Quotes from the book «Театральная улица: Воспоминания»
"Я испытывала чувство горячей благодарности к мистеру Дову, который помог мне преодолеть все трудности. Музыка, исполнявшаяся на этом первом дневном спектакле, даже напоминала Чайковского, своего автора".(Глава 20)
... могу добавить еще одну маленькую слабость, по-своему очень милую. Она создавала, по моему мнению, мост, который связывал очищенные слои его /Дягилева/ интеллекта с умеренными зонами, куда мог последовать любой. Эта слабость, если ее можно назвать таковой, состояла в том, что его очень беспокоило общественное мнение, каким бы недостойным внимания оно ни было. Но это относилось только к нему самому. Однажды в одной из наименее уважаемых петербургских газет появилась непристойная заметка о нем. Я сразу же написала письмо редактору, оно было не слишком связным, но выражало мое негодование. Письмо напечатали. Благодарность Дягилева была намного больше, чем того заслуживал инцидент. К тому же он очень забавно выражал свою благодарность. Не распространяясь по поводу достоинств моей логики, он сказал:
— Я просто обожаю вашу позицию. Она равнозначна следующему: «Я люблю Дягилева, а все вы грязные собаки».
Первым автором, сделавшим свое подношение Русскому балету, стал Жан Луи Водуайе, написавший на основе стихотворения Теофиля Готье либретто балета «Призрак розы». Прошло уже почти двадцать лет с тех пор, как мы впервые станцевали его в «Шатле». Сейчас он практически сдан в чулан, где хранятся сувениры. «Ах, «Призрак розы»!» — до сих пор вздыхают те, кто видел его; и такой огромной была его власть над сердцами, таким неуловимым, но всепроникающим был его аромат, что вздыхают и те, кто пропустил «Призрак розы». Для них это легенда. Благословение самой Терпсихоры лежит на этом балете; он был избавлен от детских болезней, без которых не обошлись другие балеты. Фокин сделал его на едином дыхании, в порыве вдохновения, не находя ни единой погрешности у исполнителей. Рождению спектакля не предшествовали ссоры, скандалы; спокойно прошла премьера. На сцене не было никакой суеты, Дягилев пребывал в благодушном настроении, суетился только Бакст — беспомощный, взволнованный, он переходил по сцене с места на место, держа клетку с канарейкой в руках. С его точки зрения клетка была частью декорации, все же остальные смотрели на нее как на ненужную, помеху. Сначала он повесил клетку над окном, откуда ее убрали — через это окно появлялся Нижинский, а другое окно следовало оставить свободным для знаменитого прыжка Нижинского.
— Левушка, ради бога, брось ты свою канарейку, публика теряет терпение. Не будь идиотом, никто не ставит клетки с канарейками на комод.
— Ты не понимаешь, Сережа, мы должны создать атмосферу.
Бакст задержал антракт, но все же «создал атмосферу», подвесив в конце концов свою канарейку под карнизом. Впоследствии во время гастролей клетка с чучелом птицы была «злонамеренно» утеряна.
"Затем Нижинский предпринял эффектный ход. Он должен был, оставив трио, уйти со сцены, чтобы снова появиться в сольной вариации. В тот вечер он решил совершить прыжок; он взлетел в нескольких ярдах от кулис и, описав в воздухе параболу, скрылся из виду. Никто из зрителей не видел, как он приземлился, для всех он взмыл в воздух и улетел. Раздался гром аплодисментов, оркестру пришлось прекратить игру. Возможно, эта находка Нижинского стала источником подобного же эффекта – знаменитого прыжка в окно в «Призраке розы». Вся сдержанность была отброшена, и залом овладел неистовый восторг". (Глава 19)
"Как бы рано мы ни пришли, маэстро уже ждал нас, обмениваясь шутками с рабочими сцены и заставляя умного черного пуделя, принадлежавшего швейцару, проделывать различные трюки. Пес любил деньги и знал, как с ними обращаться. Получив сольдо, он степенно переходил через дорогу и направлялся в кондитерскую, клал свою монетку на прилавок и возвращался с пирожным, которое съедал где-нибудь в укромном уголке".(Глава 23)
"Сергей Легат против воли вынужден был подписать декларацию. Будучи человеком чести, он ощущал себя предателем.
– Я поступил как Иуда по отношению к своим друзьям. – В ту же ночь он стал бредить и кричал: – Мария, какой грех будет меньшим в глазах Господа Бога – если я убью тебя или себя?
Утром его нашли с перерезанным бритвой горлом".(Глава 15)
"у меня была страсть бродить по улицам и заглядывать в окна, были и любимые уголки в нашем районе, которые я знала как свои пять пальцев. Каждое из этих мест вызывало во мне свои ассоциации. Еще ребенком я выдумывала истории о людях, живущих в этих домах, и дополняла их все новыми и новыми подробностями во время каждой прогулки. В одном из переулков за церковью Михаила Архангела стоял деревянный дом, его ворота с панелями и пилястрами венчали две урны; небольшой архитрав и карнизы над окнами были украшены резными гирляндами, пронзенными стрелой. Это место носило грустное название – Упраздненный переулок. Окна нижнего этажа находились почти на уровне земли; за последним окном, склонившись над работой, сидела юная швея, еврейка с грустными глазами и кожей белой, словно камелия. Я проходила мимо так часто и смотрела так пристально, что в конце концов мы стали улыбаться и кивать друг другу. Однажды я не нашла ее на привычном месте; и больше она не появлялась. Тогда я придумала про нее такую историю: она влюбилась в христианина, они обо всем сговорились, она собиралась отречься от своей веры, но отец узнал о ее планах, проклял ее и выгнал из дома…
Несколько в стороне находилась лавчонка, где мы когда-то покупали грошовые книжки и где однажды я приобрела предмет своих вожделений – коробку, оклеенную бахромой из китайской шелковой бумаги. Теперь я иногда делала крюк и заходила сюда, чтобы посмотреть на свои фотографии, которые здесь продавались. Я любила заходить сюда и в некоторые другие любимые мною места по дороге в театр, чтобы преодолеть страх сцены, это успокаивало меня и возвращало душевное равновесие".(Глава 15)
Новые аргонавты в поисках красоты, Свои души мы заложили морю.
Я, без сомнения, была не единственной, кто «любил» Дягилева. Среди штата сотрудников царила настоящая преданность и почтительное отношение ко всем его пожеланиям. Он заставлял их очень много работать, ставил перед ними такие задачи, о каких мы читали только в сказках, но он умел и согреть их сердца, знал, когда нужно похвалить, а когда дать волю гневу. Одно из своих фантастических приказаний он отдал, когда Шаляпину не понравился его костюм Олоферна, тогда Дягилев велел костюмерше за несколько часов изготовить другой. Как эта крошечная женщина приступила к выполнению поставленной перед ней задачи, наглядно описал Дягилев: «С полным ртом булавок и съехавшим набок пучком волос она носилась вокруг Шаляпина, словно комар вокруг колосса, — то вставала на колени, чтобы подшить подол, то вставала на стул, чтобы дотянуться до его плеч, в результате ей удалось одеть его, несмотря на то что он жестикулировал перед зеркалом» . Он репетировал роль, но время от времени речитативом давал ей знать, если в него впивалась булавка.
В 1911 году Шаляпин надолго задержался в Монте-Карло после окончания гастролей. Мы встречались по многу раз в день в самой оживленной части Монте-Карло, на веранде «Кафе де Пари»; часто собирались там после спектакля вчетвером — Шаляпин, Дягилев, Нижинский и я. Он находился тогда в состоянии жесточайшей депрессии и испытывал некоторое облегчение, когда мог говорить о предмете, причинявшем ему огромную боль в то время. Поклонники Шаляпина в России разгневались на него за поступок, который сочли отступничеством от либеральных идеалов. Этот эпизод, временно навлекший на него непопулярность, казался настолько нелепым, что, несмотря на свои симпатии к Шаляпину, я была рада услышать его собственное объяснение происшедшего. Это случилось в Мариинском театре во время бенефиса хора. На спектакле присутствовал император, и произошла демонстрация патриотических чувств: в перерыве поднялся занавес, и вся труппа с Шаляпиным во главе исполнила национальный гимн. Внезапно Шаляпин опустился на колени, а вслед за ним и все остальные преклонили колени перед его величеством. Император стоял бледный, явно растроганный. Мне показалось, что этот момент был исполнен какой-то возвышенной красоты. Либеральная молодежь, на чьих собраниях Шаляпин обычно пел гимны свободы, неистовствовала, обвиняя Шаляпина в лицемерии.
— Я не лицемерил; я сам не знаю, как это произошло, — сказал Шаляпин, и его смущенный, полный замешательства взгляд лучше, чем любые слова, сказанные в оправдание, реабилитировал его.