Read the book: «Последний пионер»
© Шимун Врочек, текст, 2026
© ООО «Издательство АСТ», 2026
* * *
Вместо пролога. Наш звездолет
«Стажеры», Стругацкие. Что делает мир Полдня таким реальным? Работа. Вот это ощущение, что, пока люди вокруг едят, шутят, выясняют отношения, носят свои пиджаки, где-то там, за кадром, идет гигантская, мощная, неумолимая работа всего человечества; работа, направленная вперед, сквозь парсеки и препятствия, сквозь боль, тернии и даже самих творцов, сквозь километры и километры ледяной космической пустоты, сквозь астероидные пояса, галактики и туманности, туда – в глубину космоса. К далеким и ярким звездам. К сияющей и великой цели, ради которой стоит жертвовать жизнью и здоровьем, и душевным спокойствием, и сном, и отдельной человеческой мечтой, и чем-то еще.
На первый взгляд работа эта незаметна, ее словно нет. Читаю сейчас «Стажеров» Стругацких. В кадре опять кто-то шутит, читает книги, охмуряет девушку или ловит ворон, ничего явного, но все время пятками, мышцами, всем телом ощущается вибрация, настолько гулкая, что отдается в кость. Эта вибрация живет в тебе. В каждой частичке твоего тела.
Ты и есть эта вибрация.
Словно все люди находятся на палубах огромного космического лайнера и где-то далеко за стеной и переборками работает мощный тысячереакторный двигатель. Это идет работа будущего. Наш космолет вперед летит. Время – вперед. Интересно. В детстве у меня тоже было такое ощущение. Только не в книге, а наяву. Я ощущал эту работу, эту палубу пятками и всей душой…
Шли восьмидесятые годы. Мое детство.
Кто-то тогда жил в «совке». Мучился от дефицита и мечтал свалить в Америку. Я нет.
Я жил в корабле, летящем в будущее.
Я не дергался и не торопился.
Я рос и умнел. Читал книги и занимался спортом. Играл с друзьями и один. Ел манную кашу с комками, мандарины раз в год, холодные макароны в школьной столовой, больше похожие на трубопрокат, чем на еду. Я знал: все трудности временны.
Однажды придет мое время встать в ряды экипажа. Занять свое место по штатному расписанию. Перенять рычаги и штурвалы из умирающих рук.
И когда придет это время, я буду достоин великой чести.
О капитан, мой капитан.
Я как-то даже в этом и не сомневался…
Наш звездолет вперед летит.
Иногда этого ощущения мне очень сильно не хватает.
I. В холода, в холода
Правильный воробей
1981 год, Советский Союз, Нижневартовск
Ничто так не портит тебе жизнь в детском саду, как хорошая память.
Все детство я, как проклятый, учил и рассказывал стихи, участвовал в куче чужих утренников, играл в сценках, плясал и даже учился вальсировать в тихий час. С девчонкой! Бездну моего падения не измерить, не осознать.
Часто, когда мои друзья собирали космический корабль из офигенного набора, меня вели, как на расстрел, в музыкальный зал. На занятия. Вот и в этот раз – стоило мне начать собирать «Аполлон» для стыковки с «Союзом», как… бум, бумм, бум!
Я услышал шаги командора.
Мое сердце замерло.
– Мне нужен Овчинников и Мальгин, – сказала музыкальный руководитель. Мы с Лешкой обменялись обреченными взглядами. Третий наш друг, очкарик и умник Серый, который впоследствии придумает игру о подводных чудовищах, ухмыльнулся. Он оставался в игре. Он прикрепил космонавта к тралу.
– А Паганель будет играть Кукушку, – добавила муз. руководитель.
Лицо Серого вытянулось.
Мы с Лешкой злорадно рассмеялись.
Справедливость – это не когда всем одинаково хорошо, а когда всем одинаково плохо.
Кстати, сценка, в которой мы должны были играть, тоже оказалась о справедливости.
История проста. Дано: скворечник. В нем живет Синичка (Лешка). Но прилетает злобный Кукушка (Серый) и выгоняет Синичку на улицу. А сам заселяется в скворечник. В общем, откровенный рейдерский захват с нанесением побоев и моральным унижением. Синичка горько плачет. Мимо летит Правильный Воробей (это я). Чего ты плачешь, Синичка? Вот такая фигня, брат Воробей, говорит Синичка. Помоги, ты ж старый опер. И Воробей берет нунчаки и идет разбираться с Кукушкой (ладно, про нунчаки я наврал).
– Выходи вон! – говорит Воробей и грозно машет крыльями на Кукушку. А потом еще как-то мощно морально воздействует на хулигана.
Кукушка в итоге пугается и улетает, посрамленный. Синичка возвращается в скворечник. Справедливость торжествует.
– Спасибо, храбрый друг Воробей, – говорит Синичка-Лешка. И его длинные, как у девчонки, светлые ресницы благодарно опускаются. А Воробей-без-имени улетает в сторону заходящего солнца. Конец.
В общем, трогательный момент. Муз. руководитель сама чуть не расплакалась от своего драматургического мастерства. Возможно, ей казалось, что это практически опера «Евгений Онегин», только Онегин и Ленский в последний момент бросают пистолеты в снег, обнимаются, поют баритоном и тенором, а потом идут ногами пинать Дантеса (ладно, тут я тоже наврал).
Мы пришли в музыкальный зал и начали репетировать.
Лешка все время забывал текст. Он вообще, узнав о своей роли, как-то поскучнел лицом, а потом даже сделал попытку взбунтоваться. Мол, лучше я буду играть Воробья или Кукушку, чем этого… Синичку.
Муз. руководитель внятно объяснила Лешке, что у каждого актера свое амплуа. И не дело пытаться влезть в чужие валенки (эту историю я тоже как-нибудь расскажу). Вот посмотри на него (это про меня) – какая синичка с таким честным упрямым лицом Мальчиша-Кибальчиша? Такая синичка скорее удавится, чем сдаст родной скворечник буржуинам. Что это за история, в которой синичка три месяца скрывалась в развалинах скворечника, питалась комбикормом, а по ночам убивала кукушек SS? Точно не наша. А посмотри на этого (это про Серого) – он же вылитый профессор Мориарти! А надень очки – Паганель, что лучше, но тоже мимо образа синички. Его выгони из скворечника, он даже не заметит и пойдет классифицировать морских млекопитающих. Кому это надо?
Синичка должен быть трогательным, ранимым и лиричным. Чтобы зрители ему сочувствовали.
Лешка увял.
Он, конечно, не знал, что через пару месяцев я ударю его по голове рукояткой игрушечного нагана до крови, но все равно чувствовал в словах муз. руководителя какой-то подвох.
Мы репетировали дальше. Лешка бубнил и угрюмо хлопал ресницами, иногда забывая текст, я махал крылышками, голос мой звенел как набат, а Кукушка злодействовал. Серому понравилось быть плохим. У него обнаружился пугающе гипнотический взгляд (просто без очков он плохо видел), а язвительность уже имелась природная. В процессе выяснилось, что играть этот спектакль мы будем три раза. Три! Один раз у малышей, второй – в старшей подготовительной группе, а третий, финальный, на утреннике в своей группе. Понятное дело, нас это не обрадовало.
Но деваться было некуда.
Спустя несколько репетиций, подгонки костюмов (нам просто надели бумажные обручи с нарисованными птицами), наступило время премьеры.
Младшая группа. Гул голосов, звуки пианино. Мы вошли. Малыши сидели по скамейкам, как нахохлившиеся замерзшие воробышки. И смотрели на нас испуганными круглыми глазами. Мой Правильный Воробей выглядел рядом с ними Кинг-Конгом. Деревянный домик, изображающий скворечник, уже стоял в центре зала.
Спектакль начался.
От страха Лешка порозовел и вспомнил слова (со мной в бытность на актерском всегда было наоборот).
– Я Синичка, маленькая птичка… – и т. д.
Прилетел Кукушка и лестью, хитростью, наглостью, а потом и силой отнял у Синички скворечник.
– Это мой дом! – возопил Синичка жалобно. Он стоял маленький, белобрысый. Его было смертельно жалко.
Кукушка в ответ зловеще расхохотался. Удачно вышло, у меня даже мороз пополз по коже. Пара малышей заплакала.
– Не плачь, Синичка! Я помогу твоему горю! – сказал я храбро и полетел в бой.
Зрители оживились. Повскакивали со скамеек.
– Выйди вон! – закричал я Кукушке.
– Дай ему! Стукни его! – кричали малыши.
В этом муз. руководитель оказалась права – Лешка вызывал сочувствие. Даже когда он все-таки забыл текст и муз. руководителю пришлось ему подсказывать, Леша только стал ближе к народу. Мелкие прониклись к Синичке и всячески за него болели. Ситуацию они переложили на себя, поэтому вмешательство Правильного Воробья вызвало бурю восторгов. Я сердито наседал на Кукушку и яростно махал крыльями. Мелкие вопили и радовались. Кукушка позорно бежал. Аплодисменты. Я был – герой.
После утренника я честно сфотографировался с кучей мелких. Я терпеливо стоял, пока родители щелкали «Зенитами» и «Сменами-М», а малыши преданно заглядывали мне в глаза. Я был такой коллективный старший брат. С таким ничего не страшно, думали мелкие. Думаю, в тот момент я почувствовал легкий «комплекс самозванца».
Родители мелких подходили и говорили, что мы хорошо играли (особенно Лешка), но нас это не трогало. Мы были словно группа трагиков МХАТ, отрабатывающая повинность на корпоративах. Космические инженеры на картошке. А нас хвалили за умение надувать шарики и сбор с куста… тьфу.
С Лешкой тоже фотографировались, а Кукушку мелкие боялись. Встретив его расфокусированный взгляд, малыши ежились и прятались друг за друга. Так что вокруг Серого было пустое пространство.
Потом нам вручили подарки – такие же, как у малышей. Мы с парнями оглядели цветные пирамидки и пожали плечами. Ээ… это зачем? Ну, хоть конфет дали, правда, почти все с белой начинкой (такие я не ел, только с черной).
Затем была старшая группа. Подготовишки смотрели на нас как на мелких клоунов, но тоже повеселились, глядя спектакль (особенно когда Лешка традиционно забыл слова, а я атаковал Кукушку). И даже сфотографировались с нами после – в основном девчонки. В этот раз нашей труппе тоже вручили подарки – такие же, как для старших. Маленькие счеты и конфеты.
И наконец, настал день финального спектакля. Это был утренник нашей группы.
Мы вышли вальяжно и раскованно, словно опытные комедианты, и отыграли влет, как по маслу. Лешка даже ни разу не забыл текст.
Все закончилось.
Я стоял, опустошенный, когда к нам подошла муз. руководитель. Я поднял взгляд.
– Это провал, – сказала муз. руководитель надломленным голосом. – Боже мой!
Я посмотрел на нее с недоумением. Что?
– Как замечательно вы выступали у малышей и у старших… а тут! Тут!
Я все еще не понимал. Каторга закончилась, мы могли вернуться в группу и играть в космический конструктор. Разве это не здорово? По-моему, прекрасно. А еще нам дали машинку и конфеты (и даже пару с черной начинкой).
– Вы так здорово играли первые спектакли. А сейчас – Кукушка забыл расхохотаться и залезть в домик, Воробей не хлопал крылышками, а Синичка… – Муз. руководитель на мгновение задохнулась. – Синичка, когда его выгнали из скворечника… стоял, руки в карманы, и улыбался!
Муз. руководитель закрыла лицо руками.
Это сейчас я могу понять ее режиссерскую боль, а тогда цинично пожал плечами. Подумаешь.
Мы с парнями переглянулись и пошли в группу. Нас ждали космос, «Союз-Аполлон» и макароны с подливкой.
В общем, так я заболел театром (ладно, я опять наврал. Это случилось намного позже).
А справедливость все равно торжествует. Это я к тому, что вальсировать с девчонками оказалось не так уж плохо… Но до девчонок, стихов и театра еще нужно было дорасти.
Солдатики
А еще сначала нужно было родиться. И в этом мне здорово помогла советская армия. Дело было так.
Урал, город Кунгур. После школы отец закончил техникум по разделу «Связь и радиотехника», что соответствует очень нужной воинской специальности. В военкомате отца и его одногруппников обозвали «спецнабором» и сказали, что служить они пойдут только в связь. «Готовьтесь, оболтусы. И хватит там ржать в коридоре, здесь все слышно».
И вот приходит осень 1975 года. Призыв.
Бабушка:
– Провожали Славку в армию, всем двором пировали. Весело было! Гармошка, бражка. Отплясали, уехал он служить. А через месяц соседский мальчишка прибегает, кричит: там ваш Славка идет! Как так-то? У меня аж сердце екнуло. Выскакиваю на улицу. А он выруливает себе из-за угла – стриженый налысо и лыбится.
Оказалось, весь их набор разобрали, а на него не нашлось «покупателя». Двух краснодипломников взяли, а его, с синим, оставили. Отец взмолился: я тут уже месяц сижу, время теряю, давайте меня по обычному разряду? В свойственной отцу реактивной манере он тут же договорился с хорошим «покупателем» старлеем – ехать служить в теплый край, под Краснодар, к летчикам. Самолеты – это романтично. Старлей ушел к начальству, возвращается… «Не положено по обычному, – пожимает плечами. – Извини, парень».
В общем, отправили отца домой до следующего призыва.
– Ладно, – сказал дед Гоша, почесав затылок под беретом. – В армию тебя, оболтуса, не взяли. Тогда женись.
Сыграли свадьбу. Отец с мамой еще в техникуме встречались, а тут такой повод. В следующем году отца все-таки забрали в армию. Как спеца связиста, отправили в учебку, затем на запасной командный пункт где-то в Уральских горах. Они там сидели под землей и ходили все, генералы и рядовые, кадровые и срочники, в серых комбинезонах без знаков различия – чтобы враг не догадался. А однажды их командный пункт учебным штурмом взял отряд спецназа… Впрочем, это уже другая история. Отец, опять с кем-то договорившись, звонил домой по секретной линии и громко смеялся в трубку.
Бабушка рассказывает:
– Телефон был только у соседки. Она прибегала: «Галька, твой Славка звонит!» Мы с Людой бегом…
А еще через месяц отец приехал в отпуск. Потому что родился я.
Бабушка качает головой и смеется:
– Первый раз забрали – через месяц вернулся, нате! Второй раз забрали, через два месяца пришел. Че ему в армии не сиделось-то?
* * *
У отца был высокий чистый тенор. Он брал такие высокие ноты, какие не всякое женское сопрано осилит.
Он пел в группе. Их было два солиста.
Забыл, как группа называлась. ВИА какая-нибудь.
Они ездили по деревням и колхозам, давали концерты. Гитары, барабаны, девушка на подпевке и для красоты – все как положено. Аппаратура была самопальная, усилитель отец собрал своими руками, а фабричные микрофоны постоянно ломались, поэтому в группе было два солиста – отец и еще один.
Во время песни отец спрыгивал со сцены и пел из зала, а второй солист – со сцены. Иногда наоборот. Стереозвук по-русски. И тут уже плевать, даже если оба микрофона откажут.
– лились два чистых тенора в унисон.
И зал деревенского клуба заводился и подпевал.
Успех турне был сокрушительный. Такого успеха не знали в кунгурской глуши даже Роллинг-стоунзы.
Пока отец разливался соловьем, мама заканчивала свой бухгалтерский техникум. И бегала на концерты отца с подружками.
* * *
Мне было три года, когда родители уехали покорять Север, в Нижневартовск. Я остался в Кунгуре с бабушкой и дедом Гошей. Так я прожил полгода.
Когда я плакал и ночью не спал, дед брал меня на руки и выходил на улицу. Он выводил из гаража мотоцикл ИЖ-Юпитер 3, сажал меня в коляску и катал по двору, возле дома. Двигатель не заводил, чтобы не будить людей. И я катался-катался и наконец засыпал. Три или четыре часа утра, уже светало, воздух был пронизан мягким невесомым светом, словно вода.
А когда меня привезли к родителям в Нижневартовск, им как раз дали половинку балка́ (это вагоны такие, снятые с колес). Пока ехали, я смотрел с верхней полки, как в черноте за окном поезда вспыхивают факелы. Это попутный газ сжигали на месторождениях. Мерный перестук колес, черная тайга и факелы.
Когда я приехал, игрушек в балке не было. Совсем. Я лег спать. А потом с работы пришла мама и принесла сорок одинаковых пластмассовых солдатиков – в зеленой форме, в пилотках, руки по швам, ноги на ширине шага. А через час пришел отец и принес… пятьдесят таких же солдатиков. Только оттенок зеленого чуть темнее. Так я эти два войска и отличал. Больше никаких солдатиков в магазине не было, а машинки я не любил. Вартовск в 1979 году еще только строился.
Вот я сидел в балке и играл этими двумя войсками. А командиру мама повязала красную шерстяную нитку на шею. Другому тоже нитку, но я забыл цвет. Удивительно. Я могу придумать цвет нитки, но почему-то не хочу.
Хочу вспомнить, но не могу.
Сундук, застеленный тканевой салфеткой, был горой. И солдаты штурмовали крепость.
Словарь юного северянина
Вот я и на севере. И вокруг новые для меня слова.
Например, Большая земля – это все, что на запад от Уральских гор. Все вахтовики мечтают заработать много денег и вернуться с Севера на Большую землю.
Север – все, что восточнее Урала. Например, наш Нижневартовск. Здесь много полезных вещей: нефть, газ, комары и кедровые шишки.
Самотлор – озеро рядом с Нижневартовском, под которым находится огромное подземное море нефти. Одно из самых больших месторождений нефти в мире.
Вахта – работа, на которую ездят вахтовики.
Длинный Рубль — мифическая отметка. Означает, что вахтовик заработал достаточно денег, чтобы вернуться на Большую землю. Ходят легенды, что кто-то достигал и вернулся.
Буровая – место, где вахтовики работают свою работу. Буровая делает дырку в земле, чтобы добраться до нефти.
Качалка – до начала 90-х агрегат, выкачивающий из пласта нефть. Его можно узнать по характерному покачиванию клювом, словно птичка клюет зерно, как в деревянной игрушке. Когда начались 90-е, «качалкой» стали называть место, где обычные тощие пацаны превращались в Шварценеггеров.
Пласт – слой земли, в котором находится нефть. Иногда – состояние вахтовика после получки. «Лежать пластом» и так далее.
Получка – зарплата.
Шабашка – работа в другом месте и деньги, полученные за нее. Все вахтовики уверены, что эти деньги гораздо приятнее получки.
Премия – награда за красоту. Как говорили взрослые. Ох уж эти советские конкурсы красоты. Но одного я не понимал: папа красивый, это понятно. Но моя мама красивее отца, а премия у нее меньше. Где же справедливость?
Юга – теплое место у моря, где вахтовики с облегчением избавляются от бремени денег: получки, шабашки и премии. Чтобы снова со спокойной душой вернуться на Север.
Шесналка – шестнадцатиэтажный московский дом. Правда, позже я узнал, что в Москве такие дома строят в 17 этажей. А у нас на Севере один этаж, видимо, ушел в болота.
Болото – пугающая хлюпающая штука. Весь город Нижневартовск, по сути, отсыпан песком на болоте. У болота нет дна. Я с легким холодком в затылке представлял, что сейчас подо мной, сидящим в балке и играющим в солдатики, уходит вниз невероятная бездна. И от этого порой становилось не по себе.
Мороз – то, что делает север Севером. Минус 40, 50. Колючая страшная штука, от которой лицо застывает, словно пластилиновое. Мороз может заморозить тебя насмерть, как в сказке «Морозко».
Во времена освоения Самотлора (в 1977 году, например) машины не ходили поодиночке. Всегда парами. Если «Урал», то еще с одним «Уралом». Если первый сломается и встанет, на втором люди уедут. Автобусы тоже ходили парами. Венгерские «Икарусы» – модные, с отоплением. Были и советские, «сараи», рыжеватого цвета, в тех холод собачий. А в «Икарусах» греет печка сильно, только сиденья неудобные.
Вартовские легенды. В первые годы, когда Нижневартовск только строился, живности в Оби было столько, что из водопровода вода шла с нарезкой из красной рыбы. Это мне отец с дядей рассказали, посмеиваясь.
А когда рыба перла на нерест, можно было багор воткнуть – он так и шел с потоком, вертикально. Мифическое место.
Балок – вагон, снятый с колес, разделенный на две части. Жилье на две семьи.
Садик – детский сад.
Жили мы в балке в Старом Вартовске, а садик был за тем местом, где сейчас Балаган. Вечером отец меня забирал, возвращаясь с работы. Иногда ехали на автобусе, вахтовом, которым развозили рабочих (битком набитый «пазик», заледеневшие стекла). Я рисовал пальцем, протапливая дорожку в изморози. Иногда прикладывал ладонь – холодно, на стекле оставался след, круглый и пять маленьких овалов. Если ехали долго, я успевал вытопить целый пятачок для смотрения в окно. Глубокая непроглядная темнота вокруг. Огни деревяшек и балков, бараков и машин.
Продленка. Еще одно новое слово. Один раз я там досидел до двух ночи, кажется. Я и нянечка, остальные дети уже спали. А я не планировал спать, меня должны были забрать. Но все не забирали. Потом оказалось, что у отца на работе аврал, он задержался, а позвонить было некуда. Мама, не дождавшись, поймала посреди ночи попутку, приехала из Старого и забрала меня. Обратно мы тоже ехали на машине, я ее даже помню, жигуленок. А вообще, в продленке мне нравилось.
Старый Вартовск, где мы играли в развалинах недостроенного дома. Розовый дом, мы его называли.
Улица Энтузиастов, где стояли наши балки. Я долго не мог запомнить это название, то улица ЭнтуЗАЗИстов, то еще как называл. И все время забывал, что это означает – «энтузиасты». Кто это такие? Ну не космонавты, наверное.
Мой верный товарищ наган
Это случилось в те времена, когда «кровавый советский режим»™ заставлял меня ежедневно ходить в детский сад. Кроме воскресенья и праздников – на такое даже кровавый советский режим оказался не способен.
В те годы я не любил детские фильмы – потому что слишком переживал за героев. Уровень моей эмпатии стремился к абсолюту. Это я был в фильме, без зазора. Я знал, что вот этот симпатичный мальчишка сейчас останется дома один и разобьет мамину любимую синюю чашку, свернет в пещеру к летучим мышам, нахамит проходящему мимо волшебнику или залезет в вольер к голодным крокодилам. А мне придется выкручиваться. Для меня детские фильмы тогда были не удовольствием, а тяжелой работой.
Зато я очень любил взрослые фильмы. Особенно про Гражданскую войну.
Красные против белых. Буденовки, кожаные тужурки, сабельные атаки, пулемет максим стучит с тачанки, белые офицеры пижонски идут в психическую атаку… И обязательно начинается рукопашная, и кто-то из хороших, расстреляв все патроны, схватит наган за ствол и ударит плохого по голове рукояткой. Хряк! Плохой падает без сознания.
Выглядело эффектно. И уровень эмпатии приемлемый.
Как оказалось, в жизни все немного сложнее.
Зима. Сугробы выше человеческого роста. Наша группа вывалилась на прогулку, как в бой. У девчонок свои игры, мальчишкам малоинтересные: всякие куклы, одевания, чаепития, походы в гости. А мы мгновенно разбились на партии, разобрали оружие и стали играть в войнушку.
Игрушки хранились в большом ящике на веранде. В этот раз мне достался хороший «пестик», то есть пистолет. Черный, как положено оружию, и железный. Он громко и противно щелкал, когда нажимаешь на спуск. Кому-то из ребят перепал синий пластиковый пистолет, похожий на бластер, кому-то палка (не самый плохой вариант, кстати). А Лешке достался наган с белой рукояткой. Вот это было дно, даже хуже палки.
Наган вообще мало кому нравился. Он был не «взаправдашний» пестик, хотя притворялся взаправдашним. Во-первых, мы смотрели фильмы про революцию и знали, что у настоящего нагана барабан должен вращаться, а не откидываться вбок. Во-вторых, зачем эти узоры? Что за блинский гламур? (К счастью, тогда мы не знали таких выражений.) Палка честнее. С палкой можно было вообразить все что угодно. Что у тебя в руках – настоящая винтовка, и даже очень клево передергивать рукоять затвора, отрабатывая голосом звук выстрела. Или что бежишь с калашом, как в фильме «В зоне особого внимания», про десантников, а на голове у тебя голубой берет.
Палку легко можно было превратить в меч или саблю, в копье, лук или даже ракету.
С наганом можно было только терпеть. Там не было места воображению.
Мы с Лешкой оказались в разных командах. Оба главными – я был красный командир, Лешка белый офицер (гнида). У него из-под ушанки выбивалась белокурая прядь. В сочетании с тонкими чертами лица, светлыми ресницами и руками изящными, как у девчонки, он, конечно, был поручик. Ему сразу хотелось дать в породистую офицерскую морду.
Вспыхивал Лешка и краснел легко, как гимназистка. Но в гневе был страшен.
И он был мой друг.
Началась игра. Мы бегали табунками вокруг избушки, веранды. Это была чисто вартовская веранда, больше нигде таких не видел. Берутся две железобетонные плиты и ставятся шалашиком. Третья стена чем-то закрывается. Пирамида Хеопса север стайл.
Вокруг этого железобетонного шалашика мы и бегали.
С воплями, азартно разбрасывая снег валенками, под возмущенные вопли девчонок, щелкая пестиками, голосами отыгрывая пулеметные очереди и выстрелы «мосинок».
– Урррааа! – вопили мы во все горло. – Бей гадов!
А потом началась свалка.
То есть рукопашная. Красные и белые сошлись и начали валять друг друга в сугробах. Кто-то поскользнулся и упал, на него сверху кинулся один, другой…
Через две минуты это была общая вопящая, барахтающаяся и парящая на морозе, как чайник с кипятком, куча-мала. Пистолеты и палки полетели во все стороны.
Я откатился от кучи, поднялся на ноги. Меня шатало. Валенки были полны снега, лицо горело – меня ткнули в сугроб лицом и повозили. Я оглянулся. Куча-мала вопила, и кричала, и дергалась. К нам уже спешила воспитательница…
В центре кучи возвышалась голова моего заклятого врага – врангельского поручика Лешки. В темной ушанке с развязанными ушами. Кажется, белые побеждали.
Я собрался кинуться в схватку, сжал кулаки… и тут увидел. Мой взгляд на мгновение остановился.
Вот оно! Озарение.
На снегу передо мной лежал он. Фальшивый наган с белой рукояткой. Видимо, Лешка его выронил в пылу схватки.
И тут я понял: это шанс! Патроны кончились, оставался один выход. Я сделал шаг. Наклонился и поднял наган. Он был ледяной, а я потерял одну варежку… оборвалась резинка. Я покрасневшими пальцами перехватил наган за ствол. Холод обжег пальцы.
Я сделал шаг, другой. Размахнулся и аккуратно, как в фильмах, опустил наган на белогвардейскую макушку.
Бум!
Лешка упал.
Как в фильме. Красные победили.
Потом я услышал крик. Кричала воспитательница – медленно, точно во сне, открывая рот… И это было страшно и непонятно.
Столпотворение.
Капли крови, падающие в белый снег… круглые дырочки…
И тут я понял, что сделал что-то неправильно.
Крови было много. На рукояти фальшивого в целом нагана есть одна очень точная деталь – антабка. Кольцо, в которое вдевается шнур.
И эта антабка сквозь ушанку достала до нежной Лешкиной головы…
Конечно, это было ЧП.
Родителям сказали, что я чудовище и жестокость у меня в крови. К этому моменту Лешка был уже перевязан, а я отруган и зареван. Я извинился перед другом, обещал маме больше не бить никого наганом, даже если очень хочется, и чувствовал себя выжатым, словно герой особо изматывающего детского фильма. «Лучше бы крокодилы», – думал я в отчаянии.
Лешка, кстати, на меня совсем не обиделся.
Ему забинтовали голову, как раненому. На следующий день Лешка смотрелся круто и сурово, словно настоящий красноармеец. Никаких поручиков.
И все мальчишки ему завидовали. Даже я.
А наган из уличных игрушек все-таки убрали. На всякий пожарный.
Котенок
В глубоком детстве я боялся собак и кошек. Помню, мы пришли с мамой на берег к деду Васе, они стоят на улице, болтают, а я бегаю от кошки, которая решила со мной познакомиться. Мне было года три. Ужас просто.
Или сиамская кошка, что жила у бабы Дины (это бабушка моих двоюродных брата и сестры, Макси и Юльки). Она шипела на меня с высокого шифоньера (кошка, конечно, а не бабушка), ее голубые глаза безжалостно мерцали, как у Рутгера Хауэра в фильме «Попутчик». Входить в эту квартиру было все равно что в лабиринт к Минотавру.
А тут папа забирает меня из продленки детского сада, за окном глубокая ночь. Кажется, это была осень или весна. Я плохо помню, потому что мы сели в автобус и папа сказал, что меня дома ждет котенок.
Котенок! У нас котенок!
Больше я ни о чем думать не мог. Все было как во сне. Конечно, я хотел знать подробности. Мы ехали в автобусе сквозь ночной Вартовск, в сиянии огней, а я спрашивал:
– Папа, папа, а какой он?
– Ну… Маленький.
– Маленький! А какого цвета?
– Черненький.
– Черненький! – Я не знал, куда деваться от нахлынувшего счастья. Что может быть лучше? Я еду в автобусе с папой, и у меня есть черненький котенок.
– А лапки белые.
– Белые!
– Как носочки.
– Как носочки!
Как здорово, думал я. Какой красивый у меня котенок.
– Грудка тоже белая.
– Белая!
– Как манишка.
– Манишка! Ух ты! Ничего себе! А что такое манишка?
Отец собирался ответить, но я уже не ждал:
– А что он делает?
– Играет.
– Играет! – Надо же, котенок играет! И он мой. – А что он ест?
Отец вздыхал.
– Пьет молоко.
– Молоко!
Через пару дней я превратился в глубоко исцарапанное, но абсолютно счастливое существо. Мой страх перед кошками исчез напрочь.
Мы с Ивашкой играли так, что со стороны это казалось заклинанием змей, только вместо королевской кобры был черненький котенок. Ивашка шипел, прижимал уши и держал лапу, готовясь отражать атаку. Я держал руку, готовясь его погладить…
Тут, кажется, должна играть мелодия Морриконе. И встречные крупные планы прищуренных глаз.
…Упражнение на реакцию. Стоило Ивашке зазеваться, как я молниеносно выбрасывал руку и гладил его между ушей. Стоило мне зазеваться, как у меня появлялась новая царапина. Мы могли играть так часами. У моей мамы появился новый привычный крик: «Оставь кота в покое!» – и легкий ужас при виде ребенка, точно обработанного с головы до ног командой крошечных Джеков Потрошителей. Царапины не сходили с моих рук – да и лица – годами.
Зато теперь я мог взять и погладить любую кошку. Даже сиамскую. Ха-ха. Кошка бабы Дины пряталась от моей нежности за коробками на шифоньере и только тоскливо кричала оттуда, пока я подтаскивал табуретку. Если бы мне по дороге попался тигр, я бы только порадовался. Кис-кис-кис. Иди ко мне, маленький. Ух ты, какой клевый!
Кошки, увидев мой взгляд, теряли самообладание. Прятаться бесполезно, читалось в их мерцающих глазах. Этот все равно найдет и отгладит.
При этом я их не мучил. Нет, я их любил! Со всем пылом своей детской души.
К чему я это все рассказываю? В общем, если бы у меня в детстве была собака, я бы, может, и не женился… Тьфу, черт!
В смысле, если бы кроме кошки мы завели еще и собаку, я бы вообще был обнаглевший.
Возвращение морских чудовищ
В тот день Серый пришел в детский сад с загадочным лицом.
Лицо у него было такое, что мы с Лешкой заранее подскакивали от нетерпения. С таким лицом разведчик Штирлиц много серий ходит по черно-белому фашистскому логову. Я в этом фильме все ждал, когда начнется интересное – ну, там, Штирлиц начнет стрелять в этих гадов, схватит «шмайсер», кинет гранату в эсэсовцев, заломает лысого Мюллера, свяжет и увезет его в черной блестящей машине через линию фронта к нашим (сам того не зная, я предугадал финал «Экспансии», только там был самолет), скажет приличный тост, наконец… в общем, поведет себя, как полагается настоящему советскому разведчику в тылу врага!
А Штирлиц все никак. Курит и думает. Иногда пьет. Только один раз дал бутылкой по голове одноглазому немцу. В тот момент я обрадовался – началось! Но ничего не началось. Даже не убил одноглазого, подвел меня. В общем, нерешительный какой-то разведчик.
То ли дело польский разведчик в «Ставка больше, чем жизнь». Тот немцев убивал направо и налево, смеялся фашистам в лицо и обводил их вокруг пальца, смешно шутил над Гитлером, и девушки у него были что надо, в каждой серии разные. Я даже немного ревновал: польский Штирлиц-то орел, а наш чего-то не орел. Когда много позже я увидел фильмы про агента 007, то понял – нет, в «Ставке» был не польский Штирлиц, а польский Джеймс Бонд. Только немного хуже. И смутная ревность прошла.
К тому моменту я уже прочитал романы Юлиана Семенова «Экспансия» и «Приказано выжить» (они были у бабушки в подшивке «Роман-газеты»). И Штирлиц таки оказался орел. Всем орлам орел. Я поразился скрытому могуществу разведки и кристальности мысли главного героя.
– Ну! Рассказывай! – не выдержал наконец Лешка.
– Да, рассказывай, – сказал я.
– Я вчера в гостях такое кино видел, – загадочно сообщил Серый.
– Какое кино?
– Ух какое кино.
– Хватит издеваться!
– Такое кино, что закачаетесь! Первый сорт кино!
– Как называется?! – закричали мы в один голос.
– А название-то я и не помню, – сказал Серый. Снял очки, посмотрел на просвет, снова надел. – Я не с начала смотрел.
– А в лоб? – спокойно предложил я.
– Я тебе сам в лоб дам, – парировал Серый. – Нечего тут! В общем, там про морских чудовищ…
Мы открыли рты.
– Зыкински!2 – сказал Лешка.
В общем, в результате допроса гражданин Серый показал, что чудовищ было много. И все они жили глубоко под водой. В самой глубине, среди затонувших кораблей. И похожи они были…
– Ну вот как слоны, только под водой. Сами огромные, больше китов. И глаза у них белые, страшные. Штук шесть. – Серый сам увлекся своим рассказом. Его передернуло. – Ух какое кино!
Да вообще офигенное.
Меня до сих пор эта картина завораживает. Словно я в водолазном костюме на глубине, смотрю сквозь запотевшее стекло… а мимо меня, не замечая (и слава богу!), медленно шествует вереница подводных чудовищ… как слоны, только под водой… Их белые глаза горят, словно прожекторы, рассекая подводный мрак. И от движений гигантских тел по всей миллионотонной глубине океана расходится упругая волна… качает меня…
Так образовался элитный Клуб подводных чудовищ. Теперь мы целыми днями играли только в эту игру. Пластилин был нашим пропуском в мир чудовищ. Мы слепили подводную лодку, базу ученых, самих ученых и водолазов, затопленные корабли с сокровищами. Сундуки с золотом и алмазами. Кислородные баллоны, маски и ласты. Оружие, способное стрелять под водой. Водоросли и кораллы. Рельеф подводных скал. Огромную пещеру, откуда выходили чудовища. Самих чудовищ – они были разного размера, от гигантского главного монстра до маленького; когда они выходили из пещеры, то выстраивались по росту, как фарфоровые слоники. У нас были пластилиновые заросли водорослей и кораллов. Рыбы и осьминоги (один гигантский, он мог нападать даже на людей) и семейство китов разных видов – от белухи до гигантского синего кита (в группе была энциклопедия, а там – страница с их изображением). Киты иногда сражались с чудовищами, но у них не было шансов. У нас были дельфины, которые спасали героев в критических ситуациях. У нас была гигантская манта – то ли друг, то ли враг. Она появилась после того, как мы увидели фильм «Акванавты» (одноименную повесть Павлова я прочитал только много лет спустя, уже в институте). И у нас была девушка-аквалангистка. Ее часто приходилось спасать. Она была красивая и беспомощная. Простите, феминистки.
Но чудовища, похожие на слонов, были главными.
До сих пор я чувствую сладкий холодок страха и сердце замирает, когда я вспоминаю их, вспоминаю, как они шествовали по дну океана.
Как назывался фильм, что увидел Серый, мы так и не узнали.
Я подозреваю, спустя много лет, что Серый просто нафантазировал этих чудовищ. Этих подводных гигантских слонов. Врун несчастный! Я до сих пор ему благодарен.
После детского сада я пошел в первый класс. Мы расстались с Лешкой и Серым и никогда больше не виделись. Про игру я совершенно забыл. В школе всегда много других забот, других друзей, других игр.
Однажды, спустя много лет, когда я учился на актерском… Я вернулся домой после занятий, было часов одиннадцать вечера, выжатый, как тряпка. Кажется, в тот день я запорол очередной этюд… Или два-три этюда. Я мучил себя мыслью, что, возможно, бездарен. Жена приготовила ужин. Я сел ужинать, включил музыкальный канал. Те, кто учатся на актерском, иногда так делают. Просто бездумно включают телевизор, чтобы вспомнить, что существует и внешний мир, мир, в котором живут совершенно нормальные, нетронутые системой Станиславского, люди. И вздрогнул. Вилка застыла на полпути. По спине полз холодок – я почувствовал сладковатый привкус знакомого ужаса и провал в животе. На экране шел какой-то клип. Звук был выключен. Человек плыл в океане, под водой, без акваланга. Он просто висел в глубине, спиной к зрителям. А из бездонной глубины на него наплывал гигантский синий кит, медленно раскрывая бесконечную пасть. Этот момент все длился и длился…
Я провалился в эту пасть, как в бездну. Темнота. Провал в животе, словно падаешь быстро-быстро, и сердце за тобой не успевает.
Я снова увидел белые глаза, освещающие глубину, словно прожекторы. Сундуки с сокровищами, заросшие водорослями. Подводную лодку и друзей водолазов. Мы ученые, мы должны открыть для науки этих редких созданий. Девушка-ученая опять пропала. Кажется, ее унесли чудовища. В свою гигантскую пещеру. Почему-то я знал, что девушка рыжеволосая и любит смеяться, хотя никогда не видел ее без маски ныряльщика. Конечно, мы это сделаем. Мы спасем ее. Мы всегда спасаем людей. Мы с Лешкой и Серым надеваем водолазные костюмы с тяжелыми свинцовыми подошвами. У нас есть подводные водометные ранцы, как в подлодке «Пионер». У нас есть оружие, которое стреляет под водой взрывающимися стрелами. Мы заходим в шлюзовую камеру и нажимаем кнопку. Двери с легким «ш-ш-ш» закрываются. Вода бурлит, заполняя пространство. Наконец открывается внешний люк, и мы выходим в глубину…
Глубина встречает нас равнодушно, словно давно знала, что мы вернемся. Привет, старый недобрый друг. Темнота надвигается со всех сторон, водолазный костюм потрескивает от чудовищного давления. Холод, вибрация. Вперед. Я отталкиваюсь от корпуса станции и плыву в темноту. Рядом плывут Лешка и Серый. Пришло время включить наши двигатели… Пшшшх. Водометы работают, ускоряя наш полет. И мы несемся вперед, пронзая темноту телами.
И вот мы почти на месте.
И они идут… медленно… чередой по росту, как фарфоровые слоники. Их белые глаза светятся в глубине, словно прожекторы. Все шесть или семь глаз…
«Командир, мы на месте», – говорит Лешка. Я слышу шум его дыхания в микрофон. Голос Лешки спокоен, но я знаю, что в его затылке живет тот же сладковатый ужас, что и у меня.
«Хорошо. Действуем по плану. Ты отвлекаешь их, мы в пещеру. Профессор… – Это Серому. – Приготовьте заряд. Начинаем по моей команде».
Я смотрю на белые лучи, обшаривающие дно, и медленно выдыхаю. «Начали», – говорю я.
Морские чудовища вернулись.
Сентиментальное путешествие на полноприводной машине времени
Я сижу в кабине «Урала», а рядом хохочет дядин напарник, огромный, двухметрового роста, все называют его Малыш. Дядя за рулем, я вижу его светлую голову, он тоже смеется. Передо мной железная панель приборов, выкрашенная армейской зеленой краской, на ней переводные картинки. Девушка в синем платье, волк из «Ну, погоди!», еще несколько разных. Под потолком качается из стороны в сторону шоферский талисман – желтоватая прозрачная рыба, сплетенная из трубок от капельниц. Мне пять или шесть лет, мне все интересно. Я счастлив! Дядя взял меня с собой в рейс – покатать на машине.
Вокруг нас Урал, а мы на «Урале» то забираемся на горку, то едем вниз. Грузовик подпрыгивает и грохочет металлом. Справа и слева тянутся поля – красные, желтые, сиреневые, зеленые квадраты. Они похожи на цветные заплаты на одеяле. Потом вижу: полосой деревья, кусты. Когда дует ветер, шумящая волна пробегает по ним. Солнце выглядывает в разрывы облаков, оно слепит глаза, и я щурюсь. Но это красиво – красноватый свет, в который мы въезжаем, как в прозрачный туннель. Если вытянуть шею и заглянуть сквозь лобовое стекло вверх, то над светлыми облаками и полоской неба видно глубокую черноту – это собирается гроза.
А потом пошел дождь. Мы едем сквозь водяную стену. По железной крыше бешено стучат капли. Мне становится страшно: когда «Урал» влетает в очередную лужу, в кабину летит вода – это как огромный грязный плевок. С громким «стук!» он шлепается на лобовое стекло. Становится темно и страшно. Дворники тут же прочищают в грязи треугольные сектора, но видно плохо. Надсадно ревет обдув и греет печка, но боковые стекла все равно запотевают. Я протираю ладонью крошечный кружок и смотрю. Мокрые зеленые кусты, обочина убегает, дальше все сливается в серый мокрый сумрак. Иногда молния проявляет все вокруг, как фотовспышкой. Сердце сжимается. Грохочет гром. Дядя с Малышом все еще пересмеиваются, но уже как-то настороженно.
Потом дядя замолкает и пригибается к рулю. Едем молча, сосредоточенно. Я вывожу на стекле пальцем «Д И М А», я недавно научился читать и писать.
А потом машина сказала «хррр» и остановилась. Мы сломались.
Дядя с минуту просто сидел, не двигаясь. Потом выматерился и полез наружу. За ним выбрался Малыш. Дверь захлопнулась, отрезав от меня шум дождя.
Проходит время – не знаю сколько. Я сижу в кабине один. Мне холодно и скучно. За окном все одно и тоже – обочина, остальное не разглядеть. Даже молний и грома больше нет, только дождь.
Дворники застыли на лобовом стекле. Как мертвые.
Потом я нащупал ручку и надавил что было силы. Дверь крякнула, точно сломалась. В меня ударила струя холодной сырой свежести. Я вылез на подножку – черный металл, рифленые пупырышки. Сверху меня окатило дождем, я тут же промок. Я в сандалиях на босу ногу, там хлюпает вода. Спрыгиваю на землю. Выщербленная обочина, по асфальту бегут потоки воды, белые и красноватые камешки, капли разбиваются вокруг них и на них.
Я ныряю под машину и сажусь на корточки. С мокрых волос на лоб стекает вода.
Под грузовиком расстелен кусок брезента, на нем лежит дядя Саша, дождь хлещет вокруг, вода течет по брезенту. Дядя промокший и злой, но спокойный, в темном, промокшем снизу комбинезоне. Рядом в развернутой матерчатой скатке лежат ключи и отвертки. Дядя ковыряется вверху ключом. Меня он не замечает. Я смотрю направо и вижу ноги Малыша. Он что-то там делает под капотом.
– Иди в кабину! – говорит дядя, увидев меня. Ему приходится почти кричать. – Иди, промокнешь!
Впрочем, я и так уже промок.
Позже.
Машина стоит на дороге, я сижу в кабине, дрожу от холода и сырости. Двигатель не работает, поэтому печку не включить. Становится по-настоящему страшно.
В кабину залезают Малыш и дядя, и мы пьем чай из зеленого пластикового термоса. Рифленая поверхность термоса, белая горловина. Пластиковая зеленая кружка – крышка термоса, над ней поднимается пар. Я держу ее обеими руками и продолжаю дрожать. Горячий чай обжигает горло. Дядя с Малышом мокрые насквозь. Меня раздевают и укрывают шерстяным одеялом – оно такое старое и вытертое, что не разобрать узора. Наконец-то тепло. В этом есть что-то сказочное. Пар, поднимающийся над кружками, усталые лица, запотевшие от дыхания стекла. Уютно горит маленькая лампочка над приборной панелью. Рыба-капельница плавает в подсвеченном желтым сумраке. Малыш начинает что-то рассказывать, чтобы развеселить меня, но все это уплывает в туман.
Кажется, я засыпаю.
Потом я слышу, как рядом остановилась большая машина. Шум дождя уже не такой сильный. Сквозь лобовое стекло виден темный силуэт грузовика. Я снова проваливаюсь в сон.
Я просыпаюсь, когда мы едем.
Я даже не сразу открываю глаза, слушая, как негромко переговариваются дядя и Малыш, работает двигатель – починили! – стучит и подскакивает машина. Я ощущаю, что сейчас солнце, – даже сквозь закрытые веки.
Потом я открываю глаза. Дождь давно закончился. Светит солнце, полосы лежат на одеяле. Я сажусь. Грузовик мчится в горку, мимо пролетают поля, деревья и стоящие на обочине машины. Красный жигуленок. Все вокруг такое свежее и отмытое, ясное голубое небо с парой маленьких облачков. Мы едем домой.
Потом мы проезжаем Кунгур. Низкие деревянные дома, уютные, выкрашенные в голубой, оранжевый, салатовый цвета. Машин немного. Серая бетонная ограда городской зоны – высоченная, на вышке стоит, облокотившись на ограждение, часовой с автоматом. Он смотрит на нас равнодушно. Мы едем вдоль забора, поворот налево, и «Урал» выходит на дорогу, ведущую через весь город к остановке «Пещера». Там, за рекой, – горы. Мы их видим. Белые выступы известняка на зеленом фоне.
Потом мы подъезжаем к дому. Это трехэтажный дом из светлого кирпича. На торце вывески – синяя «Хлеб» и белая «Галантерея». Левее дома скопление железных гаражей, выкрашенных бордовой краской.
У входа в «Хлеб» стоит мой дед. Я не знаю, откуда он взялся, может быть, так и стоял здесь, ожидая машину. Но как же дождь? Дед почему-то суровый и натянутый, как корабельный швартов. Русые кудри, рубашка в синюю клетку, штаны от спецовки. Сильные руки. Фуражка из грубой синей ткани.
Он молча смотрит, как мы с дядей вылезаем из машины.
Деду тогда было лет пятьдесят пять. Сильный.
И вот мы идем с дядей к деду. Я хочу рассказать ему все, как было здорово, и как я устал, и как хочу есть. А дядя идет какой-то тихий, словно чуть втягивая голову в плечи. Поэтому я ничего не говорю, а просто иду.
И вот мы подходим. Дед не смотрит на меня, а смотрит на дядю. Пристально. Потом делает шаг вперед и бросает что-то резкое и хлесткое, как удар плетью.
Я ничего не понимаю, а дядя сжимается и опускает голову.
– Куда ты его потащил?! – говорит дед. Потом опускает взгляд, кладет мне на плечо руку – крепкая ладонь, под ногти въелась чернота, на тыльной стороне ладони бледно-синяя татуировка – половинка солнца с лучами, на костяшках пальцев бледные буквы «Г О Ш А». Дед после войны служил в Австрии четыре года, танкист, командир танка. Сейчас он сварщик.
Дядя молчит. Дед тогда говорит:
– Пошли, Димулька. Там бабка для тебя пирогов напекла.
Мы уходим. На ходу я оборачиваюсь. Дядя поводит головой, словно у него занемела шея, потом поворачивается и идет мимо луж, в которых отражается небо, к машине. Это зеленый крытый «Урал», у кабины стоит и курит Малыш. Тоненькая струйка дыма поднимается в небо. За машиной дорога, дальше – кованая ограда местного стадиона, насмерть заросшая крапивой, репейником и лопухами. Дальше беленые дома из кирпича, высокие тополя, а над всем этим – горы с тонкой полоской леса на гребне. Кустистые облачка плывут в голубом небе. Пять часов дня. Лето. Урал.
II. Атомная тень
Мое советское детство прошло в тени ядерной войны – и это была настоящая жуть. Детство было замечательное, всем бы такое, – но я всегда, даже в самой веселой игре чувствовал затылком черное ядерное облако. Где-то там, высоко над горизонтом. Мы, советские дети, всегда знали: человечество от самоубийства отделяют каких-то полчаса – пока летят ракеты. С началом перестройки и разоружения, дружбы с Америкой и прочего – это облако исчезло, давление на затылок ушло, и я вздохнул спокойно. Это удивительное чувство легкости, не передать. Я словно летать начал, хотя шли опасные и безумные 90-е. Мне больше не снились ядерные сны, похожие на кадры из «Писем мертвого человека». Пыль, тьма, противогазы и ветер.
А сейчас это облако возвращается. И что-то мне совсем нерадостно.
Трещина
Удивительная штука память. Непредсказуемая и необъяснимая.
Вот я, например, помню день, когда умер Брежнев.
Нашу группу в садике вывели в коридор и посадили на стульчики. Вернее, это была лестничная площадка – потому что я помню стену из стеклянной сине-зеленой плитки, раньше такая была везде.
Мы сидели под присмотром старенькой нянечки, которая качала головой и «горюнилась». Печаль. Знаете, так бывает на похоронах человека, которого ты знал давно, но не слишком близко. Он, может, жил в твоем дворе. И каждый день вы ходили мимо друг друга. И жалость необъяснимая вдруг сжимает сердце. Чего это он выдумал, думаешь ты. Жил бы и жил. А он – умирать. Делать ему нечего. И завтра будет все как всегда, ты пройдешь по двору, и будет припекать солнце, и соседка тетя Маша вынесет выбивать половик, гулкие удары полетят над двором и домами, а только того человека не будет. Никогда больше не будет. И от этого «никогда» что-то тонко дрожит внутри, замирая. А потом ломается, словно бокал на тонкой стеклянной ножке.
Нам сказали не шуметь – причем таким значительным тоном, что мы даже послушались. А воспитатели и нянечки собрались в нашей группе и смотрели телевизор. Молча. Некоторые плакали. Почему-то именно в нашей группе, телевизор перенесли туда из комнаты отдыха или, может, из кабинета директора, не знаю. Огромный, квадратный, с выпуклым глазом. Очень тяжелый – его пронесли мимо нас, надсаживаясь, два мужика. Мы из коридора слышали только «бу-бу-бу» красивого дикторского голоса. Мы сидели на своих стульчиках и шепотом передавали друг другу, что случилось.
«Умер самый главный Брежнев».
Я помню, как вдруг почувствовал страх. Словно будущее, которое только утром было ясным и светлым и уходящим в бесконечную даль, вдруг оборвалось в черный бездонный провал.
Я тогда думал, что Брежнев был всегда. И всегда будет. Для меня маленького он был не человеком, а скорее символом постоянства и незыблемости мира. Есть Советский Союз, великий и могучий. И есть самый главный Брежнев, который стоит у руля, неизменный и вечный.
А теперь его нет.
Что-то изменилось в мире, по нему пробежали первые трещинки.
Что теперь будет?
Мы только крошечные пылинки на лике мироздания.
Подобное же чувство я испытал через много лет, уже подростком, когда родители подарили мне на день рождения сборник готических романов. И я читал, читал, а в затылке собирался холод – словно сгусток ртути. Тяжелый и серебристый. И плавно покачивался там.
Я не помню, что было в этом сборнике. Но, возможно, одна из вещей была за авторством Лавкрафта. Потому что я помню леденящее чувство космического одиночества, собственной хрупкости рядом с могущественными злобными существами, что правили этим миром миллионы лет назад… и даже не заметят нас, людей, когда проснутся. А если заметят… то лучше бы нам бежать и прятаться… Хотя можно остаться на месте. Все равно. Потому что шансов победить у нас нет. No future3.
Лавкрафтианское чувство.
Чистый экзистенциальный ужас.
Когда Брежнев умер, проснулся Ктулху. Я сидел на детском стульчике из гнутой фанеры, и у меня от ужаса шевелились волосы на затылке. Сине-зеленое стекло источало мягкий сине-зеленый свет, словно мы оказались под водой. «Бу-бу-бу», – доносило эхо. Хотя, может, там заклинали: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн»4.
Проснись, мертвый бог.
Слезы и шахматы
Я с отцом в шахматы играл – он никогда мне не поддавался. И я каждый раз плакал в финале. Держался изо всех сил, но все равно не выдерживал. И забрасывал доску подальше, и отказывался снова играть. А потом через пару дней приходил с доской к нему опять. И мы играли. И опять я проигрывал. И опять не мог сдержать слез.
Но однажды я так разыгрался двумя конями, что загнал отца в ловушку и поставил мат. Это было так неожиданно, что я сам не поверил.
Отец положил короля на доску – сдаюсь – и протянул мне руку.
Это было потрясающее ощущение.
Красное и черное
Я научился читать поздно, лет в семь, но зато за один день.
До этого все попытки заканчивались одинаково: я уставал от угадывания слогов и категорически отказывался продолжать. А тут вдруг понял принцип – как молния сверкнула, – и все стало предельно ясно.
Мы тогда жили в балке в Старом Вартовске. Была зима. Морозы за минус 40. Я помню это, потому что в тот вечер я ехал из детского сада с мамой, сидел в трясущемся «пазике» у стекла, замерзшего, белого, со слоем рыхлого инея на внутренней стороне в сантиметр толщиной. Пар дыхания вился в салоне автобуса, как туман, лип на ресницы. Я снял варежку и вытаивал пятерней в слое изморози дыру, чтобы смотреть. Помню момент, как вглядывался в крошечную проталину, в темноту за окном, а там мелькали редкие огоньки, красные, белые, желтые.
Мы ехали из Вартовска в Старый Вартовск. И я вдруг решил: сегодня буду учиться читать. Мама сидела рядом, задумавшись.
– Мам, – позвал я. – Мама?
– Что? – Она встрепенулась.
– Я сегодня научусь читать.
– А, хорошо, – рассеянно сказала мама. Я уже не в первый раз делал заход на эту цель, и она привыкла. – Ма, му, мо, помнишь?
И потом в балке, в тепле, я сидел с «Азбукой» – и вдруг вспышка. Я понял то, чего не понимал. Все очень просто. Буквы превратились в слова, а слова… Слова были огромные и сверкающие, как океанские лайнеры. Они подавали гудки в темном безбрежном океане, и я видел их огни – белые и красные, желтые россыпи иллюминаторов. Это был момент какой-то потрясающей четкости и ясности. Магия.
За час я дочитал «Азбуку». Мама мыла раму. Несколько букв я не знал и никак не мог догадаться. Нарисован шарф, но «ш» я уже знаю. Какая это буква? Загадка. Я пошел к маме, она что-то варила, у нас была переносная электрическая плитка на две конфорки. Кастрюля кипела, влажный теплый запах вареной говядины висел под потолком, мама резала капусту. На голове у мамы была косынка, как у комсомолок Бама. В ней мама была – самая красивая мама на свете.
– Мам, какая это буква? – спросил я и показал маме азбуку.
– Смотри на картинку, – сказала мама. Ей было некогда, но она отвлеклась. Отец еще не вернулся с работы, он что-то монтировал на буровой. За окном балка была глубокая северная ночь.
– Что это?
Я смотрел и видел шарф. Но букву «ш» я уже прошел…
– Шарф, – сказал я.
– Шарф, – повторила мама. – Так какая буква? – Ей казалось, что это просто, все на виду.
– Не понимаю. Это же «ш»! А буква должна быть новая.
– Что нарисовано? – терпеливо спросила мама, показывая на следующую картинку.
– Свитер.
– Не свитер, а кофта. И буква тогда?..
– Не может быть «к»! «К» раньше была! – Я рассердился и уперся. А когда я упираюсь, то перестаю думать6.
Мама рассердилась в ответ. Замолчала и стала дальше резать капусту и морковку. Я немного подождал, потом сказал:
– Мам…
– Что?
– Просто скажи букву! Пожалуйста!!!
Наконец мама сдалась, она знала мое упрямство. И сказала – «ф» эта буква. Ну, елки. Да! Я убежал читать букварь дальше. И я сразу понял, где эта буква стоит в слове «шарф» (нечестно! Она последняя, а не первая), как пишется, как читается, как сочетается с «а», «и», «е». Через несколько минут я закрыл букварь и понял – я умею читать!
Передо мной открывался целый мир, полный приключений.
Только жаль было, что мы с мамой почти поругались и она не может разделить мою радость.
* * *
Уже вечером я читал свою первую книгу, которую наугад выбрал в библиотеке родителей. Кажется, это было «Красное и черное» Стендаля. Не уверен, потому что память – очень странная штука, постоянно в этом убеждаюсь; почему-то думаю, что именно эта книга. Понятно, что я почти сразу «Красное и черное» отложил – и целиком прочитал уже в школе. Причем пробовал читать много раз, но всякий раз сдавался на первой-второй главе. И даже когда прочитал ее целиком, то не до конца все понял, хотя книга мне понравилась. Я даже ее перечитывал.
А вот мой отец прочитал «Красное и черное» в первом классе школы. И эта книга стала одной из его любимых. Отец научился читать намного раньше меня, в четыре года, и был записан в три разные библиотеки в Кунгуре. Ходил туда каждый день. Можно было брать три книги. В трех библиотеках он брал девять. Но библиотекари все равно ему не верили и спрашивали: про что книги, мальчик? Ты не врешь нам? Отец терпеливо пересказывал сюжет. Но ему все равно не верили. Такова селяви истинного любителя чтения.
Потом маленький отец пытался взять взрослые книги читать, но ему не давали. Он рассказывал мне об этом и смеялся. Я, говорит, у них все детские книги прочитал, мне там уже читать нечего, а они! Но нашлась одна хорошая библиотекарша, которая разрешила ему взять взрослые книги. На следующий день она спросила, о чем книга. Отец ответил. Библиотекарша кивнула и больше никогда не спрашивала. И позволяла взять не три книги, а сколько хочешь. «Ну я там развернулся», – сказал отец.
Каким образом к отцу в руки попала книга «Красное и черное» Стендаля, непонятно. Возможно, книга была у бабушки дома. Баба Галя, мама отца, работала в отделе кадров, и у нее была куча классных книг (а потом и полное собрание Дюма, зеленое, подписное и дефицитное, – но это уже при мне). Именно у бабушки я прочитал «Петр Первый» Алексея Толстого, дефицитного «Тарантула», сказы Бажова и много-много других хороших книг. А еще бабушка выписывала кучу журналов вроде «Химия и жизнь», «Здоровье» и что-то там еще, где печатали фантастические рассказы и комплексы цигун (ну, это чуть позже). Я читал все подряд.
* * *
Моя младшая сестра научилась читать в четыре года – мне тогда было десять. Татьяна говорит, я сам ее научил, потому что мне чертовски наскучило читать ей вслух. Не знаю, как я совершил такой педагогический подвиг (с дочкой позже у меня не очень получалось). Таня приходила в детский сад, и воспитатель усаживала ее с книжкой. Татьяна серьезно и обстоятельно читала вслух остальным детям, а воспитательница и нянечки отдыхали.
А книги сестре перед сном я читал по ролям. Чтобы мне было не так скучно, я говорил то «толстым» голосом, то «тонким», то хрипло и весело, то зло и страшно, то бодро и по-пионерски, как Конек-Горбунок. Переигрывал, конечно, страшно. Я читал ей «Капризку и ничевоков», «Руслана и Людмилу», русские и грузинские сказки. «Младший вовсе был дурак…» Ершова я вообще сестре часто читал. «Ну еще страничку!» – требовала она. И даже когда уже сама научилась читать, иногда просила почитать ей вслух. «Ну пожалуйста!» Я вздыхал и нехотя соглашался.
Милитарист и эстрадный роман
Я в детстве был – закоренелый милитарист.
Как я только ни пытался полюбить машинки так, как любили их мои друзья из детсада… И никак. Однажды стою с мамой на остановке, весна, грязь, лужи, подтаявший снег, серое все, автобуса нет и нет. Машины проезжают и окатывают брызгами стоящих на остановке. А я провожаю взглядом (специально, усилием воли) каждую машину – я так учился их любить. Вот красная проехала, две фары, не знаю, как называется (я их вообще не различал), вот белая, квадратная. И что в этом интересного, спрашивается? Наверное, что-то в них есть, в этих машинах. Если долго смотреть, может, я пойму. Стерпится, слюбится.
Но все было тщетно, так и не полюбил.
Даже мама удивилась, что это со мной, чего я на машины таращусь не мигая и головой медленно поворачиваю вправо-влево, словно робот какой. Она-то знала, насколько я к машинам равнодушен.
А вот солдатики! танки! самолеты военные! и самолеты исследователей и полярников – это было прям мое. И корабли военные (но можно чуть-чуть и полярные… совсем чуть-чуть). И подлодки, конечно.
* * *
Мой эстрадный роман был недолог. Кроме танков и солдатиков, в глубоком детстве я искренне обожал Аллу Пугачеву. Не знаю, как это во мне уживалось. Знаете, как говорят: настоящий мужчина любит оружие и красивых женщин. Я любил танки и Пугачеву.
«Арлекино», «Песня первоклассника», «Волшебник-недоучка»… Мне нравилось все. Только вот одевалась она как-то тускло, жаль. Прямо серьезно меня расстраивала.
Однажды я смотрел телевизор, сидя на полу, а мама жарила картошку на плитке. Вкусный запах плыл по воздуху, у меня аж в животе заурчало. Я надеялся, что лука там будет мало, а поджарок побольше. Я любил поджарки. Можно было всю картошку ужарить до черноты, я бы только обрадовался…
И тут я увидел свою любовь в великолепном сверкающем, как новогодний серпантин, платье. И был сражен. Да! Да! Словно заново влюбился.
Наконец-то у Аллы красивое платье!
Я вскочил на ноги.
– Мама, мам! – позвал я. – Смотри, какая Алла Пугачева здесь красивая!
Мама мельком взглянула и фыркнула:
– Это София Ротару.
Я почему-то обиделся на маму, сел на пол и начал перебирать кубики. И катать по полу танчик. Даже про картошку забыл.
Вот этого я искренне не понимал. Почему люблю я Пугачеву, а красивое сверкающее платье – у какой-то там Ротару?
Часовой
Видимо, мы всегда остаемся суеверными. По крайней мере, наедине с собой. Мы можем смеяться над общепринятыми условностями – черная кошка, не ходить под лестницей, не спать ногами к дверям, – но никогда не смеемся над своими, только нам принадлежащими приметами.
– Дима, мы в гости к Мальгиным, – сказала мама. Она красивая, накрашенная, в меховой шапке (как у польской артистки Брыльской в «Иронии судьбы») и в импортных сапогах. – Ложись, мы придем поздно.
– Ладно, – нехотя сказал я.
Мальгины, родители моего друга Лешки, жили на нашей улице Энтузиастов, только дальше на несколько балков. Наверное, и Рюмины тоже придут. В балке мало места, поэтому меня и Юрку в гости в этот раз не взяли.
В то время я думал, что, если не буду все время переживать за родителей, пока их нет рядом, с ними обязательно случится что-то плохое. Словно только мое чудовищное переживание (это правда, еще немного – я бы поседел, несмотря на свои пять лет), удерживает их от попадания в мельницу неприятностей.
И вот я лежал в кровати, укрывшись одеялом, выставив в темноту только нос, и ждал. Но это было не просто лежание, это была внутренняя работа. Очень тяжелая и ответственная. Я был на посту. Нес вахту. Как тот мальчишка-часовой из рассказа Леонида Пантелеева «Честное слово».
Родители наконец приходили из гостей, радостные и слегка придавленные темнотой и поздним возвращением, а я отпускал чудовищное давление. Водолаз, капитан Немо на глубине. Ну все, поднимайте, помогите снять шлем. Думаю, это были одни из лучших моментов в моем детстве. Я лежал в темноте, на своей кровати, зарывшись с головой под одеяло, делал вид, что сплю, и слушал, как родители переговариваются в прихожей, снимая ботинки и сапоги. Слушал звучание их голосов – и чувствовал необыкновенную легкость и покой. Все живы, все хорошо. Мои родители целы и невредимы. Я их удержал.
Я думаю, у каждого человека должен быть такой часовой.
Может, в тот момент, когда я лежал в темноте, протягивая между собой и родителями невидимую нить, в другом балке лежал мой друг Юрка и держал своих родителей. Чтобы с ними ничего не случилось. И то же самое делал Серый на другом конце города. И Лешка. И Наташка из Кунгура. И какой-нибудь Джон из Лос-Анджелеса или с Аляски.
Возможно, именно эти тысячи и миллионы мальчишек и девчонок до сих пор держат этот мир. Этот безумный, безумный, безумный мир. Чтобы с ним ничего не случилось. Чтобы невидимые нити удержали его на плаву в гигантском пространстве космического хаоса. Возможно, именно поэтому атомная война, которая меня так пугала, до сих пор не случилась.
Счастье
Все бело-желтое и коричнево-бежевое. Резкий больничный запах, я потом долго его ненавидел. Потрескивание ламп дневного света. При этом свет приглушенный, словно его процедили сквозь грязное стекло. Почти сумрак. Я совсем маленький (мне два, три, четыре? Не знаю). Я в двухэтажной больнице в Кунгуре. Верхний этаж – общая палата, как в бараке. Железные койки с желтыми подушками. Нас много, детей разного возраста. Мы бегаем стайкой, выглядываем в окна, когда кто-то приходит одного из нас навестить. И страшно этому радуемся. И печалимся, когда этот кто-то уходит. Мы бегаем по коридору, во что-то играем. Что у меня? Желтуха? Корь? Что это было? Не помню. Или травма? Кажется, страшно болели уши.
Дед Гоша приходил, задирал голову, смотрел в окно снизу вверх, и я кричал ему из окна: «Деда, деда, забери меня отсюда!»
А потом, когда меня наконец выписали, меня пришли встречать целой толпой, все наши, вся наша коммуналка на две с половиной семьи: дед с бабушкой, моя мама и наши соседи, мои друзья Андрей и Наташка Бочкаревы со своим отцом… Он был в очках с толстой оправой. И мы шли все вместе домой по городу, сонному Кунгуру, болтали и смеялись. Я был слабый еще, дрожали ноги, но мне было так хорошо, так спокойно, что я мог бы пройти целую тысячу километров, лишь бы это не заканчивалось. Когда это было… Лето точно. Сумерки? Или раннее утро? Не помню точно. Зыбкий полупрозрачный воздух и невероятная тишина. И наш смех, и эхо от голосов, отлетавшее от цветных заборов, и наша радость, и мое счастье. Как хорошо было жить. Как хорошо. Я почти не мог говорить, то есть я многое хотел сказать и рассказать, но словно бы стеснялся, у меня не было сил, я шел между Андреем и Наташкой (она младше меня на год, ее держал за руку отец) и улыбался, как дурак. Старая брусчатка под ногами. А по обочинам дороги, у домов зеленые кусты крапивы, лопухи, репейник – и я так четко это вижу, каждый листик, словно до этого никогда толком их не видел. (Неужели корь?)
И я был счастлив, хотя мне казалось, что я невесомый и слабый и меня сейчас унесет ветром. Но здоровый.
Жизнь только начиналась.
III. 1984. Школа
Песнь Земли
Нижневартовск, зима. Вышел я гулять, мороз под тридцать, а во дворе синий жигуль греется. Без водителя. Двери закрыты, двигатель тарахтит. Этот жигуль мне сразу не понравился. Выхлопные газы, вспомнил я увиденный по телевизору документальный фильм. Много документальных фильмов, особенно о капиталистах. Они отравляют атмосферу, и до катастрофы осталось всего ничего. А тут она стала еще ближе! И все из-за одного водителя, который завел вредный двигатель и ушел домой, чтобы не мерзнуть. А тут выхлоп, и прямо на белый снег черные хлопья оседают.
Ужас.
Я прямо видел, как столбик, показывающий загрязнение атмосферы Земли, лезет вверх, играет музыка Чайковского «Смерть лебедя», а трагический голос диктора сообщает, что до гибели всего живого на Земле осталось шесть… пять… четыре… три минуты…
В общем, из головы у меня этот жигуль не выходил. Я погулял, попинал снежные комья, посмотрел на детский сад через забор, проверил пещеры, вырытые в огромном сугробе… Кто-то забыл красную лопатку. Я посмотрел на нее и вылез обратно. Все было не так и все не то. Я вернулся к жигулю. И стал ждать.
Прошел час, а мужик не возвращался и не выключал мотор. Я занервничал. «Как можно быть таким безответственным?! – думал я о жигулисте. – Из-за таких, как он…» Он что, капиталист? Нет, он такой же, как мой папа и дядя Сережа, советский. Но почему ведет себя как эти, что вырубают тропический лес, а редкие индейцы и птицы потом вымирают?
Земля на моих глазах клонилась к закату. Кажется, воздух стал значительно темнее, и дышать становилось трудно. Мир умирал. Тысячи животных и растений взывали к моему разуму и воле.
Я понял, что должен что-то сделать.
Я пошел к жигулю, полный решимости, – твердым шагом прямо к зловонной выхлопной трубе этой советской «машины смерти». Снег уже в радиусе метра был черный и мертвый. Дым поднимался клубами на морозе. Ад наступал. Та планета из фильма «Через тернии к звездам» – она была уже рядом. Ее дыхание сочилось из выхлопной трубы.
Я шагнул вперед. Я брал снег комьями и бросал в жерло загрязнения, кашляя от выхлопа. Я был рыцарь экологии и октябренок. За моей спиной стоял Ленин (прищурившись, он одобрительно качал головой) и другие животные. У животных были страдающие и истовые глаза героя из фильма «Коммунист».
«Орленок, орленок, взлети выше неба»9. Я бросал и бросал. Снег. Много снега. Целую тонну снега. Спина у меня взмокла, шапка развязалась и съехала на затылок.
Но отдохнуть я не мог. Загрязнение лилось в атмосферу, и я так мало мог сделать. Но я делал, что мог. Я почти засыпал трубу.
– Эй ты! – Меня окликнули.
Я поднял голову и с трудом разогнул натруженную спину. Уже стемнело.
– Эй, пацан! – Грубый мужской голос.
Ко мне не торопясь, ленивой походочкой деревенского драчуна шел мужик в черной дубленке. Я видел, как клубы пара слетают с его губ и запутываются в серых барашках на воротнике. Они показались мне похожими на мертвый снег.
Это был хозяин синего жигуля.
Я выпрямился и смотрел на него. Мужик подошел и возвышался надо мной, как темная башня. Глаза у него были бледно-голубые.
Страха я не чувствовал. Я хотел сказать: как же так можно? Выхлоп. Вот мне и приходится за вас Землю спасать. А я еще маленький, я уже устал.
Почему-то я думал, что мужик это не специально, а потому, что не сообразил, как это вредно. И что он будет мне даже благодарен.
Несколько секунду мужик смотрел на меня. Взгляд безразличный, словно искоса. Я понял, ему нужно объяснить, что его машина вредит природе и нельзя так делать. Он поймет, не дурак же он и не капиталист, который вредит природе из жадности.
– Дядя, нельзя… – начал я. И тут он меня ударил.
Нет, не ударил. Равнодушно стукнул предплечьем в меня, словно толкнул бревном.
Никакой боли, только глухой звук. Я упал на снег. И почувствовал удивление. За что?
Мужик сел в машину и уехал.
Во дворе наступила тишина. А я все лежал, оглушенный. «Я спасал природу, а он…» Как же так?
Потом встал, отряхнулся и пошел домой.
– С тобой все хорошо? – спросила мама, выглянув из кухни. Она что-то варила. – Ты сегодня какой-то тихий.
– Да, – сказал я.
Из окна нашей квартиры я увидел пустой двор, черное пятно выхлопа. И целую гору снега, что я накидал, спасая мир.
И неожиданно почувствовал гордость.
Я пытался, но потерпел неудачу. Пусть кто может, сделает лучше.
The free sample has ended.