Read the book: «Рассветы в Дженине»

Font::

Susan Abulhawa

Mornings in Jenin

© 2010 by Susan Abulhawa

© Фокина Ю., перевод на русский язык, 2026

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

* * *

Словарь

абла́ Вежливое обращение младших девочек, девушек к старшей по возрасту и/или по положению; букв.: старшая сестра.

абу́ Отец.

аза́н Призыв на молитву у мусульман.

аи́да Специальным образом сваренный сахар для депиляции.

Алла́ху а́кбар Бог велик. Эту фразу используют в любых обстоятельствах как напоминание, что Бог превыше всего и ведает обо всем, что посылается людям, будь то испытание или благословение.

аль-ба’ийя фи хайатик Фраза выражает сочувствие при утрате, дословно значит: «Да продлятся дни твои».

Аль-ха́мду ли-л-Лях аля саляма Хвала Аллаху за твое благополучное возвращение.

амму́ра Милая, хорошая.

а́мту Тетя с отцовской стороны.

а́мму Дядя с отцовской стороны.

ана́ и́сми Меня зовут.

ари́дж Аромат.

ару́са Невеста.

а́хлян Добро пожаловать.

ахса́н Лучше.

ашхаду алля иля-ха илля-л-Лах, ва ашхаду анна Мухаммадан абдуху ва расулюху Я свидетельствую, что нет другого истинного Бога, кроме Аллаха, и я свидетельствую, что Мухаммад пророк Его.

баба Папа.

Баб Аль-Аму́д Дамасские ворота.

баббур Открытый очаг.

бинти Моя дочь.

бисмилля́ С Богом.

бисмилляхи-р-Рахмани-р-Рахим Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного.

Вахид Аллах Аллах – единый Бог.

валяди Мой сын.

вуду́ Ритуальное омовение перед молитвой.

да́бка Буквально – притопывание ногами; это традиционный левантийский танец, исполняемый палестинцами, ливанцами, сирийцами и иорданцами. Мужчины и женщины выстраиваются в линию или собираются в круг и исполняют синхронные движения, которые варьируются от региона к региону.

Даль Уна Широко известная народная песня, а также танец.

джидду Дедушка.

Джума́ Пятница. Для мусульман священный день, в который совершается коллективная молитва мусульман – джума-намаз

джу́бна Сыр.

динар Денежная единица Ближнего Востока.

дишда́ша Традиционная длинная одежда мужчин и женщин.

за́атар Тимьян. Как правило, его измельчают, смешивают с кунжутом и подают с оливковым маслом и лепешками.

загарид Особое звукоподражание, выраженное длинными громкими трелями; сопровождается быстрым движением языка вперед-назад. Как правило, его издают женщины для выражения большой радости.

ига́ль Обруч из витого шнура, обычно черный, служит, чтобы удерживать на голове хатту.

Илля́хи Боже мой.

ибн Сын.

ибни Мой сын.

интифа́да Восстание, движение сопротивления на Ближнем Востоке.

иншалла́х Если на то есть воля Аллаха.

йа О, ах.

йаба Отец (как обращение).

Йахмики Да хранит тебя (Аллах).

йимми «Мама» на палестинском диалекте.

каак Традиционная выпечка с сыром, тмином и кунжутом, имеет вид длинных рулетов.

кара́ф Гадость; фу.

кахва Бодрящий напиток на основе кофе и пряностей.

кирш Денежная единица, мелкая монета.

китаб Книга.

кна́фе Сладкое блюдо из кадаифской вермишели и сыра, пропитанных сиропом.

куса Фаршированные кабачки.

Коран Святая книга для мусульман.

ку́фия Клетчатый платок, изначально – мужской головной убор, сейчас его часто носят на шее представители всех гендеров. Черно-белый вариант характерен для палестинцев и стал символом палестинской национальной идентичности. Красно-белую куфию носят как палестинцы, так и другие арабы.

Ля иляха илля-л-Лах Нет Бога, кроме Аллаха.

Ля хауля ва ля куввата илля биллях Нет сохранности от попадания во грех и нет силы для соблюдения повелений Аллаха, кроме как от Аллаха. (Так говорят, чтобы подчеркнуть свое бессилие перед надвигающейся трагедией.)

маалейш Ладно, хорошо.

маклюбе Палестинское блюдо из баранины, риса, баклажанов с корицей и кумином.

манаки́ш Лепешки на оливковом масле с приправой заатар.

мела́сса Сладкий сироп с ароматизаторами, которым пропитывают кальянные смеси.

мулухиййя Похлебка на курином бульоне с чесноком, темная за счет листьев джутового кустарника.

нэй Флейта.

ра́хма Милосердие.

ракаат Цикл молитвы, состоящий из строго определенной последовательности действий и слов.

сабр Терпение; разновидность колючего кактуса.

Салям алейкум Мир тебе (общепринятое приветствие).

Салямат, йахти Здравствуй, сестра.

саля́т Молитва.

санасил Каменная кладка, огибающая холмы, строится, чтобы избегнуть эрозии почвы.

сауб Верхняя одежда.

сахйуни Сионист.

сура Глава Корана.

табля Небольшой ручной барабан.

табун Большая печь для выпечки хлеба.

те́та Бабушка.

уд Ближневосточный музыкальный инструмент вроде лютни.

умм Мать такого-то (с именем старшего сына).

фадиха Позор.

фата́йер Хлеб, выпекаемый с сыром либо заатаром на оливковом масле.

Фа́тиха Дословно «Открывающая», первая сура Корана.

феллах Земледелец.

фильс Мелкая монета.

фидаин Повстанец, участник сопротивления.

фуль Паста из бобов или фасоли, обычно употребляется с хлебом.

хабиби Любимый (только в мужском роде).

хабибти Любимая (только в женском роде).

ха́джа Уважительное обращение к женщине, пожилой и/или совершившей паломничество в Мекку.

хаджи́ Человек, совершивший паломничество в Мекку, или просто пожилой уважаемый мужчина.

хаййа аля-с-салят Спешите на молитву (фрагмент азана).

хаййа аля-ль-фалахи Спешите к своему благу (фрагмент азана).

халу Дядя с материнской стороны.

хальту Тетка с материнской стороны.

халява Уваренная в пряном сиропе смесь орехов, сухофруктов, часто с манной крупой.

Хан эль-Зейт Улица в Иерусалиме, в Старом городе.

Хасбийя-л-Лаху ва ни’ма-ль-Вакиль Так мусульмане подчеркивают, что та или иная ситуация находится в ведении одного только Аллаха.

Ха-Тиква Гимн Израиля.

хатта Мужской головной убор.

хиджаб Женский головной платок, закрывающий волосы, но не лицо.

хубз Хлеб.

хумус Традиционная закуска из перетертого нута и кунжута.

шаверма Приготовленное на гриле наструганное мясо, завернутое в лаваш, с овощами и соусом.

шахада Формула исповедания веры в исламе.

шахид Мученик.

шейх Особо уважаемый человек у кочевников Ближнего Востока, обычно еще и духовное лицо.

ю́мма Мама.

э́йва Да.

яба Отец.

яхуд Иудей.

Генеалогическое древо семьи Абульхеджа


Пролог. Дженин

2002


Амаль хотела перехватить взгляд солдата, но в лоб ей упиралось автоматное дуло. Тем не менее она видела, что солдат носит контактные линзы. Ей представилось, как по утрам он приближает к зеркалу физиономию, надевает эти линзы, а уж потом экипируется, чтобы пойти убивать. Поразительно, какие являются мысли, когда оказываешься на нейтральной полосе между жизнью и смертью.

Вот ее, гражданку США, сейчас пристрелят – а последуют ли сожаления на официальном уровне за это «случайное» убийство? Или погибшую Амаль присовокупят к другим жертвам и припечатают брезгливой формулировкой «сопутствующий ущерб»?

По виску солдата, по его скуле и щеке ближе к уху прокладывала себе путь одиночная бусина пота. Солдат сморгнул. Ишь, уставилась. Он убивал и раньше, но никогда – глядя жертве в глаза. И Амаль это поняла. Почувствовала, как смущена его душа тем, что содеяно вокруг.

Снова неуместная мысль: «Как странно, что я не боюсь смерти». А просто, когда солдат сморгнул, Амаль догадалась: она останется в живых.

Возрожденная, она закрыла глаза, даром что сталь еще холодила ее лоб. Память воззвала к ней, и вот Амаль отброшена в прошлое, и даже дальше – в дом, которого никогда не знала.

I. Ан-Накба (Катастрофа)

Глава 1. Урожай

1941


В давние времена, до того, как по этим нагорьям прошагала маршем История, разрушив настоящее и будущее; до того, как ветер схватил земную скатерть за один угол и дернул, стряхнув с нее имя и неповторимые черты; до того, как пришла в этот мир Амаль, селение к востоку от Хайфы жило спокойно, имея все, что надо, – инжир и оливки, открытые границы и солнечный свет.

Заря еще не занялась, но в Айн-Хауде спали только дети. Остальные жители деревни готовились совершать салят, первую из пяти обязательных молитв. Луна висела низко и казалась пряжкой, которой земля пристегнута к небу. Новорожденная, она была словно робкое обещание скорой полноты.

Похрустывали спросонья суставы, вода прогоняла дрему, распахивались в надежде глаза. Вуду, ритуальное омовение перед салятом; возносимые в утренней дымке шахады – славословия Аллаху, единому Богу, и Мухаммаду, пророку Его.

В тот день молились на воздухе, с особым благоговением – ведь начинался сбор оливок. А в такой день особенно важно подниматься по каменистому склону с чистыми помыслами.

Вот почему селяне проснулись затемно и теперь, склоняясь и вновь разгибаясь на ковриках, отбрасывали лунные тени, верша молитву под аккомпанемент ночных сверчков и ранних пташек, которые еще только начинали пробуждаться. Скоро, правда, к предрассветному оркестру присоединились и петухи. В основном жители Айн-Хауда просили прощения за грехи, но кое-кто прочел и дополнительную молитву. Так или иначе, каждый произнес следующее: «Господь мой Аллах, да свершится нынче воля Твоя. С благодарностью отдаюсь на милость Твою», прежде чем, высоко поднимая ноги, чтобы не пораниться о кактусы, отправился на запад от селения, к оливковым рощам.

Каждый год в ноябре, пока собирали урожай, селение Айн-Хауд на целую неделю словно молодело. Яхья Абу Хасан тоже чувствовал прилив сил. Он вышел из дома ни свет ни заря с обоими сыновьями, которых привычно соблазнил перспективой опередить соседей. Но соседи лелеяли ту же мечту, и работа началась примерно в пять утра – как и год, и два, и много лет назад.

Обескураженный Яхья обернулся к жене, Басиме, которая несла на голове корзину с полотнищами брезента и одеялами, и шепнул:

– Умм Хасан, на будущий год встанем раньше их. Вот бы мне обойти Салема, этого беззубого старого прохвоста, хотя бы на один час – всего на часочек!

Басима закатила глаза. Эта блестящая идея посещала ее супруга каждый год.

Постепенно светлел небосвод, и над выбеленными солнцем низкогорьями Палестины все слышнее делались звуки, сопутствующие сбору благородных плодов – оливок. Глухие удары палками по ветвям, шорох листвы, сочные шлепки, с какими оливки падали на расстеленный брезент. И старинные баллады в исполнении женщин, да их же окрики на малышей, когда те, заигравшись, начинали путаться под ногами.

Яхья остановился помассировать затекшую шею. Солнце близко к зениту – скоро полдень. А он, мокрый от пота, крупный, сильный, стоит на своей земле, повязав вокруг головы черно-белую куфию и заткнув полы рубашки за пояс на феллахский манер. Как хороша его земля! Холмы зелены от мшистых трав, и эти же травы покрывают древесные стволы. Спиралями санасилов обвит каждый холм – некоторые санасилы он, Яхья, чинил еще вместе со своим дедом. Он перевел глаза на Хасана и Дарвиша, отметил, как при каждом ударе палкой по ветке напрягаются под рубахами грудные мышцы обоих мальчиков. «Мои сыновья! – подумал Яхья, и сердце его наполнила гордость. – Хасан, хвала Аллаху, кажется, перерос свою астму».

Мальчики подходили к каждой оливе, становились с двух сторон от ствола и начинали сбивать плоды. Их мать следовала за ними, едва успевая утаскивать полотнища с упавшими оливками, которые следовало нынче же отправить под пресс. Яхья видел и Салема, который трудился на соседнем участке. Беззубый старый обормот. Яхья улыбнулся. Салем ведь моложе, чем он. Если по правде, его сосед обладает мудростью и терпением доброго дедушки – оба эти качества так и светятся на его лице, выдубленном годами труда на открытом воздухе. Совершив паломничество в Мекку, сосед прибавил к своему имени почтительное «хаджи», которое как бы возвысило его годами над Яхьей. Вечером два друга будут вместе курить кальян, спорить, кто работал усерднее, чьи сыновья крепче. «За этакое вранье ты в ад попадешь, старик», – непременно скажет Яхья в перерывах между затяжками.

– Это я-то старик? Да ты ведь меня старше, чудила! – возмутится Салем.

– Зато у меня все зубы целы.

– Допустим. Тащи-ка нарды – я покажу тебе, и уже не впервые, кто из нас чего стоит.

– Валяй, балабол беззубый, дохляк, копия своего родителя.

Древняя игра, да под кальян, в этом году вновь решит вечный спор; приятели будут играть в нарды из чистого упрямства, и женам придется не раз и не два посылать за ними, прежде чем они разойдутся по домам.

Довольный сделанным за утро, Яхья совершил полуденный салят и уселся на одеяле, куда Басима уже поставила миску чечевицы и маклюбе с бараниной, а также йогурт. Поодаль она накрыла обед для помощников-кочевников, которые с благодарностью принялись за еду.

– Обед готов! – крикнула Басима сыновьям.

Хасан и Дарвиш как раз закончили салят.

Басима и мальчики, сидя кружком и глядя на дымящийся рис и пиалы с соусами и соленьями, ждали, пока Яхья первым преломит хлеб во имя Аллаха.

– Бисмилляхи-р-Рахмани-р-Рахим, – начал отец семейства, и проголодавшиеся мальчики потянулись к рису, политому йогуртом, чтобы комочками отправлять его в рот.

– Юмма, лучше тебя никто не стряпает! – воскликнул Дарвиш.

Этот подлиза отлично знал, где у Басимы слабое место.

– Аллах да благословит тебя, сын мой!

Басима просияла и на общем блюде подвинула к Дарвишу один из нежнейших кусков мяса.

– А где мой кусок? – возмутился Хасан.

– А где твоя галантность? – шепнул Дарвиш на ухо старшему брату.

– Держи, милый. – Басима выделила Хасану не менее нежный кусок баранины.

Трапезу закончили быстро – не засиделись, как привыкли, за кофе и халявой. Впереди ждала работа. Басима взялась перекладывать оливки в огромные корзины, которые помощникам надлежало отнести в давильню. А давить масло будут оба ее мальчика, причем сегодня же – иначе масло выйдет прогорклым.

Но прежде надо было помолиться.

– Перво-наперво вознесем хвалу Аллаху за Его щедрость.

Яхья сказал – как скомандовал и вынул ветхий Коран из кармана своей дишдаши. Священная книга досталась Яхье от дедушки, который много лет назад ухаживал за этими оливами. Неграмотный Яхья получал удовольствие, созерцая арабскую вязь; суры же он знал наизусть.

Мальчики, склонив головы, нетерпеливо слушали стихи из Корана; затем, с отцовского разрешения, пустились наперегонки к давильне.

Басима водрузила на темя корзину оливок, в каждую руку взяла по сумке с посудой и остатками обеда и вместе с другими женщинами, которые так же, как она, не склоняясь под тяжестью, несли на головах вещи, начала спуск с холма.

– Да пребудет с тобой Аллах, Умм Хасан, – крикнул ей вслед Яхья.

– И с тобой, Абу Хасан, – отозвалась Басима. – Не задерживайся.

Оставшись один, Яхья уселся лицом к ветру и поднес к губам нэй. Мелодия, лившаяся из круглых отверстий, щекотала ему подушечки пальцев. Играть на этом древнем инструменте – разновидности флейты – его научил дед. Вдыхая жизнь в тонкую трубочку, Яхья чувствовал себя неотделимым от своих предков, от бесчисленных урожаев, от этой земли, от солнца, времени, любви и всего, что есть в нашем мире благого. И, как всегда, уже на первой ноте он закрыл глаза и вскинул брови в извечном изумлении перед волшебством, которое творят эта дудочка, вырезанная вручную, и его собственное дыхание.

Через несколько недель после сбора урожая Яхья и сыновья укомплектовали старенький грузовичок. Главным образом его нагрузили миндалем, инжиром, различными цитрусами и овощами, но также и оливковым маслом.

Эту гору добра Хасан увенчал виноградными гроздьями как самым деликатным товаром.

– Сам знаешь, сын, не нравится мне, что ты едешь в такую даль – в Иерусалим, – заговорил Яхья. – Ведь до Тулькарма всего несколько километров, да и бензин стоит дорого. Даже Хайфа – и та ближе, а рынки тамошние не хуже иерусалимских. Притом никому не ведомо, в каких кустах засел песий сын сионист и какому ублюдку-британцу взбредет остановить тебя. Зачем же тебе непременно надо в Иерусалим?

Яхья, впрочем, знал ответ.

– Все ради встречи с Ари, так ведь?

– Яба, я ему слово дал, что приеду, – сказал Хасан с мольбой в голосе.

– Что ж, ты уже мужчина. Будь осторожен. Пусть твоя тетушка возьмет все, что ей приглянется в этом кузове, да смотри, передай ей, что мы ее в гости ждем, – напутствовал Яхья сына и обратился к водителю, известному всем в селении и чертами лица выдающему родство с самим Яхьей. – Поезжай, сынок, и да хранит тебя Аллах.

– Да продлит Аллах твои дни, амму Яхья.

Хасан приложился губами к отцовской руке, затем поцеловал его в лоб; эти проявления почтительности преисполнили Яхью любовью и гордостью.

– Да взирает Аллах с улыбкой на тебя, сын мой, и да будет тебе защитником во все дни твои, – произнес Яхья, когда Хасан забрался в кузов.

Машина уже трогалась, и вдруг верхом на Гануше, своем обожаемом арабском жеребце, без седла, прискакал Дарвиш.

– Давай наперегонки. Я дам тебе час форы, ведь машина тяжело нагружена, – предложил Дарвиш брату.

– Тебе, Дарвиш, впору с ветром состязаться, а не с этой старой развалюхой. Вперед! Встретимся в Иерусалиме, в доме амту Сальмы.

Хасан проследил, как умчался его брат – хатта плотно сидит на голове, но ее концы полощутся на ветру, хватая ветер. Лучше Дарвиша никто не держался на конской спине на мили вокруг – а может, и во всей Палестине; Гануш был самым быстрым скакуном из всех, каких случалось видеть Хасану.

Пыльная дорога шла через лесистые холмы, зачарованные ароматами цветущих лимонов и камфорных деревьев, погруженные в безмолвие. Хасан развязал кисет, который ежедневно наполняла Басима, взял щепотку липкой смеси, поднес к носу. Сделал вдох, настолько глубокий, насколько позволяли пораженные астмой легкие. Кислород уже распространялся по его венам, когда он открыл одну из книг, что миссис Перлштейн, матушка Ари, велела ему прочесть.

Глава 2. Ари Перлштейн

1941


Ари ждал у Дамасских ворот, там, где четырьмя годами ранее мальчики как раз и познакомились. Ари был сыном профессора, который бежал из Германии, страшась нацистов, и обосновался в Иерусалиме. Здесь Перлштейны сняли домик у одного почтенного палестинца.

Хасан и Ари подружились в 1937 году. Дружба завязалась на рынке возле Баб аль-Амуд. С томиком арабских стихов Хасан устроился за повозками, в которых горами лежали фрукты, овощи и помятые жестянки с оливковым маслом. Большеглазый еврейский мальчик, робко улыбаясь и прихрамывая, сделал несколько шагов к Хасану. Хромота была наследием фашизма: нога неправильно срослась, а сломал ее молодчик в коричневой рубашке. Мальчик успел купить большущий помидор; теперь он вынул перочинный ножик, разрезал помидор надвое и половину протянул Хасану.

– Ана исми Ари. Ари Перлштейн, – сказал он.

Заинтригованный Хасан принял дар.

– Гу дэй, сэр. Шалом! – сказал он, исчерпав свой запас неарабских слов, и кивнул Ари Перлштейну – мол, садись рядом.

Ари знал несколько фраз на арабском, но общаться вербально мальчики не могли. Сблизило их чувство собственной неполноценности.

– Ана исми Хасан. Хасан Яхья Абульхеджа.

– Салам алейкум, – отвечал Ари. – Что это за книга у тебя? – продолжал он по-немецки.

– Бук, – пояснил, не поняв, Хасан. – Дисис бук.

– Йес, – последовал ответ на английском языке. – Китаб. Бук арабик.

– Йес.

Они засмеялись и вернулись к поглощению помидора.

Так, осененная тенью европейского нацизма и углубляющейся пропастью между арабами и евреями, здесь родилась эта дружба. А невинные двенадцать лет, поэтическое уединение с книгами и равнодушие обоих мальчиков к политике стали ее прочной основой.

Через несколько десятилетий, когда друзей разделила другая война, Хасан рассказал своей младшенькой, Амаль, об Ари Перлштейне.

– Он был мне как брат, – вздохнул Хасан, закрывая книгу – подарок Ари в их отроческую осень.

Хотя со временем Хасан сильно возмужал, в двенадцать лет он был хилым и болезненным. Его легкие при каждом вдохе издавали хрип и свист, что мешало влиться в одну из уличных ватаг. С трудом дышащий и оттесненный на обочину нормальной мальчишеской жизни, он не участвовал в буйных забавах своих сверстников. А хромоногий Ари был в классе объектом безжалостных насмешек. Хасан и Ари мигом угадали друг в друге эту постоянную готовность ретироваться; каждый уже в раннем возрасте построил себе собственный мир, обрел убежище среди книжных страниц, нашел общий язык с поэтами, эссеистами, философами.

Так одна утомительная поездка в Иерусалим стала желанным еженедельным путешествием, ведь Хасан знал, что Ари ждет его, что они часами будут выговаривать слова «яблоко», «апельсин», «оливка» на арабском, немецком и английском. Ради практики они сочиняли целые фразы: «Лук сегодня по пиастру за фунт, мэм». И, спрятавшись за телегами с овощами и фруктами, тихонько высмеивали юных городских арабов, с их вычурной речью и европейской одеждой, за которыми скрывалось подобострастное восхищение британцами.

Ари даже стал по выходным носить арабский национальный костюм и нередко уезжал в Айн-Хауд вместе с Хасаном. Зачарованный мелодичностью арабских песен и речи, ароматом и вкусом арабских блюд и напитков, Ари выучил язык Хасана и погрузился в культуру его народа, что очень помогло ему через много лет получить место штатного профессора в Еврейском университете в Иерусалиме. Хасан, в свою очередь, выучил немецкий язык, овладел английским настолько, чтобы со словарем прочесть несколько томов из домашней библиотеки доктора Перлштейна, и проникся почтительностью к традициям иудаизма.

Миссис Перлштейн полюбила Хасана; она была благодарна ему за дружбу с Ари. Басима принимала в своем доме юного еврея как родного сына. Хотя эти женщины никогда не встречались лично, они узнали друг друга по рассказам сыновей. Каждый из мальчиков покидал дом друга, непременно навьюченный гостинцами; обоих этот ритуал смущал, но оба сносили его безропотно.

Когда Хасану исполнилось тринадцать – то есть за год до завершения средней школы, – мальчик обратился к отцу с просьбой отпустить его в Иерусалим учиться вместе с Ари. Но Яхья, страшась, как бы образование не отвратило сына от земли (ведь Хасан рано или поздно унаследует ее, чтобы возделывать), был неумолим.

– Что тебе дадут книги? Ничего. Только встанут между тобой и землей. Об учебе вместе с Ари не может быть и речи, вопрос закрыт.

Яхья не сомневался, что принял правильное решение. Но годы спустя отказ ужасал его самого. Как мог он запретить сыну то, чего жаждала его душа? За этот запрет Яхья однажды просил прощения у Хасана. Они ночевали тогда под открытым небом, неподалеку от дома, куда им не суждено было вернуться. Яхья, на старости лет – беженец, униженный нищенством ночлега, потрясенный разрушениями, рыдал на груди у Хасана, который не таил обиду на отца. «Прости меня, сынок. Сам я себя простить не могу», – всхлипывал Яхья.

Именно из-за отцовского запрета, из-за раскаяния и сердечной боли Хасан позднее решит дать образование своим детям, для чего возьмется за тяжелую, плохо оплачиваемую работу. Именно отцовский запрет подвигнет его через годы сказать маленькой Амаль: «Хабибти, нам ничего не осталось, кроме знаний. Обещай, что получишь образование, чего бы тебе это ни стоило». И девочка, младшее дитя Хасана, даст такое обещание отцу, которого боготворит.

Хасан, окончивший восемь классов и лишенный привилегии учиться дальше официально, обрел репетитора в лице миссис Перлштейн. К еженедельной порции гостинцев прибавились учебники и домашние задания. Насчет частных уроков Басима и миссис Перлштейн вступили в тайный сговор, желая вывести Хасана из подавленного состояния, в которое его вверг отец своим безапелляционным запретом.


– Здравствуй, брат!

Юноши обнялись, пожали друг другу руки и, по арабскому обычаю, расцеловались в обе щеки. Затем они выгрузили товар и отпустили водителя к уличным торговцам. Они не сразу пошли к Ари домой, а углубились в Старый город, шагали извилистыми мощеными улочками – от Дамасских ворот к аль-Кияме, где из лавчонок и мастерских тянуло запахами мокрой глины, патоки и всевозможных масел, а торговцы взывали к каждому прохожему: остановись, взгляни, отведай! Задевая развешанные кожи и шелка, Ари и Хасан свернули на улицу Хан эль-Зейт. Еще несколько шагов – и они у цели, готовые угоститься кое-чем особенным. Они – в кафе «Махфуз».

Хасан подозвал официанта.

– Два кальяна со вкусом «медовое яблоко».

– Это вредно для твоих легких, – заметил Ари. – Амму Яхья знает, что ты куришь?

– Конечно, нет!

Перлштейнам Хасан от имени матери преподнес халяву и кнафе – того и другого по большому блюду.

– Вот, мама прислала, как обычно, – сказал он на немецком языке.

– Спасибо, – поблагодарила миссис Перлштейн.

Вся она – высокого роста, с длинными руками и ногами – была как натянутая струна; Хасан считал, что во внешности этой женщины нет ни намека на ее всеохватывающую доброту. Он смотрел не на миссис Перлштейн, а на драгоценную фамильную брошь, с которой она не расставалась.

«Одна, две, три, четыре… восемнадцать». У Хасана появилась привычка считать жемчужинки в этой броши, пока миссис Перлштейн проверяла его домашнее задание.

Он оказался прилежным учеником, схватывал на лету.

Уроки у миссис Перлштейн продолжались до 1943 года, когда Хасан одновременно с Ари «окончил школу». В тот же год наметилось охлаждение в дружбе: Ари сошелся с некоторыми одноклассниками, а Хасана сразила наповал юная бедуинка по имени Далия, которая угнала у Дарвиша его любимого скакуна Гануша.

Глава 3. Никудышная бедуинка

1940–1948

Хотя в те времена еще принято было сватать сыновей и дочерей, едва они появятся на свет, и заключать браки в пределах одного клана, союз между Хасаном и Далией родился из запретной любви. Хасан был потомком основателей Айн-Хауда, наследником огромных площадей возделанной земли, в том числе фруктовых садов и пяти обширных оливковых рощ. Далия же была дочерью бедуина, чье племя ежегодно разбивало лагерь близ Айн-Хауда, чтобы заработать во время сбора урожая.

Младшая из двенадцати дочерей, Далия росла своенравной и непокорной. Хотя ее жизнь и висела на конце безжалостного отцовского ремня, она нередко забывала о хиджабе и позволяла ветру плутать в копне своих волос. Она могла подоткнуть подол, чтобы удобнее было гнаться за ящерицей; традиционные бедуинские узоры на ее верхнем платье – саубе – нередко блекли, измазанные глиной, или вовсе портились от кактусовых колючек. Словом, так, как Далия, хорошие девочки себя не вели. Случалось, она забывала вытряхнуть из торбы найденных за день неведомых жуков; тогда мать задавала ей трепку. Ну и что ж? Это дитя природы всегда возвращалось к неподобающим забавам. Далия обожала возиться со своими шести- и восьминогими секретиками, пока не появился другой секрет – большой, четвероногий, по имени Гануш.

Хозяин Гануша (Далия знала, что юнца звать Дарвишем, а отец его – Яхья Абульхеджа) предложил ей прокатиться верхом, когда случайно встретил среди холмов.

Далия не могла принять приглашение. Как она сядет рядом с юношей? Если отец дознается, порка ей обеспечена.

– Нет, – сказала Далия, непреклонная, как любая одиннадцатилетняя девочка.

Но, лишь только она ответила отказом, ее личико смягчилось, выразив «даже не знаю». Тогда заговорил Дарвиш:

– Я буду счастлив просто идти впереди коня.

На тебя даже не оглянусь – клянусь честью.

Казалось, этому юноше можно верить; притом же на целые мили вокруг не было ни души. Далия обвела взором нагорье, погруженное в тишину, и без задней мысли спросила:

– Как я сяду на коня?

– Я тебе покажу, как надо, а потом спешусь и отвернусь.

Гануш не взбрыкнул под хрупкой фигуркой и спокойно пошел вперед. Далии вдруг стало жутко: а что, если она теперь – пленница; может, этот юнец увозит ее? Она потребовала остановить коня, спрыгнула и убежала.

Через несколько недель она вернулась на то самое место и стала ждать, не появится ли восхитительный четвероногий секрет. И он появился, вместе с Дарвишем, и Далия вновь испытала волшебное чувство. Тайные верховые прогулки длились два с лишним года; Далия выучилась сама править конем. Дарвиш выполнил бы все, о чем бы она ни попросила – если бы она только попросила. За все это время, если не считать первого дня, они не обменялись ни словом. Дарвиш, завидев Далию издали, отводил глаза, чтобы не выказать непочтительности, вообще отворачивался и держал Гануша, пока Далия поднимала платье, под которым были шальвары, запрыгивала коню на спину и мчалась прочь. Дарвиш ждал ее возвращения, и ритуал проделывался в обратном порядке.

Селянам Далия казалась дикаркой, кочевницей, рожденной из поэзии бедуинов и ярких красок их костюмов, а не существом из плоти и крови. Были в Айн-Хауде и те, кто считал Далию одержимой шайтаном; ее мать, дескать, должна обратиться к шейху, чтобы тот прочел над девчонкой суры Корана. Впрочем, большинство жителей селения полагали, что Далия перерастет свое озорство.

Однако в конце концов все сошлись на том, что нрав Далии нужно сломить. Ей почти сравнялось четырнадцать – самое время избавиться от детской беспечности.

– Если надо, так и поколоти ее, главное, чтобы она усвоила урок, – сказала матери Далии одна из соплеменниц. – Ты только глянь, как она ест апельсин! Ведь это срам для всей семьи. Вон, все юноши на нее вытаращились.

Так относились к Далии в селении. Женщин коробило уже одно только позвякивание ее ножных браслетов. Притом – что гораздо хуже – Далия была неуязвима для всеобщего недовольства. Полное отсутствие смущения, которое словно бы сочилось из пор ее кожи, облаком воспаряя над ее черноволосой головкой, вызывало у селянок, да и у берберок, мысли о невозвратимом блаженстве, отвергнутом когда-то ими самими. В своей первозданной безмятежности Далия была желанна – тем более желанна, что не подозревала об этом.

Однажды, когда утомленные сборщики оливок устроили передышку, Далия угнала Дарвишева скакуна, за что в глазах Басимы стала нечестивицей и бесстыжей воровкой. И точно такого же мнения придерживались бы насчет нее остальные селяне, если бы она не упала и не сломала лодыжку. Вышел скандал, в результате которого на Далию обратил свои взоры Хасан. Селение гудело, словно пчелиный улей. Дарвиш подумывал вступиться за Далию, зная, впрочем, что тогда наказание для нее будет еще суровее. Отец Далии, считая себя опозоренным, объявил, что раз и навсегда сокрушит ее непокорство. Чтобы восстановить свое доброе имя, он вынес на сельскую площадь стул, привязал к нему младшую дочь, раскалил на огне кусок железа и заклеймил им правую ладонь Далии – ведь девочку вынудили сознаться, что именно правая рука вершила бесчестье кражи.

– Эта рука, говоришь? Давай ее сюда – будет знать, как воровать!

Далия вытянула правую руку.

– А если пикнешь, я и на левой клеймо поставлю, – пригрозил отец и обернулся к зрителям, ища поддержки.

Далия не издавала ни звука все то время, пока раскаленный металл жег кожу ее ладони. Толпа любопытных затаила дыхание.

– До чего ж эти бедуины жестокие, – вырвалось у одной из селянок.

Несколько человек стали просить пощады для девочки именем Аллаха, ведь Аллах – ар-Рахман – милосерден. Но ведь мужчина должен быть хозяином в своем доме, разве не так?

– Я не потерплю на своем честном имени ни единого пятна. Отойдите, я в своем праве, – сказал бедуин как отрезал.

С этим поспорить было нельзя. Ля хауля ва ля куввата илля биллях.

Далия не выдала, что ей больно; омерзительный запах паленой плоти так и не выветрился из ее души, где чернело отныне внутреннее клеймо. Кучкой пепла под густо-лазурным небесным куполом остались лежать в тот день тайное участие Далии в малых делах Природы, взаимные ласки ее волос и ветра, звон монет на ее ножных браслетах, сладкий запах, что во время работы сочился из ее пор, цыганская пестрота ее одежды. Если бы Далия исторгла стон, жар металла, глядишь, и не проник бы так глубоко. Но она не издала ни звука.

Она заметила кролика и пригвоздила его взглядом к месту, заодно обездвижив и себя. Она схватила боль и удерживала ее: зубы сжаты, слезы катятся по щекам. До конца жизни Далия сохранила привычку тереть, стиснув челюсти, клейменую ладонь кончиками пальцев правой руки; со стороны казалось, будто в ладони у нее живое существо, которому она не дает ускользнуть.

* * *

Стойкость юной бедуинки встревожила Басиму. «Этой девчонке не войти в мой дом», – решила она, когда заметила, что взгляд Хасана следует за Далией, хлопочет ли та возле своего шатра или работает в поле.

В представлении Басимы, Далия была «никудышная»; ворвалась, как вихрь, в их мирное селение, и чего только не натворила! Увы, старший сын только подтвердил худшие опасения, не устояв перед вызывающей красотой норовистой бедуинки и надумав взять ее в жены.

С решимостью, которой он отличался всю жизнь, вооруженный неохотно данным отцовским благословением, Хасан сообщил матери о своем намерении.

– Юмма, женитьба ведь не грех, – сказал он примирительно.

– Нет, нет, нет, нет, нет!

Басима разбушевалась. Она устроила настоящий скандал: заламывала руки, пыталась рвать на себе платье; взывая к Аллаху, била себя в грудь и хлестала по щекам. Говорила, что унижена, и проклинала день, когда «эта бедуинка» ступила на землю селения Айн-Хауд. Как, спрашивала Басима, она сообщит родне о неповиновении сына, который уже сговорен с ее племянницей, своей двоюродной сестрой? Ведь это стыд и позор!

– Ай, Абу Хасан, что о нас люди скажут? – обратилась Басима к мужу.

Яхья попытался урезонить ее.

– Смирись, Умм Хасан. Наш сын стал взрослым. Нельзя принуждать его.

Но Басима гнула свое, словно муж ничего и не говорил.

– Выходит, наше слово – звук пустой? Мы сосватали девушку, а теперь потакаем сыну, который ослушался нас? Какой грех содеяла моя невинная племянница, если ее отвергли ради грязной бедуинки, этой воровки?

– Такова воля Аллаха. Прими ее, женщина! У нас тут сионисты совсем распоясались, а ты бесишься потому, что твой сын хочет посватать красотку, которая тебе не по нраву. Ты что, новости не слушаешь? Каждый растреклятый день сионисты убивают британцев и палестинцев! От британцев они избавляются, чтобы затем извести нас – а никому и дела нет, никто будто не видит опасности.

Яхья взял свои трость и нэй и поспешно вышел, сам себе противный из-за страхов, которые нарастали в нем с каждым террористическим актом, совершенным той или иной сионистской группировкой. («И ведь до зубов вооружены; когда, спрашивается, успели экипироваться?») О таких актах Би-би-си сообщала чуть ли не ежедневно.

Присев на мраморную ступень крыльца, Яхья выдохнул первые аккорды из своей бесценной флейты. Его пальцы затрепетали, лоб разгладился. Яхья играл для своих рощ, желая воскресить безыскусное умиротворение.

– Прекрати!

Во внутреннем дворике, который Яхья сам спроектировал и сам же выложил плиткой, возникла негодующая Басима.

– Скоро я эту дудку изломаю, – процедила она так, чтобы не услышали соседи, и удалилась в тайном страхе, что перешла границы дозволенного.

Продолжая бубнить себе под нос, Басима ступала по персидским коврам гостиной с изразцовыми арками. Вот она оказалась в спальне, где с трудом согнула ноги в коленях и опустилась на подушку. Яхья много лет назад хотел купить диваны, как у британцев, но Басима воспротивилась. Теперь она жалела об этом – садиться на диван куда легче.

Все еще на взводе, она развернула молитвенный коврик. Совершив два ракаата, она немного успокоилась; по пути на кухню (опять же по персидским коврам, расстеленным на мраморном полу), поглядывая на сине-зеленые узоры, выложенные из плиток мужем, она думала: «Пусть он упрям, но зато истинный художник». Ай, Яхья, ну как же, как ты согласился на это сватовство!

Сколько Басима ни молила, сколько ни сыпала проклятиями, сына она разубедить не смогла. Один только Дарвиш понимал, почему старший брат в своем упорстве не считается с матерью, ведь Дарвиш тоже любил Далию. И, когда родители отправились сватать ее, Дарвиш плакал, обнимая своего обожаемого Гануша и Фатуму, арабскую кобылу с белой звездочкой во лбу.

Отец Далии согласился; он вздохнул с облегчением, довольный, что сбудет с рук младшую дочь. По обычаю, через два дня доставили свадебные подарки для невесты. В тот день Далия, стоя у затянутого сеткой отверстия в стене шатра, смотрела, как приближается к дому процессия, несет деньги и золото. Девушку впечатлила не столько роскошь даров, сколько тот факт, что среди других мужчин шагал Дарвиш.

Ее мнение ничего не значило, хотя сама перспектива получить новый статус – аруса – привлекала Далию (так маленькие девочки любят одеваться по-взрослому); только Далия предпочла бы видеть женихом Дарвиша.

В день свадьбы родственницы – мать, тетки, замужние сестры, как родные, так и двоюродные – избавили от волосков и отполировали буквально каждый дюйм тела Далии. На ее лодыжки, бедра, предплечья, живот и ягодицы полоску за полоской наносили сахарную пасту аида, а затем резко срывали. Далия вертела головой, желая видеть, как ловкие руки выдирают очередную «рощицу», пронзая все тело словно бы электрическим разрядом. Больнее всего было удалять волосы на лобке. «Не бойся, дочка, так надо», – сказала мать, раздвигая ноги Далии.

Бисмилляхи-р-Рахмани-р-Рахим. Уверенно и сноровисто, как заправская повитуха, матушка разом выдернула все лобковые волоски (они проклюнулись совсем недавно, и Далия ими страсть как гордилась). От боли она вскочила на ноги. Сестры, тетушки и кузины добродушно засмеялись.

– Тише, милая. С возвращением в мир женщин.

Тут одна из тетушек заметила влагу на бедре Далии.

– Взгляни, сестра! Твоя младшенькая, кажется, хорошей женой станет!

Последовал новый взрыв смеха. Далия безропотно наблюдала, как преображают ее тело.

Перед зеркалом, так, чтобы ей было видно, ее глаза обвели сурьмой, и детское личико сразу получило женскую обольстительность.

Теперь она – аруса, а это статус, вокруг которого строится арабская культура. В тот день на Далию во все глаза глядели маленькие девочки; вот так же и она недавно таращилась на других невест.

Отягощенная дарами жениха, что поблескивали на ее груди и лбу, позвякивали в ушах, на запястьях и лодыжках, четырнадцатилетняя Далия стала женой Хасана Яхьи Абульхеджа. Свадьбу сыграли пышную. Грандиозность церемонии была той же, что жестокость отца невесты, ядовитая непримиримость Басимы и тоска Дарвиша.

Малолетняя аруса, украшения которой составляли половину ее веса, не проявляла эмоций, знай только терла правую ладонь. Даже когда родня принялась поздравлять ее поцелуями, Далия не разжала стиснутых зубов. Мужчины сначала праздновали отдельно от женщин – закололи жертвенного барашка, танцевали, пели, музицировали – всячески веселились. Когда заиграли дабку, Дарвиш возглавил процессию танцоров; он громко поздравлял новобрачного. Братская любовь, тайная печаль и покорность воле Аллаха были в его раненом сердце.

– Ты на очереди, если будет на то воля Аллаха, – сказал растроганный Хасан, обнимая брата.

– Иншаллах, – отозвался Дарвиш.

Через десять месяцев после свадьбы Далия снискала расположение селян, родив мальчика. Она дала ему имя Юсеф. Таким образом, уже с пятнадцати лет Далию стали почтительно называть Умм Юсеф, а Хасана – Абу Юсеф.

Что касается Басимы, она смягчилась к невестке еще до рождения внука. Басима невольно восхищалась усердием Далии в ежедневных заботах, сноровкой, с которой юная женщина помогала своей матери-повитухе принимать роды, а также явным счастьем Хасана. Было решено женить Дарвиша на отвергнутой племяннице, что спасло честь Басимы и всей семьи.

Неопытность Далии пробудила в Басиме заботливость – ей захотелось ввести невестку-бедуинку в мир материнства, научить ее улавливать ритмы при кормлении грудью и лечить младенческие колики. Басима открыла невестке и другие секреты – как вернуть телу упругость и остаться желанной для мужа после родов.

– Ничего не поделаешь – груди отвисают, бедра становятся рыхлыми, – наставляла Басима. – Но есть волшебное средство – оливковое масло.

Ее глаза сужались, поблескивали заговорщицки, когда она, подсев к Далии поближе, нашептывала ей собственные рецепты чудодейственных бальзамов.

– Это наши женские тайны, я их тебе одной открываю, да вот еще, иншалла, жене Дарвиша открою – своих-то дочерей Аллах мне не дал; что ж, Ему лучше знать.

У Басимы был аптекарский садик, куда она ходила с невесткой, до дрожи довольная, что теперь есть кому оставить это царство зачарованных трав. Готовить снадобье от Хасановой астмы она выучила Далию еще раньше.

– Без оливкового масла мы, женщины, шагу не ступим, – шептала Басима. – Накроши в масло мяты и базилика и растирайся им – увидишь, какой упругой станет кожа, как заблестят волосы.

И вот, пока одна наставляла, а другая внимала, эти женщины научились любить друг друга. Между свекровью и невесткой возникла беспримерная привязанность – не слабее той, что бывает между матерью и дочерью.

Через десять месяцев после Юсефа у Далии родился мертвый ребенок. Это горе она переживала наедине с собой, стиснув зубы, не выдавая жестокой внутренней лихорадки. Отдельные селянки, желая подольститься к Басиме, хотели превратить трагедию в доказательство никчемности Далии.

– Ничего удивительного, – сказала одна такая интриганка. – Всем известно, что бедуины занимаются черной магией. Иначе как девчонка вроде Далии сумела заполучить в мужья такого парня, как Хасан?

– Вон из моего дома! – процедила Басима, вытолкав злоязычную. И пошла в комнату невестки. – Хватит убиваться, Далия, деточка. Мы посадим новые розы, и это будет новое начало, – увещевала она, сама при этом успокаиваясь и преодолевая скорбь.

Через три года, когда оливы роняли свою серебристо-зеленую листву, неподалеку от Айн-Хауда разорвалась бомба.

– Проклятые сионисты! Чего им от нас нужно? – стенала Басима, глядя на столб дыма, мужнины страхи теперь стали и ее страхами.

Тревога словно спеленала ее сердце, перевязала тугим узлом. Голова Басимы закружилась, ноги подкосились; она упала среди розовых кустов, схватившись за правое плечо. Она была еще жива, когда подоспела Далия – как раз вовремя, чтобы услышать последние слова свекрови:

– Бинти, бинти.

Дочка, дочка.

После смерти Басимы заботы о розарии взяла на себя Далия. Она скрещивала разные сорта ради изменения аромата и цвета, как научила ее Басима; она расширила розарий, а на могиле свекрови посадила красные розы с белыми ободками – сорт, которым особенно гордилась Басима. Один день в неделю она посвящала обихаживанию могилы и обязательно брала с собой на кладбище Юсефа. Второй сын Далии, Исмаэль, который родился несколько месяцев спустя, совершал паломничество к бабушкиной могиле, подвешенный у материнской груди на черном шарфе.

Поскольку террористические акты сионистов участились, Далия теперь оставляла мальчиков в деревне, где было безопаснее, под присмотром кого-нибудь из родни, а сама старалась поскорее вернуться. Однажды, пока она возилась с розами, произошел несчастный случай, в результате которого Исмаэль навсегда остался со шрамом на лице. У каждого в семье была своя, далекая от истины версия, как именно малыш поранился. Юсеф, единственный свидетель, упорно молчал, даже когда к нему подступали с расспросами.

Юсефу тогда пошел пятый год, Израиль как государство еще не родился, а Исмаэлю было шесть месяцев. В тот день малыш капризничал, хныкал в той самой колыбели, что когда-то баюкала его отца – по настоянию Басимы, Далия укладывала детей именно в эту колыбель, которая, пусть старая, даже ветхая, была в свое время благословлена одним сирийским шейхом, известным способностью исцелять хворых и творить чудеса. Когда Далия забеременела Исмаэлем, Басима собственноручно приколотила гвоздиками новые кедровые перильца взамен старых.

Басима также купила новое белье и сменила набивку тюфяка. И вот, когда Далия уже шла обратно с кладбища, Исмаэль особенно раскричался, и Юсеф стал тащить его из кокона вышитых белых одеялец (вышивка, начатая Басимой, так и не была закончена). Маленький Юсеф не рассчитал свои силы, притом братишка отчаянно рвался из его ручонок. В общем, Юсеф его уронил. Падая, Исмаэль задел щекой торчавший гвоздь, и рваная рана прошла вверх, к виску, обогнув правый глаз.

Материальным напоминанием о том дне стал довольно глубокий шрам; ему суждено было навек пометить лицо Исмаэля, и он же в конце концов должен был привести его к истине.

Глава 4. Когда они ушли

1947–1948

Вскоре после свадьбы Хасана и Далии уехал Ари Перлштейн – начиналась его учеба в медицинском университете. Но, хотя пути друзей разошлись, Хасан и Ари держали связь. Например, после смерти Басимы Ари отпросился с занятий и примчался в Айн-Хауд, чтобы вместе с другом оплакивать его матушку.

Перевалил за середину солнечный, прохладный до звонкости день. Хасан и Ари вышли из дома, где траур обосновался на следующие сорок дней. Суры Корана, вгоняющие в транс, слышались все менее отчетливо по мере того, как Хасан и Ари удалялись к оливковым рощам.

– Ситуация ужасная, Хасан, – заговорил Ари. – У сионистов несметное количество оружия. Каждый день причаливают суда, битком набитые евреями, и среди них сионисты набирают бойцов; уже много набрали. Вы тут в неведении пребываете, Хасан. А у них есть бронемашины и даже самолеты.

Хасан обвел взором землю, которую ему надлежало унаследовать. Подумал: «Урожай нынче знатный будет». Над оливами нэй вознес свой голос, и Хасан инстинктивно обернулся в сторону кладбища, прищурился: не там ли его отец? Никого. Только мелодия, словно бы выточенная из тишины и наполненная тишиной, только стенания нэя.

– Они захватят землю, – продолжал Ари. – Они уже внедряют в общее сознание лозунг «Палестина без палестинцев»; по всему миру внедряют, Хасан! Они превратят страну в сугубо еврейское государство.

– Мой отец уж сколько лет говорит, что дело к этому идет, но мне всегда казалось, что он сгущает краски.

– Нет, не сгущает. В ноябре состоится заседание ООН; никто не сомневается, что речь пойдет о разделе Палестины. Они – сионисты – прекрасно организованы как армия; арабы же, сам знаешь, разоружены британцами после восстания1. В Иерусалиме ортодоксальные евреи ведут антисионистскую кампанию, говорят, что это будет святотатство, если Израиль как страна обретет «материальность»2.

Но в Штатах влиятельные лица гнут другую линию – все силы бросили на то, чтобы убедить Трумэна признать и поддержать еврейское государство – здесь, на этой земле.

Ари говорил с искренним негодованием.

– А тебе самому нравится эта идея – насчет еврейского государства в Палестине? – спросил Хасан, сжав пальцами оливку, чтобы оценить будущий урожай, который собирают именно в ноябре. Мелькнула мысль: «Глядишь, в страду отец душой воспрянет».

– Не знаю, Хасан. – Ари сел на камень, избегая глядеть другу в лицо, он просеивал пыль сквозь пальцы. – Я – еврей. То есть, по-моему, это неправильно. Но ты ведь не представляешь, как было раньше. – Голос Ари задрожал. – То, что произошло, убило нас, хоть физически мы и спаслись. Ты замечал когда-нибудь, какие пустые глаза у моей матери? Ее душа мертва. С отцом то же самое. Хасан, ты вообразить не можешь, каково нам пришлось. Мы и сейчас не уверены, что находимся в безопасности. Отец не сомневается, что сионисты и иже с ними задумали дурное, и не желает в этом участвовать.

Но отныне здесь стало опасно и нам. Есть слух, что британцы скоро покинут страну. Если так, значит, раздел Палестины неизбежен. Решено сделать эту землю еврейским государством. Впрочем, если арабы примут это решение, все будет хорошо, мы сможем ужиться.

Хасан сел на землю подле Ари.

– Ты ведь только что сказал, что им нужно сугубо еврейское государство.

– Ну да. Просто я думаю, что они позволят арабам остаться… – Ари прикусил язык, но было поздно.

– Иными словами, эти иммигранты позволят мне остаться на моей собственной земле? – Голос Хасана зазвенел.

– Хасан, я не то имел в виду. Ты мне как брат. Для тебя и твоих близких я все сделаю. Но то, что случилось в Европе…

Продолжение не понадобилось: оба друга насмотрелись кинохроники из лагерей смерти.

Хасан стиснул между пальцами вторую оливку, словно пытаясь перехватить слова Ари, зависшие в воздухе подобно зловонию предательства.

– Ключевое слово – Европа. Это Европа содеяла, Ари, а не мы, арабы. Евреи жили здесь испокон веков. Именно поэтому их так много сейчас, не правда ли? Мы-то думали, они спасения ищут в Палестине, бедняги, просто жить хотят – а они оружие копили, чтобы выгнать нас из наших собственных домов.

Хасан говорил резко, но настоящей обозленности в нем не было – он понимал боль друга, поскольку читал и о газовых камерах, и о прочих кошмарах концлагерей. Что до глаз миссис Перлштейн, Ари не преувеличивал: Хасану и самому казалось, что жизнь давным-давно покинула эти глаза. «Одна, две, три… восемнадцать хорошеньких жемчужинок».

С мыслью о неизбежном конфликте Хасан произнес:

– Если арабы возьмут верх в Старом городе, беги с родителями к моей тетушке Сальме. Адрес ты знаешь. Дом просторный, есть где укрыться.

«Иргун», «Хагана», «Банда Штерна». Британцы называли их террористами. В устах арабов они – яхуды, евреи, сионисты, псы, сыны блудниц, падаль.

Новое поколение иудеев зовет их Борцами за свободу, Господними воинами, Спасителями, Отцами и Братьями. Но как ни нареки, а факт есть факт: они были хорошо вооружены, превосходно организованы и первоклассно обучены. Идеей фикс у них было избавление от нееврейского населения – сначала от британцев, которых они линчевали и бомбили, затем от арабов, которых они изгоняли с земли, в чьих селах устраивали резню и теракты. Не слишком многочисленные, они внушали такой ужас, что весь 1947 год палестинцы изнемогали от медленной отравы – впрыснутого в их сердца предупреждения: мол, историческая справедливость грядет. В сорок седьмом и сорок восьмом они являлись в Айн-Хауд минимум четыре раза – а ведь Палестина была еще подмандатной территорией Британской империи.

Первая атака случилась 12 декабря 1947 года, в еврейский праздник под названием Ханука. От взрыва содрогнулся воздух; Далия с воплем бросилась бежать с кладбища. Хасан поспешил домой, едва услышал взрыв. Не найдя жены, он ринулся к кладбищу и перехватил Далию на полпути. Она приникла к нему, повторяя: «Евреи идут! Евреи идут!»

Над соседним селением, Аль-Тира, поднимались клубы дыма; жители Айн-Хауда, вне себя от тревоги, спешили на площадь, желая понять, насколько близко горит, а Хасан вел домой свою жену. Он уложил ее на кровать, отер кровь с ее ног.

– Что именно произошло? – спросил он, осматривая рану на лодыжке.

– Я розы подрезала на матушкиной могиле, – отвечала Далия; ее дыхание было затруднено. – Вдруг как громыхнет, а из преисподней лапа вылезла, чтоб меня туда втащить. А я все бегу, бегу… Наконец они – эти, адские, – от меня отстали…

Вошел Яхья с перепуганным Юсефом на руках.

– Все в сборе? Дарвиш побежал проверить, как там кони; его жена нянчит Исмаэля. Откуда здесь кровь?

Едва ли не больше всего на свете Юсефа страшил вид крови. Мальчик заплакал, повторяя:

– Мама, мамочка!

Далия взяла сына на руки, поцеловала в макушку.

– Это просто царапина, мой маленький герой.

– Пойду посмотрю, что там стряслось, – произнес Яхья и покинул комнату.

– Мама, а где твой браслет? – спросил Юсеф.

– Я его потеряла.

– Значит, ты больше не будешь звенеть! Как же я узнаю, что ты идешь?

– Ничего – второй-то браслет цел. – Далия пошевелила ногой.

Яхья вбежал обратно.

– Да проклянет Господь этих евреев! Их там целая банда; прикатили на грузовике, спрятали его в оливковой роще аккурат над кладбищем, бросили взрывчатку в один из домов в Аль-Тире – и бегом к своей машине. Наверняка они видели Далию; счастье, что в плен не взяли. Одному Аллаху ведомо, что они могли с ней сотворить.

Яхья себя не помнил от гнева – ходил взад-вперед по комнате, размахивая руками, и его резкие жесты были так же выразительны, как голос, срывавшийся на крик.

– Нам оружие нужно, треклятое оружие! И чем, спрашивается, заняты армии арабских стран, когда эти псы взрывают наши селения одно за другим? Да что мы вообще плохого сделали этим сынам блудниц? Чего они от нас добиваются?

Яхья вскинул руки и резко опустился в кресло. Как бы признавая себя побежденным и готовым ждать, он откинулся на спинку и поднял взор к Господу.

– Предадим же этих псов в мудрые руки Аллаха, – заключил он и встал.

Он вышел под собственный шепот «Хасбийя-л-Лаху ва ни’ма-ль-Вакиль»; известно, что эти слова отводят зло. Но на помощь жителям Аль-Тиры он не отправился. «Хасбийя-л-Лаху ва ни’ма-ль-Вакиль». Совершенно так же, как арабские государства, проклинаемые им за бездействие, Яхья не бросился выручать соотечественников, ибо тешился тайной надеждой: евреи пощадят его селение, если жители Айн-Хауда не станут вмешиваться в их дела в Аль-Тире. Яхья вообразил, будто искреннее предложение мира гарантирует жизнь его родным, соседям, ему самому.

– Баба, а евреи и нас тоже станут бомбить? – пролепетал Юсеф, своим вопросом пронзив отцу сердце.

– Аллах защитит нас, сынок. А ты с мамой и братишкой еще и под особой, моей защитой, – заверил Хасан, глядя на Далию.

Глаза его вмещали целый океан супружеской любви. Вот уже пять лет они были женаты, но лишь теперь, под обещание, данное Юсефу мужем, который гладил ее раненую ногу, Далия поняла, как глубока ее любовь к этому человеку.

Менее чем через две недели после взрыва в Аль-Тире была устроена резня в другом палестинском селении, Баляд-аш-Шейх. Вредоносные ветры этой атаки недвусмысленным предупреждением пронеслись по улицам Айн-Хауда. При каждом известии об очередном бесчинстве страх за свое будущее плотнее сжимал сердца селян. Предвидя нападение и на Айн-Хауд, женщины собрали инжир и виноград в недозрелом виде, часть высушили, из другой части приготовили сиропы. Они также мариновали овощи, готовясь выдержать долгую осаду под прицелом невидимых снайперов.

В мае 1948 года британцы покинули Палестину, и еврейские иммигранты, поток которых не прекращался, объявили на весь мир о создании еврейского государства. Не Палестиной отныне звалась эта земля, а Израилем. Однако селение Айн-Хауд почти прилегало к трем другим селениям, входя в этакий непокоренный треугольник внутри нового государства, так что судьбы его жителей были неотделимы от судеб еще двадцати тысяч палестинцев, которые упорно держались за свои дома. Эти люди отражали атаки и требовали перемирия; желание у них было только одно – остаться на своей земле, жить как прежде. Ведь они вытерпели владычество многих – и римлян, и византийцев, и крестоносцев, и османов, и британцев; национальность захватчика значила не так уж много. Верность Аллаху, земле и семье – вот что составляло смысл существования этих людей, и защищали они Аллаха, землю и семью.

В конце концов, о перемирии было объявлено, и в Айн-Хауде облегченно вздохнули.

– Мы устроим пир для евреев. Угостив их на славу, мы выкажем дружелюбие и намерение мирно жить бок о бок с ними, – объявил Яхья от лица совета старейшин, при этом пожав руку хаджи Салема.

Это пожатие было как молитва двух давних друзей, как надежда, что оправдается решение, которое они приняли, переступив через себя.

* * *

Военные нового государства явились в темно-бежевой униформе, почти не проницаемой для солнечных лучей знойного июля. Гирлянды из стручков острого перца шелестели под раскаленным ветром, позвякивала керамическая посуда, когда землю Айн-Хауда сотрясали шаги вооруженных израильтян, еще полных ликования от недавней победы. Солнце намертво вцеплялось в каждый предмет, до которого могло дотянуться, а восхитительные запахи баранины и кумина пытались просочиться сквозь пелену тревоги.

Юсеф, которому было уже почти пять лет, держась за подол материнского сауба, из-за бедра Далии глядел, как едят светлокожие чужаки в шлемах. Среди них был некто по имени Моше – человек, убежденный, что исполняет миссию самого Господа Бога. Моше угощался, а сам следил за Далией – она подавала яства, держа на груди на длинном шарфе Исмаэля, в то время как Юсеф путался у нее под ногами. Взгляд Моше то и дело возвращался к этой женщине, слух вычленял из прочих звуков мелодичное позвякивание ее ножного браслета.

Солдаты ели молча; так же молча они ушли, когда насытились. Шлейф оскорбления, нанесенного хозяевам, тянулся за ними. Весь остаток дня, до того, как лечь в постель и начать томиться бессонницей, жители Айн-Хауда – кто группами, кто поодиночке, но все в легкой лихорадке – в молитвах вверяли себя Аллаху, ведь безмолвие пришельцев было расценено ими как дурной знак. Наутро двадцать четвертого июля Израиль устроил массированный артобстрел непокоренных селений, поддержанный бомбардировками с воздуха. Агентство Ассошиэйтед Пресс сообщило, что израильская авиация и артиллерия нарушили перемирие ничем не спровоцированной атакой. Снаряды так и сыпались с неба, а Далия, с онемевшим от страха Юсефом и вопящим Исмаэлем, бежала по улице, то и дело вжимаясь в стены домов.

Строениям в Айн-Хауде был нанесен большой ущерб; из всех сестер Далии выжили только две. Отец, заклеймивший ее ладонь, сгорел заживо на той же самой площади. Считаные часы понадобились, чтобы мир перевернулся вверх дном, а Исмаэль выдохся от крика. Далия прижимала его к груди, хотя он был тяжеленький, – боялась хоть на минуту спустить с рук. Другие селяне тоже, как и она, бродили среди развалин, потрясенные до немоты. Спокойствие? Пожалуй, – да только гнилое внутри, без ярости, любви, отчаяния и даже страха. Далия обводила взглядом обугленную, мертвую землю, чувствовала зуд под левой коленкой, но не могла заставить себя дотянуться, почесать это место, хотя зуд заполнил ее сознание.

Когда начался авианалет, Хасан был на конюшне. Как только стало тихо, он бросился искать своих и скоро увидел Далию. Застывшая поза, немигающий взгляд, безмолвие жены, ее руки, намертво сомкнувшиеся на спинке Исмаэля, внушили ужас Хасану.

– Далия! – закричал он еще издали.

Она не шелохнулась.

Хасан подбежал к ней, и тут сердце подвело его – он почти упал на колени в пыль, туда, где Юсеф, еле удерживаясь на дрожащих ножках, цеплялся за материнский подол.

– Баба! – выкрикнул мальчик, ободренный появлением отца.

Услыхав его голосок, Далия сморгнула.

– Иди ко мне, хабиби.

Хасан взял сына на руки и поднялся с колен. Далия по-прежнему сидела без движения. Юсеф, тоже потрясенный, не сразу сумел обнять отца за шею, а когда ему это удалось, Хасан понял, что штанишки мальчика мокры от мочи и испачканы фекалиями.

– Дарвиш! Йаба! – закричал Хасан, призывая брата и отца на помощь, но первым подоспел хаджи Салем.

– Хасбийя-л-Лаху ва ни’ма-ль-Вакиль. Господь проклянет их за это. Господь отправит евреев в ад.

Фраза была произнесена шепотом, поскольку при виде Далии только так и мог говорить хаджи Салем.

– Хасан, она себе зубы переломает, если будет так их стискивать. Дай мне сына, займись женой.

Однако забрать Юсефа не вышло. Мальчик зажмурился, вцепился в Хасана. Его ручонки и ножонки, его страх и перепачканные штанишки словно вросли в грудь отца – Хасан воплощал в себе само спасение. Тут подоспел Дарвиш, и Хасан обратился к нему:

– Брат, возьми Далию на руки. Восточное крыло нашего дома уцелело.

Дарвиш поднял Далию вместе с Исмаэлем, которого она не выпускала. Далия глядела в небо, помаргивая, пила глазами безоблачную лазурь – столь дивную, столь чистую, – пока Дарвиш нес ее, пока над ней не оказался оштукатуренный потолок спальни. «Мой Исмаэль со мной – он цел и невредим. О Юсефе заботится его отец. И это был только сон, дурной сон, разве не так?»

* * *

И суток не прошло, как израильские солдаты вновь вторглись в Айн-Хауд. Те же самые люди, которые приняли угощение, теперь маршем прошли по улицам, держа на мушке тех, кто для них стряпал. Хасану и Дарвишу, как и другим мужчинам, было приказано выкопать братскую могилу на тридцать еще теплых трупов, из которых неопознанными остались только два. Орудуя лопатой, Хасан, слишком потрясенный, чтобы даже скорбеть, все-таки записывал имена павших друзей и соседей на рукаве своей дишдаши и бормотал аль-Фатиху, первую суру Корана. Прах к праху…

Еще во власти вчерашнего шока – да полно, уж не приснился ли им этот кошмар? – жители Айн-Хауда были покорны и безропотны.

– Соберите ценные вещи. Идите к восточному колодцу. Пошевеливайтесь! Это временно. Идите к колодцу.

Так велел селянам голос из рупора – и они сочли его незримым божеством, предопределяющим судьбу каждого. Небо казалось бездонным. Солнце – неумолимым. Далия сложила золотые украшения в нагрудный карман сауба, собрала другие ценности, как было приказано. Исмаэль поместился на ее левом бедре, Юсефа она держала за ручку правой рукой.

– Мама, пусть меня баба несет, – захныкал Юсеф.

– Хорошо, хабиби. Аллах да пребудет со всеми нами.

Далия выпустила ручку, Юсеф повис на отцовской груди. «Аллах да пребудет со всеми нами».

На месте сбора в глазах рябило от лиц, искаженных тревогой. Если бы не страх, Яхья решил бы, что эти люди готовятся к сбору урожая. Да, его мысли были об урожае.

– Что дальше? – вымолвил хаджи Салем.

Последними явились Дарвиш и его беременная жена. Дарвиш брел, сутулясь, ведя в поводу Фатуму, свою кобылу, чье сердце было безутешно со вчерашнего дня, когда при налете погиб Гануш, тот самый, что когда-то взбрыкнул под Далией, тот, который был Фатуме другом и партнером. Увести Фатуму от его мускулистого мертвого тела удалось только после долгих увещеваний.

«Что дальше?»

У колодца солдаты, орудуя дубинками, погнали людей вниз с холма. Тачка, груженная добром нескольких семей, забуксовала в глине. Какая-то старуха упала; ее подняли. «Идите, идите!» – подгоняло рупорное божество. Страх вырывался из людских сердец и с клекотом кружил над головами.

Далия прижимала Исмаэля к груди; Хасан нес Юсефа на локте, свободной рукой тащил мешок наскоро собранных вещей. Яхья сгибался под тяжестью корзины с провизией. Воды никто с собой не взял. Люди, спотыкаясь, шли к холмам; над ними был раскаленный небесный купол.

– Стоять! – скомандовало рупорное божество. – Мешки оставить здесь. Завтра вернетесь за ними. Все оставляйте, драгоценности и деньги тоже. Или открою огонь. Понятно?

«Идти». «Стоять». «Понятно?» «Вернетесь». «Безопасность». Яхья мог переварить только отдельные слова. Юсеф будто прирос к отцу. Далия вцепилась в Исмаэля, чей шрам уже затягивался, хотя все еще был воспален. Может, есть надежда.

И они побросали вещи – золотые украшения (Далия носила их, несмотря на тяжесть, со дня свадьбы), провизию, одежду, одеяла. И секатор, которым Басима обрезала розы. «Его-то я зачем взяла?» – недоумевала Далия.

Дарвиш снял сумки, притороченные к седлу Фатумы, положил в общую груду добра.

– Лошадь тоже оставить! – приказал солдат – не само рупорное божество, но, без сомнения, его адепт.

– Прошу вас! – взмолился Дарвиш.

Гордости в нем не осталось, да и Фатума стоила того, чтобы просить за нее. Но мольба только взбесила солдата.

– Молчать!

– Прошу вас!

– Молчать!

– Пожалуйста.

Солдат выстрелил дважды. Первый раз – в белую звездочку между глаз Фатумы. Она умерла мгновенно. Второй выстрел был в грудь Дарвишу. Его беременная жена, племянница Басимы, изначально обещанная Хасану, пронзительно вскрикнула и завыла подле Дарвиша, истекающего кровью. Подоспели люди, отнесли его в сторонку. Кто-то обработал рану медом, чтобы предотвратить сепсис; кто-то порвал на бинты исподнюю рубаху. Пуля засела в позвоночнике, приговорила Дарвиша к обездвиженности длиной в жизнь, к омерзительным пролежням, к душевной боли за плачевный удел молодой жены, связанной с человеком, который жив только до пояса, а ниже – мертв.

Но и наполовину окаменевший, Дарвиш жил воспоминаниями о лошадях и ветре.

Стрельба вызвала панику, стервятники улетели, зато набежали облака. Уж не дождь ли собирается, подумал Яхья с надеждой. Правда, еще не сезон, но деревьям так нужна влага. Выпадали периоды, когда дождь был спасением для Айн-Хауда; в остальное время он был просто благодатью. Тут Яхья увидел своего сына Дарвиша – и с этой минуты все прочее утратило значение. «К шайтану дождь». Яхья уронил со спины корзину и завыл, оплакивая своего мальчика – несравненного наездника, обожаемое дитя.

Далии тем временем никак не удавалось догнать Хасана – ее оттеснили паникующие земляки. Правда, ей была видна мужнина куфия, ведь Хасан ростом превосходил почти всех мужчин в селении, что очень нравилось его жене. «Аллах всемилостивый, да что же это такое творится?»

Облака унесло ветром столь же внезапно, сколь и принесло. Солнечные лучи жалили подобно скорпионам. Пыль вздымалась клубами, за край сауба цеплялись кактусы, Далия думала о воде.

Все случилось в один миг.

Вот только что полугодовалый Исмаэль был прижат к ее груди, покоился в ее руках. И вот его не стало.

Одна секунда способна сокрушить рассудок, изменить всю дальнейшую жизнь и даже ход истории. Тот период времени, кратчайший, как вспышка, Далия много лет прокручивала в памяти, искала зацепки, намеки, подсказки – что случилось с ее сыном? Даже потерявшись во мраке реальности, она продолжала прощупывать взглядом ту давнюю бегущую толпу, держа в мыслях Исмаэля.

– Ибни! Ибни!

«Мой сын! Мой сын!»

Так кричала Далия, напрягая глаза до боли. Пыль на лице, кактусы под ногами. «Ибни! Ибни!» Нет, он не упал – его нет на земле. И Хасана уже не видать. «Ибни! Ибни!» Кто-то пытался включиться в поиски, но раздалась пальба, и Далию оттеснили от сочувствующих. Может, это ей снится? Все кругом нереальное – потому что разумом такого не постичь. Далия снова взглянула на свои руки. Они были пусты. Может, Исмаэль как-нибудь проскользнул ей за пазуху? Она ощупала грудь. Никого. Ее сын исчез.

Далия остановилась – и то же самое сделало Время. Ее сердце исторгло вопль, какого не дождался отец, клеймя дочери ладонь. Оглушительный, пронзительный, сжирающий нутро, потусторонний, этот вопль глубочайшего материнского отчаяния был мольбой: пусть Время обратится вспять, пусть вернется всего на несколько минут! Если есть на небе Господь, он услышит Далию.

Хасан ринулся к ней, стал искать сына в толпе, точно так же, как Далия. Страшась за старшее дитя, он не выпускал из объятий Юсефа. Мальчик и сам будто врос в отца, не смел пикнуть. Кончилось тем, что все трое, по настоянию Хасана, положившись на его силу и волю, пошли дальше. Исмаэля с ними не было.

Спустившись в долину, люди почти рухнули на землю – каждый там, где остановился. А земля была прекрасна, земля, как и раньше, дышала умиротворением. Ничего не изменилось – ни небо, ни холмы, ни камни, – потому и жители Айн-Хауда застыли в оцепенении, внешне схожем со спокойствием. Все, кроме Далии. Она, как безумная, металась среди односельчан, расспрашивала, заглядывала в личики чужих малышей в надежде найти мальчика со шрамом через правую щечку; шрамом, огибающим правый глаз. Но и в неистовстве этих поисков Далия уже знала: Исмаэль пропал. А Яхья, хоть и пытался увещевать невестку: мальчика, мол, наверняка подобрали, он где-то рядом, воссоединение состоится, это лишь вопрос времени, – тоже знал: пусты его слова.

Последние силы покинули Далию, вылившись со слезами. Вновь и вновь она проигрывала в мыслях роковое мгновение. Маленький Юсеф, не способный осознать, что за беда обрушилась на целое селение, дал забрать себя у Хасана и сидел теперь на коленях у дедушки Яхьи, и оба лили тихие слезы.

Хасан разрывался между раненым братом, безутешной Далией, перепуганным Юсефом и сбитым с толку отцом, пока не выдохся и не отключился прямо на земле – вместо подушки камень, вместо полога – беспощадные комары. Но и сон не смягчил чувства собственной несостоятельности: он, Хасан, не сумел защитить своих близких, не отыскал Исмаэля.

– Джидду, а теперь нам можно домой? – спросил дедушку маленький Юсеф.

Яхья не мог солгать, но не решился и открыть правду. Он поцеловал внука, обнял крепче, прижал к груди и произнес:

– Поспи немного, йа ибни, поспи, йа хабиби.

«Мой сынок, мой любимый».

Назавтра автоматные дула, направленные им в спины, закрыли тему возвращения. Три дня и две ночи брели жители Айн-Хауда – то вверх по каменистым склонам, то вниз, под прицелами неумолимого солнца и невидимых снайперов. В пути погибли мальчик с диабетом и его бабушка: оба просто упали – и скончались. У одной женщины случился выкидыш. Две другие матери несли безжизненные тела своих малышей. Наверное, находись город Дженин хоть на милю дальше, беженцы до него просто не дошли бы. В поток из Айн-Хауда вливались людские ручьи из других селений, когда это происходило, можно было ненадолго присесть, передохнуть. Вновь прибывшие делились едой с теми, кто шел уже давно, одалживали одеяла, давали напиться; жители самого Дженина многих приютили в своих домах, а вскоре из Иордании, Ирака и Сирии доставили палатки. Так, рядом с городом Дженином вырос лагерь под тем же названием.

С этих холмов беженцы из Айн-Хауда могли смотреть назад, на селение, куда им не суждено было вернуться.

Селение Айн-Хауд в 1189 году основал один из генералов армии Саладина – а через восемь столетий сыны и дочери Палестины были изгнаны с этой земли. Яхья пытался сосчитать поколения своих предков, которые жили и умирали в Айн-Хауде – получилось сорок. Сами подсчеты не составили труда, ведь арабы имеют обычай нарекать детей так, чтобы прослеживалась родословная, и к основному имени прибавляют пять-шесть имен прямых предков ребенка – разумеется, не вразнобой, а по порядку.

Итак, Яхья насчитал сорок поколений – отныне украденных у его семьи. Сорок поколений, которые помнили рождения и похороны, свадьбы и танцы, молитвы и разбитые коленки. Сорок поколений, которым случалось и грешить, и творить благо, которые умели и пировать, и работать, и отдыхать, познали дружбу и вражду, сватали детей, радовались дождю, тешили плоть и сердце любовью.

Сорок поколений хранили в памяти тайны, порой постыдные. И все это сгинуло, поскольку другой народ получил право занять землю – с ее строениями и садами, колодцами и цветами, а еще с тем, что не поддается словесному определению, – и объявить наследием своих предков-иудеев. В Палестину хлынули евреи из Европы, России, США и других частей земного шара, и сама История была погребена заживо, и 1948 год стал изгнанником среди своих календарных собратьев, потому как все его дни слились в одно мутное, бесконечное мгновение. Двенадцать месяцев сорок восьмого года перепутались, перетасовались, вялой спиралью залегли в сердце Палестины. Старики из Айн-Хауда так и умерли в статусе беженцев, завещав своим сынам массивные железные ключи, отмыкающие двери родовых гнезд, рассыпающиеся в пальцах документы на владение землей, выданные еще при османах, и бумаги, выпущенные британцами, когда Палестина была подмандатной. А еще – память, и любовь к земле, и отвагу, которая однажды вызволит дух сорока поколений, плененный и подавленный захватчиками.

Глава 5. «Ибни! Ибни!»

1948

За считаные дни до захвата, в конце июля 1948 года, Иерусалим встречал горячие ветра ан-Накаб3. Именно в это время израильтяне вошли в Айн-Хауд, чтобы скрепить перемирие. До сентября был всего месяц с небольшим – а сентябрь испокон начинался с суховеев, а завершался дождями.

Дождь – пусть даже намек на его приближение – всегда напоминает, что нельзя терять надежду. Вот и селяне решили: пусть угощение для израильских солдат знаменует начало мирного процесса.

Некто по имени Моше, угощаясь в кругу товарищей по оружию, косился на молодую арабку. За этой женщиной семенил, держась за край платья, мальчик лет четырех, на груди она удерживала младенца, а свободной рукой подкладывала на тарелки баранину. Что за несправедливость, думал Моше: какая-то жена феллаха получила от Господа в дар сразу двух сыновей, а бедняжка Иоланта, жертва геноцида, не может забеременеть. И душа этого человека в темно-бежевой униформе лила горькие слезы. Моше хотел видеть счастливой свою Иоланту. А Иоланта хотела стать матерью. Позднее отрочество и раннюю юность она провела, удовлетворяя плотские аппетиты эсэсовцев – ее утроба была осеменена ими и ими же выскоблена. Кошмар той ночи спас жизнь Иоланты, но сделал ее бесплодной. Все ее родные погибли в лагерях смерти. В конце Второй мировой Иоланта, совсем одна, морем добралась до Палестины, ничего не зная ни о стране, ни о ее жителях, ведомая только посулами сионистов, по словам которых в Палестине реки текли молоком и медом. Иоланта хотела спастись, убежать от воспоминаний о потных немцах, осквернивших в ней самое сокровенное, забыть о разврате, в котором участвовала, а еще о голоде. Она хотела, чтобы смертный вой перестал ей сниться – заодно с песнями, которых уже не петь ее родителям, брату и сестрам. Она не хотела помнить, как кричат, умирая, евреи.

Моше понял ее боль. Он этой боли навидался в глазах осиротевших, овдовевших, измученных евреев, что ежедневно высаживались на палестинские берега целыми сотнями, но Иоланту приметил сразу. Она была особенная – хрупкая, красивая.

Моше полюбил ее и через несколько месяцев женился на ней.

– Больше тебе ничего не угрожает, – шептал он молодой жене в первую брачную ночь.

– Как ты можешь быть в этом уверен, Моше? – всхлипывала Иоланта в его объятиях.

– Погоди, мы с тобой доживем до той поры, когда между Средиземным морем и рекой Иордан не будет никого, кроме евреев. – Моше крепче обнял жену. – Палестина станет нашей – сама увидишь. Мы же теперь семья. Мы начнем новую жизнь. А сейчас спи. Пусть тебе снятся наши будущие дети, любовь моя. Больше никто никогда не посягнет на нас.

Не размыкая объятий, Моше предался мечтам. Скоро они вытеснят британцев. А там и до арабов очередь дойдет.

Он не ошибся. Сионисты успешно избавились от британцев и большей части арабов. Израиль родился на глазах Моше и его жены. Нет, даже не так: Моше лично участвовал в появлении на свет новой страны – еврейского государства, которое восстало из пепла европейских концлагерей. Вот только свое дитя зачать никак не получалось.

Когда Моше вместе с товарищами покидал Айн-Хауд, перед глазами у него стояла молодая арабка и ее малыши. Иоланта перенесла столько страданий, как может Господь отказывать ей в таком простом, таком естественном даре – материнстве? И в то же время Он не скупится на здоровеньких карапузов, когда речь идет об арабах, и без того многочисленных! Несправедливость укрепила в сердце Моше намерение забрать – если надо, так и силой – то, что ему необходимо.

Назавтра после авианалета в толпе селян он снова увидел ту женщину: она прижимала к груди младшего мальчика, и на ее лодыжке вызывающе позвякивал браслет, изящный, как она сама.

Моше стал пробираться к ней; вот она уже прямо перед ним. Но руку протянуть он не успел, да это и не понадобилось, ибо толпа, трепещущая, как единый организм, вдруг колыхнулась, и малыш выпал из материнских объятий. Единственное роковое мгновение понадобилось для этого. Моше рванулся, подхватил дитя, упрятал в вещмешок и пошел, расталкивая людей, не оглядываясь. Он слышал, как арабка вопила: «Ибни! Ибни!»; он был уверен, что она видела, как он выкрал ее сына.

Но она этого не видела. Толпа сомкнулась, раздались выстрелы, и людское течение подхватило молодую арабку.

А ребенок ее надрывался, бился в мешке – Моше чувствовал толчки, скорым шагом идя к джипу, где его не могли видеть сослуживцы. Толпа арабов уже покинула центральную площадь. Моше решил успокоить ребенка алкоголем – его товарищи заранее запаслись, знали, что вечером отметят покорение Айн-Хауда. Вливая джин по капле в ротик маленькому арабу, Моше увидел воспаленный шрам и припухшие веки правого глаза.

– Арабов больше нет! – выкрикнул кто-то из сослуживцев Моше.

Обитатели Айн-Хауда были изгнаны. Значит, время праздновать их исход, значит, можно спрятать ребенка.

– Я спиртное дома оставил. Скоро вернусь! – крикнул он своим.

Опьяневший ребенок, по-прежнему в вещмешке, лежал на заднем сиденье армейского джипа. Моше гнал в кибуц, думал: Иоланта, наверное, спит. Слишком много она спит в последнее время. А ест слишком мало. И почти не улыбается. Ничего, он вверит ее заботам маленькую жизнь, и она оживет.

Этой маленькой жизнью был Исмаэль, сын Далии и Хасана, феллахов из палестинского селения Айн-Хауд. Ни Моше, ни Иоланта так никогда и не узнали их имен. Зато лицо молодой арабки, ее вопль «Ибни! Ибни!» до последних дней звенел в памяти Моше, и не знал он покоя, преследуемый своими ужасными деяниями. Но пока Моше знал, что похитил дитя, движимый любовью, а людей выгнал из домов, уполномоченный на то всемогущим эдиктом. «Земля без народа для народа без земли». Он повторял эту фразу и уверился бы в своей правоте, если бы не молодая феллашка.

Если бы не Далия.

Лицо Иоланты стало как весенний цветок. Депрессия улетучилась, вытесненная материнским инстинктом. Растаяли призраки прошлого, ушла тоска. Иоланта приняла на руки бесценное дитя – полупьяное, чумазое, меченное шрамом; принялась раздевать, изнемогая от нежности, не смущенная тем, что держит маленького араба. В тот день она узнала об арабах первый факт: они, оказывается, тоже делают обрезание своим сыновьям.

Словом, Иоланта влюбилась.

– Моше, он прекрасен, – выдохнула она в восторге.

– Он… в смысле, ребенок… его родители…

Моше сам не знал, что собирается сказать, и мысленно поблагодарил Иоланту, когда она перебила его:

– Не надо. Не хочу ничего знать. Просто ответь, Моше, – это наш сын?

– Да, любовь моя. Ему нужна мама.

– Назовем его Давидом, в честь моего отца, – решила Иоланта, а Моше вернулся в Айн-Хауд с несколькими бутылками, очень довольный.

Дело сделано. Сначала выдавили британцев, затем арабов.

А теперь у Иоланты есть сын.

Пока жители Айн-Хауда шли туда, где их жизням суждено было зависеть от чужой милости, Моше и его сослуживцы, выставив караул, мародерствовали в свежеопустошенном селении. Пока Далия лежала в бреду, почти убитая потерей Исмаэля, Иоланта баюкала Давида. Пока Хасан метался от жены к отцу, от отца к брату, подвыпивший Моше горланил в общем солдатском хоре. Пока Яхья и его соседи, кровоточа сердцами, удалялись от своей земли, захватчики тянули «Ха-Тикву»4 и выкрикивали «Да здравствует Израиль!».

Глава 6. Возвращение Яхьи

1948–1953

Пока чуждое меньшинство хлопотало об отдельном для себя государстве, гнало палестинцев прочь и грабило их дома, пять мощных политических игроков – Советский Союз, Франция, Великобритания, Китай и Соединенные Штаты – назначили посредника от ООН, задачей которого было погасить конфликт.

– Он швед по национальности, – сообщил Яхья своим односельчанам, которые, как обычно, с утра собрались возле его палатки ради свежих новостей.

– Кто – швед? – спросил какой-то прохожий.

На него зашикали:

– Тише! Хасан газету для нас читает!

Яхья кивком ободрил Хасана.

– Продолжай, сын мой.

Хасан прочел:

В рамках своих полномочий посредник от ООН граф Фольке Бернадот заявил:

«Если невинные жертвы конфликта не получат права вернуться в свои дома, это будет противоречить принципам элементарной справедливости. Учтем также, что поток иммигрантов-евреев в Палестину не иссякает, а значит, арабские беженцы не могут вновь укорениться на земле, на которой они жили много столетий».

Повисла тишина, полная необоримой надежды на возвращение. Немало минут прошло, прежде чем люди заговорили.

– Давно пора было хоть кому-нибудь выступить против этой грязной аферы.

– Надеюсь, евреи мой дом не до конца разрушили.

– А мне все равно. Дом я заново отстрою. Только бы на землю вернуться.

– Побегу домой, обрадую своих. Умм Халиль будет счастлива. Она вся извелась из-за лимонных и миндальных деревьев.

Мужчины начали расходиться, но застыли, когда послышался детский голосок.

– Джидду, – спросил пятилетний Юсеф у дедушки, – значит, нам можно домой прямо сейчас?

Эта мысль трепетала во всех сердцах, но теперь, перед напрямую заданным вопросом, мужчины засомневались. Поэтому их взоры обратились к Яхье и хаджи Салему, который сидел рядом со своим другом. Яхья посмотрел на Хасана, затем на внука и произнес:

– Истина в том, Юсеф, что мы пока не знаем. Мы должны ждать, йа хабиби.

* * *

Подобные собрания в лагере беженцев стали ритуалом.

Женщины собирались отдельно, дети – тоже.

Но для мужчин это стало главным событием дня. Возле жилища Яхьи, внимая новостям, они поддерживали жизнь в своих надеждах на возвращение – даже когда действительность эти надежды перечеркивала. Даже когда начали умирать старики. И даже когда надежды почти иссякли, беженцы из Айн-Хауда не оставили свой ритуал под названием «Право на Возвращение».

Через несколько дней после известия о шведе-миротворце они услышали другую новость.

Вот что прочел им Хасан:

Шведский посредник от ООН, граф Фольке Бернадот, был убит еврейскими террористами5.

Все поняли: Израиль не даст им вернуться. Яхья и его близкие оставались пленниками тысяча девятьсот сорок восьмого года, который жонглировал судьбами, подсовывал решения, чтобы тотчас явить причины для их отмены, растягивался, как резина, обнулялся каждое утро с очередной порцией новостей.

Яхья очень постарел за эти месяцы неопределенности, которые перетекли в годы. В пятьдесят третьем жалкая палатка, где он ютился с семьей, была заменена саманным домишком, и вот этой-то символичной постоянности жилища Яхья не перенес. Палатку он терпел, хоть в нее и просачивалась дождевая вода, хоть под ногами была глина – потому что палатка словно бы подтверждала: это только на время.

Все эти годы Яхья просыпался от звуков азана, обреченный на целый день праздности. В перерывах между скудными трапезами и пятью салятами он играл на своем нэе. Известное утешение давали ему любовь близких и ежедневная игра в нарды с хаджи Салемом и Джеком О’Мэлли, представителем ООН, назначенным регулировать жизнь в Дженине. Эти трое сходились ближе к вечеру и оставались неразлучны как минимум до восьми часов (тут дело зависело от везения в игре и от качества кальянов).

Но за свои шестьдесят с лишком лет земледелец Яхья привык быть вечно занятым – работа давала ему чувство довольства собой. Прозябание в границах лагеря и вынужденное безделье на убогой закрытой территории сказывались на настроении Яхьи, сутулили его спину. Череда нарушенных обещаний, резолюции ООН, не стоившие бумаги, на которой их печатали, вымотали ему душу. Он стал неразговорчив; в нем развились черты, характеризующие человека, сломленного ожиданием. Да, Яхья не снес тихого зуда в своих руках, жаждущих сделать хоть что-нибудь.

Глина его нового жилища главным своим свойством – вязкостью – спровоцировала Яхью на внутреннее «сыт по горло!».

В 1953 году ранним ноябрьским утром он вручил Далии узел со своей одеждой.

– Йа бинти, будь добра, отстирай это до белизны, – сказал он.

Далия положила вещи в мыльную воду. Клонясь над тазом, она подняла голову – из-под платка выбились две-три прядки – и увидела, что свекор идет прочь. Еще подумала: «Он как будто духом воспрянул, благодарение Аллаху».

Удалившись от саманной хижины, Яхья в одном исподнем – длинных белых подштанниках и рубахе – сел на камень лицом к ветру. Он сделал четко рассчитанный вдох, закрыл глаза, а выдохнул уже в мундштук своего нэя. Полилась новая мелодия – не тоскливая жалоба тех, кто обречен ждать, и не песня предков. Нет, то был зов, обращенный к самой земле. К Аллаху. К стране, которую Яхья хранил в сердце. Прохожие останавливались, их ладони сами собой ложились на грудь, головы склонялись. Яхья играл без перерыва целое утро, брови его застыли в приподнятом положении, глаза он открывал лишь изредка. Когда мелодия иссякла, он принес принадлежности для бритья – опасную бритву, кожаный ремень и осколок зеркала. Сел, расправив плечи, погрузив заскорузлые старческие ступни в глину, дыша тяжело и прерывисто.

«Оливки созрели, снимать пора».

Он побрился. Он закрутил кончики усов идеальными колечками и зафиксировал с помощью гуммиарабика.

«Виноград и инжир, наверное, осыпались, на земле гниют».

Соблюдая последовательность с предметами одежды, Яхья степенно облачился в свою лучшую дишдашу, теперь слишком просторную для его иссохшего тела, и покрыл голову красно-белой куфией, закрепив ее витым черным игалем.

«Земля, поди, мягкая после октябрьских дождей».

Одевшись таким образом, Яхья преисполнился достоинства.

Хаджи Салем смекнул, что именно друг держит в мыслях, и стал взывать к его благоразумию:

– Ай, Абу Хасан, я знаю, куда ты собрался. Ноябрь на дворе – все мы это чувствуем. Но твоя затея слишком опасна. Не глупи, друг мой. Вахид Аллах!

– Ля иляха илля-л-Лах, – отозвался Яхья, подтверждая: нет бога, кроме Аллаха.

Но увещеваний слушать не стал. Джек О’Мэлли – тот сразу понял, что Яхью не остановишь. Положив ему на плечо свою пухлую белую руку, он с ирландским акцентом произнес:

– Будь осторожен, брат. Твои стул и кальян ждут тебя в кофейне «Бейт Джавад», так что особо не задерживайся.

Образумить отца попытался Хасан, но на его «Йаба, не ходи. Они тебя убьют» Яхья ответил взглядом истинного патриарха, чье решение непререкаемо. И пошел – уверенно, гордо (хотя и опирался на посох) – переулком, забирающим под уклон, к границам лагеря, и миновал эти границы, вырвался из бесконечности сорок восьмого года, вступил в пределы, которые с недавних пор звались Израилем, на землю, возвышенности и впадины которой были известны ему лучше, чем линии на собственных ладонях. Он все шагал вперед, пока не добрался до цели.

Шестнадцать дней спустя Яхья вернулся – оборванный, грязный, борода всклокочена, сердце поет. Лучшая его красно-белая куфия трансформировалась в заплечный мешок, и Яхья горбился под ее блаженной тяжестью.

Он проник в Айн-Хауд, не замеченный солдатами. «Потому что эти земли – в моей крови! Потому что я знаю там каждое дерево и каждую птицу. А солдаты не знают», – рассказывал Яхья.

Он бродил по своим угодьям, приветствуя цератонии и смоковницы с восторгом человека, воссоединившегося с семьей. Он вкушал послеполуденный сон в тени своих рощ, как привык сызмальства. Из колодца, возле которого израильский солдат стрелял в Дарвиша и Фатуму, Яхья наловчился доставать воду импровизированным ведерком, привязанным к ветке благоуханной жимолости. Он посетил могилу Басимы, где каким-то чудом уцелели алые розы с белой каемкой. Он прочел аль-Фатиху за упокой ее души; он клялся, что Басима явилась ему и он говорил с нею.

Спустя почти тридцать пять лет Юсеф, по примеру деда, завивающий усы, вспомнит желтую глину на зубах Яхьи, вернувшегося из рая, в котором он целых две недели избывал свою тоску. Яхья покидал Дженин, полный суровой целеустремленности, в лучших одеждах; он пришел обратно бродяга бродягой – зато окрыленный и с грузом фруктов и оливок, которых принес столько, сколько вместили его куфия и карманы, сколько он смог удержать в обеих горстях. Нищий с виду, он лучился радостью – и люди вознесли его на высоту, подобающую единственному среди них, кто перехитрил беспощадных боевиков и совершил деяние, слишком сложное для пяти великих держав. Он вернулся. Краткость вылазки и ее нелегальность не в счет: Яхья ушел – и вернулся.

Его отвага передалась беженцам, измотанным посулами ООН, апатичным от унижения, перенесенного в бесконечном сорок восьмом году. Для Юсефа, которому еще не сравнялось десяти лет, вылазка деда стала тем самым зерном, которое, давши росток, пробивает воспоминания об ужасе изгнания и расцветает непокорством. В счастливейший период своей жизни, через неполные тридцать после отчаянного похода Яхьи, Юсеф, рассказывая своей сестре Амаль о дедушке, которого она не знала, повторял:

– Видела бы ты его! Он весь светился. Развязал куфию – а в ней инжир, лимоны, виноград, стручки цератонии, оливки! А дедушка стоит посреди лагеря над этой грудой, словно над миллионом золотых динаров, и улыбается – он с того дня все время так улыбался. Наш с тобой джидду был выдающимся человеком.

– Как баба, – добавила Амаль.

– Да. Как наш отец.

В честь возвращения Яхьи устроили праздник. Старейшие обитатели лагеря обоего пола поделили плоды на всех и вкушали их с благоговением, как ритуальную пищу. Каждая оливка перекатывалась во рту, прежде чем стать элементом святого причастия. О, плоды труда сорока поколений, эликсир Палестины, нектар, настоянный на столетиях!

– Отведай моей земли! Отведай, Джек! Вот эти оливки – специально для тебя и для хаджи Салема!

Яхья был нехарактерно многословен. Возвращение подпитало его природную щедрость.

Селяне угощались, смеялись, лили слезы, танцевали и пели грустные и веселые старинные песни, сличали свои воспоминания с впечатлениями Яхьи. Дома на востоке и западе Айн-Хауда не разрушены, рассказывал Яхья, там даже уцелели баночки с соленьями и вареньем – запасы пятилетней давности. Ими Яхья и питался. «Лучше, думаю, я их съем, чем евреи разобьют», – объяснил он. «Еще бы не лучше». Одежда в некоторых домах сохранилась, игрушки детские. Мечеть превратили в бордель; услыхав об этом, женщины Айн-Хауда тихо проклинали захватчиков, а мужчины, кривясь от гадливости, качали головами. В доме хаджи Маджиды, мир душе ее, теперь обосновались муравьи – а ведь каждый знает, какое отвращение она питала к этим тварям. «Поглядела бы она сейчас на свой дом!» Новость встретили смешками, но быстро спохватились: «Мир душе ее».

Да, мир душе ее. Давильня впустую простаивает – никакого вам масла, а стены знаете подо что используют? Картинок понавешали, называется – «галерея». Зато дуб – одному Аллаху ведомо, из какого желудя он проклюнулся еще в одна тысяча восьмисотом, – этот дуб растет себе и растет.

– Да и куда бы ему деваться?

Оливы тоже целы, только заросли без догляду.

– Они – евреи – ничего в этом деле не смыслят. У них кожа лилейная, стало быть, отродясь на земле не работали. Тут ведь нужно особое чутье, на землю-то, тогда и оливы полюбишь. А как чутья нет, откуда и любви взяться?

Яхья говорил, глядя на свои руки: всего несколько часов назад они оглаживали стволы волшебных, обожаемых деревьев. Загрубевшие, в старческих крапинах, эти руки земледельца заодно с пигментами родной почвы впитали знание об ее главном даре – оливах. Оливковая ветвь цветет лишь однажды; если ее потом не удалить, за зиму на ней проклюнутся почки, которые станут новыми прутиками. Злейший враг оливы – крохотная мушка с кружевными крылышками; в рощах хорошо пасти овец, ведь их помет удобряет оливы столь нужным азотом. Все это помнили руки, которые целую жизнь обихаживали бесценные деревья, заботились о земле.

– Да отправятся они в ад! – вдруг выкрикнула одна из женщин. – Что, нельзя было нас в селении оставить? Мы ведь их пустили на свою землю – пожалуйста, живите, мы оливками с ними делились.

Послышались вздохи, новые проклятия женщин, новые сокрушенные покачивания головами в куфиях, тем не менее все продолжали смаковать инжир. Наконец, Яхья вынул нэй и исполнял печальные мелодии, пока не раздалось:

– Довольно тосковать! Сыграй нам «Даль Уну»!

И Яхья послушался, и под зажигательный мотив, позабыв об артрите, встали с мест его соседи и неуклюже сплясали дабку у костра. Кто-то отбивал ритм ладонью, воображая, что играет на табле, поддерживая звуки нэя. Юсефу выпала привилегия быть единственным ребенком в этой компании; до сих пор он клевал носом, но сон как рукой сняло при внезапном оживлении взрослых. Годы спустя в Бейруте Юсеф вспомнит те беззубые улыбки, смех, сотрясавший изнуренные старые тела, – звонкий, словно ликовали маленькие озорники, а не их дедушки и бабушки. Он вспомнит, как спиралями поднимался над кальянами и над отцовской трубкой дымок со вкусом медовых яблок.

Воздух наполнился звуками веселья. Плоды родной земли стерли грань времен и сделали прореху в черной туче изгнания; они пьянили людей не хуже вина. Близилась ночь, а торжество продолжалось. В компанию влились молодые женщины. Нарядившись в лучшие из обносков, они пришли с детьми, которые, в восторге оттого, что их не укладывают спать, сгрудились вокруг Юсефа и устроили свой маленький праздник в тени взрослых, в отблесках костра.

Это спонтанное веселье было, однако, раздавлено тяжким бременем ежедневного ожидания, унижениями временности бытия. А Яхья так и вовсе едва пережил резкий эмоциональный спад. Вот почему две недели спустя он опять попросил Далию отстирать его вещи до снежной белизны.

Яхья побрился и повторил церемонию облачения в лучшие одежды. Запретное ритуальное Возвращение он совершал теперь, вооруженный опытом. Юсеф наблюдал за процессом бритья, сидя подле Яхьи на солнцепеке. Медленно скользило лезвие, обрисовывая подбородок, слепя Юсефа бликами. Мальчик смотрел на комья грязной пены в миске, на старческие коричневые крапины на дедовых руках, на черную оторочку его ногтей. Он навек запомнил тщательность, с какой дедушка вощил и закручивал кончики своих усов – черных, но будто присыпанных солью: чтобы два колечка находились в строгой симметрии, подобающей патриарху.

Точную дату его смерти так никто и не узнал.

Но к тому времени, как представители Красного Креста сумели вытребовать тело у израильских властей, Далия перенесла очередной выкидыш. И все в лагере сходились во мнении, что Яхья, переступая границы бесконечного 1948 года, уже знал: обратно ему не вернуться. Хаджи Салем так и вовсе был уверен: Яхья ушел умирать туда, где ему умереть и надлежало, другие говорили, что Яхью доконала сердечная тоска.

Между тем истинной причиной смерти был выстрел.

В Айн-Хауде, отныне Эйн-Ходе, обосновались еврейские художники – иммигранты из Франции, селение укрепляло репутацию райского уголка. Один из таких переселенцев выследил Яхью, когда тот пришел в первый раз. При втором Возвращении его поджидали солдаты, он был застрелен как нарушитель границ.

Убирая тело для похорон, родные обнаружили, что оцепеневший кулак все еще сжимает три оливки, а в карманах нашли горсть инжира. На мертвом лице застыла улыбка – доказательство, что Яхья ушел с миром и пребывает на небесах, среди мучеников. Убежденные в этом, обитатели Дженина над телом Яхьи превозносили его жизнь и особенно – отвагу, которую он проявил напоследок из любви к своей земле. Джек О’Мэлли дал своим подчиненным внеплановый выходной, чтобы они могли пойти на похороны.

В скорбной процессии Хасан был одним из тех, кто нес на плечах тело отца, обернутое тканью, Дарвиш ехал рядом в инвалидной коляске. И никто не заметил, что отпечаток трагедии уже лег на личико десятилетнего Юсефа. И никто не уснул после похорон. Потому как гибель Яхьи сдернула покров с истины, которая, высвободившись, взяла в тиски ночь, насильно напоила нервной лихорадкой. Да возможно ли, чтобы человек был не вправе ступить на свою собственную землю, посетить могилу жены, поесть плодов с деревьев, взлелеянных сорока поколениями его предков? Разве за такое карают смертью? Этот очевидный вопрос не посещал до сей поры сознания беженцев – вероятно, потому, что их дурманил зловонный дым ожидания, дезориентировала расплывчатость международных резолюций, пререканий, соперничества. А тут вдруг базовая аксиома их положения взяла да и вырвалась на поверхность, едва они предали земле тело Яхьи – потому-то ночь и не благословила их сном.

Наутро беженцы встали с постелей с ощущением, что их медленно выдавливают из этого мира, из истории и будущего. Мужчины и женщины собрались двумя группами и стали держать совет, и решения одно за другим выпархивали из обеих групп, и Хасан был нарасхват, ведь нужно было составлять письменные требования о переговорах с представителями ООН, и это дело поручали Хасану, как самому ученому в лагере.

Подумать только: свои же соотечественники, палестинцы из незахваченных (вопрос времени!) селений Западного берега – и те глядят на них свысока и тоже употребляют слово «беженцы»!

– Если уж так случилось, что мы беженцы, мы не согласны вести собачью жизнь! – заявили обитатели Дженина.

Гибель Яхьи распрямила их спины. И весь лагерь, объятый жаром гордости, потребовал, чтобы детям, особенно девочкам, была дана возможность учиться. За год сообщество беженцев возвело в лагере мечеть и три школы. Без Хасана ничего не сладилось бы, но он, неутомимый составитель петиций, не кичился своей незаменимостью. Он вставал до зари, совершал первый салят и принимался за документы, свободной рукой поднося к губам то чашку кофе, то трубку, набитую табаком с ароматом медовых яблок.

Затем он шел на работу (семья еще спала), а после работы – с книгами на холмы. Возвратившись, он заставал жену и сына в постелях. Зарабатывал он жалкие гроши, и это его мучило.

Еще Хасан стыдился, что раз за разом возвращается без Исмаэля. Бывали дни, когда он откладывал в сторону книги и нанимался в автомастерскую. В свое время страстью к технике заразил его Ари Перлштейн; с годами хобби выросло в свой бизнес, на доходы от которого Хасан отправил Юсефа учиться в колледж.

Когда дедушка вдруг исчез из его жизни, сердце мальчика стало подобно гимнасту, окаменевшему в немыслимой позе. Теперь Юсеф с недоумением издали смотрел на пустующий стул своего джидду за столиком, где хаджи Салем и Джек О’Мэлли играли в нарды.

– Мама… – Юсеф запнулся, сглатывая слезы, потому что Далия требовала, чтобы он был сильным. Он сидел у ее ног, теребя монетки единственного ножного браслета. «По звону всегда узнаешь: это мама идет». – Я хочу, чтобы дедушка вернулся.

Вырвалось как-то само собой. Ладонь Далии легла Юсефу на темечко. Поразительно, как вырос ее мальчик.

Монетки проскальзывали меж пальцев – невесомые, ласковые. Одна, две, три, четыре… восемнадцать золотых кружочков. Далия и сама знала: после утраты Исмаэля она не уделяет Юсефу должного внимания. «Я и так делаю что могу, из последних сил стараюсь, Господи. Исмаэлю было бы уже пять лет. Какой он теперь?»

Далия откинула кудри со лба Юсефа. Сейчас скажет что-то важное? Или огорчена, что у нее сын такой глупый – хочет, чтобы дедушка из мертвых воскрес?

«Обязательно выучусь играть на нэе», – решил про себя Юсеф, встал и ушел, не сказав ни слова.

Глава 7. Рождение Амаль

1955

Через четыре года после того, как ООН выделила деньги на саманную хижину для семьи Хасана, в Дженине, опять же на средства ООН, была основана школа для мальчиков. Джек О’Мэлли предложил Хасану место учителя, но Хасан отказался.

– Есть дипломированные учителя. Неправильно было бы с моей стороны отнимать у них работу.

В итоге Хасан стал в этой школе вахтером.

С первой зарплаты он купил жене подарки, которые, казалось, пробили брешь в ее скорби по Исмаэлю. А через девять месяцев после восторга, вызванного этими подарками, Далия родила свое третье дитя. Амаль появилась на свет в июльскую жару 1955 года.

До ее рождения Далия не расставалась с траурным одеянием, этим черным облаком горя, которое закрывало ей руки по самые запястья и ноги по самые лодыжки. Теперь, когда семья оставила сырую палатку, когда собственные ванная и кухня избавили Далию от возни с тазиками и ведрами, когда муж получил работу, стало терпимым вечное ожидание нормальной жизни. Если до рождения дочери Далия не расставалась с туго повязанным черным платком, то отныне на ее голове трепетал белый шарф из натурального шелка. Соседи говорили, что в Далии на краткое время проглянула былая бесшабашная девчонка-кочевница. Хотя ее дух давно уже был подавлен, Далия угадала, что он воплотился в малютке Амаль. Она сама, невозвратимая, жила в собственной дочери.

Куда как узнаваемы были скрытность и любопытство этой девочки с бездонными черными глазами и нездешним взглядом. Казалось, Амаль явилась в мир волшебным образом, как результат алхимических опытов, одухотворенных бедуинской поэзией. Она и вела себя по-хозяйски. Однажды Далия стала свидетельницей вот какой сцены: ее своенравная дочь оттесняла других малышей в сумрачный переулок, заявляя:

– Это солнце моего папы, а вы ступайте в тень!

Скоро дошло дело и до воображаемых друзей, которые одни только и могли терпеть нрав Амаль. С ними она «общалась», пока не нашла другую одинокую душу по имени Худа.

Столь инертной и уступчивой была Худа, что в Амаль проснулся инстинкт сострадания. Странную пару представляли собой эти девочки. Тем не менее дружба вышла крепкая, и редко когда их видели порознь.

Став школьницей, Амаль не избавилась от упрямства и капризов. Послушной она бывала только с отцом, вечно занятым на работе, редким гостем в доме. Отец казался девочке божеством. Она даже приближалась к нему с благоговением в глазах, которое трогало Хасана до глубины души. Беря дочь на руки, Хасан всю нежность вкладывал в объятие. Обычно перед этими сладостными минутами Далии доставался взгляд колдовских глаз девочки – Амаль соперничала с матерью за любовь Хасана.

Если Далия, случалось, применяла к Юсефу физические меры воздействия, делать то же самое с дочерью у нее не хватало силы воли. И она предоставила Амаль необузданным прихотям; она просто наблюдала за девочкой, видя в ее поведении пульсацию собственной ранимой фантазии, которая много лет назад угасла, чтобы вернуться в десятикратном объеме. Странную шутку сыграла с Далией судьба, не оставив ей средств защиты от этого первозданного жизнелюбия.

Далия училась выносить его стоически, выработала многие разновидности молчания для каждого материнского порыва. Амаль платила ей вспышками недовольства вперемежку с приступами дочерней нежности, выражаемой в поцелуях, – так она «прощупывала» мать. Далии оставалось упиваться любовью к дочери, только когда та спала. Поздними вечерами Далия гладила девочку по волосам и осыпала поцелуями, которые придерживала во время бодрствования Амаль.

II. Ан-Накса (Скорбь)

Глава 8. «Словно океан со всеми его рыбами»

1960–1963

Немало часов в юности я провела, пытаясь вообразить маму Далией, бедуинкой, что однажды похитила коня, выращивала розы, звенела браслетами при каждом шаге. Та мама, которую я знала, была располневшей, статной и суровой. Словно подчиняясь военному приказу, она целыми днями убирала, стряпала, пекла хлеб, вышивала саубы. По нескольку раз на неделе ее звали принять роды. Задачу повитухи она исполняла так же, как остальные задачи, – хладнокровно, качественно, отринув эмоции.

Мне было восемь, когда мама впервые позволила ассистировать ей.

– Это очень важное дело, Амаль. Ты должна отнестись к нему серьезно, – говорила мама, не прерывая ритуального омовения. – Мы вместе совершим вуду и прочтем салят.

Мы с ней омылись, передавая друг другу кусок мыла домашнего изготовления. Не сводя с мамы глаз, я все движения повторяла за ней: плескала в лицо водой, тщательно оттирала руки, локти, ступни. Тихим голосом подтверждала свою веру в Аллаха. Двигалась, словно мамино отражение в зеркале. Мы совершали вуду, затем молились. После мама заплела мне косы. Уже перед выходом она подержала специальные ножницы над огнем открытого очага – баббура – и завернула их в ткань, приговаривая: «Во имя Аллаха милосердного и прощающего».

В доме роженицы я, как и мама, была сурова и сосредоточенна. Я подавала маме полотенца, держала наготове ножницы, в узде – собственные нервы и желудок, ведь мама заранее предупредила: «Смотри, не дай слабину, если тебя стошнит, стыда не оберешься». И я была тверда, как сталь. «Что бы ни было у тебя на сердце, никто не должен об этом догадаться».

Я хорошо помню тот день. Медленные взмахи гребня, которым мама расчесывала мои длинные черные волосы. Одобрение на ее лице за то, что я подала полотенца прежде, чем она жестом велела это сделать. Далия ценила эти качества – умение понимать без слов и побеждать свою слабость. В случаях, когда требовалось проявить эмоции – например, обнять и расцеловать меня, – моя мама только сжимала челюсти да терла правую ладонь. «Что бы ни было у тебя на сердце, никто не должен об этом догадаться».

В тот вечер она позволила мне и моей лучшей подруге Худе лечь спать на плоской крыше. Мы были очень довольны.

– Спасибо, мама.

– Спасибо, Умм Юсеф.

Она не ответила – задернула занавеску своего сердца, продолжила убирать посуду. А нам с крыши было видно, как мама встречала баба, поздно вернувшегося из автомастерской. В своем долгом ожидании она ходила вокруг дома со щеткой, мела порог, пока на нем не осталось ничего, кроме лунного света.

По радио пела Умм Кульсум.

Мама никогда не танцевала на свадьбах, очень редко навещала подруг. Однажды я проснулась среди ночи и обнаружила, что мама гладит меня по волосам. Увидев, что я не сплю, она поцеловала меня – это был один из немногих бесценных поцелуев, что запали мне в душу, – и сказала:

– Давай-ка снова засыпай, йа бинти.

Подобные открытия – это вехи моего дженинского детства. Например, я вспоминаю, как в возрасте четырех лет увидела гениталии Юсефа. Брат одевался, не подозревая, что я за ним подглядываю. Много дней я места себе не находила, осматривала свое тело, в бане таращилась на маму – мне казалось, что у моего брата ужасно опасный недуг. И вот я не выдержала – взяла да и схватила брата за мошонку. Последовал резкий удар. Все, кто видел причину моего истерического вопля, сочли реакцию Юсефа адекватной и правильной – понять все именно так было для соседей естественно. Одна только мама придерживалась иного мнения.

Соседка сказала ей:

– Далия, для девочки, хотя бы и четырехлетней, это неприемлемо. Это в ней шайтан засел, чем раньше его изгонишь, сломив нрав, тем лучше.

Ну конечно. «Сломи ее. Поколоти ее – чтобы знала».

От другой соседки мама услышала:

– Теперь она уж точно подобного не сделает, можешь об заклад биться.

Третья выразилась так:

– Юсеф – старший брат и имеет все права побить сестру за непотребное поведение.

Но мама приняла мою сторону. Юсеф получил отповедь:

– Не смей бить сестру! Никогда!

Я уже торжествовала – вот сейчас мама возьмет меня на ручки. Не тут-то было!

– Перестань плакать, Амаль, – распорядилась мама – без гнева и злобы, даже без особой непререкаемости. Зато эффект получился мощный.

Однажды утром – был апрель, месяц цветов, – отец открылся мне с неожиданной стороны. Он работал так много, и так редко я его видела, что мне оставалось только обожать его издали. Мне было пять. Я проснулась до рассвета, потому что намочила постель, и поспешила в единственную комнату, где могла без свидетелей устранить постыдные результаты этой беды. Оказалось, баба поджидает под дверью уборной – вот стыд, вот ужас! Ведь не так страшно было наказание, как разочарование моего божества.

Тот день стал одним из немногих, которые детская память сохранила во всех подробностях. Ни слова не говоря, баба помог мне переодеться в чистую пижаму – я воспарила над землей, подхваченная его большими сильными руками. Я замерла, спрятав лицо в его ключице, а он понес меня на террасу – так мы называли выложенный плитками квадрат три на четыре метра под пологом виноградных лоз (мама с немыслимым упорством пыталась воссоздать в Дженине буйную роскошь сада в Айн-Хауде). Баба уселся, держа меня на коленях. Солнце еще не взошло, но и в сумраке я видела – и помню до сих пор – свечение садов, что росли сразу за пределами лагеря. Персики, гранаты и оливы были в полном цвету, когда при единственной свече отец впервые читал мне вслух.

И спустя столько лет в моей памяти, как по волшебству, всплывают сладкие ароматы весны, зачаровавшие самый воздух. Отец курил трубку из древесины оливы, и дымок медово-яблочного табака тоже стал неотделим в моей душе от впечатлений того небывалого утра.

– Вслушайся в то, что я тебе прочту. Это волшебные слова, Амаль, – сказал отец.

Я силилась постичь классику арабской поэзии, но мой незрелый ум воспринимал ее так, будто стихи были написаны на незнакомом языке. Тем не менее ритм завораживал, голос убаюкивал, и я задремала у отца на руках. Весь день я хранила свою тайну, ждала ночи, точнее, темного предрассветного часа, надеясь, что баба вновь сделает меня частью своего утреннего ритуала. Его колени были словно специально подогнаны под мое тело. Его руки держали меня в кольце, моя голова идеально ложилась в углубление между его плечом и солнечным сплетением. Баба снова читал для меня вслух:

 
Постойте, поплачем над жилищем заброшенным
В сыпучих кривых песках Дахула и Хаумала!
 
 
Стоянка любимой меж Михратом и Тудихом —
Не стерлись ее следы, их буря не замела.
 
 
Газелий помет, как зерна перца, рассыпан тут,
На месте пустынном, где кострища видна зола.
 
 
Я помню, когда они верблюдов навьючили
Под утро – еще над нами не рассеялась мгла —
 
 
Я был у загона под кустами колючими,
Слеза колоквинтом горьким медленно потекла6.
 

Под моей щекой вздымалась и опускалась грудная клетка; я улавливала возмущение легких перед каждой затяжкой.

– Баба, а кого ты больше любишь – меня или Юсефа?

– Хабибти, – начал отец, и я расплылась в улыбке от этого слова, – я вас с Юсефом люблю одинаково.

– А как ты меня любишь?

– Моя любовь велика, словно океан со всеми его рыбами. Велика, словно небо со всеми его птицами. Велика, словно земля со всеми ее деревьями.

– А как же насчет Вселенной с планетами? Ты о них не забыл?

– К ним-то я дело и веду. Наберись терпения. – Баба пыхнул трубкой. – Моя любовь больше, чем Вселенная со всеми ее планетами.

– А Юсефа ты так же сильно любишь?

– Да. Моя любовь к Юсефу велика, словно океан… только без рыб.

При этих словах мое сердце расширилось, ведь «рыб» я сочла доказательством, что меня баба любит больше.

– А небо и земля? Твоя любовь к Юсефу велика, как небо и земля, только без птиц и без деревьев?

– Вот именно. Смотри, не проболтайся об этом.

– Я не проболтаюсь, баба, клянусь тебе.

Теперь в моем сердце теснилось множество птиц.

– А Вселенная, баба?

– Не жадничай, хабибти. – Баба подмигнул. – Мне пора на работу. Завтра доскажу.

Хабибти. Завтра.

Нелегко было вставать в такую рань, и я снова и снова задремывала в отцовских объятиях.

Но в конце концов у меня выработался рефлекс, и еще много лет после я просыпалась до зари. Зарю мы с отцом встречали вместе, были постоянными свидетелями того, как восходит, проливая лучи на землю, солнце и как оживает мир, напитавшись его светом.

 
Как часто ночная тьма волной заливала нас,
Тревоги бессчетные с собою она несла.
 
 
Хребет она вытянет – не видно конца ее,
Да лучше ли та заря, что прочь ее прогнала?
 
 
А звезды той ночи неподвижны, как будто их
Льняными веревками удерживает скала.
 
 
Тяжелая, как бурдюк, мне спину сгибающий,
Забота упорная повсюду за мной брела.
 
 
И сколько долин, подобных брюху ослиному,
Где волк завывает, будто все проиграл дотла,
 
 
Не раз я прошел один и с волком беседовал,
Ему говорил: «Нужда обоих нас доняла».
 
 
«Запасов не держим, коль добудем – протратимся,
А бедность таких, как мы, давно уже в плен взяла».
 

Вот что сказал мне баба:

– И землю, и все, что на ней построено и взращено, можно отнять; но никто не отнимет твоих знаний и успехов.

Мне было тогда шесть лет; отцовское одобрение, которого я жаждала более чем когда-либо раньше, для меня измерялось в валюте отличных школьных отметок. Я стала лучшей ученицей в лагере; я выучила наизусть любимые стихи отца. И даже когда мое тело сделалось великовато для его коленей, каждый рассвет заставал нас двоих сидящими рядом над книгой.

Жизнь до возвращения войны видится мне сейчас заключенной в скобки отцовского объятия; запах табака из трубки, на которую пошла древесина оливы, пропитывает мои воспоминания. У нас тогда вещей почти не было, не хватало самого необходимого. Я, например, никогда не играла на детской площадке и не купалась в море – но считаю свое детство исполненным волшебства, потому что его зачаровала поэзия зари. Я не знала пространства безопаснее, чем гнездо отцовских объятий, где я млела, устроив голову в ложбинке между шеей и мускулистым плечом. Я не знала и не знаю часа нежнее, чем рассветный час, который приходил с запахом медово-яблочного табака и ошеломляющими текстами Абу Хайяна ат-Таухиди, Джебрана Халиля Джебрана, Абу-ль-Аля аль-Маарри, Джалаладдина Руми. Далеко не всегда мне открывался смысл написанного ими, но стихи гипнотизировали меня своей лиричностью. Они были проводниками – через них в меня проникали отцовские страдания и утраты, скорбь и любовь. И этот великий дар моего баба никто не мог отнять. И десятилетия спустя в одно раннее утро в хмурой февральской Пенсильвании я, безутешная, хваталась за единственную спасительную нить – магический ритм стихов Джебрана, произносимых мягким баритоном баба.

Глава 9. Июнь в кухонном Тайнике

1967

А потом наступил июнь шестьдесят седьмого. Знойная пора забав, когда не нужно ходить в школу. Я еще медлила в закоулках детства (до моего двенадцатого дня рождения оставался месяц). Не желая уступить нашей подружке Ламии, которая с ловкостью поистине мартышечьей могла пройтись колесом или сделать акробатическое сальто, мы с Худой решили добиться совершенства в выполнении кувырков. Мы тренировались на клочке вспаханной земли возле персикового сада, у западной границы Дженина.

– По-твоему, это – колесо, да?

– Что ж, Амаль, попробуй теперь ты.

Я попробовала – и упала на спину.

– Выглядит жалко, – фыркнула Худа.

– Ох! – застонала я. – Нога! Я ногу поранила.

– Вставай, хватит валяться. Я знаю, что ты притворяешься. – В голосе Худы зазвенело беспокойство. – Амаль. Амаль. Аллах помилуй!

Я прыснула, и тревога Худы сменилась досадой.

– И ничего смешного! – крикнула Худа. – Все равно колесо у тебя не выходит, а сальто и подавно не получится.

Худа знала, как оборвать мой смех.

– У тебя тоже!

– Я, в отличие от тебя, не пыталась превзойти Ламию.

Худа не лукавила. Для нее эти упражнения были игрой; для меня же все на свете становилось поводом для соперничества.

– Хочешь, попозже еще потренируемся, Худа?

– Давай. А сейчас полезли на Старушку.

Старушкой звалась олива, чей возраст насчитывал примерно полторы тысячи лет. Ее змеевидные ветви походили на космы легендарного Самсона, который материализовался посреди пастбища. Искореженный ствол выпустил множество узловатых сучков. На них покачивались плоды, а сами они давали тенистый приют пастухам. Отец однажды сказал мне, что Старушка – ничья.

– Это дерево появилось здесь задолго до нас и будет живо, когда мы уйдем в мир иной. Разве кто-нибудь может владеть им, хабибти?

Я таяла, когда баба называл меня хабибти – любимая.

– Никто не вправе сказать: это дерево – мое, – продолжал баба. – Старушка может принадлежать тебе в той же степени, в какой ты принадлежишь ей. Мы приходим на эту землю, чтобы любить ее и возделывать, а она в ответ питает нас. Умирая, мы возвращаемся в ее лоно. Получается, она владеет нами. Палестина владеет нами, а мы принадлежим Палестине.

Я спросила у Худы: что, по ее мнению, баба имел в виду?

– Твоего отца еще попробуй пойми. Хаджи Салем сказал, это у него от книжек. Я вчера сама слышала, как хаджи Салем говорил твоему брату: своди, мол, отца в кофейню «Бейт Джавад», а то он знай сидит, носом в книжку уткнувшись. А в кофейне он бы кальян выкурил с хаджи Салемом и с амму Джеком О’Мэлли.

Амму Джек был грузный мужчина; казалось, его смех, прежде чем вырваться из горла, блуждает в просторном сердце, впотьмах задевая расстроенные басовые струны. Свою седую шевелюру амму Джек нечасто подвергал воздействию гребенки и ножниц, а его не менее густая борода приобрела желтизну из-за многолетней близости с сигаретами «Лаки Страйк» и периодическим общением с кальяном. Уполномоченный ООН курировать школы и больницы, амму Джек офису предпочитал кофейню «Бейт Джавад» и общество хаджи Салема.

Мы с Худой сначала оседлали Старушку, затем принялись раскачиваться на ее ветвях и на спор пробегать по ее изогнутой «шее». Наконец, мы устроились у нее на «животе» – то есть там, где ствол разделялся натрое.

– У нас, случайно, лака не осталось? – спросила Худа, разглядывая свои ногти, покрытые облупившимся красным лаком.

Пузырек этой жидкости кто-то подарил маме неделю назад, но мама сказала, что потворство тщеславию – не по ней, и отдала пузырек мне. Я же поделилась минимум с десятком подружек: мы красили друг другу ногти, воображая себя египетскими актрисами, которых видели в журналах.

– На донышке есть, – сказала я.

Худа оживилась.

– Давай снова накрасим ногти на руках и ногах – только мы с тобой, без других девчонок.

– Давай. Но сперва поглядим, у кого слюна на губе дольше провисит.

– Неужели с тебя на сегодня состязаний не хватит? – заныла Худа, но быстро сдалась. Потому что это «состязание» было неотъемлемой частью наших девчачьих сходок.

– Слюна сильнее растянется и дольше не оборвется, если втянуть сопли – вот так. – Для наглядности я издала хрюкающий звук. – Обычная слюна сразу кап – и все. Поэтому ты вечно и проигрываешь.

– Какая гадость! – скривилась Худа.

– Амаааааль!.. Хууууууда!

Это баба звал нас обратно в лагерь, где мы жили подачками всего мира.

– Твой отец нас зовет. – Худа, по обыкновению, констатировала очевидный факт. Меня эта ее привычка ужасно раздражала. – Почему он не на работе, Амаль?

– Не знаю. Скорей!

Мы побежали; я хотела и из этого сделать состязание, но резко затормозила еще прежде, чем мы достигли первого ряда цементных жилищ-коробок. В лагере что-то происходило. Слишком много народу было на улицах. Повинуясь инстинкту, мы с Худой взялись за руки и продолжали путь медленно, почти крадучись. Группки всполошенных дженинцев галдели на улицах и в переулках. Женщины в саубах с аутентичной вышивкой спешили по домам, удерживая на головах корзины с провизией. Воздух вибрировал от неопределенности. Кто-то уже ударился в крик. Кто-то выражал ликование загаридом.

Египет только что подвергся атаке Израиля.

– Арабские государства проводят мобилизацию для защиты от агрессии сионистов, – сообщил громкоговоритель.

Баба раскрыл нам объятия.

– Хабибти, тут кое-что случилось. Вам обеим срочно нужно домой.

Он был спокоен и серьезен.

– Сейчас же идите в дом, девочки.

Мы повиновались.

Возле нашего дома несколько мужчин ждали папу – он пошел звонить Юсефу, который тогда работал в Вифлееме. Мама выбежала нам навстречу, удивила меня крепким объятием и жарким шепотом на ухо:

– Хвала Всевышнему, что уберег мое дитя.

Далее последовал поцелуй. Если б это было в моих силах, я не выпустила бы маму из объятий. Я даже почувствовала благодарность Израилю за атаку, ведь иначе не видать мне таких проявлений материнской любви.

– Аллаху акбар! – крикнули рядом. – Скоро мы вернемся домой, в Палестину!

Мама медлила разомкнуть объятие, и я преисполнилась упований. В моем детском разуме существовал образ родины; он складывался, как мозаика: вот дом, вот дерево, вот розовый куст. Я думала о волнах и песчаных пляжах Средиземного моря (отец называл его «Невестой Палестины») – эти красоты мне только снились. Предвкушение имело сладкий вкус; оно рождало картины прежней жизни – той, которой мне познать не пришлось. Той, которой меня, законную наследницу, лишили. Но теперь я буду восстановлена в правах, мне вернут и просторную террасу родового гнезда, и тугие виноградные гроздья, тяжелящие лозу, и мамин розарий, и дядиных арабских скакунов, и библиотеку баба, и ферму, что позволяла кормиться половине селян.

Я стала утешать перепуганную Худу – пообещала, что у нас с ней будет собственная комната и деньги на кукол. Наивная, я уверенно указала на горстку неорганизованных, неподготовленных к боям мужчин.

– Только взгляни на них, – повторяла я, с восторгом представляя, как пойдут в атаку эти воины – наши недавние соседи. – Ты только взгляни…

Отец уже давно выкопал яму в кухне, как раз под раковиной, и замаскировал ее кафельной плиткой. Там он хранил оружие. Я видела, он что-то говорит мужчинам, и понимала: пришла пора взять это оружие в руки.

Несколько лет отец выражал недовольство Хусейном ибн Талалом, королем Иордании, за то, что тот разоружил палестинцев, оставив их беззащитными, – в то время как сионисты, не без помощи Запада, накапливали оружие. Вот почему, если в руки отца попадала винтовка, она тут же отправлялась в тайник. Доступ к тайнику был под запретом, который мы, дети, не смели нарушить.

В тот день на моих глазах баба открыл тайник и извлек оттуда штук двадцать винтовок. Он раздал их бойцам, которые для меня до сих пор были просто соседями – чьими-то отцами, братьями, дядюшками, мужьями.

Я наблюдала, стоя поодаль. В моем папе, человеке тонкой и нежной души, вдруг проклюнулось и вырвалось наружу нечто гневное, яростное. Лицо стало жестким, всегдашняя улыбка покинула взор. Отец говорил с мужчинами чужим голосом, и не было в этом голосе ни единой нотки, которая выдавала бы, что принадлежит он человеку ученому, застенчивому, проводящему время за книгами или в любовании природой. Я тогда не могла постичь эту резкую перемену в отце, да и в других взрослых, каждый из которых пережил страшную войну и отчаяние изгнания.

– Амаль, – мама взяла меня за плечо, – чтоб ни ты, ни Худа от дома ни на шаг. Будьте на виду.

В отдалении громыхнуло, словно там разразилась гроза. Раскат заставил меня вздрогнуть, а маминому голосу добавил строгости. Глядя на меня своими бездонными глазами (которые я унаследовала), мама дала наказ, в ее понимании самый важный:

– Что бы ни происходило, будь сильной, как я тебя учила.

Минутная уверенность, что лучшие времена не за горами, трансформировалась в страх, когда мама подвинула к стене меня и Худу, словно мы были шашками на игральной доске.

– Отсюда ни шагу. Я должна вас все время видеть.

Никто из взрослых не объяснил нам, что происходит, вот мы и ловили обрывки разговоров. Убыстренный темп речи, глубокие вздохи, пристальные взгляды и общая надежда заставили нас с Худой прижаться друг к дружке. Мы почти вросли в стену и таращили на взрослых недоуменные глаза.

Кто-то распорядился, чтобы женщины и дети оставались в домах, а мужчинам следует быть готовыми защищать их, «пока не придут армии из других арабских стран». Мы с Худой прижались друг к дружке сильнее. Страх проник в наши тела, и каждая мышца непроизвольно сокращалась и вздрагивала.

Худа заплакала.

– Я тебя люблю, Амаль.

– И я тебя, Худа. Ты моя лучшая подруга.

– А ты – моя.

– Мы не погибнем. Видела, сколько у моего отца винтовок? Он нас защитит.

– Будем держаться вместе.

– Само собой.

– Клянешься?

– Клянусь Аллахом.

Мы обнялись, скрепляя нашу клятву. Мужчины ждали нашествия, но вражеские солдаты не появились.

Дальше время превратилось в бесконечный поток, в котором дня не отличишь от ночи. Мы не видели вражеских солдат, но слышали их: самолеты во множестве проносились низко над землей и сбрасывали бомбы. Мама спрятала нас с Худой в опустевшем тайнике.

Глубина позволяла мне стоять в полный рост; ширина позволяла нам с Худой сидеть бок о бок. Оттуда, снизу, с корточек, мамино лицо казалось запрокинутым. Удивительно, думала я, как резко очерчена ее нижняя челюсть. Прежде, чем мама заложила дыру плитками, мой взгляд остановился на аляповатой пиале. Я сама ее слепила и раскрасила еще в детском саду, в подарок маме на День матери. Мамино лицо раскрылось, как бутон, когда я преподнесла ей поделку, – но лепестки сомкнулись, когда я сказала: жаль, нет у меня другой мамы, получше, приходится дарить подарки вот этой вот маме. Мне в мои пять лет просто было любопытно: стиснет мама зубы от моих слов, заиграет желваками или нет?

Аляповатая пиала исчезла – мама замаскировала дыру плитками. Непроглядный мрак царил в тайнике.

– Худа, – выдохнула я.

(Мы все еще сжимали друг друга в объятиях.)

– Что?

Голос Худы дрожал.

– Прости, что я на тебя кричала.

Худа была моей единственной настоящей подругой. Остальные девочки не желали терпеть мою страсть к состязаниям и вечную жажду победы. Я вела себя как командирша, как грубиянка. А теперь умру – это несомненно. Прошло немало времени, прежде чем мама вдруг впустила свет в тайник и подала нам сверху спеленатого младенца – трехмесячную дочку тети Самии, мою двоюродную сестренку.

– Присмотрите за Аишей. Я скоро вернусь, – сухо и деловито распорядилась мама.

Месяцем ранее хальту Самия проколола малышке мочки ушей, и сейчас в этих мочках мерцало по синему камушку, которые амму выбрал «от сглаза». Мы еще не знали, что хальту Самия, ее муж и мой двоюродный братишка Муса не выжили в той атаке. Осталась одна Аиша. Завернутая в одеяльце, связанное моей мамой к ее рождению, Аиша лежала на дороге, что вела на Восточный берег Иордана, рядом со своими мертвыми родителями и братом. Одна беженка узнала одеяльце; притом этой женщине было известно, что мама решила не покидать Дженин. И она вручила девочку молодому иорданскому солдату: тот отстал от своего отступающего батальона, посланного арабам на подмогу Иорданским Хашимитским Королевством.

Время нашего сидения в яме растянулось на целую вечность, пропитанную тишью загробного мира. Наконец, появилась мама – простоволосая, чумазая, взгляд затравленный. Она принесла хлеб для нас с Худой и молоко для Аиши.

– Амаль, Худа, вы целы? – шепотом спросила мама.

Ее ладонь нашла во мраке наши макушки.

– Да, мама, только мы…

– Не вздумайте высунуться, девочки. Иордания, Сирия и Ирак сейчас сражаются на стороне Египта. Скоро все это будет позади. Все наладится.

– Мама, нам с Худой нужно по-большому. А у Аиши подгузник грязный, – заскулила было я – но мама уже исчезла.

Молча мы сняли подгузник и закопали его там же, где сидели.

Затем по очереди облегчились и присыпали фекалии землей, которую сумели наковырять со стен ямы.

Мама, уходя, заложила дыру неплотно, чтобы оставить доступ воздуху и свету – правда, вместо воздуха в яму проникала только пыль, а света не было вовсе. Мы слышали взрывы и крики, однако не смели не только отодвинуть импровизированный люк, но даже просто пошевелиться.

Казалось, минуло несколько дней. Временами малышку невозможно было успокоить; мы с Худой плакали. Аиша затихала, только когда иссякали ее силенки. Мы слышали и другие пронзительные голоса. Там, на земле, не смолкал отчаянный младенческий вопль. Женщины, столь же беспомощные, как и их дети, выкрикивали молитвы, словно пытались обратить внимание Всевышнего на этот хаос. С грохотом обрушивались стены, ревело пламя, звенели обрывки аятов Корана. Зловоние горящей плоти, гниющих отбросов, пылающей листвы смешивалось с вонью наших экскрементов.

– Знаешь, Худа, по-моему, наступил Судный день. В Коране он именно так описан.

– Боже. Давай произнесем шахаду и попросим прощения у Аллаха.

– Ашхаду алля иляха илля-л-Лах…

Мы повторяли фразу, которая должна была вознести нас на Небеса.

Повторяли – и плакали. Размазывая слезы по черным от грязи лицам, урча пустыми желудками, мы молили Аллаха о милости.

– Боже, прости меня за то, что я забрызгала грязью новое платье Ламии. Прости меня за то…

Мои мольбы переплетались с мольбами Худы:

– Пожалуйста, Аллах, прости моего отца.

Наверху грохнуло. Взрывная волна оставила нашу яму без крышки. На нас обрушился слепящий свет заодно с пылью, камнями, кусками железа. Мне заложило уши: я надрывалась от крика, но не слышала саму себя. Мы с Худой скорчились над Аишей, закрыв руками головы. Когда я рискнула покоситься на лицо Худы, передо мной оказалось как бы воплощение растянутого во времени горлового вопля, беззвучного, символизирующего Страх как он есть. Волосы моей подруги, спутанные, всклокоченные, были покрыты белой пылью и смочены кровью, лицо – в грязной коросте. Кровь сочилась из ранки на виске. Мое сердце стучало с такой силой, что я, даже контуженная, слышала удары: бу-бум, бу-бум. Взрыв запечатал мои уши для всех звуков, кроме этих ритмичных биений, да еще пульсации горла, сдавленного ужасом. Тишина, которая навалилась на меня, была сродни недвижному оку урагана или воде, отрезающей тонущего от звуков за пределами смертоносной стихии.

Я бросила взгляд на Аишу. Решила, что она спит: личико ведь спокойное, розовый ротик чуть приоткрылся, будто в улыбке – словом, не дитя, а воплощенная безмятежность. Но я просто не понимала. Слезы капали Аише на щечки, прокладывая светлые дорожки сквозь пыль и копоть. А ее животик представлял собой разверстую дыру, в которой застрял кругляш шрапнели. Я взяла двумя пальцами этот окровавленный кругляш, и, как только он лег в мою ладонь, целый мир словно бы сжался, чтобы уместиться в единственном ударе моего сердца. Как такая малость, этот почти невесомый металлический шарик, мог продырявить тельце Аиши? Как он мог вот так вот запросто взять да и отнять жизнь?

Я поднялась на ноги, держа мертвую сестренку и убийцу-кругляш. Мои глаза пришлись вровень с полом кухни – но самой кухни как не бывало. Вместо крыши я видела небо. Передо мной лежали руины; некоторые еще дотлевали. На одной из этих куч сидел, отчаянно разгребая камни окровавленными руками, Абу Самех, наш сосед, – я не сразу его узнала. Вот он исчез в дыму, вот появился с малышом на руках – и вспорол мое оцепенение диким воем, исполненным осознания необратимости.

На руинах, что недавно были убогим жилищем беженца, а теперь заживо погребли всех его родных, Абу Самех стоял как на пороге ада – и кричал на одной ноте, и лицо его уродовала боль, а голос искажало отчаяние. Сжимая в объятиях мертвого ребенка, он запрокинул голову к небесам и исторг вой, от которого у меня волосы зашевелились, потому как я угадала в нем бессловесную покорность судьбе.

Этому человеку пришлось заново начинать жизнь после сорок восьмого года, когда в ходе «израильской кампании» погибли его отец и четыре брата. Он женился уже в лагере, растил детей, помогал двум своим сестрам, которые остались вдовами. Как и остальные беженцы, Абу Самех мечтал о возвращении. Но несправедливость, явленная ему однажды, обрушилась снова: Абу Самех вторично потерял всех близких. Ясно было, что третьего шанса не будет, что его жизнь прожита, хотя телесно он не умер.

Среди руин бродили дети, в том числе те, кого я знала. Одни плакали, в глазах других застыла пустота. Я оглянулась на Худу. Подтянув коленки к подбородку, она раскачивалась взад-вперед. Она уже не кричала – она бормотала аль-Фатиху, первую суру Священного Корана.

 
– Во имя Аллаха, Милостивого,
Милосердного!
Хвала – Аллаху, Господу миров,
Милостивому, Милосердному,
Царю в день суда!
Тебе мы поклоняемся и просим
помочь!
Веди нас по дороге прямой,
по дороге тех, которых Ты облагодетельствовал,
не тех, которые находятся под гневом,
и не заблудших7.
 

Дочитав, Худа начинала заново:

 
– Во имя Аллаха, Милостивого,
Милосердного…
 

Мои ноги были как налитые цементом; я не могла шевельнуться, и только глаза оставались жить, вбирать окружающий ужас. Но вот я увидела маму. Она сидела на земле, устремив взор в непонятную даль. Казалось, мама не замечает, как встают, потягиваясь, с мест в броневиках израильские солдаты. Перед тем, как снова скрыться в яме, я пошарила у ее краев и вместо кафельных плиток закрыла наше убежище своим искореженным велосипедом. Сделала Худе знак: молчи. Надвигалась новая опасность. Оставаясь невидимой, я следила за происходящим наверху. Правда, обзор мне открывался только на ноги в солдатских ботинках. О, это были огромные ботинки – они растоптали бы меня, попадись я им на пути. Израильтяне бомбили нас, жгли, убивали, калечили, грабили; теперь они пришли, чтобы присвоить и эту землю.

Мы невольно втянули головы в плечи, когда над ямой послышались возгласы на чужом языке. Затем раздался выстрел – всего один. Рискнув подняться в полный рост, я увидела: Абу Самех распростерт на обломках. В одной руке у него была винтовка, другой он обнимал мертвого сына. Его застрелили солдаты. Он остался лежать с распахнутыми глазами – навек ошеломленный, недоумевающий. Из-под тела, словно шепот недожитой жизни, вытекала бурая лужица.

Я догадалась: Абу Самех собрал последние силы и пытался выстрелить во врага, хотя и был ослеплен горем. Винтовка дала осечку, солдаты казнили его. Это был акт милосердия. Мы с Худой оставались в яме. Когда солдаты ушли, мы поместили младенческий трупик в нишу8, вырытую нами в стене ямы, над которой совсем недавно была наша кухня.

А потом сон сморил нас; мы уснули, сплетя руки и ноги, как двойняшки в материнской утробе. Разбужены мы были чьим-то прикосновением. Слишком слабые даже для полноценного испуга, мы открыли глаза и увидели монашку. На ломаном арабском она крикнула:

– Носилки сюда! Здесь две девочки! Они дышат. Скорее!

1.Имеются в виду события 1936–1939 гг., спровоцированные не столько увеличением доли еврейского населения в Палестине, сколько рядом мер экономического характера, в результате которых палестинские арабы-земледельцы терпели большие убытки. В частности, вновь прибывшие в Палестину евреи активно скупали землю – собственность крупных землевладельцев-арабов, которые сами жили за границей, а землю сдавали в аренду. Эти арендаторы, оставшись без земли, стремительно беднели. Процесс проходил на фоне мировой депрессии. (Здесь и далее примечания переводчика.)
2.Ортодоксальные евреи видят в многовековом изгнании еврейского народа божественную волю, идти против которой, создавая свое государство, – страшный грех.
3.Более известное название этой пустыни – Негев.
4.Стихотворение «Надежда», написанное в 1878 г. подданным Австро-Венгрии Нафтали Герцем Имбером, получило статус государственного гимна Израиля в 1948 г.
5.Фольке Бернадота расстреляли в упор, остановив автомобиль, в котором он ехал к военному губернатору Иерусалима. Это произошло 17 сентября 1948 г.
6.Фрагменты из касыды «Постойте, поплачем» арабского поэта Имру-ль-Кайса, жившего в VI в. н. э., здесь и ниже даны в переводе Анны Долининой.
7.Коран. Перевод И. Ю. Крачковского. – Прим. науч. ред.
8.У мусульман принято класть покойника не просто в яму, а в нишу, вырытую в стене ямы.

The free sample has ended.

$4.31
Age restriction:
18+
Release date on Litres:
11 August 2026
Translation date:
2026
Writing date:
2010
Volume:
371 p. 2 illustrations
ISBN:
978-5-04-251608-5
Publishers:
Copyright Holder::
Эксмо
Download format:

Similar books