Read the book: «Кандалы»
Текст печатается по изданию:
Скиталец С.Г. Кандалы. Ист. сказ. В 3 ч. М.: Гослитиздат, 1956.
© ООО «Издательство «Вече», 2024
* * *
Часть первая
I
Солнечное веселое утро ранней весны. Широкая улица большого села полна жидкой грязи, луж и весенних журчащих ручейков. Издали, с высокой колокольни сельской церкви, несется радостный трезвон пасхальных колоколов. На углу широкой церковной площади над спуском к реке стоит маленький бревенчатый домик с высоким крыльцом. Около дома, где недавно работали плотники, лежат сырые пахучие балки, и это очень радует ватагу ребятишек, босых, с засученными по колено штанишками, с длинными волосами, остриженными в кружало; и только самый маленький из них – трехлетний карапуз – одет по-городскому: в курточку и картузик с лентами, в новенькие башмачки. Все на нем новенькое, нарядное, праздничное. Из кармашка виднеется серебряная цепочка часов.
Ребятишки содрали сырую кору с балки, мягкую с внутренней стороны, отделяют ее влажными, нежными лентами, вьют игрушечные вожжи и кнутики. Все они сидят на крыльце, занятые работой. Верховодит Таторка, самый большой. Остальные смотрят, с каким искусством вьет он сырую веревочку. Маленький стоит внизу, так как не может влезть по ступенькам иначе как на четвереньках.
– Вукол! – ласково говорит Таторка маленькому. – Что это у тебя на цепочке?
– Часы, – отвечает Вукол.
– Дай поглядеть!
Таторка сам вынул из кармана ребенка настоящие серебряные часы, понюхал их, лизнул и приставил к уху.
– Тикают! ей-бо! чево-сь там внутре тикает! Отцовы, што ль?
– На имянины подарили! – говорит Вукол и хочет взять часы обратно, но Таторка сел с ними на верхнюю ступеньку и занялся открыванием крышки.
Ребятишки, как мухи, облепили его.
Вуколу очень хочется получить обратно часы, но он стесняется настаивать, да и трудно влезть на крыльцо, не растолкаешь ребятишек: все они больше его.
– Ишь ты! – насмешливо говорит Таторка, – при часах! А картуз-то какой, с лентами да с цвятами!
Ребятишки засмеялись.
– Богатые, черти! – продолжал Таторка, ковыряя часы ножом.
Вукол, обиженный смехом товарищей, вспыхнул до ушей, снял картуз, сорвал с него ленты и искусственные розы, бросил их на землю, растоптал.
Ребята опять захохотали:
– Стриженный наголо, как татарин!
И занялись часами.
В больших глазах Вукола стояли слезы.
Таторка отломил обе крышки часов и начал вынимать винтики и колесики, доискиваясь, что же именно тикает там, «внутре».
– Отдай часы! – кричал Вукол.
Обратно Вукол получил их в разобранном виде: вся внутренность часов представляла пригоршню обломков.
– Ничего, – ободрил его Таторка, – тебе их дома уделают!
Вукол молча засовывал обломки в карман.
– Дай ручку, не сердись! – ласково сказал Таторка, спускаясь с крыльца.
Вукол, примиренный и польщенный, улыбнулся.
– На! – он доверчиво протянул крошечную ручонку.
Таторка неожиданно прижал его ладонь пониже своей поясницы и сделал неприличие.
Все засмеялись в восторге.
Вукол заплакал. Ему казалось, что рука его осквернена навсегда. Хотел бежать домой, но и с товарищами жаль было расставаться: предполагалась игра в лошадки с только что приготовленной сбруей.
– Дурак! – сказал он Таторке.
– Я дурак? Я те дам! Вдарю в нос – сразу кровь брызнет… а отцу скажем, что ты дрался на улице! Тебе не велят драться, а нам ничего, можно! Чего глазами хлопаешь? И глаза-то по плошке, не видют ни крошки! Вот лужа, взял да вымыл, только и всего! Да нешто я поганый? – Таторка угрожающе двинулся к нему, но вдруг смягчился: – Ну, айдате в лошади играть! Тройками, што ль? Вукол! Пойдешь в мою тройку?
– Пойду.
Ребятишки, взявшись за руки, выстроились в тройки. Каждый взял вожжу в зубы. Таторка, ямщиком, по-настоящему хлещет свою тройку. Вукол изображает пристяжную; все мчатся по грязи серединой широкой улицы, новенький костюмчик Вукола забрызган грязью, но солнце сияет радостно, грязь – теплая, сверкает под солнцем, ручейки журчат, от сбруи так свежо и вкусно пахнет; Вукол счастлив, что Таторка принял его в игру, скачет с пахучею, мягкой, горьковатой вожжой в зубах, загибая голову набок, как делают лошади в пристяжке, – и вдруг, споткнувшись, неожиданно падает в грязь. Тройка останавливается, и все товарищи смотрят, как он поднимается из лужи: жидкая грязь течет с лица и рук, весь его нарядный костюмчик в грязи. Чтобы вызвать сочувствие товарищей, Вукол громко плачет, стоя в грязи с оттопыренными в стороны выпачканными руками. Но ребята опять смеются.
– Ну, разинул рот шире варежки! – говорит Таторка. – Я те вот заткну его!
Таторка схватил с дороги горсть лошадиного навоза и хочет запихать ему в рот.
Вукол с ревом пускается наутек, туда, где виднеется на углу крыльцо родного дома. Он бежит изо всех сил, но Таторка много больше и сильнее его, на мостике через канаву догнал, схватил за шиворот и – о ужас! – напихал ему полон рот, вымазал навозом губы и щеки. Малыш даже плакать перестал, судорожно наклонился к ручью и стал отмывать лицо мутной водой. Весь он перепачкался и вымок, но играть в лошадки ему все-таки хочется, только не с Таторкой. Ребятишки стоят вдалеке и смотрят, как Таторка шагом возвращается к ним.
Вдруг на крыльце появляется отец Вукола. По выражению его лица заметно, что отец слышал его плач, быть может, все видел и очень сердит.
Длинные густые кудри отца развеваются по ветру. Он быстро идет к сыну, молча берет Вукола за руки и уносит в дом. Там их встречает мать и всплескивает руками при виде всхлипывающего сына в истерзанном и заляпанном грязью костюме. Она не строгая, как отец, никогда не бранит и не наказывает; Вукол знает, что мать пожалела бы и утешила, переодела бы его во все сухое и отпустила играть, но отец сердито отстраняет ее, сам раздевает сына и кладет на свою большую кровать, завешенную пологом.
– Спи! – повелительным голосом говорит он, задергивая полог.
Вукол долго лежит всхлипывая. Если бы он мог предвидеть грозное появление отца, то не плакал бы на улице. Он с завистью слышит голоса товарищей за окном. Ему кажется, что отец не понял его слез, что надо было только приласкать, утешить и опять отпустить играть. С обидным ощущением, что он не понят, Вукол заснул в слезах.
Кто-то лизнул его влажным теплым языком в самые губы. Он проснулся. На постель к нему забралась Дамка. Это его собака: для его забавы отец завел; она маленькая, рыжая, с длинной шерстью и пушистым хвостом, с остренькой мордочкой, с острыми ушами. Вукол обнимает ее, прижимает к груди, а Дамка щекотно лижет ему ухо.
Полог зашпилен булавкой. Мать всегда так делает, когда днем укладывает Вукола на своей кровати. Иногда и она ложится с ним, кормит его семечками, которые сама разгрызает для него. Вукол слышит – кто-то вошел в комнату, слышит голос соседа-мужика:
– Как хочешь, Елизар, а только что нынче она опять нашу курицу заела!
– Бил я ее сколько раз, думал – отстанет! – отвечает голос отца…
– Нет уж, коли проведала – не отстанет, лисьей породы! Сделай милость, истреби ты ее, ворует и ворует – что твоя лиса!
Слышны тяжелые шаги, мужик уходит. Отец тоже хлопнул дверью соседней комнаты. Вукол слышит, как он говорит о чем-то с матерью.
Смысла разговора с мужиком Вукол не понял. Что значит слово «истребить»? Теребить? На кого жаловался мужик? Кто ест кур? Вдруг его сердце сжалось тревогой: да ведь это Дамка! Про Дамку прежде говорили, что она ворует и ест кур!
Вукол заслышал легкие шаги матери. Занавеска отодвинулась: мать стоит и улыбается своей тихой улыбкой.
Дамка спрыгнула с кровати, мелькнув пушистым хвостом. Вукол тянется к матери. Она целует его и тихо спрашивает:
– А кто это тебе часы-то изломал?
– Таторка.
– А ты бы не давал!
– Он сам взял… поглядеть… – оправдывается Вукол, – он большой! Он мне руку опоганил и навозом насильно кормил!..
Глаза его вновь наполнились слезами.
– Мама… не надо мне новый картуз! Ребята смеются… Таторка дерется… Не с кем играть… Только с Дамкой… да с Пашкой!
Мать вздыхает:
– Ну что ж! Играй с Пашкой, с девочкой лучше, а Таторку я прогоню с нашего двора!
Она одевает его в будничный старый костюм, надевает чулки, башмаки.
– Новый-то костюм весь в грязи у тебя! Не водись ты с этим разбойником!.. Ну, вставай!..
Вукол спрыгнул с постели.
Вошел отец – в пиджаке, в картузе, с ружьем, висевшим на ремне за плечами.
– Мама! Таторка сказал, что мы богатые. Правда?
– Нет, миленький, бедные! Мужики богаче нас! Вот скоро уедем отсюда! Ну, да ты еще маленький, ничего не поймешь!..
– Таторка не любит богатых… бьет меня, думает – мы богатые!
– Дурак твой Таторка! – вмешался отец. – Вот попадется он мне – нарву ему уши!.. Вор из него выйдет, а уж это хуже всего!
– Таторка часы-то разломал! – сообщила мать.
– Сами виноваты: доверили ребенку, нарядили, как путного… гляжу – а он в луже, что поросенок.
– Да ведь не сам он, товарищи такие!..
– То-то и есть! – вздохнул отец.
– Ты куда с ружьем-то?
– Да вот собаку хочу к кузницам отвести! Сынок! Пойдем со мной, ведь твоя собака! Я уж привязал ее у крыльца! Сам и поведешь!
– Не надо бы ребенку глядеть на такое! – заметила мать.
– Нет, пускай видит, что за воровство бывает!.. Чтобы с этих пор боялся воровства!
– Да чего еще смыслит дитё! – возражала мать.
– Ничего! Пускай запомнит, чтобы и в мыслях боялся вором быть… а то этот Таторка…
У крыльца смирно сидела Дамка на привязи. Отец отвязал ее и, чтобы она не вырвалась из рук ребенка, обвязал свободный конец веревки около пояса Вукола.
– Сам и веди ее, да помни, что она воровка, поделом вору и мука!..
Вукол с недоумением слушал отца, не понимая, зачем они идут к кузницам, но идти туда с отцом было лестно. Вукол бывал уже там, это близко за их домом, на задах, на берегу реки.
Дамка прыгала около Вукола, пытаясь лизнуть его в лицо. Завидев это шествие, откуда ни взялись ребятишки, увязавшиеся следом, в некотором отдалении.
По случаю праздника в кузницах не работали.
Против каждой из них стояли столбы для ковки лошадей. Под кручей блестела река, излучиной подходившая близко к задам домов. С колокольни несся веселый трезвон колоколов.
Отец коротко привязал Дамку к одному из четырех столбов и, взяв Вукола за руку, повернул назад. Пройдя шагов двадцать, он остановился и снял ружье.
– Стань позади! – сурово сказал он сыну, – и не пугайся – сейчас выстрелю!
Вукол стоял позади, со страхом смотря, как он поднял ружье, приставил ложе к плечу, и не понимая, зачем и куда отец хочет стрелять. Грянул выстрел, из ствола вылетел огонь. С дымом запахло чем-то острым. Вукол побледнел, губы его задрожали.
– Ну, вот и все! – сказал отец, опуская ружье.
Сквозь пахучий дым видно было, как на земле у столба трепыхалась Дамка.
Не помня себя, Вукол побежал к ней. Дамка дергалась всем телом. Из ноздрей ее струилась кровь. Вукол громко завизжал, упал на нее, обнял за шею.
– Дамка! Дамка! – кричал он… Спазмы сжали его горло. Слезы застилали свет. В глазах потемнело. Когда отец поднял его на руки, лицо ребенка дергалось…
Вукол очнулся. Ему казалось, что он долго спал, что часы целы, что Таторка не гнался за ним, что Дамка жива и сейчас прыгнет к нему на постель, будет лизать губы и ухо.
За окном слышен смех, шум детских, мужских и женских голосов, какой-то треск, словно горох сыплется в пустое ведро, и кто-то кричит нараспев:
– А ну, как баба за водой идет? а как ребята горох воруют?
И опять застучали в ведро, а ребятишки так смеются, что даже взвизгивают.
– Мама! – хочет громко крикнуть Вукол, но получается слабо и жалобно. – На улицу!
Мать распахнула полог.
– Что ты, мой милый? Головка-то не болит у тебя? Нельзя на улицу, отец не велел! Жар был у тебя!
– Нет, не болит! Я на улицу пойду! Что это трещит?
Бабы, мужики, ребятишки кольцом окружили мужика в синем кафтане, в высокой черной шляпе гречневиком, с барабаном, висевшим у него на поясе. Он дробно бил в барабан двумя маленькими палочками, по временам дергая толстую цепь, привязанную одним концом к поясу, а другим – продетую в ноздрю большому лохматому зверю.
Зверь то кувыркался и ползал по земле на четвереньках, то вставал, как человек, на задние лапы и тогда становился выше толпы целой головой. На другой, более тонкой цепи, привязанной за ошейник, был другой такой же зверь, но еще маленький, не больше цепной собаки. Звереныш сидел у ног мужика и спокойно смотрел на труды своей матери, на толпу, со смехом следившую за представлением.
– Это медведица с медвежонком! – сказала мать, поднимая на руки сына.
Медведица показывала всякие смешные штуки. Потом ее ввели в дом, и горница наполнилась народом. Медведица стояла на задних лапах и лакала водку из стакана, держа его в передних лапах.
Праздничная толпа, наполнявшая комнату, смеялась, галдела.
Медвежонка вывели во двор и там привязали к повалившемуся плетню под навесом. Вукол очень заинтересовался медвежонком: звереныш был совершенно ручной, никого не боялся и вел себя смешно. Вукол побежал вслед за ним. Очень хотелось познакомиться с ним поближе и поиграть, как играл с Дамкой.
Медвежонок сидел на плетне, погромыхивая цепью. Вукол стоял в нескольких шагах от него, засунув руки в карманы штанов. Маленькие медвежьи глазки сверкали добродушным дружелюбием. Некоторое время оба с любопытством смотрели друг на друга. Вукол решил начать игру: нагнулся, поднял маленькую сухую палочку и бросил в медвежонка. Тот обнюхал ее, взял в лапу, пососал и бросил обратно. Вукол засмеялся и, решив продолжать игру, бросил в него камешком. Медвежонок поискал камешек, не нашел и, спустившись с плетня, пошел к маленькому человеку на четвереньках, но помешала цепь. Тогда он встал на задние лапы и тихонько, жалобно заурчал, как бы жалуясь на цепь и словно приглашая подойти к нему поближе. Тут Вукол вспомнил, как хозяин медведицы в шутку боролся с ней перед хохочущим народом. Захотелось и ему заключить нового друга в объятия. Он протянул к зверенышу руки. Медвежонок обнюхал Вукола. От зверя пахло мокрой шерстью. Подошел к нему вплотную, но в это время кто-то схватил его сзади и поднял на воздух: это была мать Вукола. Ничего не говоря, она побежала со двора, крепко прижимая сына к груди.
На улице поставила на ноги, взяла за руку, сказала:
– Нельзя играть с медведем: он съест тебя! Пойдем лучше к Романевым!
Вукол удивился: ведь медвежонок такой смешной и веселый!
Романевы жили рядом, в большой старой избе. Их было много: бабка, седой дед, два бородатых мужика, два парня – все такие огромные, они казались Вуколу чуть не до потолка; бабы, девки, дети – всегда полна изба. В избе развешана конская сбруя, в сенях – крашеная дуга с колоколом: про Романевых говорили, что они испокон веку ямщики. Здесь живет Пашка, приятельница Вукола. Она каждый день приходит к нему играть в куклы или зовет на улицу. Губы и подбородок у нее всегда в болячках от лихорадки, она всегда паршивая, но Вукол любит ее всей душой.
Вся семья сидела за столом и обедала. Пашкина бабушка подавала на стол.
– Милости просим! – сказали все хором. – Али жених-от по невесте соскучился? Пашка! пойдешь замуж за Вукола?
– Пойду! – отвечает Пашка, засовывая палец в рот, и, подойдя к «жениху», шепчет ему на ухо: – Пойдем на гумно.
Все густо засмеялись.
Вукола с Пашкой давно звали женихом и невестой, и, хотя они не понимали значения этих слов, тем не менее верили, что всегда будут играть вместе, даже когда вырастут большие.
Мать стала рассказывать о борьбе Вукола с маленьким медведем и просила не отпускать мальчика домой, пока не уведут медведей: поводырь обедает.
– А мы его вместе с Пашкой на ближнее поле возьмем балаган строить! – ответили мужики. – Завтра на пашню хотим выезжать!
Мать скоро ушла.
Вся семья вышла во двор. Мужики стали подмазывать дегтем колеса и оси телеги, бабы клали в телегу узлы, кошмы, овчинную одежду.
Пашка тихонько дернула Вукола за рукав и засеменила к воротам. Голова ее с беленькой косичкой повязана пестрым платком, сарафан на ней из домотканой материи, ноги босиком, с огрубелыми пятками, в «цыпках». Вукол всегда шел следом за Пашкой, а Пашка верховодила.
Гумно было через дорогу, там стоял омет прошлогодней соломы, рядом с ним старый сарай с соломенной низкой крышей. Любимой их игрой было кувырканье в соломе и путешествие с омета на плоскую крышу сарая.
На этот раз они, как и прежде, бывало, залезли на сарай и, взявшись за руки, с чрезвычайным торжеством прыгали на старой худой кровле, причем Пашка, захлебываясь от счастливого смеха, пела:
Дождик, дождик, перестань,
Мы поедем в Арестань…
– Пой! – кричала она, прыгая и держа Вукола за обе руки.
В самый разгар их веселья крыша под их ногами затрещала, раздвинулась, и оба они провалились вниз, в сарай, вместе с охапкой хвороста и гнилой соломы. Это было так неожиданно, что дети не успели даже испугаться и только барахтались в пыльной соломе.
Пыль запорошила глаза, обсыпала лица, набилась в нос. Высунув головы из соломы, они посмотрели друг на друга в полутемном сарае и засмеялись. Вылезли, отряхнулись, и Пашка опять запрыгала и запела.
– Ворота заперты! – жалобно сказал Вукол. – Не вылезем!
– Эва! а подворотня на что?
Легко пролезли под воротами сарая, через лужу. С гумна побежали к Пашкиной избе. На полдороге им встретился низенький старик с длинной белой бородой, в лаптях и высокой шапке, в синей пестрядинной рубахе, с гребешком у пояса. Пропустив их мимо себя, он взял конец бороды в рот, страшно зарычал, затряс головой и затопал лаптями.
Ребятишки изо всех сил пустились бежать.
– Это домовой! – объяснила Пашка, побледнев и вся затрясшись. Она бежала быстрее Вукола, но не выпускала его руки из своей.
Вукол верил Пашке, что это не человек, а какой-то страшный домовой: о нем и прежде он слышал от Пашки всякие ужасы. Домовой крадет некоторых детей, уносит их с собой в мешке и даже ест.
В страхе они оглянулись назад.
– Доржи! доржи! – кричал им вслед домовой. – Б-р-р! – тряс бородой и топал ногами в лаптях, как будто собираясь догонять их.
В ужасе, с плачем вбежали они в избу.
Глаза у Вукола были вытаращены, губы дергались, лицо побледнело, как мел.
– Домовой! домовой! – заливаясь слезами, кричала Пашка. – Бежит за нами… борода до-л-гая… рычит вот эдак: у-у!
– Какой домовой? – удивилась Пашкина бабушка, взглянула в окно. – Да это Терентий, пастух! нарочно он, не взаправду! Попугать вас вздумал! Ишь ведь, как трясетесь оба! Ну, подите ко мне, восподь с вами! Экий старый дурак! Пастух Терентий это, шутник он и вовсе не домовой!
Пашка и Вукол кинулись к ней, уткнули головы в ее сарафан, а она гладила их по головам морщинистой, жесткой рукой.
Когда дети успокоились, их посадили в телегу на мягкие узлы и тулупы. Туда же сели бабушка, две девки и два парня.
Дорогой Пашка развеселилась и стала уверять Вукола, что в поле для них выстроят шатер, который будет «до неба».
Поле было недалеко, тотчас же за околицей. Из телеги вытащили огромные полотнища и стали поднимать их на заранее вбитые столбы и колья.
Вукол с интересом ждал постройки шатра: неужели до самого неба? Посмотрел кверху: высоко плыло облако, солнце закатывалось за край земли.
Полотняный шатер выстроили такой большой и высокий, что мужики ходили под шатром не сгибаясь, – но все-таки до неба шатер не доставал.
– Это только так, погоди! – уверенно сказала Пашка. – А потом сделают другой. Тот уже будет до самого неба!
Бабы развели костер перед шатром и стали варить кашу. Все сели на кошме посреди шатра и ели сырые опенки с хлебом.
Потом ели горячую картошку, хлебали пшенную похлебку. Пока ужинали, наступила темная весенняя ночь с редкими крупными звездами, выступившими в густой черной вышине.
После ужина все легли спать на кошме вповалку. Вукола с Пашкой положили рядом, накрыли пахучим дубленым тулупом.
– Жених с невестой! молодые! – шутили мужики.
– Спите, с богом! – сказала бабушка.
Но они еще долго шептались, рассуждая между собой. В отверстие шатра сверху глядели звезды.
– Небушко – это божий шатер! – шептала Вуколу его подруга, обнимая его за шею тонкими ручонками. – А звезды – гвоздочки золотые, небо ими прибито, чтобы не упало, – сама баушка баяла – ей-богу, не вру, лопни глаза! А наверху сидит бог: он дождик делает, гром и молонью, а коли Илья-пророк по небушку ездит на огненном тарантасе – сама баушка баяла, – в тот раз гром гремит и молонья бывает! И еще на небе есть анделы: рук у них нетути, только головки и крылышки, как у птичек – сама баушка баяла!
Вукол с полным доверием слушал Пашкины рассказы и охотно верил, что около гумна им повстречался домовой, на небе живет бог, а сиявшие высоко звездочки казались светленькими головками ангелов, которые словно шевелили в темной вышине своими птичьими крылышками.
Проснулись от шума и говора. В селе часто и весело звонили в большой колокол.
Все были на ногах. Бабы торопливо одевались, мужики запрягали лошадь в телегу. В небе еще теплились звезды, в разрез шатра смотрела темная ночь. Было холодно. Все вышли из шатра, тревожно о чем-то говоря и не слушая друг друга. Взявшись за руки, дети выбежали вслед за ними.
Над селом все небо переливалось золотисто-алым светом. Издали доносился шум многих человеческих голосов. Набат то умолкал, то снова лился беспорядочными ударами, сливаясь в сплошной медный вой. К ярко освещенному небу от земли плыло густое облако, казавшееся белым, как пар. В пылающем небе что-то трещало.
– Ай-ай! – закричала Паша и вдруг заплакала, стала звать бабушку, не выпуская ручонки Вукола.
– Баушка, небушко горит!
– Ах ты, восподи! – старуха всплеснула руками. – Что с вами делать-то! Оферовы горят! Наискосок от нас! Таскаться едем, а вас некуда деть! Девка с вами останется! Дом у Оферовых горит, беды как!
– Зачем, баушка, горит?
Парень, взвазживая лошадь, раздраженно проворчал:
– Богатые они, черти!
II
Вукол сидел на полу бревенчатой избы у ног старушки, одетой в синий сарафан с оловянными пуговицами. Рядом с ним был его друг и дядя – Лавруша. Бабушка пряла пряжу, крутя жужжащее веретено; подле нее пряла ее дочь – Настя, молодая девушка. На тяжелой сосновой скамье у стола плел лапоть дед с длинной седой бородой, а на конике старший брат Лавруши – взрослый парень Яфим – мастерил из камыша рыболовную снасть. Зимний закат светил в льдистые стекла, придавая им красноватый оттенок.
Смутно вспоминалось, как мать выносила из дому узлы, что-то привязывали позади тарантаса, подушками застлали сиденье; на них села мать, посадив рядом Вукола. На козлы рядом с ямщиком Романевым вскочил человек в странной одежде, в синем картузе, с саблей у пояса и длинными усами. Около крыльца неподвижно и безмолвно стояла большая толпа. Вышел отец, одетый по-дорожному, сел с матерью, и тройка понеслась по широкой сельской улице к выгону, за околицу.
Приглушенно звякал колокольчик с подвязанным языком, погромыхивали бубенчики; кругом была широкая, ровная степь, пахло травой, пылью и лошадиным потом. Вукол долго любовался на саблю усатого человека и радостно смотрел по сторонам дороги, откуда словно кланялась высокая желтеющая рожь. Потом все это как-то исчезло из памяти и сознания: Вукол, убаюканный бубенчиками и мерным покачиванием тарантаса, заснул на руках у матери…
Теперь Вуколу было шесть лет, он жил в деревне Займище в гостях у деда и бабушки.
Изба деда стояла прямо против околицы и была похожа на него самого: большая, кряжистая, свороченная из толстых балок, с серой соломенной крышей и хмурыми окнами. Таков же был и дед: большой, плечистый, худой, но тяжелый; когда ходил по избе – половицы гнулись под его лаптями. Борода была у него длинная, седая, голова лысая и голос – как у медведя. Со взрослыми детьми говорил мало и любил, чтобы понимали его с одного слова. С маленькими был ласков.
Бабушка – небольшого роста, сухонькая, с тонким профилем смуглого лица. Говорила и смеялась тихо, застенчиво, добродушно.
Лавруша – деревенский мальчуган с темно-русыми густыми волосами шапкой, с глубоким взглядом исподлобья, степенный и рассудительный, настоящий маленький мужичок. Почти одинакового роста и возраста, дядя и племянник очень любили друг друга, целый день проводили вместе, а ночью спали в обнимку на полатях.
В переднем углу избы стояла божница со множеством темных икон и лампадкой из цветного стекла, на стене висела раскрашенная картина, изображавшая «Как мыши кота хоронили», вдоль бревенчатых стен стояли широкие и тяжелые сосновые скамьи, перед божницей – стол. Четверть избы занимала большая русская печь с белым подтопком, с чуланом за ним и обширными полатями, которые соединялись с печью толстым брусом. Большие лазали на полати прямо с печи, дети могли перелезать туда только по брусу. Около двери – коник, в котором хранились лыки, сбруя и разный хозяйственный скарб.
В простенке между передними окнами висело, наклонясь, аршинное зеркало базарной работы, украшенное бумажными цветами, засиженное мухами. Чаще всего останавливалась перед кривым своим отражением в этом зеркале Настя.
Настя была статная светловолосая девушка с миловидным лицом. Она «невестилась», одевалась в ситцевые платья, носила кольца и серьги.
Стекла окон мороз изукрасил вычурными синими цветами. Зимние сумерки сгущались. Настя, подышав на стекло и поглядев в оттаявший кружок одним глазом, крикнула детям:
– Качка идет!
В калитку стучался единственный в деревне нищий.
Опрометью, как испуганные котята, бросились дети с печки на полати, карабкаясь по брусу, забились там в дальний угол, зарылись головами под подушки и тулупы.
Медленно вошел Качка, крепко хлопнув заиндевевшей дверью.
Он был очень высок ростом, худ и тонок, с маленькой, птичьей головой, остриженной наголо, со смуглым морщинистым лицом почти без растительности, с длинным острым носом, с большой сумой, висевшей через плечо почти до земли. Худые тонкие ноги в промерзлых лаптях, обернутые тряпьем, дрожали. На исхудавших плечах моталась старая солдатская шинель.
– Милостинку Христа ради! – тихо сказал Качка и стащил с головы рваную шапку, крестясь на иконы.
Настя пошла в чулан, принесла большой ломоть ситного хлеба.
– Прими Христа ради!
Качка перекрестился, опустил кусок в бездонную тощую суму и сказал своим хворым глухим голосом:
– Спасет Христос!
– Погрейся! – жалостливо сказала бабушка. – Тебе бы на печке лежать, а ты по миру ходишь!
– Нет у меня никого, все померли, а солдата, видно, и смерть не берет, качки ее заклюй!
– А коли ты на службе-то был? давно, чай? – слегка заикаясь, спросил Яфим.
– Давно! – старый солдат выпрямился. – При анператоре Миколае Первом служил, еще до воли, двадцать пять лет, а ноне вот – хожу по миру. Што поделаешь? Судьба! Качки ее заклюй!
– Чего это – качки?
– Воронье в старину мы качками называли… пословица у меня такая: качки ее заклюй!
– Да ты и то на старого ворона похож!
– Качкой дразнят, а крещеное имя и сам забыл!
– Годов-то сколь тебе?
– Многа! Смолоду больно здоров был, в гренадерах служил… одних палок до тыщи получил, а розог и не упомню сколь, скрозь строй водили и в беглых был, всего было… ну, пымали, в железные кандалы заковали и – на кобылу!..
– На какую кобылу?
– А эфто, сударка, коли на площади секли кнутом, так на кобылу клали – на помосте скамья такая, на дыбы ее ставили, руки-ноги ремнями привяжут, а палач – берегись, ожгу! – как кнутом вдарит, сразу кровь брызнет!
Качка с торжеством оживился, когда крикнул глухим своим голосом: «Берегись, ожгу!»
– Страсти какие! – всплеснув руками, вздохнула Настя.
– Нынче што за служба? – охотно продолжал Качка. – Баловство одно!.. При нонешнем государе – ни тебе скрозь-строя, ни тебе кобылы, ни, тьфу тебе, розги – ничего! Рази эфто служба, качки их заклюй! Нет, они бы послужили с наше! Забрали меня вьюношей, скованного увезли, а воротился домой стариком, шкура у меня дубленая, живого места нет на спине, рубцы-то и сейчас ноют по ночам!.. Вот это – служба! Маршировка была – ногу-то вытягивай, носок к носку, все как один во фрунте стоишь – ни жив ни мертв, в амуниции – чистота, опять же артикулы – «на краул», например, взять – легкость требовалась, а пехота идет – земля дрожала! Э, да что баять, касатка, нету нынче такой службы! Покойный анператор Миколай Первый говаривал: девятерых убей, десятого выучи! И убивали! А я вот двужильный был. Бессмертным в полку звали, боялась меня смерть! Воротился домой вчистую, ан – нет ни кола, ни двора, ни родных, ни свойственников: всех бог прибрал! А вот живу да живу, качки меня заклюй, одно слово – бессмертный!..
– А на войне бывал ты, дедушка?
– Как же! Севастопольскую кампанию всеё перенес! Георгия имел за храбрость! што было!.. ад кромешный!.. сколь народу полегло! Ну, бог меня хранил неизвестно для ча: и секли меня, и скрозь строй водили, и на кобыле был, а на войне – хоть бы те царапина! Да таперича и забыто все!
Ребятишки, чуть дыша и едва высунув головы из-под тряпья, с ужасом слушали страшный рассказ.
Качкой пугали в деревне детей, говорили им, что старый солдат уносит их в своей суме. Никто, кроме него, не ходил с сумой за подаянием; только поп, который несколько раз в год приезжал с Мещанских Хуторов по сбору.
Качка ушел. Ребята слезли с полатей своим обычным путем через брус на печь – и свесили через «задорогу» свои головы.
В избе потемнело.
Бабушка в чулане долго раздувала уголек на шестке русской печи и, наконец, зажгла лучину, сунула ее в светец, стоявший над лоханью. Изба осветилась неверным, блуждающим светом.
Дед по-прежнему плел лапоть, постукивая черенком кочедыка и смачно понюхивая время от времени темный табачный порошок из берестяной табакерки, ловко насыпая его на ноготь большого пальца и втягивая одной ноздрей понюшку. Продолжая работу, он тихонько напевал под жужжанье веретен протяжную песню:
Мы пройдем-ка, братцы, вдоль по улице,
Пропоем-ка мы песню старую,
Песню старую, Волгу-матушку!
Как только дед запел – ребята очутились на полу у его ног, они тоже принялись плести что-то из обрезков лык.
В песне говорилось о старике и старухе, толковавших, кого бы из сыновей сдать в солдаты:
Уж как сдать ли не сдать сына старшего?
Да у старшего – дети малые!
Уж как сдать ли не сдать сына среднего —
Да у среднего жена ласкова…
Наконец, решили сдать младшего:
У него ли нет ни жены, ни детей,
Да и сам-то он непочетчик-сын!
В такт пению жужжали веретена. Сквозь завывание вьюги где-то далеко давно уже слышался колокольчик, то замиравший, то вновь начинавший звенеть, словно ночевать просился, да нигде не пускали.
Песню перестали слушать, но дед все еще пел:
Не пустили бы ночевать тебя,
Да уж так и быть – садись ужинать:
По речам твоим – из солдат идешь,
А у нас сынок в некрутах забрит,
В кандалах ушел в службу царскую,
Двадцать лет прошло и пять годиков
И неведомо – жив ли, нежив ли?
Тут он помолчал, постучал кочедыком и под аккомпанемент веретен и прялки закончил: