Read the book: «Медный язык»
Сорок глоток
Поезд шёл последние девять вёрст со скоростью пешехода, и всё это время из-под колёс, из щелей вагона, из тамбура несло белой пылью. Она садилась на сукно, на руки, на страницы газеты, которую Вера держала, и не отдиралась. Кондуктор проходил дважды и оба раза делал одно и то же: снимал с крючка чайник, прижимал пальцем носик, чтобы не булькал, и вешал обратно. За окном стоял такой же белый плоский свет, как в начале пути, только теперь внизу, между шпалами, лежала соль.
— Конечная, — сказал кондуктор без выражения. — Пристань Кальдар.
Вера села, надела куртку, но носить её было жарко, и она понесла её на руке. В тамбуре воздух был плотный, солёный, с запахом гари и шерпи; платформа дёрнулась под ногами и выровнялась. На неё пахнуло, как из раскрытой печи, только печь была белая.
Станция называлась «Кальдар». Буквы на навесе выцвели до цвета старой кости, и вместо «а» в первом слове темнела дырка. Вывеска висела на двух проволоках и тихонько звенела на ветру — звенела, потому что в ней от ветра стояла трещина. Под навесом, на скамейке, сидели трое в полосатых халатах и смотрели, как сходит пассажир: один, женщина, с чемоданом.
Часы на вокзале не имели стрелок. Под круглой выбеленной крышей сиротливо торчал ржавый ободок, и в нём было пусто, как в колодце. Вера посмотрела на часы, потом на солнце. Солнце стояло высоко, чуть на запад, и тень от навеса была короткая, с одной стороны скамейки. Значит, полдень прошёл. Значит, поезд, который должен был прийти в шесть утра, пришёл в половине второго дня, и оба изыскателя, которых она должна была встретить на перроне, уехали или ушли.
Она поставила чемодан на землю, села на него и прислушалась.
Звук приходил с двух сторон. С одной — вокзал: слабое, на грани различимого, тиканье чего-то маленького, похожее на ходики в комнате сардаpa, а может, и просто кровь в ушах. С другой — рельсы. Они пощёлкивали: металл остывал, стыки расходились, и щёлканье шло по линии, как рассыпающийся горох, в обе стороны сразу, тихо, честно, без обмана. Вера любила этот звук. Он не значил ничего, кроме того, что железо живое.
Она достала из кармана кожаный чехол, вытащила из него «слушалку» — деревянный цилиндр размером с очешник, с латунной перепонкой на одном конце и грушей-наконечником на другом — и, оглядевшись, положила перепонку на платформу, на камень, у скреплённого болтом стыка рельса. Присела на корточки. Приложила ухо — правое, единственное слышащее — к деревянному обручу.
Внутри камня был ход.
Не сразу; сначала пустое, ровное гудение камня — камень, в общем, честно говорящий: я камень, подо мной камень. Потом в этом гудении — мягкая, глубокая, рваная по краям полость. И в полости — вода.
Она открыла глаза. Мимо по платформе шёл носильщик с телегой, телега была с досками, колёса стучали по камню, и стук шёл сквозь пол — Вера убрала слушалку, встала, разогнула спину.
— Эй, — сказала она носильщику. — Где смотритель?
Носильщик махнул рукой в сторону вокзала — неопределённо, на всё здание сразу.
— Вон.
— Станционного. Смотрителя.
— Обедает, — сказал носильщик и, поколебавшись, добавил: — А вы кто будете?
— Инженер. — Вера оглядела телегу, перила, край платформы. — Вот тут, под камнем, вода. На глубине трёх саженей, сажень влево от стыка. Найдите смотрителя, пусть придёт с людьми и лопатами. Прежде чем вечер станет ночью, надо вскрыть.
— Вода? — носильщик посмотрел на пол, потом на неё. — Тут воды нет. Тут соли. Вся вода — с севера, поездом, в бочках.
— Под платформой — есть. Найдите смотрителя.
* * *
Смотритель оказался толстым человеком в белой рубахе и в милицейской фуражке без кокарды; звали его Артюхин, и это было всё, что о нём сказала вывеска на двери. Он выслушал Веру, глядя мимо её лица, на перрон, где уже собралось человек пятнадцать зрителей.
— Под платформой? — спросил он. — Пустота? И вы это... на слух?
— На слух.
— А как же... — он неопределённо повёл рукой. — Говорят, надо на левое ухо класть.
— Левое у меня не работает с семнадцатого года, — сказала Вера. — Работает правое. Копать будете?
Артюхин посмотрел на зрителей — зрители смотрели на Веру; потом на телегу с досками; потом в небо, как будто там был начальник. Начальника в небе не было.
— Копнём, — сказал он наконец. — Разбойничий это метод, не инженерный. Но копнём. Копать!
Копали четыре человека, и работали они с той особенной, обиженной тщательностью, с какой мужики копают, когда уверены, что им морочат голову. Ямка стала ямой, яма — колодцем, час пошёл на второй. Вера сидела на чемодане и пила воду из фляги — вода была тёплая, с привкусом железа, — и рассказывала зрителям, которые уже осмелели и подсаживались, что соль грызёт камень, что платформа стоит на старом подземном ходе, что ход этот провели люди, которые не боялись копать в камне, и что где ход — там и вода. Зрители кивали из вежливости. Один старик, соляной старатель, с глазами, выеденными белым светом, сказал тихо:
— Глотки.
— Что? — сказала Вера.
— Сорок глоток, — повторил старик. — Под землёй. Пьют. Куда они пьют, туда вода и идёт.
Он отвернулся и больше не смотрел на неё; он смотрел на восток, где над белой солью стояла синяя гряда, и гряда эта была похожа не на горы, а на спину большого зверя, ушедшего под землю и уснувшего.
На глубине трёх саженей лопата стукнула.
— Пусто! — крикнул копальщик.
— Лей воду в шурф, — сказала Вера, подходя. — Стакан. Посмотрим, куда пойдёт.
Воду влили — и в маленьком колодце, на глубине, глухо и голодно, как в пустой бочке, отозвалось. Отозвалось и не утихло: звук ушёл вбок, под платформу, под рельсы, в темноту. Толпа ахнула. Артюхин стянул фуражку.
— Матка божья, — сказал он. — Под всей станцией?
— Под частью станции, — сказала Вера. — И не «матка божья», а цистерна. Кальдарская. Им девятьсот лет, и они держали воду под землёй, а не над ней. Отдайте мне чертёжную бумагу и дайте вскрыть кладку — я покажу, где вода, и построю вам водокачку за месяц.
Артюхин мял фуражку.
— Мне надо в контору, — сказал он. — Без бумаги с печатью я вскрывать не могу. Вы понимаете. Вскрытие — это уже... — он замолчал, подбирая страшное слово, и выбрал самое страшное: — Это уже реконструкция.
* * *
Контора Общества Кальдарской железной дороги стояла на возвышении, в трёхстах шагах от вокзала, — каменный двухэтажный дом, белый, с зелёными ставнями, с флагштоком, на котором флага не было. Возле крыльца стоял серый автомобиль с открытым верхом; шофёр спал, сидя, положив руки на руль, как на покойника, — Вера смотрела на него и думала, что так спать в машине учатся на войне.
В приёмной пахло воском, бумагой и остывшим чифирём. Секретарь, молоденький, с изъеденным оспой лицом, сказал «одну минуточку» четыре раза, потом провёл её через зал с большим столом, за которым никто не сидел, в маленькую комнату с картой на стене.
У карты стоял человек в белой холщовой куртке, лет сорока, с лысиной, начинавшейся от темени, и с глазами усталого бухгалтера.
— Инженер Стрешнева, — сказал секретарь и вышел, прикрыв дверь.
— Феликс Артурович Бриг, — сказал человек в куртке. Он не предложил руку и не предложил стул; он просто стоял и смотрел на неё с любопытством, с каким смотрят на поворот погоды. — Вы нашли воду под вокзалом.
— Нашла пустоту, в которой вода.
— Под вокзалом, — повторил Бриг. — Под самой дороги, Стрешнева, под самой концессией. Вам не кажется, что это неприлично?
— Вода не знает приличий, — сказала Вера. — Она там, где её давно оставили.
Бриг сел за стол, открыл ящик, достал папку.
— Вам поручены изыскания. Тридцать дней, семьдесят пять рублей — извините, семьдесят пять золотом, — проводник, повозка, снаряжение. Задача: вода для трассы. Трасса идёт через перевал, перевал — там. — Он ткнул карандашом в карту. — Здесь станция, здесь вы. Здесь, — карандаш провёл синюю линию на восток, от солёного озера вверх, в горы, — река Сухая Кальдара.
Вера встала и подошла к карте.
— Здесь реки нет, — сказала она.
— Я знаю, что здесь реки нет.
— Здесь, — Вера провела пальцем по синей линии, — солончак. Белый. Его видно за девяносто вёрст. По нему никто не ходил, потому что там нечего пить.
— Знаю.
— Тогда что это?
Бриг положил карандаш.
— Это работа господина Кузьмина. Инженер-изыскатель. Он десять месяцев ходил по котловине и нанёс эту реку. В мае он вышел из Ак-Сарая и не вернулся. Прошлый месяц мы считали его пропавшим. Сегодня утром телеграммой из Соляного Поста нам сообщили, что его нашли. — Бриг поднял глаза. — В воде.
Вера молчала.
— В воде, — повторил Бриг. — В том месте, где его карта обозначает русло. И я скажу вам честно, инженер, то, что не говорю никому: если вы посмотрите на эту реку и не найдёте, откуда она взялась, я с вас контракта не сниму, но я перестану спать. Концессия строит дорогу четыреста вёрст. Дорога стоит на воде. Если воды нет — дороги нет. Если река выдумана — я не знаю, кто и зачем её выдумал. Это плохой вопрос, Стрешнева. Мне не нравятся вопросы, на которые я не знаю ответа.
— А кто ещё не знает ответа? — спросила Вера.
— Господин Дорн, — сказал Бриг. — Научный консультант Общества. Он приезжал в мае, до Кузьмина. Он, кажется, знает ответ, но молчит. С чужими людьми он вообще плохо разговаривает. — Бриг встал. — Контракт подпишете завтра. Завтра же вам выдадут повозку и проводника. До того — не ходите на склады и не говорите с рабочими о реке.
— Почему?
— Потому что на складах платят солью, а соль — это вода, которой не было. — Бриг провёл ладонью по лысине. — Я был бы вам признателен, если бы вы не делали из этого события.
* * *
Вечером Вера сидела в номере гостиницы «Три Ветра» — узкая комната, кровать, стул, стол, окно во двор, где до темноты били барабаны по железным вёдрам, — и раскладывала на столе записную книжку, купленную у старика-старателя за чашку чая. Книжка была не её. В книжке была чужая рука, твёрдая, инженерная, с наклоном влево: «Шурф 14. 22.05. Вода с глубины 6. Жив.» — и дальше, через страницу: «Гудение в камне. Нота ниже ля на октаву с четвертью. Стакан на подоконнике ходит.» — и ещё, на другой странице, торопливо, буквы ложились друг на друга: «Не гора поёт. Гора слушает.»
Вера сидела над книжкой час. Потом положила её, закрыла глаза и постаралась не думать про отца. Не думать про отца у неё получалось плохо и только днём.
Под полом гул стоял уже третий раз.
Первый раз она приняла его за телегу. Второй — за паровоз, который швартуют в депо. Третий раз гул пришёл, когда депо молчало, и это был не звук, а дрожь: вода в кувшине на столе заволновалась, и по кувшину пошли кольца — не от руки, от самого себя.
Вера встала. Сняла ботинки, чтобы не стучать каблуками. Вышла в коридор — коридор был длинный, с лампой на конце, лампа мигала. Напротив, в комнате, кто-то курил, и сквозь дверь тянуло крепким дешёвым табаком.
Гул поднялся. Он шёл из-под пола, из самой середины гостиницы, и он был такой высоты, которую не слышат, а чувствуют в костях — Вера чувствовала его в челюсти и в грудине, и стёкла в окне тихо, жалобно пели.
— Эй, — сказала она в дверь напротив. — Вы слышите?
Дверь не открылась. Из-за неё сказали:
— Что слышу?
— Гул.
— Гула нет, — сказали за дверью. — Тихо. Но окна дрожат, это от ветра.
Вера подняла руку к окну — стекло дрожало так, что палец чувствовал его, как дрожит крыло птицы, когда её держат в ладони. Ветра не было. Лампа в конце коридора стояла неподвижно.
Гул ушёл вниз, под землю, и умолк, и в наступившей тишине Вера ясно, в правое ухо, услышала, как на востоке, далеко, за белой солью, за синей грядой, поёт медь.
Она стояла в коридоре босиком и слушала, как поёт медь, и от этого пения у неё заледенели ступни, потому что медь эта пела ноту, которую она знала: ноту, на которую настроен камертон её отца, — только на полторы октавы ниже.
Старик со соляных ям сказал про глотки. Книжка говорит: не гора поёт — гора слушает.
Вера вернулась в номер, села на кровать и стала ждать утра, чтобы утром поехать на склады, где нашли в воде инженера Кузьмина.
Карта, которой нет
— Дорн, — сказал человек. — Ксаверий Львович Дорн. Мы с вами, кажется, знакомы, дитя моё. Ты выросла.
Вера не двинулась с места. Свеча в её руке потрескивала, и по коридору, кнутом, потянул сквозняк из отворённой двери. За восемь лет многое можно успеть: она успела закончить два института, переболеть тифом, замёрзнуть на Оби и разучиться вздрагивать. Вздрагивать она разучилась, но сейчас что-то под рёбрами всё-таки сделало короткое движение, как рычаг на полоборота.
— Ксаверий Львович, — сказала она. — Вы мертвы. Вернее, так писали в ведомости.
— Ведомости пишут многие, — сказал Дорн. — Возьмите свечу повыше, вам не удобно. И пойдёмте вниз: внизу теплее и слышнее.
— Откуда вы знаете, что мне слышнее?
— Оттого, что вы стоите в коридоре гостиницы в третьем часу ночи в сапогах и с деревянной трубкой в руке. Проживёте со мной неделю — я начну угадывать и погоду.
Он повернулся и пошёл вниз, и Вера осталась стоять на площадке со свечой. Гул под полом не повторился, но тишина была из тех, от которых ждут. Вера погасила мысль бежать к себе и запереться — в тридцать три года это бессмысленно. Она догнала Дорна на первом этаже.
— Двадцать лет, — сказала она. — Вы пишете ведомости, пропадаете, приходите в третьем часу и говорите «дитя моё». Что вам нужно?
— То же, что вам, — сказал Дорн, не оборачиваясь. — Оно под нами. Пойдёмте.
* * *
Ключ от подвала гостиницы «Три Ветра» висел у Дорна в кармане, и Вера спросила об этом, и он ответил, что взят в долг у владельца, который уехал в Приорск и вернётся не раньше снега. Замок был старый, английский, и открылся с первого оборота: Дорн умел открывать замки так, как другие здороваются.
Вниз вела каменная лестница в девятнадцать ступеней — Вера считала всегда, потому что счёт ступеней однажды спас ей жизнь. На девятнадцатой пахнуло не плесенью, как положено подвалам, а камнем и железом: холодным, чистым, как гильза.
— Останьтесь здесь, — сказал Дорн. — Пять шагов прямо, не больше. Дальше я зажгу.
Он зажёг две свечи, и свет пошёл по подвалу медленно, как вода в тарелке. Подвал был не подвал. Стены стояли кладкой в мраморную плиту, швы были тоньше волоса, и по швам, ровно через локоть, шёл ряд выбитых точек — сорок точек, и сорок первая, глубокая, отдельно. В торце, над заложенной кирпичом аркой, вмуровали медную доску размером с дверцу печи.
Вера подошла и стала читать.
Читать было можно, потому что читать было нечем: письмен кальдаров расшифровали в девятьсот четырнадцатом, на ней самой, на втором курсе, по хрестоматии Дорна. Верхние строки были молитвой ветру, Вера пропустила их и пошла ниже, где шла счётная строка. Точки на доске шли сверху вниз, столбиком, и у каждой точки стояло число.
— Это не орнамент, — сказала она. — Это порядок. Сорок отметок и одна лишняя, глубокая. Арифметика с весом: точки разной глубины — разные доли.
— Продолжайте, — сказал Дорн. — Вы никогда не были осторожны с хорошими мыслями. Это ваша лучшая черта и ваш единственный порок.
— Сорок отметок, — сказала Вера. — Сорок точек на камне, сорок точек в подвале гостиницы. Вы спросите, зачем я их считала? Я их считала всю жизнь, Ксаверий Львович. Отец ваш... — она осеклась.
— Говорите.
— Отец ваш носил ту же карту в уме, — сказала Вера ровно. — Вы рассказывали на лекциях про сорок глоток Горы. Про то, что камень поёт. Вы рассказывали это тогда, в девятьсот двенадцатом, а мы все смеялись в зале, и я смеялась первая, потому что мне было девятнадцать лет и я не знала, что вы не шутите.
Дорн молчал. Свечи дрожали, и тени точек на стенах качались, и Вере показалось на одну секунду, что качается сам камень.
— Я не шутил никогда, — сказал Дорн наконец. — Но быть правым в девятьсот двенадцатом году значило быть смешным. Я выбрал быть смешным и живым. Ваш отец выбрал иначе, и вы знаете чем кончилось. Спуститесь на пять шагов и приложите трубку к полу, у третьей точки от арки. И скажите мне, что вы слышите.
Вера отсчитала пять шагов, легла на локоть, приложила слушалку.
Под полом, глубоко, на самой границе слышимости, дышала вода. Не стояла — дышала: медленный, тягучий ход взад-вперёд, как море в узкой бухте. И вместе с ходом шла нота. Низко, старо, ровно — как поёт натянутая проволока, когда ветер находит её точный лад.
— Прилив, — сказала Вера. — Вода ходит приливом под землёй.
— Да.
— Отчего?
— Оттого, что её качают, — сказал Дорн. — Девятьсот лет её никто не качал, и она всё равно ходит. Понимаете, что это значит? Это значит, что машина не умерла. Она спит. И её можно разбудить.
Вера поднялась, отряхнула колено и посмотрела на Дорна так, как смотрят на человека, от которого зависит четверть миллиона рублей и четыре тысячи жизней.
— В девятьсот двенадцатом вы говорили это в аудитории, — сказала она. — А в девятьсот четырнадцатом ваш ребёнок умер в Нарыме, и вы перестали говорить даже то, что умели. Теперь вы говорите снова. Что изменилось?
— Пришли деньги, — сказал Дорн просто. — И пришла вода. Дитя моё, концессии не нужны ни ваши шутки, ни мои песни. Им нужен счёт. Кальдары умели то, чего не умеет ни один завод в мире: качать воду ветром. Не паром, не углём — ветром. Сорок рупоров в Горе, сорок глоток, — и вода идёт вверх против всех законов, которые вы учили. Я двадцать лет ищу человека, который сможет это услышать и пересчитать. И вот она — на конечной станции, ночью, в сапогах, лежит на шпале.
— Вы предлагаете мне работу?
— Я предлагаю вам имя, — сказал Дорн. — Гидрогеологический очерк, который Бриг хочет получить к первому ноября, — это бумага. А это будет открытие. Ваше. Не моё: я стар, мне нужны только деньги и камень. Ваше — Веры Петровны Стрешневой.
— На каких условиях?
— Пятьсот рублей в месяц. Свой вагон-лаборатория. Полная воля в опытах. И одно обещание: что бы вы ни услышали в Горе, вы отдаёте мне первую запись. Копию — Бригу, оригинал — мне.
— Зачем вам оригинал?
— Затем, что оригиналы подделывают, — сказал Дорн и посмотрел на неё поверх свечи. — А копии — никогда.
Вера стояла и считала. Она умела считать быстро и не любила этого умения, потому что чаще всего приходилось считать цену. Пятьсот рублей в месяц — это шесть лет подряд бывать в архивах и не думать о дровах. Свой вагон. Имя. И Дорн — рядом, живой, с сорока точками, с машиной, которую можно разбудить.
Отец погиб в девятьсот шестнадцатом в обвале на руднике, где искал воду для прииска. В обвале, который никто не сумел объяснить, и по которому никто не сумел посчитать. Если в Кальдаре можно посчитать воду, которую качают ветром девятьсот лет, — это стоит любого риска. Не для концессии. Для ведомости, которая наконец перестанет быть ложью.
— Хорошо, — сказала Вера. — Я веду изыскание. Оригинал — вам. Но при одном условии, Ксаверий Львович.
— Слушаю.
— Если я скажу «стоп» — мы останавливаемся. Как бы вам ни было дорого. Вы меня учили: камень не прощает торопливых. Дайте мне слово.
Дорн посмотрел на неё долго. В свете свечи было видно, как под глазами у него лежат два мешка, старых, глубоких, как шурфы.
— Слово, — сказал он. — Иди спать, дитя моё. Завтра начинаем.
* * *
Утром, в девятом часу, Вера спустилась во двор гостиницы, где стояли два грузовика, и нашла того, кто ей был нужен.
— Пахом Ильич? — спросила она.
— Он самый, — ответил шофёр. Он сидел на подножке, чистил соль с борта тряпкой, и за его спиной, в кабине, висела клетка с канарейкой. Грузовик был серый, облупленный, с заплаткой на крыле, из тех «полуторок», что возят не груз, а судьбу. — Вы к которому грузовику? К моему или к тому, что от конторы?
The free sample has ended.