Read the book: «Пять дней до праздника»
Второго января монастырь встретил меня тишиной и немноголюдьем. Однако всё было открыто и работало в привычном режиме. Трапезная, где я надеялась купить хлеб (потому что в магазине остались лишь голые полки), порадовала свежеиспечённым, сегодняшним «кирпичиком». И это меня немного заземлило, успокоило. Не везде мир перевернулся – есть место, где всё по-прежнему, где жизнь течёт, игнорируя салатную кому (выдумают же такое неприятное выражение!).
Я прошла к храму и увидела, что перед ним уже поставили огромную ёлку с привычными золотыми и синими шарами и деревянными трубящими ангелами. Ёлка темнела в начинающихся сумерках: гирляндой её пока не обмотали – всё-таки пять дней до праздника, рано ещё.
«Пять дней до праздника…» – снова повторила я мысленно. Вдохнула полной грудью – и тут вместе с холодным обжигающим воздухом в сердце вошло новое чувство. Но оно попало внутрь не откуда-то снаружи, откуда пришёл воздух, а выплыло из глубин моего же тела. И это было чувство радости и ожидания чуда, которое никогда не обманывало, никогда не оставалось не удовлетворённым. Вслед за ним всплыли здесь, в сумраке у ёлки, образы – точно из каждого елочного шара по одному – и окружили меня, и закружили, и понесли…
Помню, впервые я пошла на ночную рождественскую службу, когда мне было одиннадцать. Троллейбусы уже не ходили, и мы с мамой добирались до храма пешком, хрустели по утоптанному снегу – эх, где теперь встретишь такой снег! – и небо было ясное-ясное, тёмно-синее, высокое, звёздчатое. А сбоку – месяц.
– Ишь, месяц рожки строит! – указала тогда мама и хитро улыбнулась. – Гляди в оба, как бы опять его чёрт не стащил, как у Гоголя!
И мне сразу стало весело, потому что Гоголя я читала как раз недавно и вся история ещё живо вставала перед глазами.
В храме было людно. Очень скоро меня начало пошатывать от жары и духоты, хотя все форточки были открыты. Я прижалась к аналою, где лежала икона Рождества, украшенная, точно маленький вертеп, еловым куполом. Его зелёные веточки были увешаны игрушками и присыпаны искусственным снегом. Снежная присыпка пахла ужасно сладко, и этот запах сильно кружил мне голову. Так я и стояла, едва не засыпая, морщась от тяжелого приторного аромата, но всё равно ощущала радость – Рождество же, Рождество! И я впервые на ночной службе и впервые могу почувствовать праздник по-настоящему – не проснувшись утром, когда уже всё случилось, а именно в ночь, в самое время происхождения чуда! И вокруг меня другие люди, которые тоже пришли сюда, чтобы прочувствовать праздник – и я среди них, и это хорошо. Эта икона сбоку и запах сладкого снега навсегда остались в памяти как образы праздника, радости и самое главное – ощущения приобщённости к этому празднику, к этой радости.
Потом другой эпизод – накануне службы, утром шестого числа, я с другими приходскими девочками остаюсь на уборку – чтобы ощущение приобщённости стало ещё сильнее!.. Серьёзную работу детям, разумеется, не доверили. Чтобы не мешались под ногами, всех троих усадили в храме и выдали тряпки и полироль. На лавку перед нами легли подвесные лампады, и их потускневший металл было велено натереть до блеска.
На золотистом корпусе лампад были изображены ангельские лица со странным переплетением крыльев – у каждого личика их было аж по шесть.
– Херувимы это! – сказала Аня, одна из моих храмовых подружек.
– Нет, серафимы! – возразила вторая.
Спорить не стали – всё-таки храм, нечего тут спорить – каждый остался при своём, а я решила принять сторону Ани просто потому, что название «херувимы» понравилось мне больше. Помню, как в разгар нашей работы зазвонил мой телефон – это бабушка интересовалась, куда я так надолго запропастилась – и мне почему-то доставило огромное удовольствие на вопрос «Что ты делаешь?» выпалить ей:
– Херувима полирую!..
Наш храм стоял у центральной площади города. На ней каждую зиму возводили ледовый городок. На неделю перекрывали площадь, и мы обходили её по краю, глазея с восторгом на огромные ледяные параллелепипеды, сваленные тут и там, из которых мастера должны были воздвигнуть горки разных размеров, лабиринты и скульптуры. Что-то вкладывали между ледяными глыбами при сборке, и все эти сооружения с наступлением вечера начинали светиться разными цветами.
Когда мы вышли из храма, было только два часа, и меня потянуло на площадь. На самой большой горке – «взрослой» – кататься одной было страшно. Она казалась мне огромной! Да и не прокатишься по ней, сидя на картонке. Даже на ледянках не прокатишься – собьют ненароком. С неё скатывались только на санках с полозьями. Или же стоя на ногах – но это уже высший пилотаж. Однако в тот день всё складывалось удивительно-чудесно: на горке собралась толпа, которая хотела кататься «гусеничкой». Все вставали в ряд друг за другом, хватались за талию впереди стоящего человека и так и скользили вниз, и никто не падал!
У горки стояла бабушка с леденцами-петушками. Петушок стоил пять рублей. У меня в кармане по счастливой случайности завалялись пятёрики. И вот помню: скатываюсь раз с этой длинной-длинной взрослой горки, бегу обратно к лестнице наверх, пробегаю мимо бабушки и покупаю леденец. Пока поднимаюсь, пока собирается новая «гусеница», пока скатываюсь – леденец съедается, а я снова пробегаю мимо бабушки и снова покупаю леденец. И так – пока пятёрики не закончились.
А потом снова Рождество. А утром седьмого числа – утренник. В воскресной школе уже суета, толчея – трое старших мальчиков наряжаются в позолоченные балахоны – будут изображать волхвов. Остальные одеваются в овечек, ослят, пастушков. Маленькую девочку, самую младшую среди нас, мать старательно завивает, чтобы больше походила на ангела. А мне кажется – куда уж больше! Ей всего четыре года, и без кудряшек вылитый ангел – достаточно взглянуть на лицо. Можно без костюма на сцену выпускать. И от этой мысли мне чуть-чуть завидно и чуть-чуть грустно – потому что самой-то уже тринадцать лет, и, если я захочу изображать ангела, в ход придётся пускать и кудряшки, и крылышки, и нимб. Потому что одно лицо уже не убедит.
Ещё через три года меня допустили петь на клирос. Праздничную службу я теперь могла наблюдать с самого верха, и видеть и всех прихожан, и то, что творилось в алтаре, и узнать, наконец, о чём в этот день поют – почти все обычные песнопения в Рождество заменяются другими, специальными «праздничными», и на слух их разобрать трудно. Это стало для меня высшей степенью приобщённости к празднику. Сильней почувствовать его, кажется, было невозможно: стоишь на клиросе, точно паришь над всеми, и поёшь, и все слова проходят сквозь тебя, пронизывают душу, и, если и не понимаются сразу, то всё равно остаются внутри, чтобы осознаться чуть позже.
А наутро – снова детский праздник, а потом стол, ломящийся от сладостей, от которых у меня захватывает дыхание – ни по чему я так сильно не тоскую в пост, как по скоромному сладкому!.. Сорок дней было нельзя, а теперь все эти конфеты, суфле, пирожные светятся в солнечном свете, окутывающем комнату – ведь в Рождество всегда бывает солнечно! – и радостно мне подмигивают, точно подтверждают: «можно, можно, уже всё можно, праздник наступил!» И я с наслаждением впиваюсь зубами в мягкий бисквит, и солнце, заглядывающее в окно – зимнее, ослепшее от мороза, желтое солнце – близоруко щурится и освещает лицо, но оно сейчас так слабо, что даже глядя прямо в глаза, неспособно заставить меня отвернуться…
…Колючий ветер бросился в лицо, заставив моргнуть, и – разлетелись рождественские образы прошлого. Я стояла у тёмной таинственной елки в центре Москвы, в Новоспасском монастыре, сжимая в руках свежий гречишный хлеб, который пах гречкой даже сквозь пакет. Сейчас, на холоде, этот запах показался мне самым заманчивым запахом на свете. Не удержавшись, я достала из пакета ещё теплую хлебную мякость и с наслаждением откусила от горбушки. Ещё пять дней – и наступит радость. И для того, чтобы её почувствовать, не надо будет ни становиться рабом кухни, ни впадать в салатную кому. Потому что она самодостаточна, неизбывна и вечна – она придёт с первыми лучами солнца, с утренним колокольным звоном, с морозным воздухом, впущенным в форточку, и заполнит собой весь дом. И, конечно же, сердце.