и сам не собирался долго сидеть у кого-либо на шее. Мне просто был нужен тайм-аут в виде привычных летних каникул, которыми по закону еще тешились мои бывшие одноклассники. В будущем я надеялся заработать «лавэ» на репетитора или подготовительные курсы некоего ВУЗ-а, название которого я держал в строгой тайне ото всех.

Предметы, на которых в таких институтах в основном срезается абитура, в обычных школах не преподают. Мама, конечно, могла мне помочь, но тогда бы Порозов имел счастье сунуть нос в запретную зону – мою личную жизнь. Допустить этого я не мог.

В середине сентября, так или иначе, мои последние школьные каникулы окончились, и Порозов договорился с каким-то своим знакомым, что меня по маминой трудовой книжке зачислят лаборантом в институт на факультет естественных наук.

Николай Николаевич Мажар, которому препоручил меня знакомый Порозова, был похож на телезвезду Евгения Киселева только без усов. Он был не то, чтобы пожилой, а… как бы точнее выразиться – порядком забуревший. Под грязноватым белым халатом, застегнутым на одну случайно уцелевшую пуговицу, пришитую крестиком, просматривался темный костюм. На ногах было что-то древнее. Плоская обтрепанная подошва без намека на каблук и мелкий карманчик для пальцев. Из его объяснений я многое вначале пропустил мимо ушей, потому что усиленно соображал, как он в них ходит: шаркает, как в ботинках на льду, или хлопает задниками наподобие мухобойки.

Что касается моего впечатления на Ник-Ника (так я сразу же стал называть про себя Мажара), то оно было, вероятно, самым удручающим. Перед ним стоял долговязый малый дистрофического телосложения с банданой на длинных волосах и выдающимся носом типа " Онасис в юные годы». К тому же обладающий альтовым голосом!

– Так, – задумчиво сказал мой будущий шеф. – Осьмнадцатый тебе уже миновал?

– Не-а. "Шашнадцать скоро минет", – ответил я ему в тон.

Он брови поднял, головой дернул, но ёрничанье моё не пресёк.

– Вундеркинд значит?

– Не-а. "Тупой и ещё тупее".

– Тогда как же аттестат получил?

– В младенчестве ворон хорошо считал. Взяли шестилеткой, а дальше – по течению.

Помолчали.

– Игорь Петрович сказал, ты вместо матери будешь работать. Извини, конечно, но хотелось бы знать… обстоятельства. Работа у нас на подростков не рассчитана. Если ты надолго, то может тебе к зоологам лучше пойти. Морковку вместе с кроликами будешь хрумкать. Им веселее, и тебе для роста хорошо. А?..

Я окинул комнату беглым взглядом. Два старых компа. Шкафы стеклянные, как в пыточной у Мюллера. Приборы вроде гробиков с окошечками. Микроскоп с каким-то биноклем наверху. В корзине для мусора – газетный обрывок со шрифтом самой читаемой в метро газеты " Жизнь". Ну, меня и понесло.

Вздохнул поестественней.

– Знаете, Николай Николаевич, мне выбирать не приходится. "Мои года" еще не богатство, мне только курьером предлагают работать. А матери везде теракты мерещатся. Игорь Петрович меня именно к Вам обещал устроить. Сказал, Вы его "однокурсник" и все такое. Мать ему полностью доверяет. А вариант с морковкой для меня отпадает. У меня от одного вида хомяка дыхание перехватывает и волдыри по всему телу. Какие тут кролики!

– Игорь Петрович сказал, что …Как твою… маму зовут?

Похоже, чудак постеснялся произнести " твою мать ".

– Таисия Леонидовна.

– …сказал, что Таисия Леонидовна временно не может работать по состоянию здоровья. Что-нибудь серьезное?

–-Да нет. Обычный депресняк.

– Что, что?

– Нервы сдали. Она в детском саду у новых русских работает. Ну, а там возьми и объявись сверчок. Мама умилилась и стала малолеткам баллады читать о семейных очагах. А сверчок возьми и выползи на белый свет… На белый палас то есть. Детишки тут же и забили его ногами. Мать – в гипертонический криз. И вот до сих пор сверчок ей во снах является. Усиками шевелит и гекзаметром что-то декламирует. Она же у меня филолог.

– Ладно, – сказал Ник-Ник. – С тобой все ясно. Тебе на психфак нужно было устраиваться, как интересному объекту с ярко выраженным комплексом Мюнхгаузена. Но раз ты уже "здесь и сейчас", то трудотерапия при таком диагнозе – лучшее лекарство.

Придешь завтра пораньше, вымоешь пол в комнате, а там посмотрим.

– Пораньше – это когда?

– Решай сам. Начальник приезжает к 10, за ним и остальные подтягиваются. После половины одиннадцатого приходить не рекомендую.

–-А чем и зачем? Я же не уборщицей оформлялся.

– Чем – подумаем вместе, а зачем? Да затем, что сотрудников у нас больше тысячи, а уборщиц – десяток.

– И вы думаете, что это правильно?

– Ты про индюка знаешь, который «думал»?

– Нет.

– Тогда шутки в сторону и будем считать, что обе «высокие» стороны договорились.

– Супер! А можно я теперь вам вопрос задам?

У вас дети есть?

– Дочь.

– "Тин"?

– Уже нет. Журфак оканчивает.

– И что, когда будет устраиваться на работу, ей тоже придется рассказывать обо всех скелетах в домашних шкафах?

Николай Николаевич водрузил на нос узенькие плюсовые очки, но посмотрел на меня поверх стекол и сказал:

– Отвечу, когда познакомимся поближе.

На том и расстались.

В десять часов утра следующего дня дверь в лабораторию была еще закрыта. Напротив нее было огромное окно с широким подоконником. Я уселся на него и стал ждать. Вверху наружного стекла была круглая дырка. От дырки во все стороны разбегались трещины, а между ветхими рамами лежало сгнившее яблоко. Я поглядел вниз и увидел яблоневую аллею.

Деревья были старые раскидистые. Почему-то представилось, что они шагали друг за другом вперевалку куда-нибудь в теплые края и не дошли. Ветер осенний погнался за ними собакой, догнал, листья сорвал, последние яблоки сбил – вот они и обмерли от страха. «Коматозники», одним словом.

Ветки у деревьев были корявые и узловатые, как стариковские руки с подагрическими суставами. Очень захотелось не забыть "картинку" и донести её до бумаги.

Из неплотно пригнанных оконных рам сильно дуло. Я собрался было спрыгнуть на пол, как тут из-за поворота вышел человек, скользнул по мне взглядом и вставил ключ в дверной замок. Стало ясно, что это и есть заведующий Владимир Семенович Стрельцов. Я втянулся за ним в лабораторный коридор и едва успел заметить, какую комнату он открыл. Дёрнул за ручку дверь "своей" 301 – не поддалась. Подумал, помялся в коридоре и постучался к заведующему. При этом вспомнилось, что вчера его за глаза называли "начальником". «Однако странно»! Везде, судя по книгам и фильмам, профессоров величают "шефами", а здесь – "начальником".

– Здрасьте! Вы не объясните мне, как попасть в 301 комнату. Я новый лаборант.

Начальник хмуро оглядел меня с ног до головы и ответил:

– Здравствуй.

Потом он повернулся к шкафу и стал доставать оттуда какие-то папки.

Был он среднего роста и весь сконструирован из углов и прямых линий. Мысленно я представил, что в случае самообороны он мог бы трансформироваться в подобие прямоугольника, как складная металлическая линейка нашего школьного трудовика.

Пауза затягивалась.

Мне давали понять, что я отвлекаю занятого человека от важных дел глупым вопросом. Наконец он повернулся ко мне и сказал:

– Ты с Николаем Николаевичем вчера познакомился?

– Да.

– Ну, так иди, сядь в коридоре, дождись его и спроси.

Я остался стоять у двери.

Начальник включил комп и пока тот грузился стал закладывать в Эпсон бумагу. Закончив с этим, он соизволил обратить на меня внимание:

– Я же тебе сказал: "Выйди в коридор и жди."

– Насколько мне известно, – гнул я свою линию, – рабочий день лаборанта начинается в 10 часов.

– А я что – против этого? – спокойно отпарировал начальник, глядя на монитор.

Потом он оторвался от экрана, и мы восемь секунд (я считал!) молча смотрели друг на друга. После этого я медленно развернулся и вышагнул в коридор, где погрузился в недра необъятного кожаного кресла – раритета эксклюзивной мебели середины прошлого века.

"Вертикаль власти, блин!"

Через какое-то время, когда я уже впадал то ли в коматозное состояние, то ли в непроизвольную медитацию, в коридоре появилась долговязая девица в косухе, открывающей при движении пупок с пирсингом. Она сбросила с плеча рюкзак, достала из него ключ и открыла нужную ей (а не мне!) дверь. Не успел я выползти из кресла и принять стойку для прямохождения, как девушка выскочила из комнаты и с олимпийской скоростью помчалась к выходу.

– Эй! – заорал я ей вслед. – "Мадонна"! Один вопрос для СМИ!

Особа с пирсингом притормозила, оглянулась и уставилась на меня с вялым интересом.

"Ща" крутанётся в обратную сторону и всё", – судорожно думал я, догоняя её.

– Ну? – довольно гнусаво протянула девица, когда пирсинг в её пупке стал мне ясно виден даже в сумраке длинного коридора.

– Ваш "золотой ключик" случайно не открывает и другие двери в лаборатории?

– А ты кто?

– "Я зарегистрирован здесь как шашлык".

– Смотри ты! Я думала ваше поколение только от "Потнера" тащится.

– Вообще-то я призван трудиться в 301 комнате в высоком звании лаборанта.

– Послушай, у меня личный ключ, но ты об этом не трещи. Официальные ключи от комнат лежат в сейфе, который стоит рядом с кабинетом Стрельцова. А ключ от сейфа выдает дежурный комендант.

– Ключ – в яйце, яйцо в ларце… Леди, примите мои уверения…

– Чего-чего?

– Я хочу сказать: "respekt"!

– Ты что, фиганутый ботаник?

Сказала и умчалась в глубины ВУЗ-а. Я же поплелся добывать ключ.

За столом дежурного коменданта сидел молодой парень с нестандартным выражением лица. Я насмотрелся на абитуру в Театральном институте, где преподавала мамина подруга, и понял: он даст мне ключ сразу безо всяких расспросов или не даст ни за что. Проследить за полетом его мысли будет невозможно. И тут из-под стола выползло нечто бочкообразное и разномастное, но с милыми добрыми глазами. Выползло, положило морду мне на гриндерсы и завиляло хвостом.

– Бо!.. Я… – извлеклось из моего речевого аппарата что-то нечленораздельное. То есть, вначале я хотел воскликнуть "Боже мой!", изумляясь виду собачки, как когда-то в моменты душевных потрясений говорила бабушка. Потом закрыл рот, боясь обидеть хозяина, и решил объяснить цель своего визита, начав предложение с личного местоимения. Однако не успел я продолжить свою речь, как парень вскочил со своего стула и радостно возопил:

– Во, Боня! Ученые люди по имени тебя знают! А менты говорили, зачем грязную бродяжку привел!

Минут десять я гладил странное существо с чувством искренней благодарности, а его хозяин в это время с подъемом рассказывал историю своего знакомства с Боней. Сразу же оговорюсь: отличный он оказался парень – этот потомок индонезийского аспиранта и длинноногой секретарши из ректората. Если бы не последствия полиомиелита – красавец-герой «Болливуда».

За время своего общения с Боней, я присмотрелся к тому, как сотрудники снимают с крючков на доске ключи и расписываются в журнале. И потому проделал это сам безо всяких осложнений.

Очутившись, наконец, в 301 комнате, я быстро вымыл пол "списанной" домашней шваброй, спрятал её за шкаф и стал ждать Николая Николаевича.

Он открыл дверь, поздоровался и осторожно оглядел комнату.

– Ты один?

Протопал к своему столу, снял куртку и кепку " a la мэр" столицы нашей Родины и стал выуживать из-под батареи свои уникальные тапочки. Потом выпрямился и с некоторым удивлением воззрился на чистый пол.

– И как удалось без предоставленных орудий труда?

– Зарегистрируйте как ноу-хау.

Я думал, он станет меня расспрашивать, проявит, так сказать, живой интерес к феномену, но ему кто-то позвонил, он отвлекся, и мой трудовой подвиг не был оценен по заслугам.

Какое-то время мы оставались в комнате вдвоем, а потом дверь распахнулась настежь и в комнату, шелестя длинными одеждами, вошла молодая леди.

– Доброе утро! – проговорила она мелодичной скороговоркой и, подняв брови, удивленно посмотрела на меня и вопросительно на Николая Николаевича.

Тот вдруг как-то насупился и помрачнел.

– Если быть точным… гм… то… добрый день. Да, вот знакомьтесь – наш новый лаборант Артём.

– Что… я пришла на четверть часа позже вас? Сарказм – по этому поводу? – засмеялась она. Потом обратилась ко мне:

– Марина… Марина Юрьевна.

Сумка на длинном ремешке слетела с ее плеча и, направленная тонкой кистью, повисла на спинке стула в дальнем конце комнаты.

После знакомства с Мариной Юрьевной Юсевой Мажар отвел меня к своему столу, и его симпатичная коллега осталась по ту сторону химического стола, разделяющего комнату на две равные половины. Когда на нашей территории ненадолго появился ещё один лаборант, Валерий Кычанов, а на другую половину впорхнула дипломница Ирочка Журавлева, я фыркнул:

– У вас здесь что: деление помещения на мужскую и женскую половины?

– Похоже, что так! – сердито ответила дипломница.

И Мажару:

– Николай Николаевич! Почему вчера Стрельцов выставил отсюда моего однокурсника?

– Потому что нечего в рабочее время чаи здесь распивать с посторонними … мужчинами.

– А со своими значит можно?

– Со своими – можно, – игриво ответил Ник-Ник. – Вот Артема, например, можете приглашать. Это наш новый сотрудник. Артем… как твоя фамилия?

–-Артем Тониторов, – я бодро кивнул головой.

– Ну, с таким мужчиной, разумеется, можно, даже если он посторонний, – раздосадовано сказала Журавлева.

Слово "мужчина" она выделила гнусной интонацией.

– Прошу прощения, мадемуазель, но по части ветхости мы, по-моему, недалеко ушли друг от друга.

И, пользуясь тем, что Марина Юрьевна выпорхнула из комнаты с какими-то бумагами в руке, тихо добавил, шагнув за перегородку:

– А что, в этом гареме вами недовольны?

Продолжить мне не удалось. Николай Николаевич положил руку на мое плечо:

– Прикусите языки! Нашли, где "Аншлаг" устраивать!

Справедливо, конечно. Только все эти "тонкие" намеки на мой возраст меня здорово колбасят. Ирочка тем временем отошла подальше и покрутила пальцем у виска. Я не понял, правда, к кому этот жест относился – ко мне или к Ник-Нику.

После этой утренней разминки отношения у нас с Журавлевой некоторое время были весьма натянутыми. Впрочем, время это пролетело очень быстро.

Кычанов оказался " декоративным" лаборантом. Он готовился к защите диссертации на другой кафедре и приходил к нам в основном только в дни зарплаты.

Одевался он как мальчик-мажор: в дорогие костюмы и цветные рубашки с галстуками. Если к тому времени накапливалось много "черной" работы, Николай Николаевич раздраженно говорил ему:

– Валерий Михайлович, Вы заодно с зарплатой прихватили бы и пакет с мусором. Все – служение отечеству.

– Тёма сбегает, ему полезно проветриться, – отмазывался Кычанов.

– Артем занят умственной работой, а вот Вам, согласно контракту, придется поразмять ноги и честно отработать свой полтинник в день хотя бы два раза в месяц.

Собственно, я занимался "умственной работой", то есть набивал на компе всякие статьи и отчеты старших товарищей, позже. В первый день меня учили готовить к опыту химически чистую посуду: правильно мыть пробирки, колбы и другую стеклянную дребедень. Это оказалось не так противно, как возиться дома с грязными тарелками. Я бы сказал даже прикольно: резиновые перчатки, прозрачный фартук с эластичностью жести, который защищал мое хилое тело от разрушительного действия кроваво-красного моющего средства под названием "хромпик", и воздушные сушилки в виде мини-ракет с несущими конструкциями.

Глава 2. Гостях у мельпомены

(«Что в имени твоем…»– Дуэт Левина и Сошальской – « Прогон»– Кабанов негодует – Напутствие Изольды.)

Вечером того же дня я написал маме короткую записку – "У Лизаветы" – и бежал из дома до прихода моего нового фазера Родиона Васильевича Порозова.

"Лизавета", Елизавета Муранова – лучшая мамина подруга – была режиссером и преподавала в театральном институте. Само собой разумеется, мама и я были там своими людьми. Тем более, что мама одно время официально числилась в мастерской Лизаветиного мэтра художником по костюмам. Были времена, когда я проводил в "учебке" – учебном театре – почти все вечера, помогая реквизиторам и честно зарабатывая этим на мороженое и «колу». Поэтому многие пророчили мне дорогу в театральные застенки. Однако так не складывалось. Хорошо еще, что первым понял это я и сам себя разоблачил. И все из-за наблюдений за старшим товарищем и другом Сергеем Адониным – актером, реквизитором и помрежем в одном лице. Серегу разбуди ночью, предложи показать этюд – он скажет "Ща" и покажет. Больной, в депресняке, с бодуна – соберется и сделает все в лучшем виде. А мне, чтобы войти в такой творческий экстаз, нужно совершенно убойное совпадение обстоятельств: и настроение подходящее, и сюжет увлекательный, и благодарные зрители, разумеется. Да, актерствовать или "кривляться", как говорила Изольда – моя бабушка по отцу, я люблю, но Мельпомена здесь ни при чем.

Режиссура меня тоже не привлекает. Если судить по "Жизни и страданиям…" Лизаветы – это не синекура, а взятие Бастилии по средам и пятницам. Сценарист вечно обороняется от нее, как роялист от безродного якобинца. Актеры героически сражаются за роли на баррикадах. Друг с другом. Сам "Бедный Марат", то есть я хочу сказать – режиссер, мечется между всеми с белым флагом под прицелом популярных СМИ.

Нет, мое призвание – «благодарный зритель по контрамаркам».

Итак, вечером первого рабочего дня в должности лаборанта я оказался в учебном театре.

Первым, кого я встретил в "предбаннике", был Лизаветин друг и любимый композитор Лев Робертович Левин. Он схватил меня в охапку, прижал к своему необъятному животу и мощным басом прокричал в никуда:

– Маруся! Артемий явился!

Маша – Муся – Маруся – дочка Левина, не отозвалась. Он махнул рукой и потащил меня сквозь толпу к окну. Седая грива его была влажной от пота.

– Послушай, сынок, тут слухи ходят, что ты в технический ВУЗ подался? Наветы? Нет? Да? Нет? Я стараюсь не прислушиваться, тут же такой народ – языки без костей. Но, знаешь, в каждом слухе… да… Капли Вотчала только что пил… Частично из-за тебя, но, в основном, из-за мерзавца Ляховицкого. Голос пропил! Сипит, шипит, верхов никаких!

Но вернемся к тебе. Ты же "Тонитров"! "Мальчик с громким голосом". Можно сказать, в начертании фамилии закодирована твоя судьба. Опять же "Артемий", "арт", искусство. Какой из тебя технарь, ты – гуманитарий! Давыдин курс набирает, а ты в бега от нас наладился. У тебя фактура: рост, лицо такое …выразительное, нос редкой лепки, голос… Да, не мутировал еще и что? Хуже, чем у мерзавца Ляховицкого не будет! Кстати, слышал я, слышал, как ты в хоре своим альтом Чалмаевское сопрано изображал. Имитатор говневый! Неужели вы думали, что композиторское ухо к хоровому пению глухо!

Видишь, версификатором становлюсь…

От нервов все это, от нервов.

Я понимаю, в театральный только враг может посоветовать поступать. Но видеть, как небезразличный тебе юноша …гибнет… в омуте сопроматов… не имея к тому призвания…

Он замолчал и посмотрел на меня скорбным взглядом.

– Вот если бы ты в семинарию повлекся… Пение на клиросе… Духовность…

Я – поддерживаю! Иди! Спасайся! Покидай навеки этот вертеп! Эту юдоль печали, греха и разврата!

Но к агностикам! В капище материалистов!

Он даже задохнулся от возмущения.

– Лев Робертович! Никуда я не повлекся. Меня Порозов лаборантом в институт устроил, чтобы я на его каравай рот не разевал. А насчет судьбы – "бабушка надвое сказала" в прямом смысле этих слов. Это они с папой Тонитровы, а по маме я Гераков. И "Артемий" означает просто "здоровый". Вам ли этого не знать с Вашим хобби. Какой же тут перст судьбы. Тут скорее игра в напёрстки.

– Умничаешь, да? Используешь иронию, как оружие против любящего тебя старика?

И, кстати, "Гераков" – это от греческого «сокол». Полетность! Стремление ко всему высокому!

(То-то я такой длинный, подумалось мне.)

– Отвага, наконец! – продолжал Левин.

Не знаю, сколько бы еще продолжалось обсуждение знаков судьбы, заложенных, согласно теории Льва Робертовича, в фамилиях моих предков, но тут в поле его зрения попала аккомпаниатор Розалион – Сошальская.

– Розали! Роза! Сошальская! – закричал он и бросился в зал, раздвигая людей в толпе, как пловец воду.

– Пардон! Пардон!

– Розка! – он догнал ее и цепко схватил за плечо. – Ты что, лишилась слуха?

Тонкая и уникально гибкая для своего возраста Сошальская, которую ещё в третьей четверти ХХ века тайно крестили и нарекли Евпраксией, изогнулась и, вырвавшись из рук Левина, томно сказала:

– Иди в … Левка. И часу не прошло, как ты меня тиранил. Где ты будешь сидеть на прогоне, чтобы мне подольше не видеть твоей физиономии?

– Я? Тебя? Тиранил?! Я услаждал твой слух! Я…я… Прыська, обещай отдаться мне после прогона минут на пятнадцать. Я такую аранжировку тебе сбацаю!

Аккомпаниаторша, которая уже давно отреклась от своего церковного имени, в ответ на "Прыську" изящно огрела композитора папкой с нотами и скрылась в зале.

Вскоре послышался чей-то призывный голос, и толпа ринулась в узкие двери, пытаясь как-то без жертв распределиться в крошечном помещении с маленькой сценой и десятком зрительских рядов, составленных из разнокалиберных стульев. Мне удалось пристроиться на полу у сцены, где тусовалась мужская половина второго курса, занятая в показе отрывков из Гоголя.

Как всегда, мэтры из первого ряда деликатно отмечали находки и бурно обсуждали проколы.

Голодный студент Виленчик не попал в реплику, потому что подавился натуральным продуктом, поданным в качестве реквизита. Сокурсники изо всех сил лупили его по спине. Он сипло кашлял, а угрюмый Давыдин внезапно пришел в хорошее расположение духа, привстал и зычно крикнул:

– «Засуньте в… укропу» и давайте сначала!

На перерыве меня выжали из зала, и я оказался на лестничной площадке, где было много бывших Лизаветиных студентов.

Надо заметить, что за годы моей жизни мамина подруга успела закончить три института и помогла Давыдину как ассистент выпустить два актерских курса.

– Рома, – отважился я спросить утомленную славой звезду первого Лизаветиного выпуска Романа Панина. – Мне пятнадцать лет, на каждый институт Лизавета должна была…

– Брось, – отозвалась звезда. – Тут арифметикой не обойдешься. Читай старика Альберта.

После душного зала на лестнице вначале было свежо и прохладно. Но через пару минут все стали хлопать друг друга по карманам и задымили так, что меня замутило.

Я уселся на подоконник и стал наблюдать, как вся эта авангардно одетая публика сновала по ступенькам вверх-вниз и целовалась. Вскоре и на моих щеках запечатлелось по крайней мере полтора десятка поцелуев. Знакомым приходилось отвечать тем же. Были и такие, которые, чмокнув и сказав "привет", спрашивали у толпы: " Это чей – Мичкина или Лях-Невинской?"

– А ты по носу, по носу определи!

– Левина?! Внебрачный?

– Да Лизаветин он, то есть не лично её, а Тэссы Гераковой.

Тут из зала выбежала помощник режиссера и закричала в толпу:

– Роман! Рома! На сцену!

Панин вздрогнул и, побледнев, оглянулся.

Вокруг засмеялись.

– Что, Панок, "вздрогнул как старая полковая лошадь при звуке горна"? – сказал кто-то.

– Вроде того, – удивляясь себе, сказал Панин и нервно затянулся.

Передо мной разворачивалось некое шумное действо с множеством мизансцен, участники которого от первокурсников до шестидесятилетнего Левина аппетитно смеялись, размахивали руками, скабрезно шутили и чувствовали себя как дома.

А я продолжал сидеть на подоконнике, зажав ладони коленями, и наблюдал за происходящим (увы!) как единственный зритель.

Ночью, лежа на диване в проходной комнате, я слушал излияния возмущенного Порозова.

– Тася! – назидательно говорил он маме. – Почему ты разрешаешь ему вращаться в кругу всех этих "инженю драматик" и прочих неврастеников? Ты что, действительно думаешь, что из него получится какой-нибудь… э… э…

Пауза затягивалась.

Похоже, ему напряжно было вспомнить фамилию какой-либо знаменитости.

– …Бабочкин, – наконец выговорил он и вздохнул с облегчением.

– Нет, об этом я никогда не думала. Но ты же знаешь, что одно время я работала там художником и часто приводила с собой Артема. Ему там нравилось, и ничего плохого я в этом не вижу. Кстати, Изольда считала, что для Темы это даже полезно.

– Изольда!! Изольды, насколько я помню, нет уже несколько лет. При ней Артём был пухлым ребенком, а не долговязым юнцом со склонностями прыщавого возраста.

– Но у него нет никаких прыщей! И он никогда не был пухлым!

– Не придирайся к словам! Суть в том, что гормоны играют, а ты позволяешь ему якшаться с компанией хиппи и алкоголиков. Это же настоящее гнездо разврата! Я сам видел на этом их… я не помню… показе, что ли…

– «Прогоне».

– Да, «прогоне» (дикое какое-то слово!). Я же видел каких-то полуголых потных девиц и парней …"унисекс". Бесконечные поцелуйчики, объятия! Вертеп!

– Доня! У меня с театром сложные отношения, но к манере общаться артистов это не имеет никакого отношения. Да, театральные студенты ведут себя не так, как банковские клерки, но это лишь одно из проявлений их актерской природы.

Пауза.

Какое-то шуршание.

Мама:

– Оставь… У меня, кажется, мигрень начинается…"

Порозов:

– Вот! Слова не скажи о твоем сыне! Сразу – мигрень! А у тебя не болит голова оттого, что он проводит столько времени среди людей с ненормативной лексикой и нетрадиционной ориентацией?

– Что ты говоришь, Родион! Их же специально обучают правильной речи. Ты послушай, как красиво говорят Давыдин, Миша Мерцалов, Лизавета, наконец…

– Давыдин!! Да у него же любимое слово "зад"! Ты не заметила?

– Боже, Родион! Как ты слышишь?! Не заставляй меня поправлять тебя! Ну, просто мода сейчас на такое выражение. Впрочем, как и сто лет назад. И произносится оно не обидно, в запале, когда решаются какие-то острые проблемы. А вот ты сказал просто так – и получилось грубо и пошло.

– Договорились! Я неточно выразился, прости покорно, но как ты, утонченная, интеллигентная женщина, художник, можешь защищать хамов, а меня упрекать в пошлости?!

Мама так стремительно выскочила из комнаты, что я едва успел закрыть глаза.

Порозов несколько раз на цыпочках проходил мимо меня и скребся в дверь ванной. Мама не отвечала, и он так же на цыпочках возвращался в спальню.

Хотел бы я знать, с чего он на меня наезжает?! Дома я почти не бываю, прихожу только переночевать, никакой "лексикой" в общении с ним не пользуюсь вообще, разве что раз в день ради мамы скажу "здравствуйте". Так нет, ему обязательно разборку надо устроить, матери настроение испортить и при этом сделать меня виноватым. И зачем старается… Я и без него давно уже этот комплекс приобрел, никак устаканиться не могу.

После истории с " Нашествием Ионы Фана и К*" мы ведь так и не поговорили с ней серьезно. И мама сейчас вроде несчастной Серой Шейки зимует в полынье одна … и Лис, то есть Порозов, рядом на льдине. А я Зайцем бессловесным вокруг прыгаю.

Только ей еще хуже, чем той несчастной птице, потому что стая, которая в теплые края улетела, к ней не вернется. Чужая она.

Когда от нас ушел отец, я хорошо помню, как Изольда – папина мама- говорила своей подруге и однокласснице по " Частной школе мадам Мозель":

– Маруся! Теперь у меня на руках двое детей. За мальчика я не боюсь, он моей крови и себя в обиду не даст. Ты видишь, как этот змееныш увертывается от моей палки и делает всё по-своему. Но девочка! Она только кажется самостоятельной, а на деле такая внушимая. И как этот подлец мог бросить ее с ребенком! Кроме меня у них никого нет. Там на юге у нее осталась, как говорится, одна вода на греческом киселе: ни дома, ни родных.

Мария Ивановна Белоконь – Белоцерковская всплескивала ладонями, широко крестилась и выпевала колоратурным сопрано выделки середины ХХ века:

– Побойся Бога, Зои! Костя же твой сын!

– Что из того? Нет, если мерзавец, то мерзавец, а сын он или брат – дело десятое.

Помолчали.

– Но ребенком Коська был прелестным. Кудри… и ножку выставлял, когда стихи читал. Помнишь, Маруся? – наконец сказала бабушка с нежностью в голосе.

– Помню, помню…

Мне было почти одиннадцать, когда Изольда попала в больницу, откуда уже не возвратилась.

Там она и сказала мне, с трудом двигая непослушными губами, странно переместившимися на левую сторону лица:

– Мать люби и не суди…

Ни на кого не надейся…

Себя не обманывай…

О смысле её напутствия я тогда не задумывался. Между тем события, которые потребовали от меня всего, о чем говорила Изольда, начались почти сразу же после её смерти.

Студентам театральных училищ часто предлагают выполнять различные упражнения на развитие внимания, которые постоянно усложняются. Самое трудное состоит в том, чтобы научиться цепко про себя о чем-то думать, что-то заучивать и при этом нормально общаться с другими, спокойно и по существу отвечать на самые неожиданные вопросы. Это упражнение называется «мысли второго плана».

Так вот мне кажется, что последнее время я только и делаю, что выполняю это упражнение. Чем бы я ни занимался, с кем бы ни общался – я постоянно обращаюсь мыслями к тому периоду нашей с мамой жизни, которое называю про себя «Нашествие Ионы Фана и К*».

Глава 3. Нашествие «Ионы Фана И К*»

( Нежданные гости – Загадочные скульптуры – Застолья и тосты – Мы готовим выставку – Экзекуция – Я попадаю в немилость – Ветрянка – Мальчик Гриша – «Я не хочу в сруб! »– «Художником он не станет» – Никола-угодник – Гости исчезают – Мамина болезнь – Последний привет Ионы – «Мысли второго плана» – В поисках убежища – Одиночество вдвоем – Аспид Порозов.)

А начиналось все очень обыденно.

Была оттепель после первого снега. Я смотрел в окно. За стеклом темнели голые стволы деревьев. На верхних ветках, похожих на ветвистые оленьи рога, черными кляксами сидели галки. Одна повернула голову так, что на фоне стального неба четко обозначилась её крутолобая голова с тяжелым клювом. В точности Карлик Нос! Тут и раздался звонок.

Мама открыла дверь. На пороге стояли два мужика, заросших бородами до самых глаз. Я даже перетрусил немного. Постарше был угольно черным, похожим на абрека, другой – весь шоколадно-медовый. К моему удивлению мама их не испугалась. Старшего из них она узнала и даже назвала его по имени.

– Вы с театром? – спросила она, когда гости зашли в прихожую. – Я помню, вы из Прибалтики с театром приезжали. Мы с Костей были на всех ваших спектаклях. Он потом большую статью написал о вашем режиссере…

– Я знаю, – ответил "абрек". – Только с театром "мы не поженились". Я уже давно оттуда ушел.

"Не поженились…" Потом мне часто приходилось слышать от него эту фразу. Она могла означать и несовпадение мнений, и разочарование в ком-то или в чем-то, и досадное недоразумение.

– Мы, собственно к Константину Серафимовичу за советом. Мне и (тут он назвал имя своего спутника) нужно где-нибудь остановиться… ненадолго, чтобы закончить и передать заказчику небольшую работу. Мы из Тбилиси сейчас. Там стало совершенно невозможно работать: ни света, ни тепла. А я, знаете, с некоторых пор занимаюсь деревянной скульптурой… вместе с другом. Он архитектор.

Мамины объяснения по поводу наших семейных дел велись уже без меня в гостиной и окончились тем, что "абрек" с другом временно остановились у нас.

На другой день гости привезли из камеры хранения две огромные сумки, из которых достали несколько деревянных скульптур. Самая большая доставала мне до пояса, а другие были поменьше.

Та, что повыше, была похожа на очень красивую раму для картины. Как будто сверху падали и расходились в разные стороны струи водопада, а внизу они встречались и складывались волнистыми лентами. Но главной фишкой для меня был кот наверху рамы и рядом с ним глаз! Из янтаря! Не глаз даже, а ОКО! Толкиена к тому времени я уже читал, и это золотистое око притянуло меня тогда, как Палантир притянул хоббита Пина. Во всяком случае, я рассматривал эту работу дольше всех.

Когда я посмотрел на другие скульптуры, то мне вспомнилось, как злые сестры описали царю его сына Гвидона. Только здесь, наоборот, все было вместе: и мышонок, и лягушка, и неведома зверюшка.

Одна скульптура изображала спящего льва с человеческим лицом, в другой я увидел женское лицо не то в облаке, не то в складках изодранных парусов.

Больше всего мне понравилась та, где я разглядел лицо старика с блестящей повязкой на лбу. В ногах у него лежала черепаха. У нее был нежный доверчивый взгляд, и ее хотелось погладить по лапке. Еще мне хотелось потрогать руками разные камешки и янтарики, вставленные в дерево, но я постеснялся.

Гости были невысокие, сладкоголосые, ходили мягко, по-кошачьи.

Мама восхищалась:

– Как барсы!

Разговаривая с Лизаветой по телефону, она говорила:

– Ты должна его помнить. Актер из Прибалтики. Оставил театр, странствовал по Алтаю, потом оказался в Грузии. Привез дивные деревянные скульптуры. Работает вместе с другом. Они неразлучны как Давид и Ионафан. Приходи! Ты должна сама это увидеть.

Из дома наши гости выходили редко. По утрам долго спали. Днем полировали янтарь и кубики яшмы, возились с чесночным соком и лепестками сусального золота, тонировали дерево. Вечером кому-то звонили и долго говорили по телефону. К приходу мамы зажигали привезенные с собой толстые самодельные восковые свечи, красиво сервировали стол в гостиной и до глубокой ночи проводили время в загадочных разговорах о "Правде Миров", "Труде Веры" или "Вине Любви".

В моей памяти слова эти записывались как на магнитофонной ленте.

Обязательно вспоминали Святого Георгия и произносили тосты в его честь: не один говорил, а оба по очереди. После этого остатки вина выплескивали на потолок и устраивали гадание по пятнам. Мама не протестовала и тоже вскидывала бокал над головой.

Каждая фраза, сказанная гостями, распадалась в моем сознании на отдельные слова, как игра в пазлы на составные части. Собрать цельную картину я не мог, хотя отдельные сочетания запомнил накрепко: «Полусны – полуявь, в которой мы встречаемся с другими мирами», « Главная тайна Святого Георгия», «Тотем Архангелов», «Знаки предопределения и предупреждения», «Событийный круг», «Небытие эпохи", "Прохлада Гармонии".

В конце концов, я перестал морочить себе голову и стал слушать их тосты, как слушают стихи на незнакомом языке…

"Абрека", кстати, поляка по крови, я стал называть «Иона». Сокращение от имени "Ионафан", которое мне послышалось, когда мама впервые сообщала Лизавете о наших гостях. Его "Давид" был Багратионовых кровей, но грузинами казались мне оба.

Лизавета пришла к нам только однажды. При ней загадочных фраз не говорили и вином на потолок не плескали. Театральные новости обсуждали неохотно.

Муранова, в свою очередь, впечатление от скульптур " ахами" и "охами", как ждала мама, не выразила, отделалась одним осторожным словом "интересно".

Потом Лизавета вежливо пригласила их на премьеру своего спектакля по Фонвизину.

Иона деликатно отказался. Но после того, как Лизавета ушла, сказал маме с раздражением:

– Надеюсь, ты поняла, что я сознательно порвал с театром и не хотел бы соприкасаться с ним даже по касательной.

Мама смутилась и покраснела.

Лизавету больше не приглашали. Само собой получилось так, что и мы с мамой перестали у неё бывать. Мама начала допоздна работать в какой-то рекламной фирме, потому что льгот Изольды уже не было, а в театре платили мало и нерегулярно. Ну а одного в театр меня еще не пускали. Да я теперь туда и не рвался. Впервые после смерти Изольды дома было интересно и не так тоскливо.

"Временное" пребывание в нашей квартире гостей, между тем, затягивалось. Ни у кого из них не было ни денег, ни хоть какого-либо заработка. Изредка им перепадали небольшие суммы от друзей из разных городов. Работала одна мама.

Наступил декабрь. Мама уходила из дома, когда ночь еще не уступала место утру, и возвращалась поздно вечером. Её радостно встречали в дверях, принимали из рук тяжелые пакеты с продуктами и устремлялись священнодействовать на кухню.

Появился третий гость, молодой грузин Захария, которого все звали Заза. Он выпекал особые сванские пироги с мясом "кубдари", которые не черствели и оставались вкусными целую неделю. Вечернее приготовление еды занимало все больше времени, и совместные застолья стали начинаться все позже и позже. Я укладывался спать в соседней комнате, но долго не мог уснуть под звон бокалов и громкие тосты. Вино пили грузинское, покупали у своих знакомых на рынке.

Мне вина не давали, но и без него меня просто таки распирало от переизбытка возбуждения. И в школе, и дома я крутился среди людей как волчок, который завели до отказа. Мне удавалось побыть одному только дома в туалете, да и то недолго. Впервые мной и моим временем, даже домашним, стал распоряжаться кто угодно – только не я.

Моей жизни, в которой я мог после продленки играть в машинки и "Лего", устраивать с друзьями "войнушку" у себя в квартире, смотреть любимые мультики, не стало. Загадочная жизнь гостей съела ее всю без остатка.

Впрочем, довольно долго я не замечал этого. Мне нравилось, что во мне нуждаются серьезные взрослые люди, к тому же художники. Об этом, во всяком случае, сладкоголосо выпевал на ухо маме Иона:

– Твое и наше счастье, что мальчик участвует в общей работе. Это делает его звеном в нашей жизненной цепочке, звоночком. Его знакомство с нами определение Господа Бога. Бог будет ему платить всю его дальнейшую жизнь…

Мама работала допоздна, потом возилась на кухне, стирала, но, казалось, совсем от этого не уставала. А тут еще Иона предложил ей участвовать в совместной выставке. Услыхав это, мама просто засияла от радости. Компьютерной графикой она занималась ради денег, и ей очень хотелось вернуться к настоящей живописи. Ведь она окончила Строгановку.

Первым мама расписала полотно для рамы с котом наверху. Работа стала называться "Окно". Я смотрел на мамину живопись и видел за рамой загадочную землю в зеленой дымке и небо. Правда, это оказался не просто вид из окна, а, как Заза прочитал по бумажке, "Очи Участия Мира в одиноком Пути странника".

Ну, "Очи", вернее один глаз, я нашел, а где странник – не догадался. Не кот же.

Потом появилась другая рама, и мама опять расписывала холст. Было красиво, но тоже не совсем понятно. Как будет называться новая работа, мне не сказали.

За те месяцы, что у нас жил Иона со своими друзьями, мама очень изменилась внешне.

Первой это заметила моя классная. Она сказала мне:

– Я встретила твою мать на улице и не узнала. Она что – болела? А я все думаю, почему она ни на одно собрание не приходит.

После этого я стал присматриваться к маме, и понял, что классная права.

Мама очень похудела, и выражение её глаз стало странным: как будто она все время чему-то удивлялась. О школе она теперь не спрашивала. Мы вообще с ней почти не разговаривали. При Изольде я бы этому только порадовался. Вечно они рассматривали мой дневник в четыре глаза. Но оказывается, когда ты в доме вроде хомяка, которому только и надо, что дать поесть и поменять подстилку – это тоже неприятно.

Под предлогом подготовки к выставке в нашу квартиру стали приезжать и оседать в ней на разное время новые люди. Одни привозили деревянные заготовки для скульптур, другие астрологические таблицы, по которым рассчитывали благоприятные для работы дни и даже часы. Из Прибалтики прислали несколько книг о каком-то индейце «доне Хуане». Ее читали по вечерам вслух.

По комнатам в состоянии близком к полузабытью передвигался дистрофичный журналист Витя. Каждый день он исписывал по ученической тетради, фиксируя "поток своих мыслей", и давал их на изучение Ионе, которого называл своим гуру.

Незаметно наша квартира превратилась в нечто среднее между общежитием и творческой мастерской, где нам с мамой было выделено спальное место на диване.

Вечера мои были заняты тем, что я что-то кому-то приносил, передавал, помогал снимать или поднимать. Все меньше времени оставалось у меня для собственных рисунков, а это всегда было моим любимым занятием. Я рисовал карандашом, фломастерами и гуашью, но только то, что хотел. Когда мама записала меня в художественную студию, я продержался там всего три занятия. Рисовать картинки по сказкам для младенцев да еще акварелью, которая растекалась по моим листам грязными потоками, мне не захотелось.

Теперь, когда все были заняты подготовкой к выставке, в моем "творчестве" наступил новый период. Я перестал рисовать сражения пиратских кораблей, рыцарские турниры и динозавров. Подражая взрослым, я малевал что-то мудреное в виде цветных пятен и соответственно подписывал: "Сердце Неба", "Лунный ветер", "Маленькая печаль"… Свои произведения я с гордостью выставлял рядом с теми, которые делали к выставке взрослые. Ведь я помнил, что "являюсь звеном… звоночком", то есть имею право на такие поступки. Но Ионе это явно не нравилось.

Как-то поздним декабрьским вечером к нам из Прибалтики приехали два дальнобойщика, привезли несколько деревянных чурбанчиков, аккуратно упакованных в картонные цилиндры, переночевали на полу в гостиной и исчезли. Увидав утром возле своего дивана картонные столбики, я стал метать в них маленький, но острый перочинный ножичек, который выменял в классе на игрушки из киндер сюрпризов. О чем я думал? Да ни о чем! Просто проверял, такой ли он острый, как говорили. Раза два лезвие застряло в картоне. Когда я взмахнул рукой в очередной раз, она оказалась зажатой, как тисками, пальцами Ионы. Мамы дома не было. Я взглянул на "абрека" и вдруг понял, что он не только может выкрутить мне руку, но и запросто свернет шею. Я испугался и не напрасно. За этим последовала экзекуция. Мне до сих пор неизвестно, знает ли об этом мама. Ведь от меня она так ничего и не услыхала. Говорят, что после сильных потрясений может наступить частичная амнезия. Со мной этого не произошло. Я помню все, но рот мой закрылся прочно. И только в ночных кошмарах я кричу и пытаюсь укусить руки, которые удерживают меня в положении унизительной беззащитности.

В третьем классе, еще при Изольде, я выбросил в мусоропровод хрестоматию с отрывком из Гаршина о позорном наказании мальчика Темы. Теперь я думаю, какое странное совпадение имен и событий!

С той поры Иона стал беспричинно раздражаться от одного моего вида. При этом чаще доставалось не мне, а маме. Из доброго волшебника Иона превратился для меня в злобного Темного Мага.

Выяснилось, что я назойлив, отвлекаю всех от дел ненужными вопросами и вообще, почему мой отец не помогает мне материально. Изумленная последним вопросом мама, которая не только зарабатывала всем на еду, но и выкраивала деньги на посылки в голодную Грузию родственникам наших гостей, неуверенно ответила:

– Но ты же знаешь, какие сейчас у искусствоведов заработки. А с гонораров он всегда присылает, сколько может…

Если мама, выслушивая упреки Ионы, отмалчивалась, то я, напротив, активно огрызался. До сих пор меня не наказывали. В моей жизни, исключая, конечно, младенческий возраст, не было ничего такого, о чем бы мы с мамой и Изольдой не смогли мирно договориться. И я не понимал, почему без причины должен стать "мальчиком для битья" в собственном доме.

Это ставило Иону в тупик, потому что все остальные покорно выслушивали любые его замечания, даже если были с ними не согласны.

В конце концов, произошло событие, после которого моё положение в доме стало совсем невыносимым. Иона стал шипеть на меня по поводу и без повода, а мама, как загипнотизированная, продолжала молчать.

Произошло это событие в канун Старого Нового Года.

В ту ночь я первым уселся за праздничный стол, на котором уже были расставлены тарелки с приборами и блюда с едой. В других помещениях для меня просто не было места. Сел по старой привычке на то место, которое всегда занимал при Изольде.

Кстати, ей нравилось, что я называю ее не "бабушкой", а сценическим именем. По паспорту она была Зоя, старые друзья называли её "Зои", а вот в филармонии, где она работала концертмейстером – Изольдой.

Внезапно в дверях появился Иона. Остановился. Вернее, замер на месте и посмотрел на меня так, будто ударил взглядом. После этого он круто развернулся и возвратился в кухню.

Через мгновение оттуда вылетела мама и без слов буквально волоком перетащила меня на другой конец стола. Вскоре в гостиной собрались все остальные. Последним, выдержав паузу, пришел Иона и сел на мое бывшее место. Стул, кстати, там поменяли.

«Вести стол» он поручил своему другу, а сам сидел, крепко сжав маленький капризный рот, и выглядел раздраженно обиженным. Иногда он резко обрывал говорящего тост, и тот, ничего не понимая, пытался выяснить, что сказал не так.

Иона мрачно отвечал:

– Подумайте сами.

Каждый думал вслух, но никто так и не мог ему угодить.

В конце концов, он объявил, что " у него болит голова и праздник для него окончен, но остальные…" Остальные не стали ждать окончания фразы и стали выходить из-за стола.

Мама увела меня в другую комнату на наш диван, а сама возвратилась назад и стала помогать уносить на кухню блюда с почти не тронутой едой.

На другой день Иона не разговаривал со мной, да и другие цедили слова сквозь зубы.

– Понимаешь, – пыталась объясниться со мной мама. – Вчера был особенный день. Им начинался последний год двадцатого тысячелетия. И не ты должен был первым сесть за стол и именно на это место.

– Но я же не знал, – искренне удивился я, – что это место какое-то особенное. Ты раньше всегда ставила там мою тарелку.

– Ты мог бы догадаться хотя бы о том, что не надо садиться за стол раньше взрослых. О многих вещах напрямую не говорится. Нам нужно стараться самим делать правильный выбор.

Я задумался.

– Тогда я свой выбор сделал. Я хочу, чтобы в доме все было так, как при Изольде.

В это время рядом с нами возник Иона. Он молча взял какой-то предмет и вышел из комнаты. Мама бросилась за ним.

Ночью, укладываясь на диване рядом со мной, она взволнованно говорила.

– Если ребята обидятся и уедут от нас, будет очень плохо. И для меня, и для тебя.

– А почему ты говоришь во множественном числе? Только один человек на меня злится, а не все.

– Представь себе, что это не так. Твое отношение к этому человеку обижает всех, с кем мы живем.

– Разве мы живем у них, а не они у нас?

– Не придирайся к словам.

Я промолчал.

– Мы живем и работаем вместе потому, что хотим подготовить общую выставку. Мне это нравится. И еще мне кажется большой удачей то, что и ты познакомился с такими людьми. Они не те "новые русские", которые только и мечтают, чтобы иметь много деньги, построить себе особняк с мраморным бассейном и золотыми унитазами, купить самый шикарный автомобиль и одеваться в костюмы «от кутюр».

Наши друзьям занимаются высоким творчеством, которое пробуждает в людях доброту, любовь и милосердие. И ведут себя как монахи в миру.

– А на что они живут? Они же не работают.

– У настоящих художников почти всегда так. Пока они создают какое-то произведение, им приходится рассчитывать на помощь друзей.

Тут мне сразу же захотелось сказать, что у Ионы все так и получается, а вот у нее – нет. Но решил об Ионе не упоминать. Все равно, что бы о нем ни сказал – окажешься виноватым.

Неужели мама до сих пор не замечает, что он, как Саруман, изменил окраску? Вначале был « Белым», а потом стал «Темным». Мы же вместе читали Толкиена! Нет, не даром на той раме, для которой она холст расписывала, Иона вырезал «Око».

Факт, он ее заколдовал.

– А Лизавета, – немного помолчав, сказал я. – Разве она мечтает об этих… ну… «кутюрах». Она одевается как ты. Так почему же тебе не разрешают дружить с ней?

– Дело не в Елизавете. Дело в театре. Ребята считают, что играть в жизнь плохо. Нужно жить. Кроме того, в театре много фальши и зависти.

– А Лизавета знает об этом?

Мама вздохнула:

– У Лизаветы и спрашивай!

Сказала и повернулась ко мне спиной.

Она долго лежала неподвижно, но не спала. Я это всегда чувствую, даже если она тихо-тихо лежит. Потому через некоторое время я тронул ее за плечо.

– Ма, – сказал я. – Я хочу, чтобы мы с тобой жили, как раньше. Пятен этих на потолке – видеть не могу! Ужастик какой-то! Устал я от этих "Ионов", пусть уезжают. А про театр я не понимаю. Мне там нравится.

Не знаю, узнал или просто догадался Иона о моих настроениях, но только когда я вскоре тяжело заболел ветрянкой, он при мне многозначительно сказал маме:

– Не суетись. Мальчик получил то, что заслужил. Пусть работает.

Я знал, что на его языке это обозначает "пусть сам исправляет свои ошибки" и, прямо скажу, перетрусил. Так я и болел: одновременно и ветрянкой и страхом перед непонятной властью Ионы над мамой и всеми остальными.

В тот день, когда у меня была особенно высокая температура, к нам из другого города приехала по вызову Ионы жена журналиста Леся с трехлетним Гришей.

Почти все время Гришина мама проводила на кухне в беседах с Ионой и мужем, периодически отлучаясь в ванную, откуда долго доносился шум воды.

Гриша, предоставленный сам себе, скакал по дивану, залезал под стол, ползал по полу среди стружек и хватал всех за ноги. С ним возились, как с котенком, пока он не надоел.

Несколько раз из кухни прибегал Иона, рассерженный Гришиным визгом, и напускался на Зазу:

– Как ты, мужчина, позволяешь ребенку так баловаться! Отшлепай его! Ему это только на пользу. Если бы так вовремя поступали со старшим, у нас всех было бы меньше проблем!

Захария послушно, но осторожно, шлепал Гришу пониже пояса, и тот заливался басистым плачем.

Прибегала Леся, хватала его на руки, но Иона забирал у неё парня и передавал отцу, который держал сына на вытянутых руках, как неодушевленный предмет. От испуга Гриша начинал икать.

Спать их с Лесей положили на пол возле моего дивана. И когда мне хотелось в туалет, я должен был перелезать через них. Мама в эти две ночи вообще не ложилась, сидела в кухне и курила сигарету за сигаретой.

Из-за температуры я воспринимал всё как в полусне. Иногда мне казалось, что я на вокзале или в вагоне. Вокруг меня двигается и громко говорит множество людей. В такие моменты я кричал:

– Ма, останови поезд! Давай выйдем!

Она поила меня чем-то кислым и говорила:

– Зачем привезли ребенка? Он заболеет.

– Так надо, – резко отвечал ей Иона.

Слова разбухшими горошинами затыкали мне уши, и звуки отдавались в голове тупой болью. Мы с мальчиком Гришей то и дело менялись телами. Становясь им, я впадал в панику и пытался вылезти из него, как из глубокого колодца.

Наконец Гриша с мамой уехали, забрав с собой журналиста, а я стал выздоравливать. Весь перемазанный коричневой марганцовкой я несколько дней отсыпался, а потом, шатаясь, стал передвигаться по квартире. И сразу заметил некоторые перемены.

Нас осталось пятеро: мы с мамой, Иона с другом и Заза. Большая часть работ была упакована в специально сколоченные ящики. Другие исчезли. Несколько раз к нам ненадолго приходили никому не знакомые люди. Они ходили по комнатам, оглядывая их от пола до потолка, и даже щелкали выключателем в туалете. Я был так слаб, что ни чему не удивлялся и ничего у мамы не спрашивал. Впрочем, вскоре она сама присела на диван рядом со мной и сказала:

– Артём, у меня для тебя новость. Ты сам заметил, как тесно и неудобно стало в нашей квартире…

"Неужели уедут?!" – подумал я, замирая от счастья.

– Вот мы и решили, – продолжила мама, – продать её. Купим деревенский сруб… избу бревенчатую возле Омска. Ребята построят большой дом и отдельно мастерскую. Будем заниматься скульптурой, живописью, я гобелены буду делать. А ты станешь жить, как "маленькие дикари" из твоей любимой книги. Экзамены за школу сможешь сдавать экстерном в городе. Там у (прозвучало имя Ионы) живут родственники.

Я с ужасом уставился на маму. Она старалась казаться веселой, но глаза у неё были тревожными и лихорадочно блестели, а губы дергались. По-моему, она не так уж и радовалась предстоящим переменам. И ещё… ещё на ней была моя футболка! Такая она стала худая!

– Но я не хочу! Я не хочу … в сруб! – почти закричал я каким-то не своим сиплым голосом.

В данный момент это слово совместилось в моем сознании с двумя другими: "гроб" и "труп".

– Это твой Иона Фан придумал? Да?

– Кто-кто?– изумилась мама.

– Ты сама так называла его Лизавете!

– О, Господи! Я сравнивала его с библейским Ионафаном. Это друг царя Давида. Но, вообще, он считает себя реинкарнацией Иафе… впрочем, это не для твоих ушей. Так вот, он не придумал. Он просто предложил, а мы подумали и согласились.

– Это ты, ты согласилась! Ты, а не я! И я никуда не по-е-ду!

Мама ничего не ответила, резко поднялась с дивана и вышла из комнаты.

На кухне, куда она пошла, кто-то был, и мама сказала ему:

– Его не переупрямишь.

Ей ответили:

– Ты должна вести его, а не он тебя!

И я узнал голос Ионы.

– Это не тот случай, – опять сказала мама. – В первом классе его незаслуженно обидела учительница. Он ушел из школы без куртки в сменной обуви. В ноябре. Вернулся туда через месяц. В другой класс. Ты думаешь, его не уговаривали?

– Типичный Овен. А ты сомневаешься в астрологии. Представь, у меня сердце болит за него больше, чем за всех вас, хотя все вы во мне. Закрытый он, и узор пути его мне неясен. Но художником он не станет.

– И где же выход?

Молчание. Долгое.

Наконец:

– Отправь его к отцу.

Опять молчание, во время которого у меня бешено колотилось сердце.

Наконец мама ответила:

– Нет. Для меня это не выход.

И больше обо мне они не говорили.

Я испугался. Я испугался так, как если бы меня собирались забрать с собой инопланетяне. Ночью меня измучили кошмары. Иона в образе Дива заталкивал меня в кувшин с узким горлышком и ласково говорил:

– Так надо… Надо…адо…

Своими воплями я несколько раз будил маму и всех остальных. Иона, злой после бессонной ночи, велел маме принести все мои рисунки, приказал их порвать и послал Зазу выбросить обрывки " в проточную воду".

Я воспринимал этот обряд как продолжение ночного кошмара.

Прошло несколько дней, мама больше не говорила о переезде, но я видел, что приготовления к нему продолжаются. И хотя сначала меня немного успокоили мамины слова, сказанные на кухне Ионе, уверенность в том, что она не передумает, постепенно становилась всё меньше и меньше.

С отцом я расстался давно. В новой семье у него росло двое детей, и места для меня в ней не было. Это я знал точно. Потому мысль о том, что меня насильно заставят жить без мамы! с мачехой! в незнакомом городе! меня очень пугала. Казалось, я стал героем фильма ужасов.

Я валялся на диване, укрывшись с головой, или хлюпал носом, сидя на толчке, и совершенно не представлял, как можно предотвратить чудовищные изменения в своей судьбе.

Никто не обращал на меня никакого внимания, даже мама. С отчаянием я думал о том, что лучше бы остался с Изольдой, а не с ней. Это желание потом печально аукнулось мне маминой болезнью. Но в то время оно привели меня к мысли …попросить помощи у Изольды и Бога! Раз они теперь на небе вместе и, надеюсь, не поссорились.

На полке с бабушкиными нотами по-прежнему стояло три иконы, знакомых мне с раннего детства: "Спас Нерукотворный", "Иверская икона Богоматери" и небольшая икона с изображением очень доброго старика. Эту икону подарила лично мне Мария Ивановна, которая считалась моей крестной матерью. Она принесла ее в наш дом, когда я был уже не только «прямоходящим», но уже и разумно говорящим. Принесла и сказала:

– Это Никола – угодник. Если случится какое-нибудь горе – проси у него помощи. Он ходатай за нас перед Богом.

И я попросил его и Изольду. Просить Бога напрямую я побоялся, потому что не знал правильных молитв, а с Угодником Николой и Изольдой разговаривать было проще.

Наконец, врач разрешил мне выходить на улицу, и я сразу же отправился в соседний подъезд, где жил мой друг и одноклассник Антон.

Была Весна света. За день на карнизах домов вырастали бугристые ледяные морковки, а над трубой теплоцентрали растаял снег, и стала расправляться желтым клоунским париком прошлогодняя трава.

От Антона я позвонил Лизавете и без всякого предисловия заявил:

– Мама носит мои футболки!

– Тебе что – жалко? – изумилась она.

– А ты бы в них влезла? – ответил я вопросом на вопрос.

Лизавета и мама любили меняться одеждой. Догадавшись, что я не обо всем могу говорить по чужому телефону, она очень быстро появилась у Антона и увезла меня к себе. В этот же день отец выехал из Питера к нам.

Почти целый месяц я прожил вначале у Лизаветы, а потом у Левина. Особенно хорошо было в весенние каникулы, когда я целыми днями валялся с двор-терьером Мажором на пушистом ковре у ног Льва Робертовича и ножек Стэнвэя, наслаждаясь при этом «струделем» с вареньем и изюмом. Кроме того, со свойственной мне способностью увлекаться, я, подражая Левину, учился искать знаки судьбы в именах и фамилиях всех своих знакомых. Не то, чтобы я стал заниматься этим всерьез, но до сих пор развлекаюсь такими "исследованиями" с удовольствием и даже некоторой пользой.

Договор о продаже квартиры успели расторгнуть. Гости наши тихо скрылись в неизвестном направлении, как будто их и не было. Не стало у нас и благоустроенного дедушкиного гаража, который сдавала в аренду Изольда, а потом и мама. Оказывается, вырученные за него деньги Иона уже давно принял от мамы как «добровольный вклад в общее дело». Исчезла и большая папка с мамиными работами. Узнав об этом, отец долго говорил слова, которые по телевизору заменяют звуковыми сигналами, а Лизавета мудро сказала:

– Нечего жалеть. Возможно, откупились от чего-то похуже.

Но от маминой болезни откупиться не удалось. Ей пришлось лечь в больницу, откуда она вернулась с тонким шрамом на шее. Я смотрел на этот шрам и ужасно мучился, вспоминая, как недавно хотел, чтобы они с Изольдой поменялись местами. Мучился, но никому в этом не признался.

В первую же ночь, которую мы с мамой провели дома, ко мне во сне пришла Изольда. Молодая. Но я узнал её. Она рассеянно бродила по квартире, как будто что-то искала. Потом сказала:

– Хорошо, что я оставила палку дома. Там и пристроить её негде.

И ушла, не оглянувшись, а палка, между тем, досталась в наследство Марии Ивановне Белоконь – Белоцерковской, и у нас в квартире её не было.

Осенью почтальон принес нам заказную бандероль из Омска. В ней лежал толстый глянцевый журнал, где была статья о выставке группы художников – "большом культурном событии в жизни города". Статья иллюстрировалась фотографией. На ней Иона, его друг Давид, Заза, журналист и один знакомый шофер, который обычно возил их на своей машине, держали работы в руках, но так, что они закрывали их лица до глаз. В руках Ионы была та самая "рама" с котом и "Оком", холст которой расписывала мама. В тексте статьи было много подробностей того, как организовывалась выставка. Мамино имя не упоминалось. В короткой записке, небрежно написанной округлыми чуть наклоненными влево буквами, было пожелание маме "работать, не жалеть себя" и заверения в том, что она всегда с ними.

Мама молча прочла статью, письмо, потом отложила журнал в сторону, укуталась в пуховый платок, прилегла на диван и уснула. Она проспала очень долго, напугав меня своим тихим почти неслышным дыханием.

Журнал после этого исчез, и где он пребывает сейчас, я не знаю.

Во время этих событий мне было двенадцать лет, и до сих пор по негласному соглашению мы с мамой не касаемся того прошлого, которое связано с Ионой и его свитой.

Когда я нашел способ избавиться от самозваного гуру, то думал, что все в нашей жизни будет, как прежде. Но мама вернулась из больницы совсем не такой, какой была при Изольде. Она часто и подолгу молчала и смотрела в никуда. В нашем доме стало неуютно и холодно, как в чертогах Снежной королевы.

– Ты думаешь, мама не рада тому, что эти Ионы убрались? – спросил я Лизавету.– Пора уже ей расколдоваться! Я же смог!

– Ой, Тема! Твое счастье, что ты ребенок с супер воображением! – назидательно ответила Муранова.

– Это эйджизм! – возмутился я, вспомнив любимое изречение Левина. – И при чем тут мое воображение?

– Твоя бабушка все ахала, что ты только и читаешь, что волшебные сказки. А я думаю – это тебя и спасло, – стала объяснять Лизавета. – Помнишь, когда ты жил у Левина, то рассказывал, как после неприятной Новогодней истории убедился, что добрый волшебник, которого ты впустил в дом, стал «темным магом». Обратного превращения ты не ждал и без сожаления изгнал его из своего дома и своей жизни. Все по законам фэнтези

. А Тэсса была счастлива участвовать в работе талантливых людей, которых вдохновляли высокие идеи. И, по-моему, до сих пор винит себя в том, что у нее не хватило физических сил остаться с ними до конца. А как будет дальше я не знаю.

С того времени прошло три года. Я стал таким длинным, что мне уже не спрятаться ни в каком сказочном мире.

Тут и начали крутиться в моей голове эти самые « мысли второго плана».

Вот интересно, повелся бы я в мамином возрасте на откровения Ионы? Очень хотелось бы думать, что нет. Изольда всегда упрекала маму в доверчивости, а меня в упрямстве и прекословии. Впрочем, я не хочу себя обманывать. Если бы Иона продолжал ко мне относиться, как в первые дни, может вместе с мамой и всеми остальными я тоже стал бы его «прозелитом».

Но теперь мне кажется, если ты художник, то разбираешься с собой и высокими истинами самостоятельно. А в группе Ионы только он общался с какими-то таинственными силами напрямую. А потом служил переводчиком для остальных. Просто как в секте. Но именно это слово было у них под запретом.

Отличный он был режиссер, этот бывший актер! Говорил маме, что ненавидит театр, но разве не представлением были все эти застолья, загадочные тосты, гадания по винным пятнам.

И психологом этот наставник был блестящим, хотя и сам был не без комплексов. А может именно поэтому. Женщин, например, он не любил, не считал их полноценными людьми. Мама, я думаю, в их мужской компании была просто прикрытием от обывательских сплетен. Однако Иона сладко пел о замечательном содружестве в творчестве женского и мужского начал, демонстрируя мамины холсты в обрамлении своих затейливых рам. И ему верили.

Я вначале тоже очень гордился своей ролью «звена и звоночка» в его «цепуре», пока «на своей спине» не испытал, чего стоят эти слова.

И еще у него, как у каталы, в рукаве всегда были два главных козыря: байка о тайном знании и роль благодетеля.

Что было за плечами грузинских друзей Ионы после гражданской войны? Безработица, безденежье, безнадега и как спасение от всех проблем – марихуана. Журналист «не от мира сего» был счастлив, что его астрологические таблицы не диагноз для клиники, а просто-таки путеводная звезда для тайного пророка.

Для них Иона был не только «гуру». Предприимчивый наставник обеспечивал их кровом и «здоровой пищей»… за чужой счет. Добровольные «доноры» вроде мамы, шофера, добросердечных музейщиков из разных городов, как под гипнозом, видели в Ионе исключительно гениального художника , гуманиста и провидца. Уникальное явление в бездуховном потребительском мире нового тысячелетия!

Он ведь целые проповеди читал о Любви. Я многое помню дословно:

«Любовь – единственное, что дает силу жизни и творчеству. Любовь – это смысл христианства. Но кто из нас знает, что такое христианство. Может, оно еще не наступило…»

Как же! С таким, как он – наступит!

Говорил о Любви и при этом обирал одинокую женщину и третировал ее ребенка.

Ионе верили на «красивое» слово и делились с ним всем, что имели. Потом кто-то беззастенчиво обобранный и оставленный без помощи приходил в себя и начинал догадываться, что имел дело с "оракулом и манипулятором в одном флаконе". Но даже расставшись, продолжал мучиться сомнениями, не сам ли во всем виноват. Мне кажется, с мамой так и получилось.

Иона со своей свитой до сих пор ездит с выставками по разным городам, готовый на все, чтобы мир любой ценой узнал о нем и его группе, как о космическом явлении.

Мама узнала и заплатила за это. Еще чуть-чуть и оказалась бы в печальном холмике на обочине дороги Ионы и К* в Омский сруб.

Я, конечно, не в восторге, что на пути такого гуру в ХХI веке встречается много людей, подобных актерам «Театра простодушных». Но Серега Адонин говорит: «Брось! Или ты еще думаешь, что на этом свете все должно иметь «хэппи энд»? Ну, а что будет на том, не знает никто».

К сожалению, эти бесконечные «мысли второго плана», не высказанные маме, не дают мне покоя и разрывают мою реальную жизнь на целый архипелаг островов. И, похоже, нет в ней ни гармонии, ни нормальной реакции на окружающую действительность. Во всяком случае, зачет по этому заданию у госпожи Кнебель из старого МХАТ-а я бы не получил.

Отдельно для меня существует Лизавета и театр, отдельно – вотчина господина Стрельцова, тусовка школьная – сама по себе и в отрыве от всего – жизнь, вернее существование, на жилплощади, где прописан. И все это в Космосе, который то холодный, как на "Звезде Смерти", то чуть обогреется каким-то галактическим Гольфстримом. Это когда во снах придет Изольда, обнимет Левин или Серега Адонин по зову собственного сердца превратит мои стандартные джинсы в шедевр из дырок и заплат.

Вот был у меня Дом. Даже после того, как не стало Изольды, я ощущал себя под его защитой. А после набега Ионы остались от него одни руины на семи ветрах и совет бабушки надеяться на самого себя.

Узнать бы только о себе, что я за птица.

Иногда хочется бросить клич в форум в стиле известной Чайки Баха:

« Некто Артём ищет наставника в поисках самого себя». Только ведь накликаешь еще одного « гуру» на свою голову.

Когда появился Порозов, и одиночество рядом с мамой стало невыносимым, я пошел в церковь. Думал, войду в храм и сразу же почувствую что-нибудь необыкновенное. Все-таки крещеный. Но благодать на меня не сошла, я постыдно бежал оттуда и второй попытки пока не делал.

Когда по совету Мурановой читал Шмелева, думал, увижу каких-то необыкновенных просветленных людей, а оказался среди хмурых теток, шипевших на девицу в брюках,"братков" с бритыми затылками и двух пахнувших перегаром бродяг, которых охранник выпровадживал на паперть.

Священники показались мне неприступно важными, о чем выпевали – недослышал и недопонял. Как звучал хор – понравилось, но взглянул на балкончик, а певцы слепые. И лица у них, как на картине Брейгеля.

Я долго обо всем этом думал и решил, что дело может быть в «глубине» моего взгляда на церковные обряды.

Один знакомый студент, Василий, как-то предложил мне посмотреть в микроскоп. Сказал: "Увидишь та-акую красоту!" Я взглянул и ничего, кроме каких-то комков грязи, не увидел.

Оказалось, нужно было опустить объектив пониже, в другой слой, в «глубину» препарата. Когда я это сделал, у меня даже дух перехватило от изумления – такая графика! Сплетение разноцветных нитей и внутри каждой свой орнамент! И все это колышется, плывет, узоры новые образует!

Только хотел бы я знать, как ее достичь. Этой глубины! Пока мне в церковных обрядах только мистерии Ионы мерещатся.

Мама, наверное, тоже искала себе убежище от одиночества. И Порозов, к несчастью, оказался той самой «соломинкой», за которую она ухватилась, оказавшись на краю жизни в прямом смысле этих слов. Соломинкой, качественно загримированной под надежное «плавсредство». А я… Что я мог сделать?

Когда я перешел в десятый, мама поставила меня в известность, что ее новый друг Порозов будет жить у нас так, будто речь шла о водворении в дом домашнего животного. "Родион Васильевич переедет к нам", – объявила она, разжигая под чайником огонь. Я не ответил. Просто кивнул головой: мол к сведению принял. А сам подумал: " Пусть приводит, кого захочет, любого Кабана (потому что Порозов и Кабанов, как сказал Левин, – это однофамильцы), лишь бы не передвигалась по дому как замороженная.

Я собирался быть терпимым и не совать нос в их отношения, но это оказалось нелегко, потому что кабаний пятак стал соваться в мою жизнь.

Мама называла его "Доня". Я – Родион Васильевич. Но однажды он оставил паспорт на столе, и я прочитал: "Аспиридон Васильевич Порозов".

Я был один и досмеялся до колик. Аспиридон! Аспид! Семья Аспида… Последнее словосочетание уже не казалось смешным. Потому, когда он вознамерился контролировать мою школьную жизнь, я понял, что надо срочно кончать с ней раз и навсегда. Позвонил отцу и сказал, что до восемнадцати лет не возьму у него ни копейки, если он оплатит мою учебу в экстернате, где за год проходят программу двух последних классов. Родительские собрания в экстернате не проводили. Это, кстати, я выяснил в первую очередь и стал злорадствовать, что ушел из-под колпака Аспида, бывшего полковника транспортных войск, а ныне начальника банковского ОХРА "Гюрза".

Глава 4. «В капище катериалистов»

( «Мой-до-дыр!» – «Тичер Ник-Ник» – «Семейный портрет» в интерьере рабочей комнаты – Языки и сленги – Труппа господина Стрельцова – Феномен Татьяны Ивановны – Вызываю «огонь на себя» – Два друга, я и подруга – «Высокие женщины» и большие надежды – Аспиридон на тропе войны – Эмиграция из собственного дома – Начальник « с человеческим лицом»)

Всю осень и зиму я занимался в институте обычной лаборантской работой: мыл посуду, что-то там взвешивал и растворял. Потом меня допустили до настоящего священнодействия – измерения кислотности каких-то жидкостей. Но не лакмусовыми бумажками, как в школе, а при помощи прибора. Он был забавный, этот прибор. Жидкость в стаканчике перемешивалась магнитиком на специальной мешалке. Магнитик смешно кувыркался, а на экране, как глазки, мелькали цифры. Туда-сюда, туда-сюда. Немного больше – немного меньше.

– Ну, что ты играешься! – сердился Ник-Ник. – Быстро записывай средние показания.

Мой наставник оказался классным спецом и тичером. Уж на что мои мозги не приспособлены к этой работе, но даже до них кое-что доходит.

Отмываю какой-то жидкостью и ополаскиваю водой лилипутские пробирки с крышечками – эпендорфы. Пятнадцать раз!

– Шеф, а если десять?

– Делай как тебе говорят!

– Ну, а если десять, что тогда? Меня что, на счетчик поставили? – продолжаю балагурить.

Мажар обреченно бросает на стол ручку.

– Если у тебя так свербит в одном месте, давай поставим эксперимент. Один сосуд ополаскиваем пять раз, второй – десять, третий – пятнадцать. На каждом поставь номер.

Сделал? Теперь смотри. Я наливаю во все один и тот же раствор. Теперь подождем немного… Ты занимайся, занимайся своим делом.

Через некоторое время:

– Артем! Иди, замерим свечение… Ну, убедился?

Яркость свечения везде была разная .

Я был сражен.

– Сдаюсь! Сдаюсь!

– Хочешь знать почему?

– Нет! – в ужасе кричу я. – Пусть будет так: загадочность и неизвестность.

Николай Николаевич разводит руками.

– Неужели не любопытно? Попробуй нагрузить свои извилины хоть чуть-чуть!

– Предохранители не выдержат!

– Шут гороховый! Попытайся хотя бы! Вот тебе задачка на сообразительность.

Определи за три взвешивания фальшивую монету, если известно, что она тяжелее остальных…

Я тупо гляжу на листок, где изображено некоторое количество кружочков.

– Но это же элементарно! Смотри!

С энтузиазмом рисует.

– А вот, если ты не знаешь, тяжелее она или легче? А?

Опять рисует.

На следующий день:

– Попробуй найти закономерность, по которой строится этот ряд чисел.

Увлеченно пишет.

– Ну, давай, давай, включи соображалку!

Иногда его насмешки меня задевают и я, раскаляясь как утюг, выдаю решение. Но чаще я в пролете.

Гораздо забавнее, когда Николай Николаевич обнаруживает в книгах опечатки. Чаще всего я тоже отыскиваю их без труда, и мы оба веселимся. Но, иногда, я глазами пробегу текст, заинтересуюсь смыслом – и ладно. Он тогда возмущается:

– Ты и читать не умеешь!

Однажды несколько раз перечитываю предложенный им текст, но ошибки не нахожу: "…классическая музыка вызывает в мозге те же изменения, что и умственная активность, а рок – музыка приводит к эмоциональному напряжению…"

– Ну? – нетерпеливо спрашивает Ник-Ник. – Нашел? Не нашел? Читай еще!

Я послушно вращаю глазами, а сам думаю: "Спохватились! Это еще сто лет назад известно было!" И вспоминаю, как Изольда говорила своей " ма-шерочке Марусе", Марии Ивановне:

– Мими, я тебя умоляю, чего ты боишься?! Я же не прошу сделать из него Нейгауза! Доведи его хотя бы до "Маленьких прелюдий и фуг". Возможно, тогда в его мозгу не только реклама будет застревать.

К тому времени Изольда уже плохо двигалась и ходила с палочкой. Этой палкой она выковыривала меня изо всяких укромных уголков, где я прятался от них обеих и кабинетного Бехштейна. А я отпихивал крюк и вопил голосом Якубовича:

– Рекламная пауза! Рек-лам-ная па-у-за!

– Артем! – врывается в мое сознание и подсознание голос Мажара. – Нашел?

– Не-а.

– Вот сюда посмотри… "Эмоноцинальному"!

– И что?– холодно отчеканиваю я вдруг, расстроенный воспоминаниями об Изольде.

– Ничего, – обиженно говорит Мажар, – занимайся посудой.

Через некоторое время я смягчаюсь.

– Николай Николаевич, а знаете, доказано, что не имеет значения, в каком порядке расположены буквы в слове. Главное, чтобы первая и последняя буквы были на месте. Потому что мы не читаем каждую букву в отдельности, а…

– Не отвлекайся! Работай! – раздраженно говорит он и хочет сказать еще что-то, но в комнату входит Юсева, и он замолкает.

Между ними часто пробегают беспородные черные кошки, и у меня от этого такое чувство, будто я постоянно нахожусь в зоне пограничного конфликта.

Поскольку они оба мне симпатичны, я мучаюсь дурью, не зная, как себя вести: то ли надеть каску миротворца, то ли держать строгий швейцарский нейтралитет.

Юсева, которую я давно называю просто по имени, берет в руки книгу, которая лежит поверх моего бэга.

– Опять Павич? Словарь закончил? Теперь кроссворд? Да… Тема, ты явно не герой нашего времени.

– Нашего – нашего… – ворчит Николай Николаевич. – Развязный, разболтанный, живет одним днем.

Но в голосе его больше сожаления, чем раздражения.

Я давно уже считаю себя равноправным членом некоего множества из сотрудников нашей комнаты, которое дружелюбно пересекается с множествами из других научных групп.

Когда в начале моей трудовой деятельности добрая самаритянка из соседней комнаты предложила мне «чувствовать себя, как дома», я чуть не сказал в ответ: «Чур меня!». Потому что там Аспид выпирает меня за скобки «домашнего многочлена». Впрочем, если я останусь внутри них, то, согласно тетради Петерсона за третий класс, мы с ним будем двумя «А» с разными знаками и взаимно уничтожимся.

А вообще, «устал я греться у чужого огня»! Хотя живется мне в «капище натуралистов» совсем неплохо.

Лаборатория наша занимает всего несколько комнат, где в тесном соседстве с разнообразными приборами и вытяжными шкафами трудятся остепененные сотрудники. Лаборантов – раз!… раз! – и обчелся.

Научные работники здесь в основном дамы Бальзаковского возраста. Мужчин, как и лаборантов, можно пересчитать по пальцам одной руки.

Дамы – не домашние наседки, но и не экзальтированные особы типа Сошальской. Все без исключения ироничны и весьма сдержанны в проявлении эмоций: ни тебе объятий и поцелуев при встрече, ни бранных слов при некоторых разногласиях. Можно сказать, что после пребывания в обществе театральной вольницы, я прохожу здесь школу изысканных манер имени «Юного лорда Фаунтлероя».

Почти все – фанаты слова, классику цитируют страницами, коллективно поклоняются господину Акунину и лечатся от скуки его лекарством. Исключение составляет наша комната. Марина читает Улицкую и разделяет мое увлечение Павичем, Ник-Ник – предпочитает мемуары разнообразных «графьев» и классические детективы Гарднера, а Журавлева – глянец.

Так, в праведных трудах, без конфликтов и нравственных потрясений я дожил до своей шестнадцатой весны. Утром этого знаменательного дня Порозов вручил мне, якобы от себя и мамы, купюру в тысячу деревянных с пожеланием «истратить ее разумно».

Мы с Антоном, Лехой и Савиком – моими бывшими одноклассниками – наскребли еще столько же и скромно покутили в «Му-Му». Широкую общественность о дне своего появления на свет я не оповещал. Ночью мама поцеловала меня в лоб и положила под подушку сверток. В нем был крутой мобильник, который полагалось держать подальше от бдительного ока Аспида.

По дороге в лабораторию я сфотографировал трубой девчонок из своего бывшего класса, соседского пса и двух ворон, которые тащили в разные стороны вакуумную упаковку от ветчины.

Довольный таким продуктивным началом рабочего дня, я надел халат, натянул резиновые перчатки и принялся мыть и раскладывать по цвету наконечники от автоматических пипеток. По бедности они у нас не одноразовые.

Раскладывал, а про себя проверял «завиральную» теорию Левина о том, что родовая фамилия во многом определяет характер человека.

А можно ли по фамилиям определить характер взаимоотношений в нашей, скажем, группе.

"Итак, – думал я. – Фамилия Марины – Юсева. Согласно переводу Левина – это Лебедева. Лебедь – изящная непокорная и красивая птица. Подходит.

Ирочка Журавлева – "журавлики – кораблики". Что-то длинноногое, длинноше-е-е!

Немного нелепое. Похоже.

Еще мы имеем… А! сотрудница с кафедры приходит, они с Мариной что-то по договору делают. "Её фамилиё"… Стрижкова. Если от птицы стрижа, который летает быстро и на землю не садится, то в самую точку. Анна Михайловна двигается стремительно, а развороты делает как НЛО. "Кычанов" значит "щенок", "Мажара" – телега.

Итак, мы имеем птичник, за которым надзирает господин Стрельцов, приблудного Щенка, Телегу, везущую груз трудов праведных, и невоспитанного Мальчика с громким голосом.

Наша группа, кстати, находится в лаборатории на особом положении, потому что ею руководит сам начальник. При мне он часто вызывает из нашей комнаты своих подчиненных всех вместе или поодиночке и проводит разбор полетов.

Сегодня «птичья стайка» возвратилась из кабинета Стрельцова несколько потрепанной, а Ник-Ник дольше обычного курил на лестничной площадке.

За перегородкой слышатся приглушенные женские голоса:

– Он мне говорит, что этого не говорил, – жалуется один.

– А я вообще не понимаю, что он от меня хочет!

– Если тебя это утешит, то ты не исключение из общего правила.

– Так что, он – гений, а мы все – дебилы? Может диктофон с собой носить, а потом расшифровывать.

– Пробовали.

– И что?

Вздох. Пауза.

–-Дамы, – раздается недовольный голос Мажара. – Не пора ли менять галс.

– Чего-чего? – высовывается из-за перегородки Ирочка.

– Тему разговора меняйте, вот "чего"!

Ник- Ник известный конформист и, как всегда, за «мир во всем мире», особенно в присутствии студентов, которые выполняют в лаборатории свои курсовые работы.

А вот начальник для меня человек-загадка.

Мне иногда кажется, что у нашего Стрельцова происходит раздвоение личности, как описано у Конан-Дойля. И он, можно сказать, Доктор Джекил и мистер Хайд в одном флаконе (имена могу перепутать, читал давно).

Во время лабораторных посиделок он пьет, как нормальный мужик, тосты произносит остроумные и вполне деликатные. Иногда дозировано выдаст самоиронию, но посмотрит в пол глаза, кто и как на неё реагирует.

Еще вспоминаю, какая-то сотрудница отпрашивалась в отпуск за свой счет, болел у нее кто-то из родных. Так он ей безо всякого ложного пафоса сказал:

– Отпуска оформлять не нужно. Табельщицу только предупредите.

Зато когда они собираются и обсуждают свои научные проблемы, тут из него сразу же вылезает мистер Хайд. Сотрудники ему что-то доказывают, загогулины всякие рисуют, на иностранных коллег ссылаются, а он твердит в одну душу, как Константин Сергеевич, "не верю" – и все тут. Ну, просто режиссер, который пытается поставить спектакль в чужом театре. И чувствую, хочется ему навскидку…

Тут я складываю пальцы пистолетом: "бах-бах – и нет труппы… одни трупы…"

– Артем! – возвращает меня к действительности требовательный голос Николая Николаевича. – Ты куда наконечники бросаешь?!

– Пардон, шеф!

Я выуживаю из корзины для мусора голубые наконечники и перемываю их.

– Кстати о птичках (это его любимая поговорка – мне в тему!) , – продолжает он. – Завтра зарплата, ты заразумел?

Я смеюсь. Ник-Ник вырос в Белоруссии, где до сих пор существует вавилонское смешение белорусского, украинского, польского и русского языков, и нет-нет да и вставит в свою очень грамотную русскую речь какие-нибудь экзотические словечки.

– Ну, что ты фыркаешь! – реагирует Мажар на мой смех. – Что тебя опять рассмешило? Скажешь: "Приготовь косяки" – у тебя судороги от смеха, "Поставь культуру в холодильник" – ты дергаешься, как клоун!

То, что это настоящий научный стеб здесь никто не замечает, зато все приходят в священный ужас от нашей с Журавлевой ботвы.

– Хотел бы я знать, Артем, на каком языке ты думаешь? – ехидно интересуется Мажар. – На том, которым твои любимые умные книги написаны, или на том, которым ты с Ириной общаешься?

– "Не впадло вам стрематься за невъездом в тусовую феню…"– парирую я. – А в раздумьях своих я использую тот словарный запас, который по жанру совпадает с их предметом.

Рядом с Вами – оды Ломоносова про себя декламирую.

Если о девицах думаю – использую цитатник из попсы.

Лексику Шнура не употребляю. Не потому, что не умею. Из принципа, замечу Вам. Исключительно из-за него.

Впрочем, Николай Николаевич был так поражен началом моего монолога, что, похоже, все фразы, кроме первой, пропустил мимо ушей. А жаль. Я очень старался быть остроумным.

– Что, что такое ты изрек, Артем?!

– Не парьтесь, Ник-Ник, я сам в девятом классе разучивал эту фразу всю большую перемену. С репетитором. Был у нас в классе один виртуоз – не чета мне убогому. Хотел русичку сразить. Сразил. Она мне после этого едва «неуд» в четверти не влепила.

– Да не собираюсь я ее запоминать. Ты мне переведи ее на человеческий язык!

И потом, как ты меня назвал?!

(Это грозно).

– Всё! Понял! Если близко к тексту, то я предложил Вам, Николай Николаевич, не расстраиваться, если Вы не въезжаете в молодежный сленг.

Впрочем, вернемся к нашим ба… нет, к нашей зарплате, на которую шашлыками не побалуешься.

О дне зарплаты я, конечно, как и все здесь, не забываю. Но у меня особая миссия. Мне поручили помогать одной из сотрудниц – Умновой – приносить из кассы деньги на всю лабораторию, поскольку банкоматы здесь не в моде. Я должен записываться в очередь у кассы и тусоваться там с другими уполномоченными до часа "Х", когда из банка привезут мешки деревянных. Татьяна Ивановна получает нужную сумму по доверенности. Я несу её в маленьком пакете, а мог бы засунуть в карман халата – всю зарплату кандидатов и докторов наук в мелких купюрах.

Татьяна Ивановна Умнова вполне оправдывает свою фамилию. Она напоминает мне Изольду тем, что своих трудностей не преувеличивает, а чужую беду не преуменьшает. Во время работы терпеть не может посторонних разговоров и способна отбрить болтуна еще так (испытано на себе!). Я с удовлетворением узнал, что её доисторическое довоенное детство не было отягощено обучением игре на клавишных инструментах и даже знакомством с алфавитом восточных славян. Это, на мой взгляд, и помогло ей сохранить отличный природный вкус. Она не восхищается Глазуновым и Шиловым, не умиляется пению Баскова и не читает женские детективы даже в метро. Мудрость черепахи Тортиллы уживается в ней с детской наивностью.

Я просто тащусь от того, как Татьяна Ивановна пытается разгадать тайну газетных заголовков. Спросит с недоумением:

– Артем, в метро подглядела у соседа название статьи в «Московском комсомольце»: «Небесные какашки мэра». Как ты думаешь, о чем это? Может просто опечатка?

Татьяна Ивановна часто приходит в лабораторию раньше всех, и тогда я напрашиваюсь к ней на чашку чая. Я церемонно стучусь в дверь ее комнаты и говорю:

– К Вам можно, «professore»?

– Можно, Артем, можно! И прекрати, наконец, эту провокацию! – сердито отвечает она. – Ты стучишь, а я каждый раз думаю, что это Стрельцов и прыгаю к столу в одном сапоге.

Чай мы пьем из коричневых китайских пиал и каждый раз новый. То это желтый сорт «кольца Джейд», то янтарный напиток «Сокровище Гималаев», то черный – «Глаз Тигра». Чайник, правда, отечественный – старинной московской фабрики «Гарднеръ». Горячей водой, но не кипятком, он заполняется вначале на одну треть, потом наполовину и после небольшой паузы – полностью.

На подоконнике в этой комнате стоит добрый десяток горшков с фиалками всех цветов и степеней махровости.

И чайная коллекция, и «цветник» на окошке – предметы увлечения и забот миниатюрной соседки Татьяны Ивановны по комнате. У нее славянская родословная, но кимоно подошло бы ей больше белого халата.

Татьяна Ивановна любит перечитывать классику, не переставая удивляться, сколько там «разумного и вечного», и за чаем делится со мной своими открытиями.

«Невинной прелести полна

В глазах родителей она…» – задумчиво декламирует Татьяна Ивановна, помешивая пластиковой ложечкой зеленый чай «Вкус императора».

А потом добавляет, вздохнув:

– Это ведь не Пушкин так смотрит на Ольгу, а мама с папой… Я этих строк совсем не замечала. А вот теперь споткнулась о них и думаю о своей внучке. Я ведь, в сущности, тоже вижу ее такой, какой мне хочется ее видеть… И, наверное, часто навязываю ей свое мнение. Как будто они у нас должны обязательно совпадать!

С возрастом так много нового открывается в старых текстах. Как будто раньше скользил по поверхности, а потом нырнул в глубину. Ты, Артем, не обижайся, что я не беру у тебя этих твоих испанцев и японцев. Я только телом в новом веке, а душа моя – в старом осталась.

– А как же "Гарри Поттер"?

Она улыбается лукаво:

– Это бабка за внучку, а внучка за Хогвартс.

Рядом с кассой, где мы с Татьяной Ивановной получаем деньги, стоят стеклянные витрины с почвенными срезами. Есть очень красивые по цвету: темные и насыщенные, как марс, яркие и чистые, как краплак или желтый кадмий. У других сверху нечто черноземное, из чего торчат засушенные свидетельства плодородия, а внизу серо-буро-малиновые разводы. Может, как объект для академика Докучаева, они и пригодны, но это уже другая песня.

Так вот, характер Татьяны Ивановны мне представляется в виде исключительно яркой и цельной "основной породы", без верхних и нижних слоев. Самый большой кайф в жизни она получает от работы. Ухватится за какой-нибудь свой научный факт и давай его окружать всякими "отчего" и "почему". И руками его пощупает! И на язык попробует! Ей же еще убедиться надо, что это "факт"!

Мне кажется, Ник-Ник тоже к таким людям относится. Хотя, конечно, заголовки господ Хинштейнов он с полпня разгадывает.

Что до меня, то я в их научном мире полный олень и потому не очень вникаю в то, чем они занимаются. Знаю только, что Николай Николаевич и Марина по свечению микробов определяют, сколько вредной дряни содержится в воде и еще каких-то таинственных «образцах». Они для этого вместе со Стрельцовым ноу-хау придумали.

А Татьяна Ивановна выясняет, почему и как микробы дохнут от антибиотиков или наоборот не обращают на них никакого внимания.

Но даже от такого малого научного знания мой гуманитарный мозг дал сбой, и я совершил поступок с неприятными последствиями для себя и окружающих. Правильно говорят – "много знаешь – плохо спишь".

Было собрание. Обсуждали статью кого-то из сотрудников. После этого профорг – та самая миниатюрная дама в стиле героинь Куросавы из комнаты Умновой – сделала объявление о распродаже на факультете чего-то бытового и каких-то общественных сантехнических проблемах. После неё я встал и сказал, как мне показалось, в тему:

– А почему на нашей входной двери нет таблички с названием лаборатории? Новый сантехник вчера нас найти не мог. И ещё. В ведомости на зарплату у лаборатории одно название, а в отчетах пишется другое. У нас что, «жизнь под псевдонимом»?

Многие стали улыбаться и перешептываться. Не улыбался один начальник. У него вообще лицо стало, как у биоробота. Просто иллюстрация к рекламе «И никаких мимических морщин».

– Николай Николаевич! – сказал он механическим голосом. – Вы что, не можете занять лаборанта полезной работой? Что он тут делает на коллоквиуме? Что вообще творится у Вас в группе? Юсева постоянно опаздывает на все собрания. Журавлева большую часть времени проводит в творческих раздумьях за чашкой чая. Кычанова

я вообще видел в этом месяце всего раза три-четыре и то на пути из лаборатории!

– У ВАС в группе! – огрызнулся Мажар. – Я группой не руковожу.

– Ну, хоть лаборантом своим Вы можете руководить? Кто он – лаборант или ковровый в цирке?!

Я бы, конечно, мог грамотно ответить на последний вопрос, но вовремя прикусил язык, потому что в ведомостях числился не я, а мама. И все же я не захотел оставлять за Стрельцовым последнее слово. Встал и сказал, подражая Сереге Адонину, читающему монолог Чацкого:

– Я приношу извинения присутствующим, за… как оказалось… неуместный вопрос. Если КОЛЛОКВИУМ (мне удалось запомнить эту абракадабру!) – это заседание масонской ложи, то…

Я был так сосредоточен на своей "сверхзадаче" – заставить Стрельцова выслушать мою отповедь, что не понял, каким манером Ник-Ник вытеснил меня за дверь.

– Какого дьявола! – думал я, усаживаясь на одноногую вертушку у химического стола в нашей комнате. – Я равноправный член коллектива. Почему же в моей должности нельзя посещать эти научные сборища?! Сидит же рядом с начальником дама-лаборант преклонного возраста, и никто не выставляет ее за дверь! Значит, меня выставили не из-за моей должности. Тогда из-за чего, хотел бы я знать?!

Вообще-то меня и у Лизаветы перед прогоном часто осаживали не по делу. Но там обругают, а через минуту полезут целоваться и извиняться. Я не обижался, понимал, что у людей просто сдают нервы. Здесь же, в лаборатории этой, я до сих пор не понимаю, в чем лопухнулся перед начальником в первый день и в чем сейчас.

Когда собрание окончилось, в комнате появился надутый Николай Николаевич и птичья составляющая нашей группы. В отличие от Мажара настроение у нее было приподнятое. Ирочка в пику Стрельцову сразу же стала греметь чайной посудой.

Через некоторое время незаслуженно обиженный начальником Николай Николаевич не выдержал и раздраженно сказал мне:

– Артем, ты бы все-таки держался скромнее.

– Ладно, – ответил я миролюбиво. – Чихать я хотел на эти научные базары. Бред какой-то. Я Пастером становиться не собираюсь. Но Вы все-таки объясните мне, почему в ведомостях такая путаница с названием.

Тут из-за перегородки выглянула Марина и сказала:

– Лабораторию переименовал Владимир Семенович, когда стал ею заведовать, потому что…

– Марина Юрьевна! – вдруг оборвал её Мажар. – Он же сказал, что Пастером быть не собирается.

– Пастером – нет,– возразил я с вызовом, – однако, как человек с полным средним образованием, хотел бы понять суть проблемы, потому что мне нанесен моральный ущерб.

– Что тебе нанесено? – с иронией переспросил Николай Николаевич.

– Не будем переводить то, что случилось, на рельсы бытового конфликта, – с пафосом парировал я. – Я задал корректный вопрос, а меня, штатного сотрудника, выставили за дверь!

– Вот везет! – сокрушенно сказал Мажар. – В прошлом году у нас работала лаборантом девушка Катя. Болтала столько, что хотелось нажать на пульт и выключить её, как рекламную паузу. Но она хотя бы на собраниях помалкивала. Ума хватало. А что касается названия лаборатории, то в документах на зарплату оно осталось таким, каким было раньше, когда здесь занимались более узкими проблемами. Сменить его на всех бланках стоит больших денег.

– И что? – ехидно спросила Ирочка, выглядывая из-за химического стола, – Все равно ведь нас все называют, как полвека назад. Можно сказать. проявляют уважение к истории. «Королева не правит, но царствует»!

– Ирина… как Вас по отчеству? – официальным тоном обратился к Журавлевой Николай Николаевич.

– Германовна! – ответила Ирочка с вызовом. – Но можно и без отчества.

– Нет, отчего же. Так вот, Ирина Германовна, я полагаю, что заведующий лабораторией ВУЗ-а с которым Ваш непосредственный руководитель и я заключили договор, по уставу может изменить название лаборатории.

– Даже если половина сотрудников против такого переименования?!

– Совершенно верно. Несогласные могут расторгнуть договор. И предлагаю дискуссию закончить. Я свое мнение сотруднику Тонитрову в ответ на его конкретный вопрос высказал. Полагаю, с него достаточно.

На следующий день на моем рабочем месте появился бумажный голубь. Я расправил его крылышки и обнаружил бледную ксерокопию книжного текста.

"У подростка, – прочитал я, – наблюдается стремление укрепить неустойчивую самооценку через популярность среди окружения (шутовство).

Экспансивные высказывания и поведение направлены на отстаивание собственной индивидуальности».

Я закончил чтение и почувствовал, что жутко покраснел. Оглянулся. Никого. Я разорвал листок в мелкие клочки и выбросил их в общественном туалете. Весь день я старался вести себя как обычно. В голове, однако, толкались неприятные мысли. Я вынужден был, не обманывая себя, признать, что анонимный автор во многом прав.

Здесь в лаборатории в пику солидным людям я изображаю из себя раскованного тина. Зато у Лизаветы, где раньше мне было легко и свободно, я веду себя как будто ушел в даун .

А какой я дома? Там меня просто нет. Порозов мигранта из меня сделал в родном доме. «Иона» начал, этот – завершает!

Ну и фэйс у меня вырисовывается!

На следующий день я дождался, когда мы с Николаем Николаевичем остались одни, и спросил:

– Скажите, пожалуйста, агент Мажар, секретные материалы в виде бумажного голубя получены мною от Вас?

Он повернул голову в мою сторону, вздохнул, но ничего не ответил.

– Значит от Вас. Теперь скажете, наверное: "Я желаю тебе добра…"

– Это, чтобы ты мне ответил про дорогу и все такое? Не выйдет. Я тебе эти тезисы отправил, потому что считаю – ты поймешь все правильно. IQ у тебя дай Бог каждому, если, конечно, забыть о существовании точных наук. С такой головой тебе самое время серьезно чему-нибудь учиться, а не мужу…гм… Степаненко подражать и «Аншлаги» устраивать

Ну, что ты здесь диссидента изображаешь на ровном месте? Листок с эмблемой этих самых…агентов Малдеров… у входа – твоя работа?

Артем! Здесь же не школа! Здесь взрослые люди занимаются серьезным и, кстати, любимым делом. А проблемы… они при этом всегда появляются, только не тебе их решать.

Помолчали.

– Насчет эмблемы и всего такого – я согласен, – ответил я, здорово задетый за живое. – Но объясните мне, пожалуйста, что это все так разволновались из-за моего вопроса на собрании? Точнее, почему разозлился Стрельцов, а Вы так просто голову мне готовы были открутить, лишь бы его успокоить. Он что у вас – носитель «тайного знания», а вы его безгласные адепты? Проходил я такое. Или вы просто работу боитесь потерять? Про договор я правильно понял? Его ведь и начальник может с вами расторгнуть?

– Предлагаю заменить слово «работа» более подходящим в моем случае понятием «любимое дело». Согласен?

Я пожал плечами.

– Ты прав, для меня было бы большой неприятностью потерять возможность заниматься той проблемой, изучению которой я посвятил почти столько же времени, сколько ты живешь на этом свете. Не так уж часто в нашей жизни человеку удается заниматься любимым делом, реализовать в работе по возможности все свои способности и этим зарабатывать себе на жизнь. Мне повезло, и я этим дорожу. Поэтому, когда возникают какие-нибудь административные проблемы или конфликты с коллегами, приходится взвешивать, что важнее…

Ник-Ник еще долго произносил свой монолог, стоя у массивных чашечных весов образца эпохи Ван Левенгука. Наверное, потому слово «взвешивать» включило какой-то особый механизм в моей голове. Я выпал из реальности и совершенно явственно увидел, что на правой низко опущенной «тарелке» весов материализовалась целая куча описанных им проблем. Задергались, запрыгали в технике ЗД какие-то ссоры с коллегами, разногласия с начальством , карьерные интересы, ну в общем, много чего. А с левой стороны сиротливо сидела уменьшенная копия Ник-Ника в обнимку со своим любимым делом.

Наконец, Мажар замолчал, а виртуальный человечек дернулся, свалился вниз и был погребен под «тарелкой» .

– Накрылся! – мрачно сказал я.

– Что? Что ты сказал? – растерянно спросил Мажар. – Артем, ты меня слушаешь?!!

– Ну! – ответил я, очнувшись.

Мажар покачал головой и тяжко вздохнул.

–– А теперь поговорим о тебе, – продолжил он после небольшой паузы сухим официальным тоном. – Вряд ли в далеком будущем ты с ностальгической тоской будешь вспоминать о грязной лабораторной посуде. Но скажи откровенно, сейчас ты своей работой у нас, ну хотя бы как временным вариантом, доволен?

– Да.

– Наши с тобой отношения и твои с Журавлевой и Мариной Юрьевной тебя устраивают?

– Стопудово.

– На этом остановимся. Согласен?

Я молча кивнул. Понимал, конечно, что за хамский намек о договоре должен, не откладывая, извиниться, но не смог. У меня с этим вообще плохо. Хорошо еще, если буду молча переживать. Чаще скажу какую-нибудь глупость не к месту и еще больше виноватым окажусь.

Николай Николаевич повернулся ко мне спиной, а я прокашлялся и принялся за свою работу. С некоторых пор с голосом у меня творилось нечто понятное, но неприятное. Теперь я не знал, чего от него ожидать. Существует вроде Гоголевского Носа. Сам по себе. То петуха даст, то под Шнура косит.

Домой в этот день я пришел поздно, в отвратительном настроении и уже в прихожей столкнулся с Порозовым, который наводил глянец на свои модные шузы.

– Ты где болтаешься? – спросил он "приветливо". – Опять по театрам бегаешь? Пристроили тебя в солидный ВУЗ работать, так и старайся там закрепиться. Поступай на подготовительные курсы.

– Я не альпинист.

Он выпрямился и тупо уставился на меня.

– При чем здесь… "альпинист"?

– Ну, Вы же сказали… "нужно закрепиться".

– Ты дурочку из себя не строй! Или всю жизнь собираешься стулья актерам на сцену выносить? Шут гороховый! Тебе даже не в театре, тебе в цирке место!

– Может и в цирке. "Будем считать, что консенсус достигнут", – мрачно согласился я, вспоминая реплики Стрельцова и Николая Николаевича.

После этих событий несколько недель прошли довольно спокойно.

"Весну света" сменила "весна воды". Снег растаял неожиданно быстро, хотя выпало его в этом году на удивление много. На черных проплешинах газонов появилась поросль разноцветных пакетов и банок. На них охотились с острыми пиками наперевес неуклюжие люди в ватниках и ярко-оранжевых накидках.

Чтобы поменьше видеться с Порозовым, я рано уходил из дому и являлся в лабораторию первым. Быстро делал свою работу, сверяясь с бумажкой, на которой Ник-Ник с вечера аккуратно записывал "моё меню" на следующий день.

После обеда я мог убираться восвояси на законном основании. Однако вместо этого я тусовался со студентами в буфете, который громко назывался "Практикум гурмана". Там две молодые женщины из ближнего зарубежья торговали традиционным набором уличных ларьков. Иногда я пристраивался к Марине и ее бывшему однокурснику Алексею, и мы пили кофе в стационарной столовой.

Алексей мне очень нравился. Во-первых, он держался со мной так, как будто и я был его однокашником. Во-вторых, он побывал с экспедициями во многих экзотических странах, но ничуть этим не хвалился, просто иногда к месту рассказывал очень интересные истории. А в-третьих, у него была потрясающая фамилия – ТУРБИН! АЛЕКСЕЙ ТУРБИН!

После обеда я укрывался от глаз начальства на "женской половине" нашей комнаты. Там в углу за термостатом было классное место. Сядешь на широкую дубовую тумбу из-под какого-то списанного прибора, прислонишься к стене, и никто тебя не видит. Сидишь, прикинувшись ветошью, читаешь или черкаешь карандашом по бумаге.

Домой я не спешу. Четыре дня из семи там после дежурства царствует Порозов. А с одноклассниками я вижусь теперь редко. Все заняты одним – под бдительным родительским оком готовятся к поступлению в любой вуз с военной кафедрой, чтобы откосить от армии. Иногда встречаемся у Антона, а в хорошую погоду собираемся во дворе за гаражами. Там между «ракушками» есть пятачок, куда взрослым не протиснуться. Между собой мы называем это место "База- 3". Там мы с ребятами и первые сиги выкурили, и первую банку пива по кругу пустили – одну на троих: я, Антон и Савик. Теперь сами еле протискиваемся в свое убежище. Зимой, когда снега по колено, туда ходоков нет, а в приличную погоду уютно. Скамейка из ящиков, навес из старых зонтов.

На работе познакомился с двумя студентами и одной стильной девицей.

Первым стал Маркус – этнический серб. Он жил за городом и приезжал на факультет задолго до занятий, ранней электричкой. Приезжал, устраивался на подоконнике у закрытой двери на свою кафедру и играл национальные мелодии на свирели. Деревянная такая дудочка, о которой говорили, что "она настроена по Свирскому". Объяснить мне, как это, никто не мог. Я несколько раз приходил, садился на пол у теплой батареи и молча слушал. Потом разговорились.

Вторым был его однокурсник Вася – "Василиск", который таскал в бэге томик Сологуба и решительно никому не разрешал даже в руках его подержать. Я все в библиотеку хотел пойти, чтобы узнать, что же это за чума такая. Правда, желание это быстро увяло.

Девушку звали Кэт или "Кэтти-Смарк". Она отличалась баскетным ростом, патологической любовью к кошкам, аллергическим насморком и разными по цвету глазами. «Правый глаз черный, левый почему-то зеленый»… Марк и Василий учились на одной кафедре. Один был фанатом плесеней, а другой водорослей. Кэт распинала крыс и вампирила в помещении с неофициальным названием «Лаборатория крови» .

Они ненавязчиво пытались увлечь меня своими изысканиями, но я быстро успокоил их, сказав, что грибы люблю исключительно в сметане, водоросли – в Сахалинском салате, а мелких грызунов в театре Дурова. Василий тут же заметил, что один из потомков знаменитого дрессировщика закончил их кафедру, классно рисует, и есть определитель водорослей северных морей с его картинками.

Несколько раз я доставал своим новым приятелям контрамарки на Шекспира и Фонвизина в Лизаветину студию, а на "Трех высоких женщин" Эдварда Олби по контрамаркам повел в театр одну Кэт.

Она была одного со мной роста, с пирсингом в ноздре и копной разноцветных волос. Левин поцеловал ей руку и сказал мне со значением:

– Сынок, ты растешь…

Надо сказать, что Олби здорово меня встряхнул. Героиню пьесы в разном возрасте играли три актрисы. Еще был мелькнувший на сцене и незамеченный ими сын. Я распрощался с Кэт в метро, чем, как оказалось позже, здорово ее обидел, и поехал домой. Ехал и думал я об одном, что должен объясниться с мамой пока она в возрасте героини «В». Когда она достигнет возраста «Б» и «А» ( как Изольда), будет поздно. После истории с "Ионой и К*» и воцарением Порозова мы уже и не семья, а так – существуем как соседи в одной квартире.

Аспид живет у нас уже почти год, но мама, похоже, по-прежнему смотрит в зеркало прошлого, в котором отражение Порозова выглядело весьма привлекательно. Шикарный мэн с внешностью пожилого Де Ниро отечественной выделки. Цветы, шампанское, горький французский шоколад, столики в ресторанах с японской кухней. Комп помог маме купить в рассрочку с супер-пупер монитором. Она перестала мучить себя подземкой, стала брать работу на дом, а главное… Главное, перестала часами сидеть с ногами на диване, уставившись в никуда и прикрывая косынкой тонкий шрам. Теперь вечерами, отправляясь на встречу с Порозовым, она надевала на шею подаренный им ошейник из искусственного жемчуга.

Когда я был совсем маленьким, я однажды сделал неосторожный шаг с отмели быстрой реки Сейм и попал в водоворот. Отец сразу же меня оттуда выволок, а потом долго объяснял, что в таких случаях нужно спокойно (!) опуститься на дно, оттолкнуться от него ногами и всплыть. Не знаю, пользуется ли кто-то таким методом, но мама, похоже, решила опробовать его на себе. Возможно, она собирается довести свои отношения с Аспидом до полного абсурда, чтобы решительно оттолкнуться от них и всплыть. Хорошо бы поскорее. Может там где-то внизу и «Иона» со своей компанией останется…

В тот вечер, когда я возвратился из театра, Порозов был в ударе. Я понял это сразу же, ощутив на себе прямо-таки материальную мощь его разящего взгляда.

– Таюша, – сказал он зловеще, едва я появился на пороге кухни, где они пили чай. – А ты знаешь, чем твой сын занимается с приятелями во дворе за гаражами? Я уже не один раз замечал, как он с дружками залезает туда и весьма нескоро возвращается в возбужденном состоянии. Чем вы там занимаетесь, Артем? Девушек среди вас вроде нет. Что в пакетах – могу только догадываться. Пьете? Нюхаете? Милиция, между прочим, сегодня сигнал от меня получила и "гнездышко" ваше почистит.

Выслушав этот монолог, я почему-то не покраснел, как обычно, а похолодел. Время стало ощутимо вязким. Медленно и гулко стучало сердце.

Пока шел в коридор на негнущихся ногах и натягивал куртку, в ушах заезженной пластинкой звучал глухой мамин голос:

– Родион, ты пойдешь и заберешь свое заявление. Пойдешь и заберешь…

Эту ночь я перекантовался у Антона. Чтобы мать не волновалась, попросил его сообщить, где я. На следующий день я разыскал Василия и сказал:

– Мне на какое-то время нужно уйти из дома. Что посоветуешь? Мои друзья еще в одиннадцатом, самостоятельных людей среди них нет. Одна надежда на вас с Маркусом.

– Причина?

– Бойфренд матери не хочет делить со мной квартиру.

– Ладно, – немного подумав, сказал мудрый Василиск. – Сделаем. Но только через неделю. Раньше не получится. Дача тебя устроит?

– Да.

– Тогда жди.

Я решил, что больше ни к кому обращаться не буду, а попытаюсь оставаться на ночь в лаборатории. И стал все обдумывать.

Если запираться вечером в комнате своим ключом, дежурный ничего не заметит. А на входной дери в лабораторию стоит английский замок – входи и выходи сколько захочешь. Чтобы комендант не заметил, что в рабочем помещении в неположенное время горит свет, придется устроиться во внутреннем коридоре. Там мягкий диван, кресла, стол, на котором лежит табель, и даже лампа дневного света над ним. Плед можно не приносить: над каждой дверью висит древнее "пожарное одеяло", выделанное из сукна времен ссылки Т.Г. Шевченко в степи Прикаспия.

Решил и по такому случаю пришел домой пораньше.

Мама сидела за компом и рисовала эскиз "задника" для Лизаветиного спектакля. Она иногда делала такую работу, когда Аспида не было дома. Услыхав, что я пришел, мама оглянулась и сказала вдруг с давно забытой теплой домашней интонацией:

– Я борщ сварила. Ты разогрей в микроволновке себе и мне.

Вообще-то, я собирался "подать голос" с порога, но после такой маминой реакции на мой приход притормозил. Тут раздался телефонный звонок, и Аспиридон Васильевич без "здрасьте и пожалуйста" командным голосом рявкнул:

– Позови мать.

Я передал маме трубку и сел на диван.

Мама за пару минут разговора сказала два раза "нет", один раз "да" и отключила телефон. И тогда я решил не " укорачивать хвост по кусочкам" и твердо объявил:

– Ма, я решил с ребятами в общежитии пожить. Денег мне не надо, я на днях аванс получу.

Мама поставила телефон на базу и развернулась в кресле лицом ко мне.

– Ты же сама видишь. Не ужиться нам здесь вчетвером, – попытался пошутить я.

– Вчетвером? – тихо переспросила она.

– Ну да! Ты, я и Аспид с жабой!

– Что? Какой Аспид?

– Ты в паспорт Порозову заглядывала? Аспиридон он! Аспиридон, а не Родион! А жаба – та самая, которая его каждый день душит. Ты же слышала, как он на днях терзал меня из-за лишнего куска сыра в холодильнике, хотя я его на свои деньги купил.

Мама молчала.

Я подождал немного, потом добавил:

– Ключи я у себя оставлю, ладно? Вдруг книги понадобятся или вещи…

Мама ни слова.

Потом развернулась к компьютеру и, уже сидя ко мне спиной, тихо ответила:

– Решай сам, как для тебя лучше.

Пока она не ушла спать, я отсиживался на кухне, а потом долго крутился на диване без сна.

Хорошо, конечно, что обошлось безо всяких соплей… Впрочем, нет. Лучше бы она сердилась и говорила какие-нибудь глупости о моем возрасте, как Тошкина мать. Может, напрасно я все это затеял. Наши с ней отношения не изменятся, зато поле сражения останется за Аспидом.

Когда я сделал все, чтобы "Ионы" исчезли из нашего дома, о ком я думал? О себе. А сейчас, если себя не обманывать? Тоже… но не только. Теперь я думал и о нас. То есть не отдельно о себе и о ней, а о нас вместе. Мама была всего года на два старше меня теперешнего, когда я появился. Изольда стала матерью для нас обоих, а как жить нам вместе без неё мы, похоже, до сих пор не научились. Научимся ли… И, вообще, кто мы друг другу…

Первым вывел меня на чистую воду Мажар.

– Ночуешь в лаборатории? – спросил он, как бы между прочим, когда мы были в комнате одни.

Я замялся, а потом кивнул.

– А как Вы догадались?

– Самому приходилось, если задерживался допоздна. Знаю эти фокусы с одеялом да и обертки от лапши стали появляться в корзине с утра пораньше. Что так?

– Ремонт у нас. Мать у родственников, а я с ними не ужился.

– Ну, ну. Смотри, чтобы начальник тебя не застукал. Он этого не потерпит. Если что, повестку в суд ему пришлют. И учти – я ничего не знаю.

Я прокололся на четвертое утро.

Заснул, а когда открыл глаза и приподнялся, то увидал, что дверь в комнату начальника приоткрыта. Скомканное пожарное одеяло лежало на полу и напоминало двугорбого верблюда синего цвета.

Укрывшись за дверью своей 301, я быстро умылся, напился крепкого сладкого чая и стал прилежно набирать на компе продолжение очередного отчета нашей группы. Никакого особенного волнения я не чувствовал, однако отметил, что нажимаю не те буквы несколько чаще обычного. Когда пришел Ник-Ник, я не стал затягивать с объяснением и сразу объявил:

– Шеф, я – влип!

– Сколько раз я тебе говорил, "шеф" – это не ко мне, я не вожу уборщиц и лаборантов к вершинам науки. У тебя что, ранний склероз?

– Не-а. Можно, конечно, по «и-о» , но на три буквы – короче.

– М-да, я бы на твоем месте шутить поостерегся…

Не успел он закончить фразу, как на пороге появился Стрельцов. В комнату входить не стал, а только распахнул дверь и, держась за ручку, мрачно изрек:

– Здравствуйте, Николай Николаевич, зайдите ко мне.

И удалился.

– Неужели до десяти не мог выспаться! – обрушился на меня Мажар. – Я же сам поставил тебе будильник на полдевятого!

– Ну, проспал! И будильник не зазвонил! И этот… тоже… ходит как кот…

Да не переживайте Вы так! Уйду я отсюда, no problem!

Ник-Ник махнул рукой и метнулся к начальнику в кабинет, даже в тапочки свои знаменитые не влез.

Возвратился довольно быстро, злой. Сказал:

– Теперь твоя очередь объясняться. Иди!

Начальник сидел за столом и что-то писал.

– Садись.

Он указал мне на кресло напротив стола.

Я сидел. Он писал. Мне показалось долго. Я успел подумать, почему это всем студентам говорят "Вы", а мне "тыкают". Чем это таким я от них отличаюсь? Разве что социальным положением. И мне на какое-то время стала понятна одна из движущих сил революций.

Наконец Стрельцов отложил ручку и неожиданно посмотрел так, как будто увидел меня в первый раз. Ну, просто, как мой папаша, когда я в дошкольном возрасте загнал гвоздь в разделочную доску. Загнал и сказал: «Можешь уезжать в свой Питер. Видишь, в доме есть

кому забить гвоздь».

– Я слышал, что ты хочешь уволиться. Тебя что здесь не устраивает: работа, зарплата, люди? – произнес Стрельцов после паузы.

– Все устраивает.

( И подумал, с обидой, что, похоже, осторожный Николай Николаевич поспешил от меня откреститься).

– Нашел работу по призванию?

Я выразительно помотал головой.

– Тогда разумнее остаться. Николай Николаевич тебя хвалит. Если так, могу предложить тебе дополнительную работу по договору. Все равно болтаешься здесь до вечера. А теперь еще и… ночами.

Я тебя с ответом не тороплю. Посоветуйся дома, но дня через два дашь ответ.

Можешь идти.

Я поднялся.

– Да, ты забыл в каталоге.

Он вынул из толстого тома несколько листков и протянул их мне.

Я молча взял и покраснел.

Это были графические следы моего ночного бдения, попытка "фотографирования душ в трёх измерениях" и "рентгеноскопия снов" по Павичу…

Вот прокололся! Я ведь, как Колобок, и от Левина ушел, и Лизавете с матерью не дался, и Порозову нос натянул, а тут…

– Мне понравилось, – продолжил начальник как-то очень уважительно, но тотчас поспешил добавить, – хотя я, конечно, не специалист.

Помолчал недолго.

И вот еще что. Оставаться в лаборатории на ночь я запрещаю. Категорически. Узнаю – Николай Николаевич получит выговор в приказе.

В коридоре я немного постоял, чтобы прийти в себя. Ничего не скажешь: увидеть «начальника с человеческим лицом» было приятной неожиданностью.

Впрочем, умилялся я недолго и стал с сожалением думать, что такой чуткости коллеги Стрельцова заслуживают гораздо больше, чем я.

– Ну что? – накинулись на меня Ирочка и Марина.

Мажар ничего не сказал, но напряженно ждал ответа.

– Отпущен на поруки! – торжественно объявил я.

– Кто только тебя возьмет! – буркнул Ник-Ник, впрочем, вполне благодушно.

Весь день ко мне относились, как если бы я был приговорен к эшафоту и неожиданно помилован. Это меня забавляло. На некоторое время я даже переставал думать, куда пойду вечером. Когда же рабочий день окончился – впал в уныние.

– Собирайся! – приказным тоном сказал Мажар, облачившись в плащ. – Пойдешь к родственникам. Авось не съедят.

Я стал неохотно натягивать куртку. Ник-Ник стоял у двери, демонстративно позвякивал связкой ключей, но не торопил. Потом вдруг, как будто вспомнил о чем-то, быстро пошел к своему столу и вынул из штатива пробирку, наглухо заклеенную эластичной пленкой. Покрутив её между ладонями, Мажар протянул пробирку мне:

– Развлекайся!

В пробирке, излучая нежное сияние, кружились в фантастическом танце миллиарды золотинок!

Эльфийский фиал! «О, Элберет Гилтониэль»!

– Николай Николаевич, вы – маг!

– Какая магия?! Берешь соль свинца, ледяную уксусную… йод… Ну, в общем, Pb{CH… C(OH)} и…

– Только без рук… то есть – без формул! – заорал я в ужасе.

Почти до полуночи я таскался по городу, периодически отогреваясь в метро среди мрачных готов, учащейся молодежи с дипломатами и черно- розовых красавцев с косыми челками и пирсингом в ноздрях. И никто не обращал на меня никакого внимания. Сам же я, как всегда, ощущал себя чем-то вроде негатива в ожидании погружения в проявитель. Торопил и одновременно оттягивал этот момент. Что там проявится и проявится ли…

– Ты ведешь себя, как спящий принц в этом… ну, где мумии, – недавно сказал мне Левин с глубокой печалью в глазах. – Только смотри, дождешься, что разбудит тебя не добрая фея, а Серый Волк.

Тогда я отшутился, а вот теперь после разговора со Стрельцовым, меня просто распирало от желания рассказать кому-нибудь, как я прошлым летом пытался «пробудиться». Только кто бы сейчас захотел слушать эту исповедь?!

Нет, я точно псих. Профессиональный художник почти год назад дал мне «добро» заниматься искусством, но я повел себя, как настоящий тормоз. А господину Стрельцову понравились два листика с моими «почеркушками», и я сразу же разволновался и «возжаждал действия»!

Глава 5. « Твою фамилию я не забуду…»

(Аперитив от Гурия Карояна – График Ким Брэйгель – Переступив порог)

– Да-а-а…– раздумчиво сказал прошлым летом председатель приемной комиссии, к которому попала на просмотр папка с моими рисунками.

– Да-а! – с выражением некоторого недоумения протянул он, немного погодя.

– Да! – произнес он кратко, решительно закрыв папку, и это прозвучало как приговор.

Лицо его за эти минуты столько раз меняло свое выражение, что понять, как он отнесся к тому, что посмотрел, было невозможно.

– Юноша, – сказал он, наконец, откинувшись на спинку стула и прижав твердый раздвоенный подбородок к расстегнутому вороту белой рубахи.

– Юноша, – повторил он после небольшой паузы с притворным недоумением. – Вы знаете, куда пришли?

Я промолчал.

Тогда председатель передал папку рядом сидящему коллеге в очках, вздохнул и обратился к остальным членам комиссии.

– Похоже, мальчик рано пристрастился к чтению взрослых книг. Но они были без картинок, и у юного читателя возникло желание нарисовать их самому. Так? (это он мне).

Я не произнес ни звука.

– Ты не слышишь, да? Так вроде с дефектами слуха к нам в этом году не обращались.

Или обиделся?

Я не ответил.

– Хорошо, я сам скажу. Это я должен обидеться. И не только я. Вся комиссия. Там же в холле вывешен список того, что нужно принести, чтобы получить допуск к экзаменам.

Пауза.

– Может, дома забыл… или забывать нечего было, а? В студии какой-нибудь учился? В кружке? О художественной школе я не говорю, ясно, что нет.

Ну?!

– Не учился.

– "Великий"… нет… скажем… "Длинноногий немой заговорил"!

Мой ироничный рецензент повесил руки на спинку стула и стал раскачиваться на задних ножках вперед-назад.

– А у товарищей одолжить рисунки не догадался?

Он перестал раскачиваться, наклонился над столом и, повернув голову, доверительно сказал коллегам:

– Мне в прошлом году один энтузиаст принес работы по крайней мере трех приятелей. Судя по технике, один был из Суриковского, другой – из Строгановки, а третий, очевидно, подвизался в студии Андрияки.

После этого он опять переключился на меня.

– Ну что (посмотрел в бумажку), Артём Тонитров. За честность – хвалю. За молчание, кстати, тоже. Хоть на этом время сэкономили.

Итак, аперитив я тебе составил с ха-а-рошенькой горчинкой. И всё таки не хотелось бы тебя отпускать без десерта от Гурия Карояна, то бишь от меня.

Литературу читаешь отличную. Весь модный современный набор молодого интеллектуала.

Словари особенно любишь… Павича, да?

Я кивнул.

– Из не очень затасканного – вот… Платонов. Кстати, помнишь, на чем Фома Пухов, не одаренный чувствительностью, резал вареную колбасу?

(Я помнил.)

К Фонвизину что-то… театральное… со вкусом. Неплохо, совсем неплохо. Только пойми меня правильно: нам выгодней пару середнячков взять с профессиональной подготовкой, чем столько же ярких индивидуальностей, но без хорошей школы за плечами. В первом случае мы без отсева получим двух специалистов, а во втором, вполне вероятно, столько же отчислим с первого курса. Я же не знаю, хватит ли у тебя терпения на штриховку ложек-плошек и других прелестей учебных натюрмортов. Не говоря уже о живой натуре. Это же столько бумаги и холста надо перепахать. Потом изойдешь как бурлак, хотя в руках будет карандашик в два грамма или кисточка чуть тяжелее.

Те, кто художку окончил, считай, хотя бы пороху понюхали. Хотя и там, конечно, игра в бирюльки. Но все-таки.

А ты уютненько за столиком сидел, на осьмушках малевал себе на потеху что, когда и сколько хотел.

Замолчал.

– Лет тебе сколько?

– Пятнадцать.

– Что-что? Ты школу-то окончил среднюю?

– Да.

Кароян уперся локтями в стол, скрыл лицо за сцепленными пальцами и тихо спросил коллег:

– У нас что, сейчас с пяти лет принимают, как в Англии?

Кто-то пожал плечами. Кто-то хмыкнул.

– Ну что, я подытожу? – теперь уже громко обратился Кароян к членам комиссии. Никто не возразил.

– Давай, Артем Тониторов, забирай свою раритетную папочку и будем прощаться. Если у тебя хватит характера и желания учиться у нас, то учтешь сказанное мной и будешь серьезно готовиться. Время у тебя есть. Такой длинный, а всего пятнадцать…

– Высокий, – поправил его кто-то.

– Ну да, – долговязый, – вывернулся председатель. – Встретимся еще, может статься. Между прочим, знаешь, сколько я сюда поступал? Четыре года.

И ничего, все успел. Вот сижу теперь сам в приемной комиссии.

Парень ты интересный. Вроде я один говорю, ты молчишь, а мне все твои ответные реплики слышны.

Может тебе в театре показаться… "Мимики и жеста"…

Да, фамилия у тебя редкая. Не скажешь, какого происхождения?

– Латинского. Отцовский предок из Пскова учился в греко-латинской академии.

– А что обозначает, знаешь?

Я замялся. Потом сказал безо всякого выражения:

– "Мальчик с громким голосом".

– Надо же, а ты все молчишь. Я было подумал, может, у тебя дефект речи какой-нибудь.

Ладно, зови следующего. А в будущем пользуйся своими голосовыми связками, при такой-то фамилии…

В сущности, председатель комиссии сказал мне много хорошего и правильного, а всякие там подначки были мне по барабану. Я уже давно привык к такой манере общения и научился не относиться к себе чересчур серьезно. Знал бы этот Гурий Кароян, как театральные мэтры проверяют актеров на вшивость перед премьерой. Так наезжают, что потом исполнители все десять первых спектаклей на одном адреналине играют.

Меня сразило не это.

Я вдруг подумал, что за год до моего рождения перед такой комиссией только в другом институте стояла моя мать. Она со всем своим южным темпераментом убеждала всех, что хочет быть и будет художником. На месте Карояна сидел отец, и "крепость пала"… во всех смыслах.

Я же никого не хотел убеждать… Я хотел, чтобы убедили меня. Впрочем, трудно отделить одно от другого даже мне самому.

Мне было двенадцать, когда «Иона» сказал маме: "Художником он не будет". Я услыхал и забыл. Забыл, сказанное им, на два года. А когда сознательно потянулся к карандашу, оказалось, что эти проклятые слова проявляются на бумаге раньше, чем я коснусь ее грифелем: не видимые никем, кроме меня, как будто написанные симпатическими чернилами.

Потому я и ломанулся на этот творческий конкурс. Не знаю, на что надеялся. Возможно, хотел, как Мюнхаузен, вытащить себя из трясины сомнений за собственную косичку.

Не получилось.

Приглашение Гурия Карояна поступать в будущем прозвучало для меня приятно, но неубедительно.

Я уже собрался уходить, но пришлось задержаться.

Преподаватель, сидящий рядом с председателем, старательно завязывал тесемки на моей "раритетной папке с картинками". В этой папке еще до моего рождения Изольда хранила ноты, переписанные ею от руки. У серьезного седого человека с молодым лицом, который возился с окаменевшими от времени тесемками, был крепко сжатый рот с четким рисунком губ и чуть выдвинутый вперед твердый подбородок. Затянув узел, он поднял голову, и за стеклами очков, похожих на пенсне я увидел спокойные серые глаза .

– Артем? – вопросительно сказал он, протягивая мне мои откровения, упакованные в картонную неволю. – Вас так зовут?

Я кивнул.

– Полагаю, Вы в этом году не поступать пришли, а просто не нашли другого способа показать профессионалам свои работ. Не совсем разумно, но простительно. От меня лично получаете "добро". Все есть, чтобы начать готовиться к экзаменам серьезно. Хороший вкус, индивидуальность, выразительный рисунок и перспективу ломаешь интересно (вдруг перешел он на "ты"). Возьми мою визитку. Если не передумаешь поступать именно в наш институт – позвони, хотелось бы познакомиться поближе. Твою фамилию я не забуду.

Уже на улице я с трудом разжал пальцы, судорожно сжимавшие визитку, и прочитал: «Ким Брейгель. График».

Это было уж слишком! Я нервно засмеялся.

Не иначе как знамение!

"Ким" Киплинга – последний подарок маленькой Зое от отца. Книга эта хранилась как реликвия и была завещана Изольдой лично мне. Я давно читал ее, но помню, что тот мальчик – «Друг всех людей мира», кажется, так его звали – нашел и Учителя, и Знак Своего Предназначения.

А " Брейгель"…

Когда мне исполнилось десять лет, я получил в подарок от Изольды коробку конфет и поздравление, написанное на обороте старинной открытки. Это была репродукция картины Брейгеля «Гибель Икара».

Миф о крыльях, воске, солнце и всем прочем я уже знал, но Икара на картинке найти никак не мог.

– Спустись с небес! – насмешливо сказала мне Изольда и протянула лупу.

Очень нескоро, рассмотрев крестьянина, понурую лошадь, борозды от плуга, напоминающие пласты слоеного теста, овец, корабль с матросами на реях, руины форта, лодки, куропатку и призрачные замки, я увидел голые ноги Икара, безобразно торчащие из морских волн.

– Совсем некрасиво и даже перьев не видно, – сказал я Изольде.

– Ты смотришь на это событие, как овца из стада! – ответила она. -

Да, падение выглядит безобразно. Но кто знает, каково это… иметь крылья.

Книга со вложенной открыткой и сейчас хранится за портретом Изольды, который хотели да не смогли убрать с полки книжного шкафа ни «Иона», ни Аспид, потому что мы с мамой каждый раз возвращали его на место.

Изольда в темном платье с белым кружевным воротником, похожая на актрису Турчанинову в старости, по-прежнему строго смотрела на всех сверху вниз и как будто спрашивала: «Себя-то, голубчик, ты не обманываешь?»

Да, мои «мысли второго плана» под влиянием господина Стрельцова в обличье доктора Джекила явно изменили свое направление.

Я нащупал в кармане затертую визитку графика Кима и вдруг так раззадорился, что даже мобильник достал. Решил звонить! Не откладывая! В первом часу ночи! Но тут же оступился на эскалаторе, едва не расквасил себе нос и пришел в себя.

Впрочем, во благо ли это, покажет будущее.

Я приволокся домой, не имея представления, что скажу, что сделаю, переступив порог.

В гостиной горел свет, но ящик не работал. Было как-то по-нежилому тихо. Я стал расшнуровывать гриндерсы и вдруг замер от предчувствия, которое суеверно постарался отогнать от себя: под вешалкой не было ни ботинок, ни… тапочек Аспида.

В дверях показалась мама, кутаясь в махровый папин халат с проплешинами.

Я молча потыкал пальцем в пол и поднял брови.

– С концами, – сказала она и вздернула подбородок. – Пойдем, как сейчас говорят… набухаемся …за исход.

– Тэсса! – засмеялся я, любуясь ее греческим профилем. – Жаргонные слова не подчиняются законам классической грамматики. Надо говорить «бухнём». Пора это знать. Большая уже девочка.

Age restriction:
12+
Release date on Litres:
25 July 2024
Writing date:
2024
Volume:
80 p. 1 illustration
Copyright Holder::
Автор
Download format:

Similar books