Записки лжесвидетеля

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Записки лжесвидетеля
Font:Smaller АаLarger Aa

I
Проза

На рассвете

(трактат-диалог)

– Так. Спокойно. Надо бы хоть воды попить. А ты что здесь делаешь? А ну, брысь! Брысь, кому говорят. Тоже мне: «Хвост запрятал под фраку фалда…» Нет. «Фарку флада…» Тоже не то. Ну, в общем похож.

– И ничего я не похож.

– Ты смотри… Еще и разговаривает!

– А чего бы мне и не разговаривать?

– А то! На кого, хотел я сказать, ты хоть похож-то, знаешь?

– Чего тут знать-то? На Кузмина. «Череп это, маска, лицо ли…». Только никакой у меня не череп, а вполне нормальная внешность. Так что – не похож.

– Умничаешь. Ты еще скажи, что «мужчина в самом соку»…

– Ага. «В самом соку». Ты на себя посмотри. На твоем месте я давно бы удавился. Или из окна бросился. Попробуй, а? Или слабо?

– Что я там забыл, за окном? Змеюка ты, искуситель!

– Чего ругаешься-то? Никакая я не змеюка. Руки, ноги, голова – всё на месте.

– Ну, да. И рожки еще.

– Во-первых, никакие это не рожки. А во-вторых, где же ты видел рогатых змеев?

– Не рогатых, а зеленых.

– Так бы и говорил. Только все равно не получается. То я у тебя на Кузмина похож, хвост, видите ли, запрятал…

– Под фалды фрака…

– Вот именно. То я – змеюка, и где тогда фрак? То, подумайте только! «рожки»! Надо же!

– Ну, антенны, усики, гребешок… Откуда я знаю, что там у вас, на Альфе Центавра, или откуда ты такой к нам заявился?

– Какая Альфа Центавра? Ты что, совсем умишком тронулся?

– Так ежели ты не черт, то кто же? «Маленькие зеленые человечки»…

– Сейчас, как же! То черт, то змей. А теперь, значит, человечек? Что-то ты, брат, совсем запутался.

– И никакой я тебе не брат!

– Ну, да. Сытый лысому не товарищ.

– Кто тут, к черту, лысый, кто сытый?

– Ты мне почертыхайся, почертыхайся!

– Как хочу, так и разговариваю, нелюдь зеленая.

– Я, между прочим, не такой уж и зеленый и вполне даже сытый. А вот по тебе этого, пожалуй, не скажешь. Заплесневеешь скоро.

– А тебе что за дело? Подумаешь… Сыт он, видите ли. Откуда я знаю, чем вы там на вашем проклятом Сириусе питаетесь? Может, метаном…

– Ага. И пьем метанол. Нет, точно сбрендил. Да какой тебе Сириус? Какая туманность Андромеды? Книжек фантастических начитался? Ты хоть раз в жизни сам подумай! На какие-то две-три тысячи километров к северу поезжай – много ты там жизни найдешь? Так откуда же ей на других планетах взяться? От сырости, что ли?

– Ну, во-первых, жизнь и в Арктике есть: рыба, медведи, микробы там всякие. А потом, мало ли чего мы не знаем?

– Вот именно: «микробы там всякие»… Водоросли сине-зеленые да вирусы. Где-нибудь на полюсе ничего, кроме них, и нет уже. Или в океанах – на какие-то пару километров вниз. Или во всяких там жерлах вулканов. Это здесь-то, почти на поверхности Земли, считай – рукой подать! А тебе какие-то вонючие «братушки по разуму» на других планетах мерещатся!

– Никто мне не мерещится, кроме тебя, конечно…

– А я, значит, мерещусь? Оч-чень интересно! Братушки, видите ли, объективная реальность, а я – привидение, по-твоему? Знаешь, у караимов есть пословица такая: «У всех душа как душа, а у меня – баклажан, что ли?» И часто ты с этой самой братвой по разуму встречаешься? Смотри только докторам не проговорись. Или ментам. А то устроят тебе – кон-такт… Ха-ха-ха!..

– А вот в чужой голове копаться – мог бы и постыдиться. Насчет караимов это ведь мне вспомнилось! А ты подслушал и сказал! Это, знаешь ли, как в чужом грязном белье копаться, а потом еще наружу выставлять!

– Да чего ты так волнуешься? Белье, правда, у тебя и впрямь не фиалками пахнет. И потом, у тебя же всякая твоя жалкая мыслишка прямо на роже написана.

– Ага. Кириллицей написана или латиницей? Или, коль пословица караимская, то, может, еврейскими буквами?

– Ну, не обижайся. И стыдиться мне совсем не с руки, коли я все одно – нелюдь. Ты лучше пойми, что у нас на Земле никаких инопланетян нет и быть не может. Хотя бы из-за теории относительности. Сколько им лететь-то с других звезд! Сто лет туда да сто лет обратно? А всякие там черные дыры… Ну, как ты себе это представляешь? Такие чудаки на букву «м» лазают через эти дырки по всей Вселенной с офигенными затратами энергии, как мальчишки через забор, ради чего? Чтоб на такую вот, как у тебя, пьяную рожу полюбоваться и обратно свалить? И так, если верить вашим кон-так-те-рам, прости Господи, уже несколько тысяч лет. А не дороговасто будет? Им что, делать больше нечего? Пролезли через дырку в заборе, поглазели и обратно сдернули? Не смеши народ!

– Но ты тоже, не задавайся особо! «У нас на Земле»! И много вас здесь таких водится? Ты еще скажи: «места знать надо!» И потом. Откуда мы знаем, что у этих инопланетян в голове? Может, и сами они устроены совсем по-другому, и мышление у них принципиально иное. И вообще, ежели на Земле жизнь существует, почему больше нигде ей быть нельзя? За что нам такая честь, жалкой пылинке на краю Галактики?

– Слишком много вопросов. И чужие слова повторяешь. А лучше бы самому думать. Но давай по порядку. Если я сказал, что сам я местный, значит, так оно и есть. Уж можешь мне поверить!

– Ага. Это кому верить-то? Лукавому? Вот перекрещу тебя сейчас – будешь знать!

– Ах, как я испугался! Ты бы сперва сам крестился, а потом других пугал.

– Да откуда ты знаешь…

– Подумаешь тоже – бином Ньютона. Крещеных я, мил-друг, за версту чую. А ты ведь даже не обрезанный.

– Да как ты смеешь…

– Чего тут сметь-то? Это ты лучше у папы с мамой спроси: почему один не посмел обрезание cделать, а вторая – крестить побоялась.

– Да откуда тебе, нелюди, понять, как мы жили всё это время, чего и почему нам приходилось бояться? Что такое и стыд, и, может, тоска, и страх, и надежда?

– А вот это как раз к вопросу о мышлении. Если б оно у людей с инопланетянами было таким разным, если бы вам было ничего не понять, что у них на уме, то и им бы было вас точно так же не понять. Ни логики вашей, ни, тем более, чувств.

– Ну и что?

– А то! Какой же я инопланетянин, если все-таки прекрасно тебя понимаю, даже если ты мне не веришь? Как бы вы с настоящими инопланетянами друг о друге вообще поняли, что вы мыслящие существа? Я тебе больше скажу: были бы вы такими разными, вообще не догадались о существовании друг друга. Понимаешь?

– Не очень.

– Ну, облачко пролетело, ветер подул, тень шарахнулась – тебе и невдомек, будто это кто-то там или что-то. И им так же – вы непонятны и незаметны были бы. В разных измерениях. В разных пластах существования. Это как если бы саксаул попытался размышлять о сексуальной жизни булыгана – полный ноль. Так что или их вообще нет, или говорить о них бессмысленно, потому что нет точек соприкосновения, или они должны быть вполне понятны и заметны.

– Вроде тебя, да?

– Ну вот, опять двадцать пять. Да для меня Земля роднее, может, чем для тебя. Я здесь всё знаю и всё умею.

– Если ты такой умный, так докажи. Сообрази сам, что мне нужно, и сделай.

– Сто граммов тебе надо, да пару сосисок в томатном соусе с картофельным пюре. На, жри! Да… И на запивку – вот: кваску держи.

– Экий ты прямо старик Хоттабыч! Вроде даже и впрямь не рожки это у тебя, а как он там – тюрбан? чалма? Ну, не обижайся… Ты сам-то будешь? Нет? Мусульмане не пьют? Ну, твое здоровье! Так ты мне все-таки не ответил. Если нет там, на небе, никого…

– Этого я тебе не говорил.

– Ну, имею в виду инопланетян, НЛО всяких… То, во-первых, а кто же есть – ты сам хотя бы? И потом – главное: как так случиться могло, что на какой-то Богом забытой планетке у задрипанной звездочки на самом краю Галактики вдруг такая удивительная штука, как жизнь, появилась? А в остальных местах, на миллиарды лет древнее, может, если верить тебе, – нет?

– Да, трудно с тобой… То «во-первых», то «главное». Пойди пойми, с чего начинать. Но ишь как бойко затараторил – стоило только глоток сделать. Что теперь будет после второго – даже и подумать страшно.

– Да ничего не будет. Но ты говори, говори!

– Во-первых, ежели одет не по-вашему, то почему же сразу мусульманин? О миллиардах лет – вообще дурь голубая. Опусти даже уже оплодотворенный зародыш, икринку рыбью какую-нибудь, в атомный реактор и жди хоть триллион лет – что-нибудь, думаешь, вылупится? Вот так же и любимые ваши шибко древние местечки во Вселенной – сплошная радиоактивная свалка и больше ничего. Хоть три Вечности прожди – ни черта там путного появиться не сможет. А насчет песчинки в космосе… Всё всегда где-то должно начинаться, и совсем не обязательно «в центре эпицентра», как любил выражаться один полковник-отставник.

– Да знаю я его. Продолжай.

– А знаешь, так и не перебивай. За что, скажи, такая честь маленькому полуострову на краю огромной Евразии, что на нем вся ваша нынешняя цивилизация зародилась? Искусство, наука, техника? Даже историю хоть в Африке, хоть в Америке, как ни пыжатся, а без древних греков и римлян, без Возрождения и Великих географических открытий представить себе не могут. И китайцы с индийцами, сколько бы о своем первородстве ни твердили, а учат европейскую науку по европейским программам. Покажи негру порножурнал! Белые тетки его за живое возьмут, а свои, черные, – так себе. С чего бы это?

– А ты еще и расист!

– Ага. А еще европоцентрист, фашист, коммунист и экзистенциалист. Ты бы лучше помалкивал, умник. Насчет голых баб и негров – проверено. Забыл своих африканских однокурсников из студенческой общаги? То-то!

– Опять, гад, мои мозги сканируешь! И чего ты, как хамелеон, меняешься все время?

– Это ты про что?

– А то сам не знаешь? Крылышками обрастать стал. Под Эрота косишь или под Амура? Так я тебе – не Психея, так и знай, пидор гнойный!

 

– Не ругайся. Ничего я тебе плохого не сделаю. Вот, хочешь, еще 50 граммчиков налью и сосиску приготовлю?

– Ох-ох, беда мне с тобой…

– Могу, кстати, тоже принять за компанию. Чтоб ты не думал невесть чего.

– Ох, и хитер…

– Так вот. Нравится – не нравится, а вся сегодняшняя глобальная цивилизация не в центре мира родилась. Не в Тибете, не в Гималаях. А на задрипанном, как ты изволишь выражаться, полуострове на краю мира. А почти все главные религии – в пыльном, шумном, жутко провинциальном городке, населенном на диво самовлюбленным, на редкость бесталанным, раз за разом предававшим собственного Бога народцем, который Сам этот Бог за его злобу и зависть постоянно называет «народом жестоковыйным».

– Но-но! Спроси любого, тебе каждый скажет, что это – один из самых талантливых народов мира!

– Да ну? И в чем же эта талантливость выражается? Ну, назови мне у них хоть одного писателя размером с Данте, Шекспира, Достоевского! Кто? Гейне? Шолом Алейхем? Фейхтвангер? Музыку они любят! И много у них равных Баху, Моцарту, Чайковскому? Кого хоть навскидку ты вспомнить сможешь? Мендельсона-Бартольди? Малера? Не смешите народ! Художники: Шагал, Модильяни… Прямо скажем – не Рафаэли!

– А Эйнштейна забыл!?

– Ну, да… А еще Барух Спиноза, Маркс, Фрейд, а также Торквемада, Нострадамус, Пастернак, Мандельштам, говорят, даже генералиссимус Франко (не в первом, впрочем, поколении) и с десяток выкрестов настоем пожиже. Негусто как-то…

– Мне кажется, ты Кое о Ком забыл…

– Ничуть не бывало. Это евреи предпочитают делать вид, будто забыли о Нём и Его учениках.

– Но, тем не менее, знаешь ли, почему-то во всем мире признают, что это – народ избранный? Да ведь так и в Библии сказано, и не единожды, не забывай!

– Так избранный-то – для чего? С какой целью и почему? Ну, представь себе такую сцену: показывают олигофренам несколько картинок – Джона Смита какого-нибудь, Петрова, Сидорова и… Рафаэля. Вот если перед этой последней картинкой кто-то из дураков замычит от удовольствия, значит, он избран, чтобы ценность Рафаэля доказать. Или какой-нибудь, прости Господи, Ленин – сидит, «Аппассионату» слушает. Так ежели даже он, сифилитик злобный, не притворяется, а по-настоящему что-то чувствовать начинает, стало быть, Бетховен – действительно гений. Так и здесь. Они ведь – народ-назидание. Для всего остального человечества назидание. Потому что, если даже они способны Бога почувствовать, значит, не всё потеряно! Значит, остальные-то, тем более, могут к Богу придти! Значит, человечество пока еще достойно спасения!

– Надо же как заговорил! Так ты миссионер или антисемит?

– Как-как? Это ты меня, что ли, решил в антисемиты заделать? Ме-ня? Но это же вообще ни в какие ворота не лезет! Ты хоть знаешь, кто такие семиты? – Арабы! Самые натуральные семиты сейчас – арабы. Так что, если о чем говорить, то грамотнее – о юдофобстве. Да и то… Ведь евреи твои любимые сегодня – это смесь тюрок с кавказоидами. Хазары то есть. Ну, немножко добавилось тех же арабов, принимавших еврейскую веру еще со времен царицы Савской. А у испанских евреев, сефардов – таких же принявших иудаизм берберов. А тех, древних, римляне всех перебили по ходу Иудейских войн. Во всей Палестине несколько человек в живых осталось. И тех в Рим увезли.

– Ты мне мозги не пудри! Зато в Александрии их много было, в Сирии, в Вавилоне. И никто их там не трогал.

– Ну, положим, это тоже не совсем так. Всякое случалось. И потом. Тамошние евреи ведь или христианами стали, или в философское язычество окунулись, в гностицизм – слышал о таком?

– Слышал, слышал! Уж как-нибудь… Но у персов в Вавилоне они остались в своей древней вере.

– Ну да… ну да… А потом переселились на Кавказ и вместе со своим вождем Багратом, основавшим династию Багратидов, стали-таки христианами. Кое-кто, правда, к хазарам подался. Было такое. Согласен. Только много ли их набралось?

– Но Бог заключил Завет с народом Израиля, с сынами Авраама. А Бог поругаем не бывает! Раз Завет заключил, значит, будет его выполнять. Значит, будет с кем его выполнять. Значит, жив еврейский народ!

– Вона как заговорил!.. Ну, и таки кто же из нас миссионером будет? Только забываешь ты кое о чем. В Писании ясно сказано, что нечего кичиться, будто вы «сыны Аврамовы». Потому что Господь Бог «из камней сих» может «сынов Аврамовых» понаделать. Он их и сделал. Христианами называются. В церквях-то – хоть в православных, хоть в католических – каждый день прихожанам напоминают, что они и есть «новый Израиль». На них и Заветы все перешли. Правда, ты ведь в церковь не ходишь…

– Можно подумать, будто ты ходишь…

– А мне и не надо.

– Да кто ж ты тогда будешь? Почему так и не отвечаешь?

– Знаешь, – гость погрустнел, но засветился при этом каким-то матовым фарфоровым свечением, как ангел с новогодней елки, – я мог бы тебе сказать, что я – это ты сам. И это было бы правдой. Но не совсем. Я мог бы сказать, что я – вестник, но это тоже было бы не всей правдой. Можешь считать меня какой-то энерго-информационной сущностью. По нынешним временам это тебе, должно быть, понятней. И уж точно лучше, чем инопланетянин или бес. Ведь вы видите то, что хотите видеть.

– Так значит, ты мне все-таки только кажешься, ты – мое воображение, ты то, что я сам думаю, о чем сам догадываюсь, сам чувствую…

– Почему? Это совсем не обязательно. Когда индейцы увидели корабли испанцев и сходящих с них белых людей на конях и в шлемах с плюмажами, они приняли их за богов. Кецалькоатль, крылатый змей, и его свита. Но было бы большой ошибкой думать, будто конкистадоры существовали единственно лишь в их воображении. И довольно скоро всякий смог бы в том убедиться. Видишь ли, все народы всего мира на протяжении тысячелетий встречались с существами, очень разными внешне, но удивительно похожими по своей внутренней сущности. Темными и светлыми, благими и злыми, но по множеству основных признаков очень близкими. Способными летать, например. Да и многое другое. Ты всерьез думаешь, будто у всего человечества на протяжении всей его истории были сплошные массовые галлюцинации? Причем сходные?

– Нет. Но люди ведь живут в сходных условиях, а потому у них и представления оказываются похожи.

– Ну да. Одно из таких сходных условий как раз в том и состоит, что они всегда встречались со сходными существами: волками и львами, орлами и китами, мамонтами и гигантскими ящерами. И… нами. И принимали нас за тех, кого им в тот момент было понять удобней. Но думай сам. Думай сам, потому что вам, людям, дан невиданный дар: свободы воли и свободы мысли. Если всё за вас разжевать и в рот положить, то что же от него останется, от этого дара? А сейчас мне пора. Не поминай лихом.

На крылатой фигуре блеснул луч утреннего солнца и забрал ее с собой в распахнутое окно. Еще через миг она растворилась в питерском небе где-то в стороне Петропавловки.

Гриша нехотя залез в карман, вынул мятые бумажки, пересчитал мелочь.

– На пиво хватит, – подумалось ему. – Или всё же сходить в церкву Божию – свечку поставить? Это ведь ничего, что я пока некрещеный. Потому как, что бы ни говорил тут этот, улетевший, а я люблю Тебя Боже! Боже отцов моих! Господь Авраама и Израиля!

10–14 ноября 2009 г.

Квадрат

О родителях своих он не знал почти ничего. Отец был американским матросом из русских, ходившим на Мурман с конвоями, доставлявшими в СССР снаряды и «Студебеккеры», тушенку и сгущенку по ленд-лизу. Звали его Хью Симонов, и был он, надо думать, сынком какого-то белогвардейца, после окончания Гражданской решившего укорениться в Штатах, где и дал своему отпрыску типичное для англосаксов имечко – должно быть, нарочно, чтобы лучше прижиться в этой Мекке беглецов со всего света и напрочь порвать связи с родиной предков. Да только вот связи, – он усмехнулся, – порвать как раз и не удалось.

А результатом стало отчество, которое какой-то гаденыш недрогнувшей рукой вписал ему в метрику. Он прошел с ним все годы, что провел в особом детском доме для детей врагов народа, ничего о нем не зная, потому что никому и в голову не могло прийти называть его там по отчеству. Когда же пришла пора получать паспорт, было уже поздно. Отчество, произнесенное как бы с невинным и совершенно случайным искажением, в рабочем поселке и в первые годы срочной службы на флоте вызывало у него приступы дикого бешенства и становилось причиной почти ежедневных драк.

Сперва били его. Но потом, после практически ежедневных упражнений, всех своих обидчиков начал бить он. И тогда в прозвище, скорее почетное, превратилось его собственное, непонятно откуда взявшееся и почти в той же мере, что и отчество, ни с чем не сообразное имя – Квадрат. Что ж! Черноволосый громила, синеглазый, ражий и рыжебородый (хотя до поры до времени бороду приходилось сбривать), саженного роста и почти такой же, казалось, в плечах, набравший на казенном харче шесть пудов крученых бугристых мышц, гранитного костяка, стальных сухожилий, мог бы зваться хоть Кубом, хоть Танком, хоть Гром-камнем из-под ленинградского Медного Всадника. Можно и Квадрат…

И если вначале он малодушно думал сменить отчество после дембеля, то теперь, и по статусу старшины, полученному на последнем году службы, и благодаря как бы новообретенному уважительному имени-кликухе такое отступничество от своих корней казалось ему уже недостойным и едва ли не трусливым. Нет, он поступит в институт, он встанет на ноги, он покажет всем и каждому, какой такой он Квадрат и какой Хьюевич! И вот тогда-то он землю будет рыть, но докопается, что это за папашка был у него такой? Да и мамаша хороша…

В детском доме воспитатели звали его не по отчеству. Им было достаточно шпынять его «недобитком» и «фашистским отродьем» – даже после 1956 года, когда формальный статус заведения изменился, став нейтральным. Потому что мать, арестованная вскоре после его рождения и сгинувшая в лагерях без следа, оказалась, если верить добрым дядям-учителям из контуженных офицеров, немецкой шлюхой и американской подстилкой, пробравшейся на советскую военно-морскую базу и прикинувшейся там официанткой для матросов нарочно, чтобы шпионить в пользу своих гитлеровских соплеменников и передавать сверхсекретные сведения через завербованного ею (или, в другом варианте, завербовавшего ее) эмигранта, предателя и вражину. Так как отец никогда не видел Квадрата в глаза, да и вообще такой национальности, как американец, у советского человека быть не могло, то в документах сын был отмечен по матери – немец.

С чудом сохранившейся малюсенькой фотографии – видимо, запасной оттиск для какого-нибудь пропуска – на него смотрело навеки чем-то испуганное лицо молодой чернявой женщины с каким-то неуловимо-своеобычным разрезом глаз. Ему казалось… Нет, он был уверен, что была она совсем небольшого роста, маленькой, стройной, но не щуплой, молчаливой и почти никогда не смеявшейся. Не очень-то и похожей на белокурую Гретхен или на ее противоположность, но тоже воплощение германской расы, воинственную Брунгильду. Звали ее Анна Конрад.

* * *

Звали ее Анна… Вот только фамилии у нее не было. То есть, вроде как и была, но дали ее чужие люди, когда она была уже взрослой (или, вернее, думала, будто стала взрослой – года своего рождения Анна не знала), и дали с ее слов просто по имени отца – Кондратий, Кондрат. Анна Кондратьевна Кондратова, по национальности ненка… Правда, был ли ее отцом именно Кондрат, а не Пахом, Савелий, а то и Прохор, она до конца не была уверена. Ведь совсем настоящий ее отец долго кашлял кровью, а потом умер, когда она была еще совсем мала. Ее мать потом жила у Кондрата, хотя, когда он надолго уходил в тундру или в поселок, оставалась с кем-нибудь из его братьев. Так что отцом Анна привыкла считать в основном Кондрата, но как бы отчасти – и остальных. А значит, вполне могла стать Пахомовой или Савельевой. Но тогда вся ее жизнь могла бы сложиться по-другому, потому что не только таких, но и похожих фамилий у немцев не бывает…

Квадрат сидел в приемной Мурманского УКГБ и вчитывался в жалкие, неряшливые и, если вдуматься, совершенно безумные строчки из тех немногих листов Следственного дела его матери, которые ему милостиво предоставили для ознакомления. Вдумываться приходилось много, потому что несообразности бросались в глаза на каждом слове, а объяснений им не было нигде. Но он пять лет без отпуска отработал молодым специалистом в геологической партии на Ямале, там, где районный коэффициент один и восемь, где платят северные надбавки (после первого года – двадцать процентов, а потом добавляют по десять процентов каждые полгода до пяти лет стажа), где есть «морозные», «полевые», сверхурочные, а через двенадцать с половиной лет «поля» можно заработать северную пенсию «полевика»… И теперь он взял сразу полгода отпуска, но поехал не в Сочи, и не в Крым, а в город, где родился и где служил на флоте.

 

Уезжавшие «на юга» обычно пропивали половину своих бешеных северных отпускных в первые недели две, а остальное спускали на девок. В том смысле, что эти последние по пьяному делу попросту их обирали, обчищая карманы, сумки, чемоданы и ящички шкафов в гостиничных номерах или в съемных квартирах частного сектора. Не проходило и месяца, как понурые и помятые, словно побитые собаки, они «зайцем» на электричках, из милости на попутных машинах, порой чуть ли не пешком добирались до своей комнатки в общаге где-нибудь на Воркуте, в Нарьян-Маре, а то и в Усинске или Инте, занимали у соседей «десятку до получки» и втихаря выходили на работу задолго до положенного срока.

Больше везло тем, кто ехал в Среднюю полосу России или на Украину к родичам. Они привозили дядьям и двоюродным братьям, своякам, кумам и племяшам северные гостинцы: икру, рыбу, меховщинку, а порой и новомодную электронику, которой днем с огнем было не сыскать нигде, кроме Москвы и иногда – Ленинграда, но «на Севера» такую экзотику иногда завозили. Потом они до конца лета и в сентябре исправно работали на родню, ремонтируя дома, пася коров, закалывая боровов, не гнушаясь и копать картошку. Заодно «проставлялись» половине деревни, кормили и одевали-обували всё семейство. Им стоило только вспомнить проведенные перед отпуском три-четыре последних года почти нескончаемой полярной ночи, сотканной из десятимесячных зим с редкими вкраплениями коротенького, как платьице у поблядушки, лета, сплошь состоящего из гнуса, пьянки и рыбной ловли, чтобы почувствовать себя безмерно счастливыми даже на прополке огорода.

В дорогу им собирали банки с солеными огурцами, шмат сала килограмма на три, вареную с укропчиком картошечку, помидоры, кукурузу. И махали, как рыбачки с пирса, «скромненьким синим платочком» сосватанные кумовьями молодые жены. Ехать вместе с мужьями за Полярный круг никому из них, разумеется, и в голову не приходило. Зато через положенный срок – порой подозрительно короткий, а чаще еще подозрительнее долгий – северяне получали известие о рождении сына или дочери и о необходимости высылать алименты на их содержание.

Через несколько лет молодой отец возвращался в родимую избу или хату и заставал благоверную с кем-то усатым и мордатым. Дальше – неинтересно. После битья посуды, друг друга и кого ни попадя – развод, запой и новая жена. Пусть не такая молодая и с ребенком, но зато скромная. Еще через несколько лет цикл повторялся, потому что выяснялось, что первая суженая разошлась и со своим вторым мужем-моряком, а теперь вышла за третьего, получая алименты и от геолога, и от моремана. А та скромница, которую он сделал своей второй женой, первого своего ребенка, его приемную дочурку, родила точь-в-точь при тех же обстоятельствах, при которых родился его собственный старшенький.

Тут, конечно, впору запутаться. Поэтому многие северяне толком не знали, сколько у них жен, а тем более – детей. Но женушки зато очень хорошо помнили обо всех своих мужьях, подавая на каждого из них исполнительный лист всякий раз, пока те имели свой шальной северный или рыбацкий заработок, но делая вид, что не знают, куда они подевались, как только те уходили в многомесячный отпуск или в запой. Когда горемыки вновь выходили на работу и безденежье заканчивалось, несчастные женщины их мгновенно разыскивали и за все пропущенные месяцы сшибали с них «неустойку» по расценкам не прогулов и отпусков, а зарплат с длинным рублем. Эту арифметику хорошо знали во всех северных бухгалтериях и, сочувствуя своим мужикам, норовили сами вовремя разыскать получательниц алиментов с тем, чтобы всучить им положенное за период отпускных, больничных листов и «отпусков за свой счет» по соответствующим закону божеским расценкам. Борьба шла с переменным успехом, но внакладе обычно оставались дети. Потому что рачительные мамы, правдами и неправдами выцарапывая дань со всех своих бывших мужей, обычно о детях, ради которых всё это якобы и затевалось, благополучно забывали, пропивая присылаемое отцами с очередным женихом.

Квадрат достаточно насмотрелся таких историй, чтобы твердо для себя решить: с ним такого не будет. Получив по почте более или менее формальную справку о реабилитации матери, он заранее списался с Мурманским Управлением «органов», приехал двумя днями раньше назначенной даты, устроился в самой дешевой гостинице для рыбаков, но в отдельном номере, и первые полтора дня посвятил тому, чтобы осмотреться в городе и наладить быт. Многое ему было памятно еще по его флотским дням. Хотя увольнений в порту приписки у матросов-срочников было не так уж и много, но, по крайней мере, ориентироваться в городе он мог. Дело оставалось за немногим: узнать все, что удастся, о своих родителях.

* * *

…Звали ее Анна. Когда ей было лет тринадцать или четырнадцать, в стойбище заехали русские геологи. То есть, на самом деле это были геодезисты, но такого слова там никто не понимал, и почти всех приезжих звали геологами. Они приезжали и раньше, и всякий раз для Кондрата, и Прохора, и Пахома, и вообще для всей родни это был праздник. Русские привозили спирт и всякие штучки, иногда полезные, иногда не очень, но отдавали их почти даром – за песцовые шкурки, за моржовую кость, за пимы и малицы (двухслойные меховые комбинезоны – мехом внутрь и мехом наружу), даже за икру и за соленую рыбу, которой ведь вообще немерено… Неужели она им в диковинку? Нет, такого не может быть! Просто русские очень щедрые и добрые люди. Они богатые и сильные, смелые и веселые, они видели удивительные земли, где летом нет мошки, а само оно длинное, как наш полярный день. А еще там есть такие большие стойбища, которые называются городами и где живет больше ста человек зараз в каких-то удивительных чумах, стоящих один на другом, – как такое может быть? И упряжки там ездят сами – без собак и без оленей. Чудеса!

Гостей всегда было принято принимать хорошо. Ненцы давно бы вымерли, если бы их жены и дочери не зачинали детей от приезжих молодцов из других еркаров (родов), племен и народов. У Анны уже давно начались обычные для женщин кровотечения, она стала взрослой и потому легла ночевать с одним из русских. Он почти не опьянел, хотя выпил больше Пахома с Прохором вместе взятых – русские вообще почти не пьянели. Поэтому свое дело он сделал властно и мощно, как умеют, наверно, только они, эти солнцеволосые великаны, – на какое-то время Анна даже потеряла сознание.

Потом она плакала и умоляла его взять ее с собой. Не то чтобы отец к ней плохо относился, нет. Если порой он ее и бил, то только тогда, когда она сама понимала, что виновата. Не успела вовремя сварить похлебку, чай остыл, не заштопала малицу… Но всё это было так скучно, так привычно и обыденно. А тут – живой праздник, который всю ночь с тобой, а днем… Днем тоже хорошо: трактор, прицепленный к нему балок на полозьях из обструганных бревен, всегда в достатке чая, сахара, муки и уж, конечно, солонины и мороженой рыбы. И еще такая поразительная вещь – консервы. Но главное – Рыжий, так его звали. Но и Цыган тоже был отличным парнем, с которым она вполне может спать, если попросит Рыжий. Да и Командир (она выговаривала «Мандир») не хуже, хотя, конечно, и староват – пожалуй, лет тридцать будет, а то и старше.

Но всего этого объяснить Рыжему она никак не могла. Потому что по-русски знала только несколько слов: «спирт», «еда», «меха», «мясо», «рыба», «дай», «пить», «спать», «хорошо»… А на человеческом языке, на языке ненэй ненэць ни слова не понимали луца, русские. Поэтому перед тем как им уехать, она вышла из чума, подогнала упряжку к их балку и со спины ездового оленя запрыгнула на плоскую крышу их необычного обшитого досками бревенчатого чума. Оленям она дала знак отъехать, а сама, закутавшись в малицу, зарылась в снег. Его было немного, но вполне достаточно, чтобы на высоте с полметра выше человеческого роста спрятаться от глаз подвыпивших гостей и откровенно пьяных родичей. Там она и пролежала в полудреме, пока трактор с балком не остановился, – пришла пора ночевать. Тогда она спрыгнула вниз и вошла в незапертую дверь как раз тогда, когда Мандир вышел отлить.