Read the book: «Туга казацкая»

Анастасия Погорелова
Font::

Часть первая "Земля"

Вишнёвый сад.

В первый раз они побились из-за малины. Ивану было девять, Гришке — восемь. Куст рос у оврага, ягода была спелая, красная, и оба вцепились в неё, не думая о колючках.

— Я её увидал! — кричал Иван, молотя Гришу кулаками по спине. — Моя малина!

— Она ничья! — кусался в ответ Гришка.

Отец Ивана, сотник Кондрат Швайка, разнял их тогда, как щенков, и сказал: «Вырастете — будете биться за другое», — и не соврал. В пятнадцать они подрались уже всерьёз, до крови, и никто их не разнимал. А вечерком Григорий с Иваном сидели на берегу, сплёвывали кровь в Дон и хохотали. И до того, и после того они дрались часто. Бились — и мирились, снова бились.

Так и шло их детство — в синяках, ссадинах и крепкой, как дубовый сук, привязанности, что держала их вместе, сколько Гриша себя помнил.

А помнил он и другое: с самого детства его дразнили «татарчонком». Не со зла — так, по правде. Мать у него была татарка, взятая в когда−то давно в полон, а лицом он пошёл в неё: скулы широкие, глаза и волосы чёрные. Сам он этого не любил, но молчал. Молчал и тогда, когда за спиной шептались: «Кровь чужая». Но от наивных девок отбоя не было: для них он был настоящим красавцем, необычным. Хоть в Швайкином городке таких чернявых, как он, и было вдоволь, Гриша отличался каким-то, кажется, особым шармом. Взрослые про него шушукались, девушки обожали, парни желали помериться с ним силами. И при всём этом верным другом ему оставался лишь Иван Швайка. Он мигом затыкал неугодные рты. Там, где Гриша предпочитал смолчать, он говорил прямо, а от особо настырных требовал сказать в глаза, что Григорий «чужой».

Было Ивану и Грише по семнадцать лет, когда третьим в их компании объявился Петька Ермаков — самый младший, четырнадцати годков от роду. В ту пору, когда Григорий с Иваном уже вовсю стукали друг друга кулаками, Пётр ещё держался за мамкину юбку, да сухари грыз. И хлопот от него было куда больше, чем проку. Вдовая мать его, Анисья, спуску сыну не давала: чуть что — за уши таскала, а то и хворостиной охаживала, стоило ему хоть на шаг отступить от плетня. И двум старшим дочерям наказывала глаз с него не спускать. Да только Петруху будто за ворот тянули к старшим парням. Чуть мать зазевается, а он и сбежит. Правда, потом гнали беглеца домой, пороли по мягкому месту, а он ревел, да всё без толку.

Гриша с Иваном посмеивались над ним, а Швайка ещё и злился:

— Чего ты шастаешь за нами? — цедил он, но Петя упрямо не отставал.

Как-то раз Иван решил попытать удачу и сесть на молодого необъезженного жеребца из табунов его отца-сотника. Пётр появился рядом — тут как тут.

Загон был старым, из толстых жердей. Гриша стоял снаружи, опершись на верхнюю перекладину, жевал травинку и смотрел, как расхрабрившийся Иван идёт к молодому жеребцу. Тот тревожно всхрапывал в дальнем углу, закладывал уши и бил копытом в утоптанную землю.

— Ну, чего застыл? — Иван обернулся к Петру и бросил ему узду. — Держи уздечку. Потом подашь, когда я его к воротам подгоню.

Пётр стоял у самых жердей, бледный, с круглыми от страха глазами. Он неуклюже поймал уздечку, сжимая ремни так, будто их могли силой вырвать. Грише было всё равно. Пусть малец хоть уздечку держит, лишь бы под ногами не путался. А может, от страха и вовсе убежит к мамке.

Иван, не дожидаясь, пока конь привыкнет, сгрёб жеребца за гриву. Тот взвился свечкой. Иван — дурак, но сильный — удержался, сжав бока лошади коленями. Но жеребец пошёл вбок, потом резко встал на дыбы и, мотнув головой, сбросил его наземь.

Григорий дёрнулся было к нему, но Иван сам поднялся, грязно ругаясь, отряхнулся. Лицо у него было злым, даже бешеным. Жеребец же, обезумев, понёсся вдоль ограды, ударил грудью в жерди — раз, другой. Старое дерево хрустнуло, верхняя перекладина надломилась. Конь вырвался.

Гриша отшатнулся прочь. Иван только и успел крикнуть, а жеребец вылетел наружу, сминая всё на пути, и прямо под его грудью оказался Пётр. Тот так и стоял, оцепенев, прижимая к себе уздечку.

Оба рванули к нему. Пётр лежал лицом вниз, тихо стал подвывать, когда его чуть подняли и усадили. Его трясло. Одной рукой он держался за левый бок — там, где пришёлся удар лошадиной грудью. Штанина на колене была порвана, сквозь прореху виднелась содранная кожа.

В этот момент где-то за их спинами послышался скрип телеги. Из-за поворота, лениво понукая каурую лошадку, выехал местный парень Степан. На телеге лежало сено, поверх него дерюга. Степан ехал не спеша, жмурясь от солнца, и, только приблизившись, заметил их.

— Чего это у вас тут? — спросил он, натянув вожжи.

— Жеребец сорвался, — сказал Гриша, выпрямляясь.

Степан вздохнул и спустился с телеги. Годов двадцать было ему. Нравом спокоен, не по годам разумен. Волос тёмно-русый, в мелкую кудрявинку, глаза голубые, а под носом уже темнел ус — Гришка с Иваном о таком и мечтать не смели. Роду Степан был не казачьего: сын рыбака.

— Ну и ну, — сказал он тихо.

Он осторожно поднял Петю на ноги, но того повело в сторону. Степан без лишних слов подхватил его, как пацана малого, и уложил на телегу, на сено.

— Домой его отвезу. Скажу Анисье, что глупый чуть не угодил под мою телегу. А вы пока жеребца ловите. Уйдёт дальше, потом замучаетесь искать.

С этого и началась их неровная дружба вчетвером. Иван долго ещё держался особняком, Гриша тоже. А Пётр, как ни странно, стал ходить уже не следом, а рядом. И его больше не гнали.

Одним вечером, когда работа в поле со старшими была кончена, Гриша и Иван пробрались к покосившейся избе деда Кузьмы. У него, обнесённая тыном, стояла богатая раскидистая вишня, чьи ягоды уже поспели на летнем солнце. Нащипали они тайком вишни, а потом сидели рядом на траве и в шутку плевались косточками друг в друга.

— Э, гляди-ка, — шепнул вдруг Ваня и будто ниже к траве пригнулся.

Григорий обернулся и увидел девушку. Он сразу признал её: то была Оксана, дочка бондаря — того самого, что ладил бочки, кадки да шайки и дерево понимал, как живое. Пригожая, румяная, вечно в своём платочке, повязанном на голове. А коса у неё русая, длинная — до самой талии.

Подошла она к избе деда Кузьмы, постучала. Чуть погодя вышел старик. Попросила Оксана немного вишни, и он нарвал ей добрую горсть — не поскупился. А потом Оксанка приметила Ивана с Гришей, улыбнулась лукаво и пальцем на них указала. Дед Кузьма вмиг завёлся:

— Вот я вас поймаю!

Оба сорвались с места. И тут Оксана залилась смехом, да так громко и звонко, что Иван на мгновение замер, бросил на неё быстрый злой взгляд и пустился прочь.

Конечно, дед Кузьма никого ловить и не думал, но оба они, мокрые, загнанные, как кони, добежали до Швайкиной избы, едва переводя дух.

— Видал её? — спросил Иван, когда перестал хватать ртом воздух.

— Видал.

Изба у Шваек была справная, большая, на вид — настоящая крепость. Гриша всякий раз невольно залюбовывался ею, проходя мимо или, как сейчас, стоя рядом. Добротный дубовый сруб, высокая подклеть, просторное крыльцо под навесом. Крыша крыта камышом, а за домом — широкое гумно с хозяйственными постройками: вместительная конюшня, добротный хлев. Не чета небольшой избе, где ютились сам Григорий с отцом и дедом.

Хоть бы ненадолго попасть внутрь — всё осмотреть, обойти двор, заглянуть в конюшни, полюбоваться выносливыми конями разных мастей. Гриша уже не раз видел у Шваек за работой чуру — старого пленного ногайца, помогавшего по хозяйству, и женщину средних лет, лицом похожую на татарку. И пусть сотник не колотил их, давал крышу над головой и пищу, Грише всегда было жаль их — одиноких, на чужой земле. Может, и у них остались где-то семьи, дети, родители, братья или сёстры, а теперь — ничего, кроме работы от зари до зари.

Иван всё хмурился, глядя в сторону дороги, на вишнёвый сад, откуда они только что бежали.

— Мой отец рассказывал, что вашей избе больше ста лет, — заговорил Григорий, когда отдышка отступила.

— Не избе, а этому месту, — поправил Иван. — Его основал ещё мой прадед. Сначала — он, а после к нашему зимовнику прибились и другие. Так и появился Швайкин городок. — Он сплюнул. — А ну её, пусть в огне горит эта изба. Зайдёшь, может? Воды испить.

Самого сотника на месте не оказалось, но Григорий не знал, кого боялся бы больше — Кондрата Швайку или его жену Устинью, которую местные за глаза звали Швайчихой. То была женщина видная, пухлобокая и до нельзя вредная. Гриша вслед за Иваном зашёл во двор под лай псов, поднялся по ступеням на террасу и оказался внутри, замерев на пороге. Устинья вместе с чурой — молодой женщиной-татаркой — хлопотала по дому.

— Мать, дай воды холодной, — попросил Иван, хмуря брови точь-в-точь, как его отец.

Устинья обернулась на них, упёрла руки в боки.

— О, явился, блудный сын бедной матери. Отец спрашивал тебя да не дождался и уехал. — Тут она приметила Григория рядом и налепила на лицо улыбку. — Здравствуй, Гриша. Чего стоишь в дверях? Проходи.

Григорий молча кивнул ей. И вроде не бил никто, не гнал, а сердце заходилось таким стуком, что его, казалось, все слышали.

Иван по-хозяйски стал заглядывать в горшки и чугунки, успел стащить со стола кусок хлеба и пихнуть его себе в рот.

— Может, молока хочешь? — спросил он, пережёвывая.

— Нет, спасибо. Только воду, и пойдём.

Наконец Ивану подали ковш, он припал к нему, сделал несколько крупных глотков и передал Григорию. Гриша глотнул раз, глотнул второй — и вдруг резко вдохнул и закашлялся, пролив на себя воду. Швайка похлопал его по спине и, не сказав ничего матери, вышел с ним на улицу.

Отказ.

Было тогда младшему Швайке двадцать лет, когда отец стал давить на него с расспросами о женитьбе. На Ивана многие девушки заглядывались, только он никого не видел. Устинья во всём сына поддерживала, говорила: рано нам ещё невест, будет время.

На дворе начало осени, работы вдоволь, Иван пропадал и брался за всё, что только можно было, лишь бы не сидеть дома с матерью, которая душит, и с отцом, который твердит, что пора взрослеть. Сбегал он и к дядьке Фролу: у того дома было поспокойней. Жена — добрая женщина с большим сердцем, сам дядька тоже словом не обидит и не упрекнёт, а наоборот, даст совет и поддержит в случае чего. Но стоило Ивану переступить порог его дома, он замечал, как дети Фрола, Дарья и Минай, от страха перед бешеным Швайкой либо сидят в углу тихонько, либо скорее уходят на улицу. Из-за этого Иван не то, чтобы злился — он свирепел, жаловался один на один дядьке:

— Чего они шарахаются от меня, будто я чужой?

— Характер у тебя, Иван, не простой, а Минай и Дарья тихенькие у меня, — отвечал дядька Фрол. — Ты не дави на них, а лучше в следующий раз принеси какой-нибудь гостинец.

Дарья была младшей, девчушкой одиннадцати лет. В следующий раз Иван, как пришёл, настойчиво и грубо вложил ей в руку красные блестящие бусы из дерева, а она сразу убежала. Ивану хотелось погнаться за ней, схватить и отругать: свой я, родня твоя, чего ты меня боишься, дура? Но ничего дурного в доме Фрола не делал.

Часто стал появляться перед Григорием и Петром в пьяном виде, бродил, где придётся, допоздна, пока в один из дней не встретил поздним вечером Оксану. Что делала она в такой поздний час на улице, Иван не знал, да и знать не хотел. Но двигалась осторожно к дому, дразня своими шагами чужих собак.

Про себя Иван чертыхнулся на неё, но тут же будто бы протрезвел и позвал:

— Оксана, погоди.

Она остановилась и дождалась, когда он подойдёт к ней.

— Чего так поздно тут делаешь? Не боишься?

— Не боюсь, — ответила она, обняв себя руками, на улице было прохладно.

— Давай хоть провожу тебя, чтоб ни одна скотина не пристала.

— Ну проводи, коли хочется.

Молча они шли к её дому. Иван шагал на расстоянии, посматривая на неё. Даже в темноте видел её длинную косу, переброшенную через плечо, округлые щёки, пухлые губы. Вспоминал, как она в прошлом смеялась над ним и Гришей, когда видела, как те удирают из сада, своровав вишню. Он тогда разозлился на её глупый смех и обозвал дурой, но вдруг захотел услышать, как она смеётся вновь.

— Помнишь, как мы с Гриней уносили ноги от вишнёвого сада? Ты тогда выдала нас.

Она, видимо, вспомнила и тихо посмеялась. И у Ивана потеплело и защекотало в груди.

— Зато отвадила вас надолго воровать.

Проводив её до дома, Иван перегородил ей путь и усмехнулся, расставив руки в стороны.

— Слушай, Оксанка, а что, ежели я женюсь на тебе, а?

Оксана мгновение помолчала, а затем рассмеялась громче.

— Ты? На мне? Будет тебе, Иване, словами такими разбрасываешься.

— Почему это разбрасываюсь? Али не пригож я? Всё при мне, всё могу. И тебя не обижу, будешь жить хорошо.

— Ты пьян, сотников сын, — уже серьёзней возразила она.

Иван нахмурил брови:

— Я не только сотников сын, — сказал он уже без улыбки или смешка. — Я просто Иван Швайка. И не гляди, что пьян, слово моё твёрдое. Ну так что? Пойдёшь за меня или как?

— Вот когда от Ивана Швайки перестанет нести брагой, тогда я и дам ответ, — ответила Оксана, хихикнула и быстро ушла к себе.

А Иван ещё долго стоял на том месте, чуть качаясь от слабости в ногах и соображая, чего он ей только что наговорил. А потом всё же не мыкался всю ночь, где придётся, вернулся домой и с порога, ещё пьяный, заявил отцу, что женится.

— Да не рано ли о таком-то думать? — взмолилась Устинья, придерживая сына под руку и провожая его к столу, за которым сидел хмурый Кондрат.

Но Иван оттолкнул мать и громко заявил:

— Не рано! Мужик я или кто?!

Кондрат на это дело посмеялся:

— Мужик. Как приведёшь жену в дом, бесшабашность свою поубавишь, тогда и поговорим, мужик ты или нет.

На следующий день, протрезвев, Иван проснулся рано, с чистой головой и чувством внутри, что он может в одиночку передвинуть гору. Он пригладил волосы, омыл лицо холодной водой. Оделся чисто, как и подобало казаку, идущему к девушке с серьёзным словом. Рубаху надел льняную, хорошо отбелённую, с косым воротом и мелкими оловянными пуговицами. Сверху накинул зипун синего сукна — не новый, но опрятный. Подпоясался простым ремнём из тёмной сыромятной кожи с железной пряжкой. К нему на коротком ремешке был приторочен нож в чёрных ножнах, а саблю он приладил слева, на отдельный узкий ремешок, чтобы не мешала.

Сапоги на нём были чёрные, юфтевые, вычищенные, но без щегольства. Шапку надел овчинную, чёрную, невысокую.

Ни серебра, ни цветной обуви, ни шитого пояса он брать не стал. Пусть смотрят не на отцово добро, а на него самого – решил он так. Вывел Серко из конюшни и уехал на нём к Оксане, зная, что застанет её до выхода. Так и случилось. Она, с тростинкой в руке, гнала свою чёрную корову на выпас, когда Швайка подъехал к ней. Серко под ним плясал, и сам он был хорош собою, он видел, как Оксана, глядя на него снизу-вверх, приоткрыла рот.

— Помнишь, что я тебе вчера говорил? — спросил Иван серьёзно.

— Вижу, проспался, сотников сын, — усмехнулась Оксана. — Я думала, что ты и сам всё забудешь, что было вчера.

— Нет, не забыл. Я сватов к тебе зашлю, Оксана, как и говорил. Женой моей будешь.

Оксана, подгоняя корову, расхохоталась звонко.

— И не смейся надо мной, глупая, — разозлился Иван. — Посмотрим, кто ещё смеяться станет.

И, ударив коня пятками в бока, Иван ускакал от неё прочь.

Вечером же, супротив воли вредной матери, Иван заслал к Оксане сватов: пошли на то дело дядька Фрол, дед Игнат и тётка Акулина. Устинья никак не одобряла выбор сына, причитала до поздней ночи. Кондрат же говорил сыну: быть может, в семейной жизни-то уму-разуму наберёшься. А Иван ждал возвращения сватов, про себя уже планируя, когда можно будет справить свадьбу.

А следующим днём весь городок облетела весть, как Оксана отказала самому Ивану Швайке в сватах. Дядька Фрол, дед Игнат и тётка Акулина вернулись ни с чем, и на это Кондрат только покачал головой, а Устинья принялась бранить Оксану самой разной бранью, которой Иван до того не слыхал от неё. Сам же он впал в ярость, начав швырять дома глиняные горшки и кричать, но отцовская затрещина мигом вразумила его. Ночью младший Швайка почти не спал, полнилась злобой его голова, болевшая так, что готова была будто бы лопнуть.

С Григорием свиделся лишь позднее и обомлел от того, что рядом с чернобровым вертелась и Оксана: они шли мимо, о чём-то разговаривали и пересмеивались, а когда поравнялись со Швайкой, взяли друг друга за руки.

Иван думал, что прямо здесь набросится на Гришу и поколотит, но сдержал свой гнев, насильно заложив руки на груди.

— Здарова, Иван, — улыбнулся Григорий, прищурив свои тёмные глаза. — Вот уж не думал, что такому, как ты, в сватовстве откажут. Видно, не приглянулось Оксане твоё вечно недовольное лицо.

Оксана и Гриша засмеялись, а Ивану было вовсе не смешно.

— А твоё лицо, видать, приглянулось? — съязвил он.

Они быстро расцепили руки. Оксана, улыбаясь, раскраснелась, попрощалась с обоими:

— Не серчай, Иван. Сердцу не прикажешь, — сказала она Швайке по-доброму, как только могла.

— Не серчаю я на тебя, — ответил тот, проводив её взглядом.

А Гриша вдруг сказал:

— Я теперь на неё даже по-иному смотреть стал. Это сколько ж надобно смелости-то, чтоб не пойти за тебя?

Ермак.

Петра Ермакова больше всех не любил Иван: не только потому, что презрительно относился к его наивности и мягкости характера, сколько потому, что с недавних пор Петя крепко стал якшаться с Прасковьей Ковшовой — двоюродной сестрой младшего Швайки. Тётка Ивана, Акулина Швайка, в замужестве Ковшова, родила от покойного мужа двоих детей: старшего сына Ерофея и дочку Прасковью. А после муж умер от лихорадки, простудившись на рыбном промысле. Акулине же досталось от покойного мужа доброе наследство, и второй раз выскакивать замуж она не спешила.

И Ковшовых Иван на дух не переносил: с Ерофеем у него шла настоящая семейная война. Старший Ковшов был поспокойнее бешеного швайчонка, но не упускал возможности поддеть его как следует, часто захаживал к дому сотника, нарочно мельтеша у Ивана перед глазами. Младший Швайка оттого злился страшно. И казалось бы, оставь Прасковью в покое, раз Ковшова — и она. Но нет.

Как прознал Иван про её с Петром шашни, сначала пригрозил Ермакову, а затем и ей. Прасковья, и без того им же пуганная, боялась несколько дней показаться из дома, пока углы все не округлили старшие: Кондрат приструнил сына. Иван осел, но всё одно поглядывал в сторону Петра грозно.

Как-то вечером стояли Иван и Григорий у старого тополя, щёлкали прошлогодние засушенные орехи, разговаривали о своём: Швайка жаловался на мать, из-за которой вчера весь день проторчал у дядьки Фрола. Гриша переживал за деда, чьё здоровье в последнее время сильно шаталось. Пётр подбежал к ним, весь красный и запыхавшийся.

— Куда так бежишь? — спросил его Григорий, сплюнув скорлупу под ноги.

Пётр молча растолкал их, прижался к дереву.

— Мамке моей и сёстрам не говорите, что видели меня, — сказал он осипшим голосом и, пыхтя, полез наверх.

— И не расшибётся же, — процедил сквозь зубы Иван.

Пётр скрылся в молодой листве так, что, и присмотревшись, не увидишь его. И через какое-то время Григорий и Иван уже услышали вопли Анисьи:

— Пётр! Где ты? — кричала она истошно и злобно. Потом показалась немного поодаль, с хворостиной в руке.

Гриша и Иван тихонько посмеялись. А уже после перед ними нарисовались Ольга и Вера: сразу заулыбались, покраснели, подолы простых сарафанов мнут.

— Гриша, Ваня, брата нашего не видали? — спросила Ольга.

— Не видали, — ответил Григорий, раскусывая орех.

— Он снова сбежал, — пожаловалась Вера. — Будто так нам охота носиться за ним!

— Так не носись, раз не хочется, — бросил ей Иван. — Топайте к Дону, может, он там сидит и прячется от вас в камышах.

И обе обиженные ушли прочь. Ещё несколько минут Григорий и Иван постояли под деревом, пока три неугомонные женщины не скрылись с глаз.

— Слезай, дурак, — сказал Иван, задрав голову.

Пётр спрыгнул с дерева, ловко приземлившись на ноги.

— Хорошо ты затаился от них. Додумался же, — улыбнулся Гриша.

— Спасибо вам, — выдохнул Пётр, отряхнул штаны и рубаху и засобирался куда-то.

— Ты куда? — спросил Иван, сведя брови в кучу. — Небось к Прасковье?

Пётр лишь кивнул и пустился скорее бежать прочь.

Прасковья, милая девчушка семнадцати лет, простоватая на лицо, но очень добрая и тихая, с длинной русой косой до талии. Она пугалась лошадей и познакомилась с Петром случайно, когда попросила того привезти хозяйскую кобылу с поля. С тех пор они стали чаще переглядываться, будто случайно заводили разговоры друг с другом. Пётр познакомил её со своей Вербой, прокатил на ней верхом, и Прасковья нисколечко не испугалась, потому что рыжая кобыла, как и её хозяин, была ласкова и чутка. Пётр водил её к Дону, рассказал ей про своего покойного отца, а Прасковья — про своего. На прогулках они стали держаться за руки, а потом и вовсе приучились целоваться. И только после знакомства с ней Ермаков младший стал чаще не слушать мамкиного слова и сбегать по вечерам из дома, чтоб только свидеться с любимой и погулять. Как было и сейчас.

Она встретила его на улице у дома, сразу же обняла, и вдвоём побрели они гулять в сгущающихся сумерках, разбирая дорогу уже по памяти. По ночам Пётр к Дону не совался, боялся: гулял с Прасковьей, держась за руки, медленно прохаживаясь по городку, дома которого потихоньку погружались в сон.

— Главное, к моему дому не ходить, — горько усмехнулся Пётр.

— Тогда не пойдём, — Прасковья прижалась к его тёплому боку.

Побродили они совсем немного: по ночам в мае ещё ощущался холод и поднималась мошкара из травы. Но и того было Пете достаточно, чтоб почувствовать себя самым счастливым и нужным.

У колодца они долго-долго целовались, боясь, что могут увидеть. Потом Ермаков провожал Прасковью к дому, обнимал на прощание и, как только скрывалась она, спешил к себе, думая, что мать дома всё ещё не спит, закричит и отлупит его чем-нибудь обязательно.

На обратном пути ему повстречался прохожий, от которого не сильно, но ощутимо несло брагой. Пётр сгорбился, ускорил шаг, но его всё равно окликнули. Это оказался Иван, уже изрядно выпивший.

— А, Пётр. Поди сюда, — Иван протянул к нему руку и обнял за плечи, ища опору заплетающимся ногам. — От Прасковьи, а? Что, нравится она тебе, а?

Пьяный Иван был добрее трезвого, но оттого и непредсказуем. Сейчас он, навалившись на Петра, довольно улыбался и шутил про дела семейные, а мог в следующий миг кулаком вдарить в лицо так, что упадёшь кверху ногами.

— Нравится, нравится, — тихо пробубнил Пётр, попытавшись убрать с себя руку Ивана, но тот не дал.

— Вот же она, взглянула на такого заморыша, как ты, — смеялся Швайка, а потом вытащил из-за пазухи тёплую деревянную баклагу, заткнутую тряпичной пробкой, и поболтал ею над ухом — там ещё плескалось. — А ну, выпей. Да пей, пей! Или боишься, что мамка твоя учует и выпорет? А ты наплюй на мамку и на них всех. Мне вот тоже мамка с батькой кровь который день сворачивают. А я вот и пошёл, и напился. И пусть только слово скажут — я и второй раз уйду, и третий.

Пётр принял баклагу, задержал дыхание и сделал глоток. Жижа оказалась тёплой, колючей от газов и горькой от дрожжей. Он едва не поперхнулся, но проглотил, чувствуя, как от горла до живота прокатывается мутная волна тепла. В очень редких случаях Пётр позволял себе выпить крепкого, и через пару минут, после нескольких следующих глотков, ему сделалось легко и хорошо, голова чуть закружилась, зашумела. Передавая баклагу туда-сюда, Пётр и Иван допили её и расхохотались.

— Пётр, Пётр, Пётр, — протянул Иван, отсмеявшись. — Где же мы потеряли нашего Гриню?

— Не знаю.

— А я вот знаю, — гордо заявил Швайка. — Он, как и ты, бегает к Оксанке и лобызается с ней.

И снова они засмеялись. Петру хотелось, чтобы этот момент не заканчивался: чтобы всегда у него были такие простые и весёлые отношения с друзьями, когда смеются не над ним, а над простой, смешно рассказанной историей.

— И я как-то видел, как он её дёргал за косичку, — продолжал Иван.

Вновь грянул смех.

— А мне батя говорит, мол: когда внуки, когда женишься, Иван? А я ему: да на ком жениться-то, батя? Тебя вот мать спрашивает, когда ты женишься?

— Нет, никогда не спрашивала.

— А меня всё грызут, собаки. Вон, сёстры твои как на меня глазеют, ох-ах. Как я иду, у них всё из рук валится, краснеют, улыбаются, — Иван продолжал посмеиваться. — А сёстры твои кто, Пётр?

И разом оба ответили:

— Дуры! — заведя такой громкий и долгий смех, что у Петра разболелся живот.

Вместе они дошли до большого дома Шваек, и Пётр мысленно уже прикинул, по какой дороге в темени ему искать свой дом. Иван вдруг его потряс, заговорил тише, уже без смеха:

— А я, Пётр, мужик. Понял?

— Понял, — ответил Пётр, испугавшись возможных проблем.

— Мне батя говорит, что я в мамку весь пошёл. Что характер у меня дрянь, от Шваек нет совсем ничего. И тогда сказал: засиделся ты, сынок. А я жениться хоть сейчас готов! Хоть вот берите меня и показывайте, где невеста живёт. Он думает, не мужик я… А я ему наперекор! Ничего, и у меня всё будет, всё на лад пойдёт, что батька ещё извиняться станет.

— Это ты про свадьбу-то? И про Оксану? — спросил Ермаков.

— Да-да, про неё, — Иван приложил палец к своим губам, шикнул и улыбнулся. — Только ты ни-ни, понял? Даже Грине. Это моё дело. Ты же мне кто? Друг? Станешь хранить секрет? Не сносишь — я тебя поколочу, Петруша, — он посмеялся, а Петру теперь стало не до смеха.

Савва Чуб.

В последнее время Оксана вела себя странно, и Григорий не мог этого не замечать. Она словно боялась Ивана: избегала ходить мимо Швайкиной избы, старалась не встречаться со Швайками ни на улице, ни у колодца. Гриша допытывался:

— Обижает он тебя? Ты только скажи — я ему задам.

— Не обижает, Гриша.

Но голос её дрожал, а глаза отводила в сторону.

Прорвало Оксану лишь жарким обеденным днём, когда Григорий уж совсем на неё надавил. Она разрыдалась, уткнувшись ему в плечо, и поведала о беде, о которой молчала слишком долго.

Дождливой осенью все их посевы сгнили в воде, а то, что уцелело, поел жук. Вся надежда оставалась на чёрную коровку Зорьку, но и та по зиме занемогла и издохла. Григорию стало стыдно до жара в груди: он любил Оксану сильно и крепко, но за всё время ни разу не спросил — куда подевалась их старая корова, откуда взялась новая, рябая, каков нынче урожай, нужна ли помощь?

А помощь, оказывается, была нужна давно. Отец Оксаны тогда пошёл на поклон к сотнику Кондрату, и тот выделил ему корову из своих голов, коня из табунов, немного денег и овощей. Только второй год уж пошёл, а возвращать долг семье Оксаны по-прежнему нечем.

— Потому и не хочу мимо него ходить, — заключила она, вытирая слёзы.

— Иван, стало быть, попрекает тебя? — Гриша сжал кулаки.

— Нет, но мать его глядит дико, будто мы не в долг взяли, а обокрали их. А перед Иваном просто стыдно.

— А чего же ты стыдишься, Оксана? Не ты тот долг вымаливала.

— Но вымаливал мой отец. Мы корову у них взяли, на те деньги, козу купили, немного кур. Корова отелилась, молоко мы пьём и мясо будет, да только куры все перемёрли, никак не можем справиться со своими посевами. Нечем отдавать. Будто проклял нас кто…

Григорий обнял её, успокоил, хорошенько подумал, помолчав.

— А знаешь что? — сказал вдруг он, взяв её за плечи. — Вот сейчас я пойду к Ивану и поговорю с ним.

— Зачем к Ивану? Не надо к Ивану, Гриша, мы уж как-нибудь переживём.

— Иван друг мне, он выслушает, не откажет. Ты только иди домой и не плачь больше. Я для тебя, Оксаночка, всё сделаю. Забудь о долге том теперь. Больше его не станет!

И, оставив её, ошеломлённую, одну, Григорий пустился бежать так скоро, что думал, сапоги его прямо на ходу слетят. Торопился, чтоб застать Ивана одного до вечера, иначе после в их избу так просто и не попадёшь.

После работы Иван во дворе чистил коня с такой резкостью и силой, что привязанный к столбу Серко топтался на месте, чуя гнев своего хозяина. Рядом, подбоченившись, бродила его недовольная и ворчливая Устинья. Самого сотника Кондрата нигде не было, что и хорошо.

Григорий быстрым шагом вошёл во двор, потревожив цепных собак — те разлаялись. Мать Ивана бросила на незваного гостя презрительный взгляд и удалилась. Иван же даже не обернулся.

— Иван, — окликнул его Григорий, становясь рядом с конём.

— Чего тебе надо?

— Поговорить пришёл.

— Говори быстрее, у меня дел немерено.

— Ты ведь знаешь, что твой отец давал в долг семье Оксаны?

Лицо Ивана мигом переменилось. Он перестал шкрябать шкуру коня, посмотрел на Григория, прищурившись.

— Знаю, и что с того? Отец их недавно поставил на проценты, а то уж второй год от них денег не дождёшься.

— Иван, выручи, — Гриша взял его под руку, но тот вырвался, ощерившись. — Поговори с отцом, пусть даст отсрочку хотя бы ещё на год, а лучше на два. Пойми, ни сном ни духом не ведал я про тот долг, а она мне сейчас только рассказала. Говорит, перед тобой даже стыдно.

— Передо мной стыдно ей? — пробормотал Иван себе под нос, о чём-то размышляя.

— И перед тобой, и перед матерью твоей. Она же её одним только взглядом в землю вгоняет. Помоги, а? Дай отсрочку, я всё сам выплачу, Богом поклянусь.

Иван усмехнулся:

— Погоди клясться. Долговую расписку они подписали — что я теперь могу сделать?

— С Кондратом поговори, ты же сын ему. Он тебя послушает. Я не прошу забыть долг, я прошу дать мне время. Я отдам всё.

— Станет меня отец слушать, как же, — проворчал Иван. — Только и знает: «Иван, иди туда, сделай то, подай это».

— Иван, пойми меня…

— Не проси даже, не стану я с отцом об этом говорить, — вспылил он. — Не мой это долг, не мои заботы, не мне за него отвечать.

Григорий шумно выдохнул и замолчал. Если Кондрат Швайка потребует долг с процентами, не выплатить его вовек, хоть умри на работе, хоть продай всё на свете. Но тут Иван заговорил снова:

— А ты попробуй сейчас часть долга закрыть, пока нет процентов.

— Чем же я его закрою?

— Коня продай.

От этих слов Гриша вздрогнул. Продать коня? Верного Вороного, которого выходил с жеребячества?

— Да как же коня, Иван? Как мне потом быть?

— Тогда я тебе не советчик. Ты её любишь, не я. Обещал выплатить долг её семьи, а коня продать жалеешь, чтоб хоть немного помочь. — И, помолчав, тихо добавил: — Была б Оксана моей, я б за неё Серко продал.

И подстегнули его слова Гришу, как нагайка прыткого коня. Не ответил он Ивану, выбежал со двора стремглав и пустился бежать скорее к дому.

Он ворвался в хату, шибанув дверью, не сразу почуяв чужой запах.

— Батька, коня я продам! — воскликнул он и замер у порога.

— Почто коня продать хочешь? — посмеялся мужской сиплый голос. — Какой же из тебя козак да без коня.

Внутри мазанки, на лавке, за столом с отцом сидел старый знакомец, которого Григорий не сразу и узнал. Последний раз сечевик Савва Чуб приезжал в верховья Дона к родне лет пять назад, а может, и того больше. Тогда он ещё был молодым двадцатипятилетним запорожским казаком, отращивал свой оселедец, который спускался с макушки его бритой головы до ушей. Грише было в ту пору восемнадцать, он впервые познакомился с Саввой и вместе с Иваном и Петром слушал его задорные рассказы о сечевой жизни на Низу. Теперь же Савве, должно быть, тридцать. Взлохмаченный чуб ложился поверх плеча, концом доставая до груди, лицо блестело от пота, голубые глаза глядели широко и дико. Первые морщины тронули лоб и переносицу, но с губ не сходила хитрая усмешка. В левом ухе блестела большая и тяжёлая золотая серьга. Савва сделался мужчиной.

Отец Григория поставил гостю на стол хлеб, горилку, квашеную капусту и слушал его рассказы.

— Ох, як же ты вырос-то, чернобровый, — улыбался Савва, спиной подпирая белёную стену. — И руки, и плечи, и лицом пригож. Небось дивчины бегают за тобой, як взбалмошные курицы?

Но у Григория не было времени на разговоры. Он двинулся к отцу.

— Коня продам.

— Какого коня? — спросил отец.

— Своего, Вороного.

— Ты никак на солнце перегрелся, хлопче, — нахмурился Савва. — Как можно коня продать? На кой?

Отец хмыкнул.

— Влюблённый он у меня, не видишь разве?

— О-о-о.

Григорий не унимался:

— То я тебе сказал, теперь не жди меня, — и скоро бросился к выходу.

— Стой, дурак! Я запрещаю! — кричал ему вслед отец.

За Григорием из мазанки вылетел и Савва Чуб, догнал его у плетня и положил руку на плечо, как давнему товарищу.

— Э, погодь, дончак. Почто спешишь ты так? Кому коня продать? Зачем продать?

— Чтоб скопить денег.

— На що?

Григорий промолчал, но Савва и так понял.

— До того ты влюблённый, що коня ради якой-то дивчины готов сменять? Она сегодня е, а завтра нема, а доброго коня попробуй сыщи. А ну-ка, покажи мне своего Вороного.

Вороной был привязан за хатой, щипал свежую зелёную траву.

— От це ж конь! — улыбнулся Савва, подняв жеребцу морду, заглянув в зубы, пощупав ноги. — Всем коням конь! Не продавай, слышь? Жалеть станешь, ой як станешь.

— Не стану.

— Сперва коня продашь, а потом що? Саблю? Не жалеешь такое добро на якую-то там бабу.

— Она не какая-нибудь баба, — разозлился Гриша. — Я сватать её хочу, жить и детей растить с ней хочу.

Савва на это только посмеялся.

— За чем же ей от тебя деньги? — спросил он.

И Григорий кратко бросил в ответ про долг перед сотником. Тут Савва немного оживился:

— Должок-то не малый, покроет ли твой конь хотя бы половину его? А вот и нет, не покроет. Що ж дальше делать станешь?

— Работать буду, главное, чтоб Кондрат Швайка отсрочку дал за моего коня. А там и заработаю всё.

— И готов ты полжизни спину гнуть на кровопийцу-сотника. Да, Гриця, совсем не узнаю я тебя. Раньше батька твой и уследить не поспевал за тобою, як ты уже какому-нибудь дурню морду расквасишь. А теперь вот зажался около девки и дрожишь.

— И я тебя не узнаю.

— Неужто я як-то изменился? — рассмеялся Савва. — Яким был, таким и остался, таким и помру. Это ты вон, як вытянулся. Э, а не пойти ли тебе, Гриця, со мной на Низ?

— На Низ? — удивился Григорий.

— А почему и нет? Батька твой сам из сечевиков, неужто не отпустит? Мирон Вернигора в прошлом на Сечи был, это уж потом тут основался и прирос корнями.

— Зачем мне на Низ?

Савва хлопнул его по плечу:

— Экий ты чудной, ей-богу, не могу наглядеться. А помнишь, як слушал ты мои рассказы, разинув рот?

— То было давно.

— Як давно? Не так давно, чтоб успел человек перемениться.

— А я переменился, — Гриша взглянул на Савву. — Зачем мне на Низ?

— Попроси свою дивчину и её семью не торопиться с венчанием, то успеется. За год-другой ты сюда с Сечи такой дуван привезёшь, що не только долг пану сотнику воротишь, но и свадьбу справишь, и дом поставишь, и Оксанку свою в наряды красивые оденешь.

Григорий сразу же замотал головой:

— И сгину я на твоей Сечи, Оксана и не дождётся меня, а к тому времени Кондрат Швайка отберёт у её семьи последнее.

— Дурень, я же с тобой буду, — Савва тронул пальцами серьгу. — Я и на татар, и на турок ходил, с ляхами бился. Столько добыл: коней, овец, ковры, мониста, золото, сабли добрые. И за тобой присмотрю, слово за тебя скажу. Будешь жить в Донском курене со мной и другими донцами, так що в обиду не дадим. Наш куренной атаман Панько — человек твёрдый и справедливый. Коли биться хорошо станешь, с первого же похода сможешь покрыть весь долг. Всё по-честному, на Сечи нет панов, магнатов или королей, там товарищ товарищу ровня.

Григорий глядел на довольное Саввино лицо, на вислые усы, на блестящую на солнце серьгу. Думалось ему покрутить пальцем у виска, но тут Вороной, учуяв где-то далеко другого коня, поднял голову и заржал.

— А коня не продавай. Як козаку без коня? — продолжал Савва.

И начинал Гриша на него злиться. Иван не помог, коня отговаривают продавать, а у Оксаны теперь на счету каждый день. Когда уж там она будет ожидать его год или два, пока он награбит чужого добра и соизволит вернуться.

Оставил он коня в покое и, не оглядываясь, пошёл прочь от родного дома. Савва ничего ему больше не сказал.

До темноты бродил по улицам, сам не зная куда. К вечерне, когда небо над городком окрасилось в оранжевые и малиновые пятна, привели его ноги к дому Степана. Он вошёл вовнутрь без разрешения — собаками молодой отец не обзавёлся покамест, а друзьям всегда были открыты его двери. В небольшой избе встретили Григория шум и крики младенца. Жена Степана убирала со стола миски и плошки, оставшиеся после ужина, она устало, но по-доброму улыбнулась пришедшему. Сам Степан сидел на лавке у стены, вырезал ножом из дерева что-то, отдалённо напоминающее лошадку. А рядом, держа маленькую Ульяну на коленях, сидел Пётр Ермаков и следил за тем, как Степан орудует ножом. В люльке заливался плачем маленький Ерофей, Ульяна же сидела смирно даже на чужих коленях, сунув указательный пальчик в рот.

— А ты что тут делаешь? — спросил Григорий первым делом, взглянув на Петра. Тот поднялся, держа Ульяну на руках.

— Степана проведать решил. И от мамки прячусь, она снова не в духе, что к Дону ездил.

— А Прасковья твоя где? Чего с ней не гуляешь?

Пётр покраснел и неловко улыбнулся.

— Я к ней ночью хожу, а то днём Иван увидит — обозлится.

— Так вечность и станешь прятаться: то от матери с сёстрами, то от Швайки, — бросил Гриша в ответ и заметил, как Пётр от обиды ли, от печали за свою жизнь закусил губу.

Но в разговор вмешался Степан. Он отдал резную лошадку дочери, взял её с рук Пети и передал жене, а та отправилась укладывать Ульяну спать.

— Когда-нибудь и Пётр наш наберётся смелости да женится на Прасковье и в Дон нырнёт, — сказал он.

— Надо бы поторопиться, а то уж двадцатый год ходит туда-сюда.

— Будет ещё время. А ты зачем зашёл? Поговорить? Ну говори, если уже здесь.

Когда жена Степана и дети ушли в горницу, а плач Ерофея стал тише, Григорий рассказал им двоим всё, что сам узнал: про долг семьи Оксаны перед сотником, про разговор с Иваном и желание продать коня. И не забыл упомянуть про Савву Чуба, который и отговорил продавать Вороного, и всё твердил про свою Сечь.

Степан и Пётр слушали не перебивая, последний так и вовсе рот раскрыл. А Григорий продолжал:

— И вот, вроде, как и за советом я к тебе пришёл, да не знаю.

— За советом ли? Или всё давно уже решил сам?

— Не знаю ещё. И Савва будто бы прав: как мне быть без коня? И сам он будто бы уже бывалый, настоящий казак. Не с пустыми руками на Верхний Дон приходит. Говорил, что на турок даже ходил. А я и сам саблю знаю, в степь выезжал.

— А Оксана твоя чего?

— Вот на ней всё и не вяжется. Как мне помочь ей с долгом, ежели Кондрат Швайка грозит уже последнее отобрать. Даже если коня продам, потом ещё полжизни работать на сотника и спину гнуть. Если уеду, могу не вернуться, Оксана не отпустит. А ежели повезёт и вернусь, могу и долг отдать, и на жизнь себе оставить, да не выдадут ли Оксану замуж?

Степан почесал затылок, рассуждая. В горнице ещё стоял плач Ерофея. Пётр молчал.

— Ты вот что: как сам захочешь, так и будет. Если мне не надо ни за кем с саблей на коне скакать, я то и выбрал. Поставил дом, обзавёлся хозяйством и женой. Ежели бы преследовала меня такая чертовщина, я бы продал коня, да работал бы хоть на кого угодно, да только был бы рядом с любимой. Здесь был бы мой дом, а всякие Саввы — они иного складу. У Саввы жены нет, он приезжий и уезжий, живёт, считай, до первой точной стрелы или сабли.

— Зато казак какой стал, ты его видел? Десять лет прошло, как выбрал он ту дорогу, всё ещё идёт по ней.

— И ты так хочешь?

— Я хочу с Оксаной быть, — твёрдо сказал Григорий. — А чтоб с ней остаться, нужно долг уплатить.

Степан немного помолчал и вздохнул:

— Продай коня, — сказал он вдруг. — Твой конь, я своих двух овец дам. Если не хватит и того — вместе будем работать, я тебе помогу, как смогу, потом сочтёмся, может. Вон, у тебя и Пётр есть, поможет тоже.

Но Пётр всё ещё стоял, разинув рот, будто пришла ему в голову такая мысль, что сделался он немым, только бы другим о том не проболтаться.

— Ты хочешь ради чужого долга, не моего даже, продать овец и уйти в работу? — удивился Григорий. — А потом я и с тобой вовек не рассчитаюсь.

— Да нежели я прошу тебя прямо тотчас всё вернуть мне? Только такой совет могу дать тебе. Если любишь Оксану свою, то останешься с ней, как бы много ни пришлось отдавать Кондрату Швайке.

— А ежели я уеду, то значит что? Не любил я её, выходит, по-твоему?

Степан пожал плечами:

— Ежели уедешь, значит, всё пойдёт так, как я уже не увижу. Я же не знаю, на сколько ты уедешь, не пропадёшь ли.

— Хотя бы на год съездить. Что может случиться за год?

Из горницы вышла жена Степана с хныкающим Ерофеем на руках. Степан взял сына и поднял его к потолку. Мальчик продолжал плакать, а отец смеялся.

— Вон у меня, жена умелица, дочь красавица и какой сын растёт. Ерошка мой, скоро надобно будет на коня сажать.

Жена его улыбнулась:

— Рано ещё, — тихо возразила она.

Мальчишка всё плакал, но уже тише. Григорий глядел на него, поднятого на отцовских руках, снизу вверх, и думал, что давно уже представлял себе, какими были бы его дети. Оксана у него редкая красавица, русоволоса, голубоглаза. Сын их или же дочка, скорее всего, были бы такими же, как сам Григорий — чернявые, черноглазые и неугомонные. Хотелось уже скорее увидеть их, подержать на руках, как Степан держал своих детей. Чтоб была своя изба, и детский смех или же плач наполняли её каждый день, а Оксана была бы рядом. Уставшая, как и жена Степана, но всегда любимая жена и мама. Скорей и скорей… А за долг пришлось бы работать много лет, отказывая себе и отдавая всё Швайкам.

Когда Ероха вновь зашёлся плачем, Григорий резко притянул к себе за плечо Петра и улыбнулся:

— Всё, Петро, айда отсюда, пора хозяевам отдыхать. А тебе, Степан, я ответ завтра скажу.

Они вдвоём вышли на двор, а там уже стемнело. Дом Степана остался далеко за спинами, пока они шагали по тропинке.

— Ты теперь к Прасковье? — спросил Григорий.

— Ага, заскочу к ней, пока мать меня не нашла, — Пётр хрустел пальцами, гнул их, а потом вдруг заявил: — А поехали на Сечь вместе?

— Вместе? Сдурел ты, Пётр? — Григорий резко остановился и остановил Петра, схватив за плечо.

— Почему сдурел-то сразу? Ты, вообще-то, прав. Я уже двадцать лет из-под мамкиного прута не вылезаю, даже плавать трушу, а знал бы ты, где это всё у меня сидит! — он ударил кулаком себя по груди.

— Ты и сабли-то не держал в руке.

— Научусь! Ей-богу, Гриня, не могу я уже так больше!

— А Прасковья твоя как?

Тут и Пётр замялся, но вскоре нашёл слова:

— Думаешь, Иван Швайка так просто оставит меня в покое? Это он пока так, на людях не лезет. Я же чувствую: как узнал он про нас с Прасковьей, он меня будто сожрать хочет. Это из него не выйдет никогда: где это Ермаковым возиться со Швайками? И не объяснишь же ему, что Прасковья, хоть по матери Швайка, по отцу покойному всё равно Ковшова. А этот заладил: Швайки, Швайки… Сбрендил.

Постоял Григорий, послушал, закивал, будто соглашаясь, а сам думал, как сделать так, чтоб надоедливый Пётр не поехал за ним на Низ. И глаза уже начинали слипаться.

— Иди-ка давай ты к своей Прасковье, потом с тобой поговорим, — он хлопнул Петра по спине и быстро зашагал, выискивая в темени дорогу к дому.

Чужой конь у плетня

Ранним утром кто−то громко свистнул под его окном. Григорий мигом открыл глаза, зевнул и потянулся. На улице Пётр, верхом на своей рыжей кобыле Вербе, улыбался во весь рот и махал рукой. «Только тебя мне снова не доставало», — горько подумал Гриша и нехотя покинул хату: глуховатый на правое ухо дед Ермолай ещё спал, а отец суетился во дворе.

Он вышел, умыл лицо дождевой водой, что накапала в бочку у дома, и лениво поплёлся к Петру.

— Солнце уж высоко, — радостно заявил Пётр, хотя светало только-только. — Я от мамки сбёг, покуда спала. Седлай своего Вороного, поскачем к Дону.

— И на кой ляд в такую рань к Дону-то? — спрашивал Гриша, очи его слипались.

— Да просто так, Гриня! Поскачем, подышим, коней напоим да искупаем — и домой.

Во дворе раздавался стук топора и треск деревьев. Глядя на отца, Гриша вдруг прищурился, сообразив, как ему избежать сей поездки:

— Так вон, батьке подсобить надобно сперва, а опосля меня не жди, я до Оксаны.

Но Мирон, услышав слова сына, распрямил спину, добро улыбнулся и махнул ему рукой:

— Ступай с Петром. Ступай.

И скоро доскакали они вдвоём до Дона. Раннее утро ещё держало в себе вечернюю майскую прохладу, но воздух мало-помалу начинал нагреваться. Вороной шёл то размашистой рысью, то галопом, а Верба резво неслась впереди, неся Петра. Длинная осока доставала лошадям до брюха, но вблизи реки она поредела, появились заросли вербы, цветущей мягкими барашками, и меж ними песочная дорожка к Дону.

Прискакав к реке, лошади принялись жадно пить воду. Петро сбросил сапоги, закатал штанины по самые колени и спрыгнул с Вербы в воду — но только туда, где она доходила ему чуть выше щиколоток. Дальше он заходить всегда боялся, хотя Дон любил страшно. Почти всё время пропадал здесь, кормил комаров и оводов, а плавать так и не выучился. Анисья гоняла его от реки, а он, будто уже и привык, что та его колотит, всё равно уезжал.

Пётр затрясся и засмеялся:

— Ай, ай, холодная! — и быстрее вышел на берег, усевшись на влажный песок.

Гриша подобрался к воде, второй раз умыл лицо, прогоняя остатки сна. Думал про себя, как скорее вертаться домой и Петра спровадить куда подальше.

— А помнишь, как ты одной зимой тут под лёд провалился? — вдруг начал Пётр, сунув травинку в зубы.

По всему телу пробежался тот холод, который Гриша, наверное, никогда не сможет забыть. Руки и ноги не шевелились, грудь сдавило от ледяной воды, и медленно он опускался на дно.

— Мне тогда так страшно и стыдно было, — признался Пётр. — Плавать я совсем не умею. Беспомощно бегал по берегу и звал на подмогу. Будто кто услышит.

— Неча стыдиться. Полез бы ты в воду — стало бы в нашем городке двумя утопленниками больше. Хорошо, что Иван тогда был с нами.

Швайка тотчас сиганул в воду, замолотил кулаками по льду, рычал, как зверь, но сумел вытащить Гришу на берег за шиворот кожуха.

— Ты подсобил нам потом, приволок по домам. А то закоченели бы мы с Иваном. А почто не плаваешь-то? — Григорий вдруг понял, что никогда и не спрашивал, отчего Пётр так боится воды. Прежде любопытства не было, а сейчас что-то зажглось внутри.

— Батька мой рыбаком был, — начал Пётр негромко. — Я маленький бегал к нему, стоял вот так на бережке и глядел, как он с сетью управляется. Идёшь с ним, бывало, глядишь на рыб в ведре, как они таращат глаза и шевелят ртами. А потом помню, как отец в Дон упал, в сети запутался, взмахнул пару раз руками — и исчез в воде. Я сперва стоял и думал, что выберется. Малый был, не понимал. А как дошло — расплакался и побежал за мамкой. Отца у меня больше не стало. Теперь мне как−то боязно.

Пётр усмехнулся, но в голубых глазах всё ещё плясали грусть и страх. Гриша это видел.

— Ну что, налюбовался Доном? Коней напоили? Ворочаем домой. Мне бы к Оксане успеть, а то потом работы много, до вечера с ней и не свидимся.

Обратно ехали шагом: Пётр босой, сапоги приторочил к седлу, стремена подобрал, и всё улыбался, довольный, что сумел хоть ненадолго сбежать из дому на реку. Про Сечь больше не упоминал, то и хорошо. А Григорий, будто чуя недоброе, спешил к Оксане. Хлестнул коня нагайкой и помчался так быстро, что Верба за всю дорогу лишь взмылилась, запалённо задышала, а догнать Вороного не смогла и близко.

Коней, храпящих и фыркающих, осадили у первых хат. Гриша направил Вороного к дому Оксаны и нервно оглянулся на Петра — тот не отставал.

— Пётр, я к Оксане еду, — напомнил Григорий с неловкостью.

— Знаю, — Пётр поскрёб затылок. — Гринь, можно с тобой? Ежели домой вернусь, мать чем-нибудь тяжёлым огреет. А так — будто ушёл с тобой ни свет, ни заря работать.

— Ты что это, Пётр? Будешь глазеть, как мы с ней целуемся? Ступай к своей Прасковье и бегай с ней по речкам!

— Гриня, ну пожалуйста! Ты же знаешь мою мать.

Григорий со злости хотел было снова хлестнуть Вороного, но у самого дома бондаря лишь резко рванул повод. Жеребец взвился на дыбы, разинув рот. Пётр замер чуть поодаль, округлив глаза.

У дома, привязанным к плетню, стоял крапчатый Серко — конь Ивана Швайки.

— Ну вот, и Швайка теперь с нами будет, — брякнул Пётр первое, что пришло в голову.

А Гриша насупил густые чёрные брови. «Чего это Швайке понадобилось у моей Оксаны?» — думал он, чувствуя, как сердце забилось чаще: не то от злости, не то от неожиданной ревности.

Подъехали ближе. На улицу торопливо вышла Оксана с большими испуганными глазами. Швайка нагнал её, схватил за руку, но тут же отпустил, увидев перед собой Григория с Петром.

Гриша соскочил с седла, и Оксана бросилась к нему в руки.

— Не спится тебе, Иван, что по чужим домам шастаешь? — проронил Гриша, чувствуя, что ссоры не миновать.

— Я по делу к ней заехал, от отца-сотника к её отцу, да застал её одну, — Швайка как ни в чём не бывало подошёл к своему Серко, похлопал его по шее, на Григория не глядел, прятал злые глаза. — Думал потолковать с ней, а она испужалась.

— Если ты о долге том, то я уже говорил: я верну сам.

Наконец сотников сын взглянул на Григория и Петра, и заулыбался.

— Да что я, зверь какой, Гриша? Понимаю, виноват: заявился без стука, утром рано. Видать, и впрямь напужал твою Оксану, — он подошёл и хлопнул Гришу по плечу. — В другой раз без гостинца не приеду, обещаю. А, Оксана? Привезу в следующий раз тебе гостинец, чтоб ты так меня не боялась. Мне только отец твой надобен.

— Они уж давно уехали, — Оксана всё льнула к любимому, и голос её прозвучал с плохо скрытой злостью.

— Понял тебя.

— Ты не к отцу, а ко мне заходил, Иван, — пробурчала она, уткнувшись Григорию в грудь. — И слова мне разные говорил, от которых я от тебя и убежала.

Григорий плотнее прижал её к себе:

— Какие такие слова?

— Разные. И обниматься лез ко мне.

Сидевший верхом Пётр присвистнул и обронил: «Вот те раз». Швайка впился злыми светлыми глазами в чёрные глаза Григория. Зарделись его уши и щёки.

— Обниматься лез, сотников сын? — Гриша бережно отодвинул любимую в сторону и встал перед Швайкой нос к носу: с виду спокойный, но кровь внутри уже закипала. Иван и сам взглядом мог бы дырок понаделать.

— А что с того? Она тебе не жонка ещё.

— Так станет, Иван. Не раз о том тебе говорил.

— Вот как станет, тогда и отступлю, — Иван понизил голос так, чтобы слышал один Григорий. — Не думай, что только тебе она по нраву. Чем я тебе не жених для неё?

— Ты? Жених? — тихо усмехнулся Григорий и, улыбаясь, отступил на шаг. — Полно тебе, Иван. На сей раз прощаю тебя, но в другой раз кости пересчитаю.

Иван вспыхнул:

— Почто кости? Давай хоть на конях померимся! Нет коня резвей, чем мой Серко.

В разговор вмешался Пётр:

— Мы с Гриней коней с Дона без продыху гнали, какие тут скачки?

— А ты помалкивай, Пётр. Не с тобой сейчас говорю, и не с тобой скакать буду, — отрезал Швайка. Пётр сразу притих, заплетая кобыле косичку на холке. — Выйдем в поле, и пусть Оксана поглядит, каков ты, её жених, в седле. А может, увидит и мою удаль. Ну, идёт?

И молча хлопнули друг друга по рукам.

Снова вернулись в поле. Оксана ехала вместе с Петром сзади на Вербе и тихо причитала, держась за плечи Петра: а достаточно ли быстр у Гриши конь, а удобная ли земля и трава для скачек, а не хромает ли Вороной, потому что ей причудилась хромота. Гриша и Иван ехали впереди, бок о бок: иногда Гриня оборачивался и тепло улыбался Оксане, а Швайка бросал недовольные взгляды то на ненавистного ему Петра, то на Гришу. Серко под ним весь извёлся от желания пуститься вскачь.

— Начнём отсюда, — сказал Иван, поворачивая коня к засохшей коряге. — Поскачем до вон той берёзы, обогнём её и вернёмся назад.

— И что же станется, ежели кто-то из вас придёт первей? — спросил Пётр.

— А то и станется, что не стану я мыкаться по углам и скрываться, и ты, Григорий, не будешь мне указом. Победишь ты — твоя взяла, я отступлю от Оксаны и позабудем нашу дружбу. А ежели приду первый я, то не ревнуй понапрасну, коли я как-то не так буду глядеть на Оксану.

— Хорошо, — отвечал Гриша, ничуть не испужавшись. На шерсти Вороного ещё блестел пот, в то время как Серко уже рвался в предстоящую скачку.

Встали вровень, копыто в копыто. Пётр спешился с Вербы, проверил, всё ли готово, встал чуть в стороне, поднял вверх руку и резко махнул ей. Застегали нагайки, в воздух из-под копыт полетели комья земли и травы, и оба всадника сорвались с места быстрым галопом. Только тяжёлое дыхание и гул в земле были слышны над полем.

Пётр и сидящая на Вербе Оксана смотрели им в спины, пока они превращались в небольшие точки на горизонте.

— Совсем не ясно, кто кого обгоняет там, — встревожилась Оксана, теребя в руках конец своей русой косички.

— Не кручинься. Как поскачут обратно, там и увидим всё. Подумаешь, ежели Швайка обгонит, зато Гриня первый посватается, и никакой Иван потом к тебе не подойдёт.

Иван хлестал своего Серко почём зря. До берёзы он шёл первым, Гриша дышал ему в затылок, чувствуя ногами, как быстро надуваются и сдуваются бока Вороного и какой от него идёт жар — почти как от растопленной печи. Конь ронял со рта куски пены и храпел, дул ноздри.

Обогнув одинокую берёзу, Серко споткнулся в высокой траве, Швайка с него чудом не слетел, а Григорий вырвался вперёд, но перед этим взглянул через плечо на друга — не свалился ли тот. Но Ивана в момент охватила такая злость, что он ещё пуще стал стегать коня нагайкой то по крупу, то по шее, но как ни старался, Серко быстрее уж скакать не мог.

Миновав сухую корягу, под радостный визг Оксаны и одобрительный свист Петра первым пронёсся Гриша, а следом — злой как чёрт Иван. Оба всадника мокрые, кони взмыленные, дышали часто и тяжело. Первым делом принялись отшагивать жеребцов, пока не успокоится дыхание.

Гриша спешился, и Оксана, смеясь, сразу кинулась к нему и обняла — всего потного, насквозь мокрого, а Пётр тем временем бережно принял Вороного за повод и стал водить кругами, успокаивая.

— Всё по-честному, Иван, — выдохнул Гриня, утирая мокрый лоб рукавом.

— По-честному, — буркнул в ответ Швайка, пустив коня вольничать.

— Только не к чему нам с тобой дружбу хоронить. Давай оставим в прошлом всё, что меж нами было?

— Оставим.

Обратно пошли пешком: Пётр вёл в поводу Вербу и Вороного, Иван — своего Серко. Оксана держала Гришу под руку, улыбалась, о чём-то шутила. Гриша пару раз сказал: «Теперь можно и сватов к тебе засылать», — обернулся на Швайку, который плёлся позади и пинал ногой гнилую деревяшку.

Приближалась хата. Мать Петра, Анисья Ермакова, женщина сухая и всегда взволнованная, вместе с двумя старшими дочерями Ольгой и Верой выбежала из хаты, как завидела сына, и влепила Петру такую затрещину, что он отшатнулся. Сёстры над ним посмеивались, иногда бросали влюблённые взгляды на Ивана — тот жених был завидный: сотников сын, лицом не урод, удаль есть, всё при нём.

— Да по что же ты меня колотишь? — взмолился Пётр, прикрывая голову руками. — Довольно, у меня так и лошади сбегут, мамка.

— Ах ты, поганец, — ругалась она в ответ. — Сколько раз тебе говорила: неча на реку соваться! Я с ног сбилась, покуда искала тебя. А вы что смеётесь, дурёхи? Живо домой!

Глядя на это, Гриша с Оксаной тихо посмеялись, а потом Гриша поцеловал любимую в щёку.

— Ну, и мне пора уж, подсоблю отцу, — он повернулся к Швайке, красному и хмурому. — А ты, Иван? Может, вечером встретимся, коней погоняем?

Ответил ему Иван — только не словом, а кулаком. Засветил с размаху в левое ухо — и перед глазами у Гриши заплясали искры. А за первым ударом тут же второй — справа. Взвизгнула Оксана, заголосили сёстры Петра, а Анисья заверещала истошно: «Ой, люди добрые, бегите скорей! Поубивают друг друга!»

Колено Швайки влетело Грише под грудь, вышибло воздух с хрипом. Он рухнул на одно колено, но извернулся, вцепился Ивану в шиворот и с хрустом ударил кулаком ему в нос.

— Вы чего?! Вы чего творите?! — кинулся разнимать Пётр, да освирепевший Швайка и ему заехал с локтя прямо в лицо, раскровянил губу.

Григорий поднялся на ноги. Левое ухо заложило наглухо, во рту, из рассечённой губы, прибывала солёная кровь. Оксана, подобрав подол сарафана, кинулась бежать за подмогой. А Пётр стоял поодаль, прижимал ко рту ладонь и хлопал глазами растерянно — ни дать, ни взять жёлтый цыплёнок, отбившийся от курицы-мамки.

— Ты что творишь, Иван? — прохрипел Григорий.

— Это ты… — выдохнул Швайка, ощерившись по-волчьи. — Татарское отродье!

И больше Григорий ничего не видел и не слышал. Только обрывками помнил потом, как молотил кулаками распластанного под ним Швайку, а после уж сам, вдавленный в землю, принимал удары от друга — пока мужики не растащили их, тяжёлых и мокрых от крови, своей и чужой.

Швайка.

Даже со своим боевым нравом Иван побаивался родной матери — Устиньи Швайки. Была та женщина годов пятидесяти, дородная, с полным лицом, всё ещё важная и до ужаса вредная. Работы не боялась, но ко многим людям относилась с таким раздражением и брезгливостью, что младший Швайка, понимая — характером он весь в мать, — готов был со стыда провалиться под землю. Пилила эта женщина и сына, и мужа своего Кондрата Швайку изрядно.

На порог Иван заявился с побитой мордой: под правым глазом, который он жмурил, наливался синяк, нос разбит, вся рубаха на груди в крови. Устинья вскинула пухлые руки, а Кондрат, сидя на лавке, только кашлянул в кулак.

— С кем это ты так сцепился, собачий сын? — спросил отец угрюмо.

— Ни с кем, — огрызнулся Иван, сел за стол и стянул рубашку.

Мамка, причитая без умолку, принялась обмывать его ссадины холодной водой. Кондрат грубо ухватил сына за щёки, на которых кололась редкая щетина, и повернул лицом к себе, разглядывая.

— Не слабо. Всего разукрасили. Так с кем подрался-то?

Иван отбил отцовскую руку и насупился:

— С Григорием.

— Охо-хо, — усмехнулся Кондрат. — Он же твой друг, всё детство с ним пробегал.

Тут встряла Устинья:

— А я говорила, неча было ему тут ошиваться! Одно слово — чертяка татарская. Только кто б меня слушал. «Не лезь, Устинья, пусть парни растут вместе». Вот и вырастили! Колотят моего сына средь бела дня!

— Замолчь, — оборвал её Кондрат.

— Вечно ты меня затыкаешь! А ты глянь, что они с Ваней сделали! На нём живого места нет!

— Это я первый полез, — шмыгнул младший Швайка разбитым носом и зашипел от боли. — Я его ударил, а потом уже ничего не помню.

— Бить лицо другу своему али товарищу — дело дурное. За что ты его так? — сухо спросил Кондрат.

Устинья, не сдержавшись, вновь заговорила:

— Да всё из-за той девки Оксанки! Грызутся они с этим чернявым за неё, а она и рада. Пойдёт потом хвастать всему городку, как за неё сотников сын и Вернигора дрались. Тоже мне, нашлась тут красавица! Зажимается с этим чернявым всюду — тошно глядеть.

— Замолчишь ты, бабий твой язык что помело! Уйди лучше, дай мне с сыном потолковать. А то я смотрю, нахватался он от тебя всей этой ядовитой гадости. Не мужчина растёт, а ровно баба вторая у меня в доме.

— Вот и уйду! — Устинья топнула ногой. — А ты, сынок, брось думать о своей Оксане. Мне такая невестка в доме не надобна! Опозорила нас со сватами, а мы её семье ещё и денег заняли, которых они не возвращают! — И она пошагала к двери, продолжая бормотать что-то себе под нос.

Лишь в редкие деньки удавалось Кондрату Швайке посидеть с родным сыном один на один и побеседовать. Чаще всего дома его не бывало, а если и бывал, то преподавал ему воинскую и всякую иную на то науку. Ещё мальчишкой Иван обучался грамоте, тогда же сдружился с Гришкой Вернигорой и занимался с ним чем попало, попадая под отцовскую порку: то яблоки сворует, то чужого коня от привязи отвяжет и испужает, то в чьё-то окно зарядит камнем. Вот так и запомнил Иван своего отца: сурового, строгого, немногословного. Того, что докрасна и до синяков сперва выпорет за шалость, а потом объяснит, отчего же так делать нельзя. Не то что мать, которая подле сына вилась, как пчела у любимого цветка. И хоть строга была она, но всему потакала. «Ивашка мой не такой, как эти все. Он у меня способный», — говорила она почти всем, расхваливая сына.

А сейчас сидели отец и сын, и не знал ни один, как разговор завязать: Иван супил брови, побитый и злой, а Кондрат постукивал пальцами по столу.

— За что кулаками-то махал? — спросил наконец старший Швайка. — Разве тому я тебя учил?

— За дело махал. Чего у этого чернявого вечно всё выходит, как надо? Я хотел нынче обскакать его в поле. У меня лучшие кони, мой Серко ветра резвей, а он на своём Вороном обставил меня, дураком выставил у всех на глазах.

— На чьих глазах?

Немного помолчав, Иван продолжил:

— Оксана глядела. Пётр тоже, а я и ему в лицо заехал, губу разбил.

— Дураком ты себя сам сделал, Иван, когда предложил другу эту скачку. Коли проиграл, будь добр и поражение принять достойно, как мужчина: руку пожать, обидные слова сдержать. Тогда, глядишь, и Оксана твоя по-иному на тебя смотрела бы. А ты драку затеял и закопал себя с головой.

Анастасия Погорелова
Text
Age restriction:
16+
Release date on Litres:
08 September 2026
Writing date:
2026
Volume:
220 p. 1 illustration
Copyright Holder::
Автор
Download format:

Similar books