Read the book: «Последнее желание»
GIFTED by Suzumi Suzuki
© Suzumi Suzuki 2022
All rights reserved.
© Слащева А., перевод, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2025
* * *

Я обхожу дом, выходящий на дорогу между кварталом развлечений и Корея-тауном, я открываю тяжелую входную дверь на парковке и по боковой лестнице поднимаюсь на третий этаж. Там, в конце коридора, еще одна железная дверь: когда я, приложив все силы, приоткрываю ее, раздается скрип, но прежде чем она захлопнется, я успеваю вставить ключ в старый замок и провернуть его налево до щелчка. Каждую ночь одни и те же звуки: скрип, затем щелчок. Если пауза между ними коротка или, наоборот, затягивается, мне становится не по себе. Стоит поставить на пол тяжелую сумку или случайно обронить ключ – и весь ритм сбивается.

Когда мама попросила разрешения пожить у меня в те последние дни лета, я сразу согласилась – может, потому, что тем летом и так было много потерь. Болезнь, поселившаяся у мамы в желудке, уже достигла той стадии, когда мама, кажется, искала, где бы умереть. Она сказала по телефону, что хочет дописать еще одно последнее стихотворение.
– На больничной кровати это будет совсем не то. Ты понимаешь?
Я уловила в этом ее «Ты понимаешь?» нотку снисхождения, но не смогла на нее ни разозлиться, ни рассердиться. Мне даже сделалось грустно – ведь для нее умереть в моей захудалой квартирке неподалеку от квартала развлечений лучше, чем в обычной больнице. Мама не достигла выдающегося успеха, хотя могла бы. Она выпустила несколько тоненьких поэтических сборников, и ее фотография пару раз появлялась на обложках журналов. Ну и однажды она выступила в утренней программе на местной радиостанции, где читала японские переводы английских стихов. И в общем-то все.
Через два дня после своего звонка она приехала ко мне прямо из больницы, и меня охватили двойственные чувства: досады – ну почему она не сказала мне пораньше, чтобы я смогла подготовиться и собрать все необходимое – и облегчения, ведь, значит, мама была уверена, что я ей не откажу. Из такси мама вышла в мешковатых спортивных штанах и футболке с длинными рукавами, на которую был наброшен пиджак. Этот голубой пиджак, который был на ней в тот день, когда она легла в больницу, отныне служил единственным напоминанием о прошлой жизни – теперь она могла носить только просторную ночную рубашку. После больницы у нее было всего две сумки с вещами, и на мой вопрос, надо ли забрать что-то еще из ее квартиры, она ответила отрицательно. В одну сумку были втиснуты две ночные рубашки, зубная щетка и расческа, и я уже знала, что лежит в другой.
Я не просыпалась в одной комнате с мамой уже лет восемь, с тех пор как самолеты террористов врезались в нью-йоркские небоскребы. Тем не менее это не значит, что мы не общались совсем, может, за исключением пары лет, пришедшихся на мой подростковый возраст. Мы стали чаще видеться с тех пор, как у нее нашли серьезную болезнь, мы встречались как в больнице, так и в других местах. С каждой встречей она все больше худела, ее волосы истончались, и это меня беспокоило. В молодости у нее были блестящие, пышные черные волосы до самой груди. Она говорила, что их слишком много, чтобы собирать в пучок или делать завивку, поэтому носила их распущенными. Ее черные волосы ярко контрастировали с моими, вьющимися и каштановыми.
Прошлой весной мама говорила, что справится с болезнью, но теперь она так не думала. Пробыв у меня девять дней, в течение которых она даже не открыла сумку с блокнотами и ни разу не взяла свою ручку, она снова легла в больницу, жалуясь на дыхание. Сейчас я думаю, что если бы мне пришлось жить с ней полгода, да хотя бы несколько месяцев, то так было бы лучше: я бы каждый день готовила ей что-нибудь, делала бы ванну, рассказывала бы интересные истории, хотя она бы их все равно не слушала. Но это лучше, чем соблюдать отбой и пить лекарства по часам. Мы спали рядом только в первую ночь, когда она приехала. Мама подумала, что так будет и дальше, но на самом деле у меня не было времени из-за работы.
Теперь я понимаю, что вечерами, догадываясь, что мне пора уходить, она правдами и неправдами пыталась задержать меня: то нарочно тянула с лекарствами, то раскрывала газету и задавала мне какой-то явно вымученный вопрос, – не говоря об этом прямо: «Останься, побудь здесь, побудь со мной». Протягивая мне телепрограмму и пульт, она просила помочь ей с выбором: «Не знаешь, что мне лучше посмотреть на ночь перед сном?» Мамины руки, в прошлом изящные и гибкие, теперь покрылись волосами, иссохли и стали не толще, чем три моих пальца: указательный, средний и безымянный. Кожа ее сморщилась и стала дряблой, но когда я намазала ее дешевым увлажняющим кремом из аптеки, то ее цвет слегка улучшился. После этого она снова попросила: «Включи мне что-нибудь». Раньше она не смотрела телевизор, и ее стремление задержать меня очередной несущественной мелочью только вызвало у меня желание поскорее уйти.
Я переодевалась перед самым выходом и в целом старалась одеваться не так, словно собираюсь на работу в ночной клуб. Обычно я час тратила на макияж, но теперь только наносила пудру, а остальное доделывала уже снаружи. Скромная одежда, которую я надевала, чтобы мама не удерживала меня, ей нравилась. Однажды она даже бросила мне: «Очень миленько», – на мне были надеты джинсы и бежевый кардиган, и тогда мама впервые похвалила мой выбор одежды и мой стиль. Но в итоге я все равно старалась как можно раньше дать ей лекарство, чтобы избежать расспросов и выйти на улицу. Щелчок ключа в замке, раздававшийся после того, как она засыпала, звучал укоризненно.
Может, если бы мама воображала или много думала о себе, с ней было бы проще. Она была невысокой, но стройной, у нее был прямой нос и большие глаза. Мамина светлая кожа легко сгорала под жарким летним солнцем, поэтому она не ездила на море и не ходила в бассейн. Она осознавала свою красоту и умела ею пользоваться, но в то же время презирала мир, в котором этим словом швырялись. Это же отношение проявлялось в ее стихах, ведь их порой хвалили не так, как ей бы самой хотелось. Поэтому нетрудно догадаться, что эта черта ее характера воспринималась как капризность. В прошлом близкие ей люди порой исчезали очень быстро, не оставив ни контакта, ни имени. Так что из маминых друзей я смогла вспомнить только тех, о которых на самом деле уже ничего не слышала много лет. Но при этом такая жизнь не выглядела одинокой или жалкой – и это можно считать величайшим благословением. Но именно поэтому мне было тяжело смотреть на ее исхудавшее, покрытое волосами тело и на ее редеющие волосы.
На девятый день я поставила перед мамой теплую лапшу с луком и мэнтайко. Домой я вернулась под утро, и мне хотелось спать, но разозлившись на маму, которая не могла ответить, что бы ей хотелось съесть, я приготовила лапшу, купленную еще летом. Для меня было бы достаточно простой лапши, но после приезда мамы я запаслась луком и мэнтайко1. Маленькую красную пиалу с лапшой я поставила на небольшой столик рядом с футоном2, и мама сказала, что это вкусно. Но сделав три-четыре движения палочками, она положила их на стол. Лапша осталась почти нетронутой.
– Очень вкусно, спасибо, но мне хватит.
Вид мамы в футоне согнувшейся над дешевым столиком из гипермаркета хозтоваров – все это совсем не вязалось с выражением «последние дни». Она даже не носила белье под растянутой пижамой, наверное, больничной. Желтая пижама в цветочек, выбранная мамой, казалась неуместной. Но у нее не было сил носить что-то другое. Возможно, пижаму принес кто-то из ее знакомых, но я не видела, чтобы кто-нибудь ее навещал. Мне пришли на ум образы смерти и грусти из ее стихотворений, и в животе возникла тяжесть.
– Ладно, не ешь.
Мои слова прозвучали чересчур резко, хотя я этого не хотела. Через желтые тюлевые занавески просачивался почти летний свет и падал на выгоревший ковер. Я больше не могла сидеть на грязной подушке, поэтому отложила лапшу, встала, чтобы убрать мамину посуду, и повернулась к раковине. Одна из двух комнат была забита одеждой и сумками, в ней еще стояла широкая кровать, поэтому я не показывала ее маме. Мне хотелось, чтобы наша совместная жизнь проходила в другой, просторной комнате, в которую вела входная дверь. Там же были раковина, дверь в туалет, дверь в ванную. Я осознавала, что в нынешнем состоянии у мамы больше не было сил сообщить мне, что брендовые сумки и одежда – дурной вкус, но мне все равно не хотелось ей их показывать.
«Извини», – проговорила мама. Мои слова и мое поведение показались ей злыми, холодными, обиженными. Странно, что она решила извиниться передо мной за то, что ничего не съела. Я хотела извиниться перед ней сама – извиниться за свои поступки. Стараясь не шуметь, я выбросила остатки лапши в раковину и принялась мыть посуду, но вдруг заметила, как мама медленно, пошатываясь, подходит ко мне. Я чувствала ее, я видела отражение ее силуэта в раковине, но все равно это казалось не совсем реальным: она с трудом могла дойти даже до туалета, а умывалась и чистила зубы в футоне, для чего я подносила ей воду и туалетные принадлежности.
Мама подошла, прошептала: «Извини», – и погладила мою руку прямо над татуировкой. Я не обернулась, продолжая натирать губкой уже вымытую чашку. До маминого приезда я почти не пользовалась губкой, но за эту неделю она уже пожелтела и сморщилась с одной стороны. В моем районе шумно ночью, но вот днем людей почти не слышно. Корея-таун, расположенный напротив, весь день забит народом, но у нас же жизнь наступает только после захода солнца, даже летом. Доносилось лишь жужжание автомобиля где-то в далеке. Татуировка зазудела от маминого прикосновения.
Почти вплотную приблизившись к моей спине в своей цветочной пижаме, она сказала: «Кажется, я могла бы еще кое-чему тебя научить». Бросив желтую губку, я замерла, держа в руке намыленную тарелку, как будто мое малейшее движение могло спугнуть, сдуть мою страшно исхудавшую маму. Слабая струйка воды из крана с противным дребезжанием падала в блестящую раковину.
– У меня так мало времени. А мне так нужно, так нужно еще столько всего тебе сказать.
Я пробормотала что-то невнятное в ответ, подождала еще несколько секунд, а затем медленно подставила тарелку под струю воды и принялась ее отмывать. Больше двадцати пяти лет назад началась моя жизнь вне мамы, и семнадцать из них мы прожили вместе, поэтому ее слова о том, что этого времени будто бы ей не хватило, чтобы сказать мне что-то нужное, меня страшно взбесили (как и эта ее желтая пижама в цветочек). Однако вряд ли мама хотела сообщить мне что-то, пока мое тело не стало полностью моим. Она не была замужем ни разу. И даже после того, как я побывала внутри нее, а потом прожила жизнь рядом с ней, мое тело полностью принадлежало ей – по меньшей мере до тех пор, пока я не научилась зарабатывать самостоятельно.
Наконец я повернулась, сообразив, что она же устанет стоять, и увидела, как она медленно и неторопливо движется к футону. Футон, который я специально разложила в центре комнаты, чтобы ей удобней было есть и ходить в туалет, был залит солнечным светом, падавшим сквозь грязный тюль. Он ждал маму, которая шла к нему, пошатываясь, в своей аляповатой пижаме. Для мамы я всегда была посторонним объектом. В кухне, которая была отделена от комнаты мутным стеклом, было темно даже днем, если не включать свет. Даже в темноте мне были видны мамины кости под пижамой – настолько сильно она исхудала.
Я все еще ощущала тепло маминой руки после ее прикосновения к моей татуировке, под которой спрятан красно-белый след от ожога. Я смотрела на женщину, медленно переступавшую по комнате, потерявшую половину своих когда-то роскошных волос, которая буквально обожгла мою кожу.

Вечером того же дня я отвезла маму на такси в больницу, поскольку она не могла дышать и запаниковала. Следующие две недели я навещала ее ежедневно примерно в одно и то же время. Члены семьи могли являться в больницу хоть утром, хоть ночью, поэтому я могла оставаться с мамой до тех пор, пока она не заснет. Но я не могла возвращаться домой прямо из больницы, поэтому сидела с ней утром и днем, убивая время, и затем шла в бар ночью, если возникало желание. Под знакомый щелчок ключа в двери я протиснулась внутрь и оказалась совершенно одна в квартире, когда вдруг заметила на низком столике недоеденные куски хлеба. Впрочем, я вполне могла их там оставить сама, хотя я этого и не помнила. Через две недели в этой комнате не осталось ни забытых вещей, ни волос, никаких признаков того, что там жил кто-то еще. Первые три дня я расстилала свой футон рядом, ожидая, что мама вернется, но на третий день я поняла, что этого не случится. Я бросила простыню в машинку, поместила футон в пластиковый чехол и поставила стол на место. Это был простой футон, купленный сразу после переезда с прицелом на то, что вдруг кто-то из друзей захочет остаться на ночь. Друзья бывали у меня три раза, и футон лежал в чехле уже два года.
Я выкинула хлебные крошки в ведро, сняв джинсовый жакет, повесила его на вешалку и пошла в ванную мыть руки. Я снова забыла купить мыло для рук, хотя уже несколько раз замечала, что контейнер с нарисованной на нем стандартной счастливой семьей вот-вот опустеет. Выходить в круглосуточный магазин мне не хотелось. Все равно завтра днем я пойду в больницу, да и мыла еще хватит на пару раз. Мне совсем не хотелось выходить из комнаты, которая казалась мне настоящей. Намочив руки, я поставила их под дозатор и неожиданно выдавила большую порцию мыла без воздуха. Вымыв руки, я вытерла их тем же полотенцем, которым пользовалась утром, и села за низкий столик, рядом с которым был футон. Я думала принять снотворное, но выпитое сётю3 давило на желудок – то ли из-за ПМС, то ли из-за недосыпа, – и я подумала, что засну и так.
На столе стоял бумажный пакет, куда я складывала призы из игровых автоматов, а вместо пепельницы была жестяная банка – это изменилось с лета. Когда у меня жила мама, я старалась курить только снаружи или, по крайней мере, под вентилятором. Я сразу же выбросила пепельницу, подумав, что заодно и курить брошу, но уже через три часа могла думать только о сигаретах. Мама, кажется, бросила курить еще до того, как узнала о болезни, но точно я не помню, когда именно. Я придвинула пепельницу, включила телевизор и надела носки. В старом здании гулял холодный воздух – солнечный свет, по-летнему теплый еще буквально две недели назад, теперь совершенно не согревал комнату. Я услышала голос знакомого актера по телевизору, и мне не понравилась его напыщенная бравурная речь, поэтому я отвернулась от телевизора и посмотрела на кучу белья на ковре. Я хотела включить обогреватель, но не могла дотянуться до розетки, поэтому пришлось встать и сделать несколько шагов в сторону кухни. Поскольку я сняла жакет и осталась в чем-то легком, то заодно достала теплые вещи из кучи белья. От выкуренного в баре у меня болело горло, но мне было наплевать, я достала из заднего кармана сигарету и, зажав ее во рту, отправилась на поиски зажигалки. Я пошарила в кожаной сумке, но там ее не было.
Я попыталась вспомнить, что ела сегодня с того момента, как вышла, но так и не вспомнила ничего, кроме кофе из автомата. Когда я употребляю алкоголь, я не помню ничего ни до опьянения, ни после. А когда трезвею, то забываю все, что делала, когда была пьяна. Это началось давно, еще с тех пор, когда я в семнадцать лет ушла из дома и бары стали моим местом работы. От одной половины дня остаются только смутные воспоминания, от другой – почти ничего. Иногда мои воспоминания нереальны, похожи на бред или галлюцинации, и при этом то, что кажется бредом, потом оказывается правдой, от чего я пребываю в легком отчаянии. А может и вовсе настоящим было только одно воспоминание о том, как моя знакомая, на десять лет старше меня, которая, кстати, в прошлом году ушла из хостесс, в час ночи заказывает в дрянном караоке-баре на краю квартала развлечений доставку из китайского ресторана. Кажется, из этого ресторана, который доставляет еду в хостесс-бары4 и лав-отели5, я заказывала жареную тыкву.
Возможно, мне просто надо выспаться. Уже несколько дней я не открывала свои безвкусные кружевные занавески. Поставив телефон заряжаться, я так и не смогла перебраться в соседнюю комнату, где было еще холоднее. Вчера я тоже спала на полу. Рядом лежала книжка в бумажной обложке с закладкой посередине – написанный каким-то американцем путаный детектив, из которого я осилила только послесловие. Когда я ее раскрыла, мне попались на глаза слова «алкогольный бред», и еще сильней захотелось спать. Засветился экран телефона, и короткая вибрация пронеслась по поверхности дешевого стола. Взяв телефон, я увидела на экране сообщение от подруги. Мне это не понравилось, я повернула голову и ощутила, что содержимое моего желудка вот-вот выйдет наружу.
Я потянула провод, отсоединила его и открыла сообщение. Я тут же увидела слово «похороны», но нет, это были похороны не мамы. Унылые похороны посреди летней жары.
За это лето я потеряла двух подруг. Одна, замужняя, сбежала с любовником, и больше мы не виделись. Мы учились вместе в средней школе и продолжали общаться, хотя в основном я контактирую только с местными. Мне казалось, что связь с ней – единственный выход из этой комнаты, из этого квартала. Честно говоря, я стала это осознавать уже после того, как она исчезла. Мы переписывались, но виделись редко: она звала меня к себе трижды, но встретились мы один раз. Она радостно рапортовала мне в сообщениях о том, как нашла бойфренда. Кажется, она наслаждалась этими свиданиями с легкостью замужней женщины. Сначала я просто махала на это рукой, но потом, когда у нее усилилось расстройство и она начала ходить к гадателю в Эбису, мне оставалось просто пожимать плечами. Не знаю, типичными или редкими были ее любовь, гадания и побег с любовником, но потом она перестала отвечать на сообщения, и через некоторое время они даже перестали доставляться. Мне позвонил ее муж, которого я видела один раз, и сказал, что она – обычно и домой-то приходившая поздно – однажды перестала приходить вовсе. Ребенок, похоже, остался с ним. Он спросил, где она, но я этого не знала.
Потом мне сказали, что она покончила с собой, выпрыгнув из окна в Осаке. Я видела ее мертвое тело, поэтому знаю это достоверно.
Каждое ее «хочу умереть» друзья воспринимали либо как смену настроения или грусть, либо как желание увидеться. Однажды клиент привел ее в ресторан, где я работала, и она уже тогда выглядела так, будто не хочет жить.
– А это Эри. Ее имя на одну букву отличается от твоего, – сказал клиент, который нас и познакомил. Потом он продолжил: «А имена-то у вас фальшивые», – и рассмеялся, хотя мы обе работали под настоящими именами. У него была противная привычка обедать в окружении девушек, которые ему нравились. Разумеется, все они имели привычку заниматься с ним сексом за деньги, и часто эти девушки, пять или шесть, бросали на него страстные взгляды в стремлении доказать, что они лучше, что они другие. Кому они хотели это доказать – загадка, вероятно себе. И все же, к сожалению для таких девушек, наше положение было одинаковым. В мире есть те, чья цена высока, и те, кто почти ничего не стоит. Мы все были одинаковыми, и только поэтому для мира цена наша была невысокой. Она, покойная, на это не жаловалась и так же хорошо понимала это, как я и еще одна девушка, поэтому потом, когда связь с тем клиентом прервалась, мы стали дружить.
The free excerpt has ended.