Read the book: «Победа – одна на всех»

Collection
Font::

© АНО «Редакция журнала «Знание – сила», тексты, составление, макет, 2020 г.

Игорь Харичев, Надежда Алексеева
Праздник радости и скорби

Этого дня ждали долго – без малого четыре года. С 22 июня 1941-го. Поначалу непросто было верить, что он придет. Особенно в первые полгода. Но позже сомнения в его наступлении пропали. Хотя трудно было сказать, когда это произойдет. Весной 1945-го стало ясно, что он близок. И все-таки он обрушился на страну так неожиданно, смешав великую радость и великую печаль. Радость – потому что стихли, наконец, выстрелы, взрывы, потому что перестали гибнуть люди и приходить похоронки. Печаль – потому что цена Победы оказалась невероятно высокой: десятки миллионов погибших, искалеченных, обездоленных, многие разоренные города, села и деревни. Потому что в редкую семью не пришло в военную пору горе. Мы не имеем права забывать обо всем этом. И не только из уважения к памяти отцов, дедов, прадедов. Знание ключевых событий отечественной истории необходимо нам сегодняшним, чтобы лучше понимать то место, которое занимает страна, и оценивать те возможности, которые мы можем реализовать.

Был первый день войны, и был последний день. А в долгом промежутке между ними была жизнь на фронте, и была жизнь в тылу. Трудная жизнь, связанная с постоянным риском смерти, со многими лишениями, с непосильным трудом. И с какими-то событиями, которые наполняли ткань жизни, самыми разными – о них могут рассказать и фронтовики, и те, кто находился в тылу. Все это – важные детали, которые помогают понять, почувствовать то нелегкое время.

Мы удалились на 75 лет от того долгожданного, выстраданного дня, когда закончилась Великая Отечественная война. Три четверти века! Это большая дистанция. С одной стороны, она позволяет увидеть истинное величие Великой Победы. С другой, мы уже не различаем многие детали, которые необходимы для понимания того подвига, который совершил наш народ, поборов страшного врага. Вот почему важны самые разные свидетельства о жизни в военную пору людей, участвовавших в Великой Отечественной, и тех, кто обеспечивал Победу своим трудом в тылу, и тех, кто по малости лет не мог еще воевать или трудиться, но кто пережил и день начала войны, и день ее завершения.

Представить какую-то часть таких свидетельств – задача настоящего сборника. В него вошли материалы, подготовленные для сборника в 2020 году, а также архивные материалы, публиковавшиеся в журнале «Знание – сила» начиная с 60-х годов прошлого века. Это фрагменты дневников, воспоминаний, это интервью с участниками боев и тружениками тыла, а еще с теми, кого зовут детьми войны, на чью долю выпало простреленное детство; это многочисленные статьи, в которых рассказывается о событиях военной поры, о людях на войне, о жизни в тылу; делаются попытки разобраться в том, почему столь трагичными для нас были первые месяцы войны, объяснить многие неудачи, оценить роль разных факторов, успех или неуспех военных операций и действий людей. Каждая публикация несет отметины того времени, когда она увидела свет. При этом каждая публикация подобна части большой мозаики, восстанавливающей столь важную для нас картину прошлого, дающую возможность прикоснуться к нему… ощутить его.

Наше прошлое. Столь непростое. Но другого у нас нет.

Оно рождало и продолжает рождать непростые вопросы. Например, какую роль сыграл Сталин в том, что мы понесли страшные потери в сорок первом, отступали до самой Москвы? И в том, что мы, несмотря на долгое отступление, на страшные потери, победили в этой войне? Не слишком ли высока цена, которую мы заплатили за Победу? Справились бы мы с немцами в одиночку – без ленд-лиза и союзников? Более частные, но не менее важные вопросы: допустимо ли было посылать в бой необученных, плохо вооруженных солдат? А гнать в неподготовленные наступления только ради того, чтобы угодить вышестоящим? А сажать в советские лагеря солдат и офицеров, побывавших в немецком плену?

Нынешние молодые люди вряд ли задают себе эти вопросы – слишком далеко отстоят от них события предвоенной и военной поры, слишком затмевает суровую правду войны сверкание салютов и громкое величие парадов. А те, кто старше, отвечали на эти вопросы не единожды. Ответы были разные, и вовсе не по тому, что одни знали истину, а другие – нет. Очень многое зависело и продолжает зависеть от системы ценностей того, кто дает оценку поступкам, решениям. Одни списывают жестокости на суровые условия военной поры, на их жизненную необходимость во имя спасения страны. Другие не оправдывают жестокости, отношение к людям как расходному материалу. Главное различие в подходах: страна для людей или люди для страны? Признавать ценность каждой человеческой жизни или нет? Те, для кого первое – непреложная истина, уверены: цена Победы непомерно высока, слишком много жизней загублено впустую, и в начале, и в ходе войны. И вина Сталина в этом несомненна. А Победу одержал народ, а вовсе не Сталин. Такие оценки вовсе не отменяют величия подвига народа, вынесшего на своих плечах всю тяжесть войны, заплатившего десятками миллионов погибших, ставших калеками, перенесших тяжелые лишения.

Удивительно отношение Сталина к празднику День Победы. Его ввел Президиум Верховного Совета СССР указом от 8 мая 1945 года, предписав считать этот день нерабочим. Первое празднование, состоявшееся на следующий день, завершилось грандиозным салютом и народными гуляниями. Еще были праздничные Дни Победы в 1946 и 1947 годах, но 23 декабря 1947 года Президиум Верховного Совета СССР новым указом вместо Дня Победы сделал нерабочим днем 1 января. Конечно же, инициатива исходила от Сталина – только он мог принять такое решение. Говорят, «отцу народов» не давала покоя популярность маршала Жукова, имя которого прежде всего связывали с Победой. А еще с 1 января 1948 года отменили выплаты за ордена, а также льготы для орденоносцев в виде бесплатного проезда на городском транспорте и раз в год по железным дорогам и водным путям. (Хотя выплаты были небольшими, фронтовики обиделись, перестали носить ордена). Причина отмены, скорее всего, была в том, что Сталина раздражали некоторое вольнодумство и отсутствие страха, которые царили в среде фронтовиков – людей, привыкших видеть смерть и рисковать жизнью.

Отношение Сталина к фронтовикам показывает и так называемая зачистка инвалидов, не раз проводившаяся в крупных городах страны с конца 40-х годов. Периодически арестовывали и вывозили в специнтернаты, более напоминавшие тюрьмы, всех безруких и безногих, находившихся на улицах – дабы не портили благостную картину. Ведь многие из инвалидов войны влачили нищенское существование, были одеты в лохмотьях, побирались. Государство бросило их на произвол судьбы: их не принимали на работу, а пособие для самых тяжелых категорий составляло половину зарплаты неквалифицированного рабочего. Законодательно запрещалось принимать в учреждения социального обеспечения инвалидов I и II группы, у которых были хоть какие-то родственники. В страшный символ «зачистки» превратился остров Валаам, в специнтернате которого содержались наиболее тяжелые инвалиды, оставшиеся без рук и ног.

День Победы вновь стал нерабочим лишь в юбилейном 1965 году, при Брежневе. Тогда состоялся военный парад на Красной площади, первый после того, победного, который прошел 24 июня 1945-го. А в 1967-м у Кремлевской стены на День Победы открылась Могила Неизвестного Солдата.

После распада СССР военные парады 9 мая на Красной площади не проводились до 1995 года. Тогда, на пятидесятилетие, в Москве прошли два парада: на Красной площади – в пешем строю, и на Поклонной горе – с участием боевой техники. С тех пор парады в День Победы вновь вернулись в нашу жизнь, во всем их блеске. Каждый раз это демонстрация военной мощи страны. Но бодрые звуки маршей, четкая поступь военных, шагающих в пешем строю, грозное урчание военной техники не должны затмевать того, что День Победы – праздник не только радости, но и скорби. Ее рождает осознание непомерности той цены, которая была заплачена за Победу. Вот почему глупы и даже преступны обращенные к немцам слова, написанные на наклейках, которые можно прочесть на некоторых автомашинах: «Можем повторить!» Вновь потерять десятки миллионов жизней?! Вновь обречь на страдания, на горечь потерь другие десятки миллионов?! Это недопустимо.

Говорят, что история ничему не учит. И все-таки нам стоило бы усвоить уроки Великой Отечественной войны. Горькие уроки. Главный из которых – необходимо ценить каждую человеческую жизнь. Каждую. А о павших, о тех, кто прошел войну, мы будем помнить. Мы в долгу перед ними.

1
Накануне

Константин Симонов
«Двадцать первого июня меня вызвали в Радиокомитет…»

Фрагмент комментариев к военным дневникам. Первую попытку напечатать свои военные дневники, составившие затем двухтомник «Разные дни войны», Константин Симонов предпринял вскоре после 20-летия Победы. Первая часть их под названием «Сто суток войны» должна была появиться в трех последних номерах «Нового мира» в 1967 году. Но публикация не состоялась. Текст в журнале «Знание – сила» печатался по «новомирской» верстке, находящейся в архиве К. М. Симонова.

…Я хочу сейчас, через двадцать пять лет, ответить себе на вопрос, с которым связано все начало моих записок: в какой мере война была неожиданностью для меня и для других моих сверстников? Для того чтобы попробовать на это ответить, надо вернуться из 1941 года еще на несколько лет назад.

Между процессом Димитрова и 1939 годом у меня не было никаких сомнений в том, что война с фашистами непременно будет. Больше того, мыслями о неизбежности этой войны для меня лично определялось все, из-за чего я поверил, что прочитанное мною – правда, что действительно существовал какой-то военный заговор и люди, участвовавшие в нем, были связаны с Германией и хотели устроить у нас фашистский переворот. Других объяснений произошедшему у меня тогда не было. Я не хочу сказать, что у меня не вызывало мучительных сомнений все последовавшее за этим. Конечно, я, как и другие, не мог знать тогда тех сведений, которые сейчас, в 1967 году, каждый может прочесть, открыв однотомник «Краткая история Великой Отечественной войны», я не мог знать, что тогда я делал в те годы как начинающий литератор. Именно этой неизбежностью объяснялись для меня и многие трудности нашей жизни, и та стремительная и напряженная индустриализация страны, свидетелями и участниками которой мы были. В этой же неизбежности войны мы искали объяснения репрессиям 1937–1938 годов. Во всяком случае, когда весной 1937 года я узнал о суде над Тухачевским, Якиром и другими нашими военачальниками я, мальчиком, в двадцатые годы несколько раз видевший Тухачевского, хотя и содрогнулся, но… врагами народа, если говорить только об армии, объявлены были в течение двух лет все командующие и все члены военных советов округов, все командиры корпусов, большинство командиров дивизий и бригад, половина командиров и треть комиссаров полков. Если глазам кого-нибудь из нас могла бы предстать вся эта картина в целом, то я не сомневаюсь, что наши тяжелые сомнения превратились бы в прямую уверенность, что это неправда, что этого не может быть. Кстати сказать, размышляя об этом сейчас, я не могу понять людей, которые и теперь, перед лицом неопровержимых и опубликованных в нашей печати фактов, продолжают объяснять все тем, что Сталин был болезненно подозрителен, верил Ежову и не ведал, что творится. Ведь Сталин-то знал тогда все эти цифры в полном объеме, он видел всю картину в целом и не мог, разумеется, верить, что все командующие округами, все члены военных советов, все командиры корпусов по всей стране, от Белоруссии до Приморья и от Мурманска до Закавказья, были предателями. Я не могу допустить возможности такого безумия.

Разумеется, когда речь идет об аресте командиров и комиссаров дивизий, бригад и полков, это шире понятия «верхушка армии». И нет оснований полагать, что каждый из таких арестов осуществлялся с прямой санкции Сталина, но зато справедливо будет сказать, что все это было результатом страшной цепной реакции.

Ежегодные служебные аттестации, незадолго до своего ареста написанные «врагами народа» на обширный круг своих подчиненных, сплошь и рядом ставили под подозрение этих последних. Со следами этого сталкивался всякий, кому приходилось работать над личными делами того времени. И чаше всего нельзя сказать даже, по какому принципу одни погибли, другие остались служить в армии, а третьи оказались на несколько лет изъятыми из нее, вплоть до своего освобождения в 1939–1941 году, когда было реабилитировано более четверти арестованных в предыдущие годы военных. В каждом случае это зависело от того или иного сцепления обстоятельств. Но не сказать с полной определенностью о масштабах этого страшного процесса – значит не сказать об одной из важнейших причин неудач нашей армии в начале Великой Отечественной войны.

Тем не менее, несмотря на масштабы постигшей армию катастрофы 1937–1938 годов, тяжелая атмосфера недоверия все-таки с меньшей силой повлияла бы на моральные и боевые качества военных кадров к началу и в начале войны, если бы произошедшая к этому времени реабилитация более чем четверти арестованных военных сопровождалась признанием огромности совершенных ошибок. Такое признание было бы воспринято хотя бы как частичная гарантия невозможности их повторения.

Но об этом не было и речи.

Я хорошо помню, с каким вздохом облегчения было воспринято исчезновение в начале тридцать девятого года с политического горизонта зловещей фигуры Ежова, и так же хорошо помню, как тогда, на первых порах, с именем его не менее зловещего преемника Берия у несведущих людей связывались даже добрые чувства. Именно ему тогда зачастую приписывали освобождение многих вернувшихся на свободу людей. Как ни чудовищно выглядит это в свете всего последующего, но тогда ощущение было именно такое.

А в общем, к началу войны в смысле оценки событий 1937–1938 годов в глазах многих из нас дело выглядело так: были известные перегибы, исправленные товарищем Сталиным. Появилось довольно много освобожденных людей, исчез без публичного объяснения причин Ежов, а в целом страна – и в частности армия – очистилась и окрепла после уничтожения «пятой колонны», которая предала и погубила бы нас во время войны, если бы она не была своевременно ликвидирована.

Сейчас особенно очевидно, насколько подобный взгляд на вещи совпадал с тем определением «ежовщины», которым просто и коротко заклеймил события тех лет народ. И сделал это не после смерти Сталина, а еще перед войной.

И все-таки в те тяжелые годы именно всеобщая уверенность в том, что нам придется скоро не на жизнь, а на смерть воевать с фашистской Германией, а может быть, одновременно и с Японией, в какой-то мере отвлекала людей от более критической оценки происшедшего. Эта уверенность толкала их на то, чтобы в той напряженной обстановке в определенной мере искать оправдание обостренной подозрительности, доходившей порой до того, что в невинных крестиках какого-нибудь текстильного орнамента находили коварно замаскированные фашистские свастики.

О моральной готовности народа вступить, если понадобится, в вооруженную борьбу с фашизмом говорили и глубокий отклик в сердцах, вызванный процессом Димитрова, и решимость молодежи в любую минуту ехать добровольцами в Испанию, и всеобщее одобрение, которое в 1938 году вызвала готовность Советского правительства прийти на помощь Чехословакии, и такое же единодушное возмущение Мюнхеном. Во всяком случае, в той рабочей и студенческой среде, в которой я жил в те годы, не помню ни одного разговора, даже с глазу на глаз, в котором кто-нибудь из моих сверстников проявил бы равнодушие к судьбам Испании или высказался в том смысле, что «наша хата с краю» и зачем нам ввязываться из-за чехов в войну с немцами.

Война справедливо рисовалась нам тогда как нечто неизбежное, хотя и вынужденное. Ее начало представлялось как нападение на нас фашистской Германии, или Японии, или обеих вместе, за этим следовал их разгром в результате наших ответных действий. История в конце концов подтвердила правильность этого предчувствия, хотя по дороге к победе нас ожидали такие страшные и неожиданные испытания, возможность которых в те годы просто-напросто не приходила нам в голову. Мы не ожидали их потому, что неверно оценивали обстановку в стране и начавшее обнаруживаться уже к 1939 году отставание и в области организации армии, и в области ее оснащения современной военной техникой. Воспитанные в глубокой любви к Красной Армии и, в конце концов, несмотря ни на что, не ошибавшиеся в своем ощущении ее потенциальной мощи, мы, конечно, и отдаленно не представляли себе меру ее неподготовленности к войне.

В написанном в 1937 году эпилоге поэмы «Ледовое побоище» я, выражая свои тогдашние чувства, писал о будущей войне так:

 
Когда-нибудь, сойдясь с друзьями,
Мы вспомним через много лет,
Что в землю врезан был краями
Жестокий гусеничный след.
Что мял хлеба сапог солдата,
Что нам навстречу шла война,
Что к западу от нас когда-то
Была фашистская страна.
 

Концепция этих строк была сходна с концепцией многих стихов, писавшихся тогда о будущей войне, – сначала война шла нам навстречу, потом, защищая свою страну, мы вооруженной рукой ставили крест на германском фашизме. Примерно тем же самым я закончил через год свои стихи «Однополчане»:

 
Под Кенигсбергом на рассвете
Мы будем ранены вдвоем.
Отбудем месяц в лазарете
И выживем, и в бой пойдем.
Святая ярость наступленья,
Боев жестокая страда
Завяжут наше поколенье
 

В железный узел навсегда. Правда, даже и тогда и мне, и целому ряду моих товарищей по профессии в отличие от других литераторов, писавших в шапкозакидательском духе, война все-таки представлялась «жестокой страдой». Но предположить, что в начале этой войны мне придется слышать гул орудий на окраинах Москвы и видеть бои на улицах Сталинграда, я, конечно, не мог. Кстати, тогда, в 1938 году, в редакции в слове «Кенигсберг» изменили одну букву, написав «Ренигсберг», очевидно, во избежание дипломатических осложнений.

Немалое место в наших мыслях о ходе будущей Войны, выраженных и в прозе, и в стихах, в том числе и в моих, занимала надежда на то, что в ходе этой войны народ Германии выступит против фашизма. Эта вера была частью нас самих, и хотя того, что мы ждали, не произошло, сила и чистота нашей тогдашней веры и сейчас не вызывает у меня чувства раскаяния.

В августе 1939 года, когда был заключен пакт с Гитлером, я был на Халхин-Голе. Как раз в эти дни наша действовавшая вместе с монголами армейская группа, которой командовал Г. К. Жуков (тогда комкор), в жестоких боях добивала окруженную на территории Монголии 6-ю армейскую группу японцев. Не знаю, может быть, окажись я в то время в Москве, я отнесся бы к этому пакту с большими душевными сомнениями. Там, в Монголии, в разгар боев, я воспринял это известие как неожиданное, даже ошеломляющее, но, в общем, благоприятное. Не хочу распространять это мое восприятие на других людей, в таких случаях надо говорить о себе. Несмотря на то, что до полного уничтожения окруженных японских дивизий оставались считанные дни, я, так же, как и многие на Халхин-Голе, вполне допускал, что японцы не примирятся со своим разгромом в Монголии, и уже стоивший им нескольких десятков тысяч жизней вооруженный конфликт может развернуться в большую войну на всем Дальнем Востоке. В этих условиях оттуда, из Монголии, пакт с Германией воспринимался как благо, как нечто такое, после чего там, у тебя за спиной, на Западе, по крайней мере, в ближайшее время, ничего не начнется.

Потом, когда разразилась война на Западе и когда политики, ответственные за Мюнхен и за срыв переговоров с нами, толкнули Польшу, а вслед за ней и Францию, навстречу происшедшей трагедии, мое отношение к пакту стало более сложным и противоречивым, в особенности после падения Франции.

В меру своего разумения я по-прежнему считал, что после неудавшихся по вине Англии и Франции наших переговоров с ними о взаимных гарантиях против германской агрессии пакт был единственным возможным для нашей страны выходом из создавшегося положения. Но чем дальше фашисты шагали по Европе, чем больше стран они подчиняли себе, тем большее чувство внутренней душевной стесненности вызывали у меня наши внешне лояльные отношения с этими завоевывавшими Европу людьми. Они оставались теми же, кем были, – фашистами, но мы уже не имели возможности писать и говорить о них вслух то, что мы о них думаем.

Государственная целесообразность пакта для меня по-прежнему не подвергалась сомнению, но чувство душевной потрясенности нарастало.

Молниеносное поражение Франции не только потрясло душу, но н вселило чувство горечи. Существовавшее у меня с самого начала европейской войны желание, чтобы у немцев не выходило так, как им хотелось, все больше обострялось по мере их новых успехов.

Вдруг промелькнувшее в газете сообщение ТАСС о противовоздушной обороне Лондона, в котором прозвучала нота сочувствия к оборонявшим свою столицу англичанам, было воспринято с обостренной радостью. Я говорю не только о себе. Хорошо помню, что это было общее чувство.

Конечно, все это было связано не только с неприязнью к Германии, неприязнью именно потому, что она была фашистской страной, но и с возраставшей тревогой за собственную судьбу: что же будет дальше, когда они завоюют всю Европу? Кто же их разобьет, в конце концов? Очевидно, это все-таки придется делать нам, больше некому.

Пока я лишь добросовестно пробовал восстановить свои тогдашние мысли. Не могу не добавить к ним тех, которые после долгих размышлений рождаются у меня сейчас. Да, тогда пакт 1939 года казался мне разумным. Особенно перед лицом перспективы создания против нас единого антисоветского фронта. И сейчас он, в общем, продолжает казаться мне государственно разумным в том почти безвыходном положении, в котором мы оказались тогда, летом 1939 года, когда угроза того, что западные державы вот-вот толкнут на нас фашистскую Германию, стала самой прямой и реальной.

И все-таки, когда оглядываешься назад, чувствуешь, что при всей логической государственной разумности этого пакта, многим из того, что сопровождало его заключение, у нас, просто как у людей, была почти на два года психологически отнята какая-то часть того необыкновенно важного самоощущения, которое составляло и составляет нашу драгоценную особенность и связывается с таким понятием, как «первая страна социализма»… То есть случилось нечто в моральном смысле очень тяжелое.

Я пишу все это после долгих размышлений и колебаний, но одно для меня ясно: когда через два года началась война с фашизмом, мы среди неслыханных испытаний и жертв – и для себя самих, и для многих миллионов людей в мире – своим образом действий в этот трагический для нас час истории вновь подтвердили, с какой духовной высотой связано великое понятие «страна социализма».

Возвращаюсь к своим довоенным мыслям.

Все более оглушительные успехи немцев вызывали у меня не только все возраставшее сочувствие к тем, кому они наносили поражение за поражением, но и все усиливающуюся тревогу за будущее. Повторяю: армия казалась мне несравненно более готовой к войне с немцами, чем это было на самом деле. Но время постепенно вносило коррективы в это представление. И главные коррективы внесла финская война.

Я не был на ней, но там были многие мои близкие друзья, достаточно откровенно рассказавшие мне обо всем, что они видели.

Из этой войны делались весьма серьезные выводы, под председательством Сталина проходили многодневные заседания Главного Военного Совета, К. Е. Ворошилова сменил на посту наркома С. К. Тимошенко, произошла резкая перемена к лучшему во всей системе обучения армии.

В литературе куда сильней, чем раньше, зазвучали ноты, напоминавшие, что настоящая война – нечто совсем иное, чем те облегченные до нелепости детские проекты ее, которые еще недавно можно было увидеть в таких фильмах, как «Если завтра война», «Эскадрилья номер пять», или прочесть в таких книгах, как «Первый удар» или «На Востоке».

В печати появился цикл стихов прошедшего финскую войну Суркова, в которых говорилось о неимоверной тяжести войны, о крови, жертвах, лишениях, о том, что войну не выиграешь за двенадцать часов, как в романе «Первый удар», а ее надо «вытерпеть» и «выдюжить». Сейчас все это само собой разумеется, но тогда такие стихи были важным событием в литературе, да и вообще в нашей духовной жизни.

Для большей очевидности этого скажу, что когда примерно за год до появления стихов Суркова я закончил одно из своих халхин-гольских стихотворений строкой: «Да, враг был храбр, тем больше наша слава», то сначала мне пришлось долго отстаивать ее, а потом я неожиданно услышал ее по радио в таком виде: «Да, враг коварен был, тем больше наша слава».

Кто-то счел, что, уж, во всяком случае, по радио недопустимо превозносить врага, высказывая предположение, что он, видите ли, может быть храбрым!

Вспоминаю, какой тяжелый для меня спор вышел из-за этого же стихотворения «Танк» с В. П. Ставским после нашего возвращения с Халхин-Гола.

В этом стихотворении я предлагал на месте так называемого Баин-Цаганского побоища, в котором наши танкисты, разбив японцев, сами понесли жесточайшие потери, поставить в качестве памятника один из наших продырявленных в этом бою танков, – сейчас мысль естественная, даже не дискуссионная.

Но тогда Владимир Петрович Ставский, сам участник этого Баин-Цаганского побоища, видевший все своими глазами, прочитав это стихотворение, рассвирепел:

– Нашел, что придумать, – поставить вместо памятника дырявый танк! Разбитый, никуда не годный! Что это за символ победы?.. Что, мы не можем новый танк поставить или мраморный?..

В первую минуту я опешил от его натиска. То, что говорил мне Ставский, никак не вязалось у меня ни с его собственным мужественным обликом, ни с его биографией солдата (которую он потом достойно продолжил на финской и Великой Отечественной войнах). Я не сразу понял, что в полном противоречии со всем тем, что он сам же видел и пережил на Баин-Цагане, Ставским продолжает владеть страшная инерция нашей пропаганды, говорившей о победе малой кровью и умалчивавшей о трудностях и жертвах, которыми покупается победа.

Мы так ни до чего и не договорились и расстались в ссоре, а в следующий раз я увидел Ставского – прихрамывающего, вернувшегося после финской войны с тяжелым ранением. Да, бывало тогда и так, что сама жизнь человека, пережитое и виденное им собственными глазами жестоко расходилось с тем, что он искренне считал нужным писать обо всем этом. И я бы не вспоминал этого случая, если бы в нем не отразились существенные черты того времени.

Я не был на финской войне, а на Халхин-Голе оказался лишь в конце событий, когда японцы на моих глазах, действительно, без всяких преувеличений, были разбиты наголову. Своими глазами я видел разгром японцев. Но на Халхин-Голе я общался с людьми, находившимися там с самого начала событий, и для меня не было секретом ни то, что наши броневики горели, как свечи, ни то, что наши быстроходные легкие танки БТ-5 и БТ-7 неожиданно оказались очень уязвимыми для артиллерийского огня, ни то, что наши истребители, как выяснилось, несколько отставали в скорости от японских. Мне приходилось также слышать, что поначалу японцы били в воздухе наших неопытных, совершавших первые боевые вылеты летчиков, и перелом в воздушных боях создался, только когда на Халхин-Гол прилетела большая группа наших лучших истребителей, уже отличившихся в Испании.

В разговорах там, в Монголии, не делалось особого секрета из того, что одна из наших стрелковых дивизий оказалась очень плохо обученной, при первых столкновениях с японцами побежала и лишь через месяц, постепенно втянувшись в бои, начала неплохо воевать. А кроме того, – это я уже видел своими глазами, – японская пехота дралась отчаянно, защищала каждую сопку до последнего человека, умирала, но не сдавалась, нанося нам чувствительные потери. Словом, «враг был храбр». И, вспоминая о японцах, я допускал, что этого можно ждать и от немцев…

Я говорил о стихах Суркова, о споре со Ставским, о разных точках зрения на то, как писать о враге: «храбр» или «коварен». Все это только частности тех споров, которые в открытом, а чаще в скрытом виде существовали в духовной жизни страны, и того постепенного осознания меры опасности, с которой нам придется столкнуться в случае войны с немцами.

Этот процесс, встречавший жестокое противодействие в силу сложившихся за предшествующие годы ложных представлений, хотя и ускорился под влиянием тяжелых для нас уроков финской войны, но так и не успел завершиться и дать существенные результаты к началу войны с немцами. Тем не менее он происходил, и мне хочется процитировать в доказательство отрывки из двух архивных документов, относящихся к преддверию войны, к февралю 1941 года. В обоих говорится о готовящемся тогда в издательстве «Молодая гвардия» сборнике «Этих дней не смолкнет слава».

В первом из документов сказано так: «…сборник исходит из принципиально неверной установки о том, что «наша страна – страна героев», пропагандирует вредную теорию «легкой победы» и тем самым неправильно ориентирует молодежь, воспитывает ее в духе зазнайства и шапкозакидательства». Во втором документе говорится то же самое, только другими словами: «В материалах много ненужной рисовки и хвалебности. Победа одерживается исключительно легко, просто… все на «ура», по старинке. В таком виде воспитывать нашу молодежь мы не можем. Авторы, видно, не сделали для себя никаких выводов из той Перестройки, которая происходит в Красной Армии…».

Первая цитата – из проекта письма тогдашнего начальника Главного политического управления армии А. И. Запорожца к А. А. Жданову, вторая – из письма тогдашнего наркома обороны С. К. Тимошенко к тогдашнему секретарю ЦК комсомола Н. А. Михайлову. Видимо, если бы война началась хоть на год позже, тот с трудом происходивший поворот в умах, о котором свидетельствуют эти письма, если бы и не завершился, то, во всяком случае, уже принес бы некоторые плоды. Однако война началась в июне 1941 года…

В декабре 1940 года я написал пьесу «Парень из нашего города». Пьеса кончалась событиями на Халхин-Голе, но тревожные мысли о будущей войне с немцами, все больше занимавшие меня в то время, все-таки нашли в этой пьесе свое выражение, правда, максимально сдержанное, приемлемое для печати.

Герой пьесы Луконин слушал в Монголии передачу немецкого радио из только что взятого немцами Кракова, н конец этой сцены выглядел так:

«Сергей:

Довольно, выключи! (Молчание.) Здорово здесь чувствуешь расстояние?.. Конечно, все эти Беки и Рыдз-Смиглы – дрянь и авантюристы, но когда я думаю о польских солдатах… Нет, незавидная участь – быть солдатом в стране, где умеют делать только дамские чулки и губную помаду! Как, по-твоему, а, Севастьянов?

Севастьянов:

Да, по-моему, они сейчас предпочли бы уметь делать танки.

Сергей:

Поздно. За две недели этому не научишься…»

Больше сказать тогда в печати и со сцены было невозможно, и я понимал эту невозможность и не пытался переступить границу, но тем не менее стремился, как мог, выразить свое отношение к фашистам, шагавшим по Европе. Актеры Театра Ленинского комсомола, игравшие эту сцену в марте 1941 года, еще ближе к войне, в дополнение к авторским, вложили в эту сцену свои собственные чувства, и, как нам казалось, зритель понимал то, что мы хотели дать ему почувствовать.

За месяц до войны, 16 мая 1941 года, мне пришлось участвовать в обсуждении этой пьесы в Доме актера.

Пьеса была неровная, с большими слабостями, но на обсуждении меня больше хвалили, чем ругали, видимо, потому, что главные герои пьесы были военные, уже воевавшие и, если надо, готовые снова идти сражаться люди. Появление таких людей на сцене тогда встречалось с особым сочувствием, и в этом тоже сказывалась тревожная атмосфера времени, ожидание вот-вот готовой разразиться войны, о которой, как мне вспоминается, тогда много думали, хотя и не часто говорили вслух.

Что касается меня, то на этот раз после обсуждения моей пьесы я сказал, отвечая выступавшим: «Что бы мы ни писали, не надо забывать о том, что если не в этом году, так в будущем нам предстоит воевать. Так я и писал эту во многом еще плохую пьесу… Нам скоро воевать! А перед этим отступают на задний план все мелочи. И из-за того, что пьеса… при всех ее недостатках, написана с тем чувством, что если не сегодня, так завтра нам предстоит воевать, мне прощаются многие недостатки. Я это учитываю».

Мысль выражена несколько коряво, но мне не хотелось задним числом править эту довоенную стенограмму.

Во многих воспоминаниях о первом периоде войны я читал о заявлении ТАСС от 14 июня 1941 года и о том дезориентирующем влиянии, которое оно имело.

Так оно и вышло на деле. Хотя сейчас, перечитывая это заявление ТАСС, я думаю, что его можно рассматривать как документ, который, при других сопутствующих обстоятельствах, мог бы не только успокоить, но и насторожить.

Думается, что Сталин хотел этим документом, во-первых, еще раз подчеркнуть, что мы не хотим войны с Германией и не собираемся вступать в нее по своей инициативе, во-вторых, что мы хорошо осведомлены о концентрации германских войск у наших границ и, очевидно, принимаем в связи с этим свои меры, а, в-третьих, мне лично кажется несомненным, что это официальное заявление государственного телеграфного агентства имело целью попробовать вынудить Гитлера в той или иной форме подтвердить свои предыдущие заявления о миролюбивых намерениях по отношению к нам и этим в какой-то мере дополнительно связать себя.

Мне кажется, что разоружающее значение этого заявления ТАСС состояло не в самом факте его публикации, а в другом: если, с дипломатической точки зрения, появление такого документа считалось необходимым, то внутри страны ему должны были сопутствовать меры, совершенно обратные тем, которые последовали. Если бы одновременно с его появлением войска пограничных округов были приведены в боевую готовность, то это заявление, даже без особых дополнительных разъяснений, было бы воспринято в армии как документ дипломатический, а не руководящий, как адресованный вовне, а не вовнутрь.

Но этих мер не последовало. Напротив, буквально все попытки на местах, в пограничных округах усилить боевую готовность войск наталкивались на жестокое сопротивление сверху, за которым, несомненно, стояла твердая воля Сталина.

Не только тяжело, а душевно непереносимо читать сейчас главы мемуаров, посвященных этому периоду. Соответствующие цитаты заняли бы десятки страниц. Сошлюсь лишь на нескольких лиц, занимавших перед войной самые разные должности – от начальника ПВО страны и до командиров дивизий. Упоминания о строгом запрете сверху принимать в пограничных округах срочные меры к приведению войск в боевую готовность проходят через мемуары Воронова, Баграмяна, Сандалова, Бирюзова, Лобачева, Болдина, Кузнецова, Попеля и многих других участников войны.

И, конечно, уж вовсе трагическое впечатление производит висящая на стене в музее Брестской крепости красноармейская газета 4-й армии «Часовой Родины», вышедшая утром 22 июня 1941 года с передовой «Летнему спорту – широкий размах».

В таких условиях заявление ТАСС, разумеется, могло иметь и имело только одно – разоружающее значение.

Надо попробовать представить себе психологическое состояние людей, которые знают об угрожающем сосредоточении германских войск у наших границ, ежедневно получают донесения на этот счет, сами доносят об этом своим старшим начальникам и в Москву, предлагают принять соответствующие меры, но ответом на все это оказывается или молчание, или прямые окрики: «Не сметь!».

Мне вовсе не кажется удивительным, что сочетание этой реальности, этой очевидности угрозы, которую чувствовали люди, находившиеся в пограничных округах, с твердостью отпора сверху, из Москвы, по отношению ко всем предложениям о приведении войск в боевую готовность у многих рождало ощущение, что, должно быть, есть какая-то иная очевидность, иная реальность, о которой хорошо осведомлен такой высший и непогрешимый авторитет, каким был тогда для нас Сталин.

Думаю, что именно это и могло рождать такие ответы, как ответ командующего войсками Западного особого округа Павлова своему встревоженному заместителю Болдину: «Иван Васильевич, пойми меня: в Москве лучше нас с тобой знают военно-политическую обстановку и наши отношения с Германией».

То, что, несмотря на явные признаки готовящегося нападения, Сталин, очевидно, до самого последнего момента еще верил, что ему удастся оттянуть начало войны, уже доказано нашими историками на основании анализа огромного количества неопровержимых фактов. В своем коллективном труде «Великая Отечественная война» они пришли к выводам, что неподготовленность пограничных военных округов к отпору врагу явилась прежде всего следствием ошибочных представлений Сталина о перспективах войны с фашистской Германией в ближайшее время и переоценки им значения советско-германского договора.

Я полностью разделяю эти выводы, но меня как писателя дополнительно интересует еще одно: за суховато-точной формулировкой историков о неподготовленности пограничных военных округов к этой при всех обстоятельствах неизбежной войне стоит множество лишних жертв, понесенных нами на войне вследствие этих ошибочных представлений Сталина, не говоря уже об оккупации и опустошении немцами огромной территории, на которой потом все своим горбом заново отстраивал народ. Спрашивается, в силу чего психологически сложились у Сталина эти так дорого нам стоившие «ошибочные представления»?

Мне кажется, что во время и особенно после финской войны Сталин субъективно стремился сделать все, что от него зависело, чтобы страна вступила в войну с фашистской Германией как можно позже. Есть основания считать, что, по его представлениям, мы были бы готовы встретить войну во всеоружии к 1942–1943 году. Судя по многим высказываниям наших компетентных в этом вопросе военных деятелей, эти предположения были бы близки к действительности с точки зрения реорганизации и перевооружения армии и освоения новой техники. Другой вопрос, что нам и к этому времени не удалось бы восполнить огромные потери в командных кадрах, которые мы понесли в тридцать седьмом – тридцать восьмом годах, а большой боевой опыт германской армии, даже если бы война началась на год или два позже, в первый период все равно оставался бы фактором, усиливавшим нашего противника.

Но при всем том оттянуть надвигавшуюся войну хотя бы на год нам было нужно буквально до зарезу. Это было прямой государственной необходимостью, и то упорство, с которым стремился к этому Сталин, вполне понятно. Непонятно другое: как он не мог не считаться с тем, что будущее может оказаться совсем иным, чем он хочет, что события могут пойти вразрез с его планированием? А ведь после неожиданного для нас всех разгрома Франции летом 1940 года, после того, как на Западе освободилась основная часть германской армии, были все основания предполагать возможность резкого изменения хода событий. И в том, что Сталин не пожелал посчитаться с этими изменившимися обстоятельствами, сказалось, как мне кажется, разлагающее личность влияние неограниченной власти. Этот психологический комплекс был связан с постепенно сложившимся у него, особенно в тридцатые годы, ощущением отсутствия непреодолимых препятствий для выполнения всего задуманного и намеченного им. Он планировал будущее, порою не считаясь с теми грозными диссонансами, которые вносил в его субъективные планы сам объективный исторический процесс…

Заглядывая вперед, хочу добавить, что в ходе войны, после первых и страшных ее уроков, вся сила характера Сталина проявилась именно тогда, когда ему пришлось столкнуться с беспощадным противодействием противника и ломать его сопротивление, исходя из реальных возможностей борьбы, а не из предвзятых представлений о своем всесилии и всевластии.

Мне хочется высказать также и некоторые психологические догадки, связанные с переоценкой Сталиным значения советско-германского договора. Хочешь-не хочешь, а из многих действий Сталина перед самой войной складывается ощущение, что, при всем его неприятии фашизма, при всей его убежденности, что фашизм есть и остается нашим идеологическим врагом, с которым нам рано или поздно придется столкнуться на поле битвы, у Сталина в то время был некий субъективный момент. В Гитлере было нечто, вселявшее в Сталина уверенность, что после заключения пакта Гитлер не захочет терять лица, сочтет несовместимым со своим престижем нарушить торжественно данные им обязательства. Казалось бы, все прошлое Гитлера говорило об обратном, но я допускаю, что Сталин считал, что с ним, с исторической фигурой такого масштаба, Гитлер не посмеет решиться на то, на что он решался раньше с другими.

Я с интересом прочел одно высказывание по этому поводу, принадлежащее Густаву Хильгеру, ближайшему сотруднику графа Шуленбурга – последнего перед войною посла Германии в Москве. Исходя из наблюдений тех лет, Хильгер пишет, что Сталин, решив «…не допустить столкновения с Германией и использовать для этого, если потребуется, весь свой личный авторитет… переоценил как политический кругозор Гитлера, так и его чувство реальности».

В ряде работ наших военных историков справедливо замечается, что нельзя сводить все причины наших неудач первого периода войны только к субъективным ошибкам Сталина в непосредственно предшествовавшее ей время. Причиной наших неудач была целая сумма не только субъективных, но и объективных факторов, включающих в себя и моменты доставшейся нам в наследство от царской России и все еще не преодоленной к концу тридцатых годов экономической отсталости, и масштабы военно-промышленного потенциала Германии, не только самой Германии, но и покоренной ею к тому времени Европы, и отмобилизованность и боевой опыт ее армии, и многое другое. Однако если говорить о внезапности и о масштабе связанных с нею первых поражений, то как раз здесь все с самого низу – начиная с донесений разведчиков и докладов пограничников, через сводки и сообщения округов, через доклады Наркомата обороны и Генерального штаба, все в конечном итоге сходится персонально к Сталину и упирается в него, в его твердую уверенность, что именно ему и именно такими мерами, какие он считает нужными, удастся предотвратить надвигавшееся на страну бедствие. И в обратном порядке – именно от него, через Наркомат обороны, через Генеральный штаб, через штабы округов и до самого низу – идет весь тот нажим, все то административное и моральное давление, которое в итоге сделало войну куда более внезапной, чем она могла быть при других обстоятельствах.

Думая о том времени, нельзя не пытаться найти хотя бы частичную разгадку поведения той исторической личности, в государственные решения которой упирается вопрос о мере неожиданности для нас всего, что произошло 22 июня 1941 года.

До конца объяснить психологические причины ошибочных предвоенных представлений Сталина о перспективах войны, очевидно, невозможно. Чем больше я думаю об этом, чем больше знакомлюсь со связанными с этим материалами, тем более острое чувство недоумения испытываю.

Когда 5 мая 1941 года в последний раз перед войной состоялся в Кремле традиционный прием выпускников военных академий, на котором выступил Сталин, то на следующий день в конце посвященной этому событию передовой «Правды» стояла обращающая на себя внимание фраза: «В нынешней сложной международной обстановке мы должны быть готовы ко всяким неожиданностям». Не приходится сомневаться, что содержание передовой было прямо связано с духом того, что говорил на приеме Сталин. Но 3 июля 1941 года, словно забыв об этом, он, объясняя причины наших неудач, говорил, что «…немалое значение имело здесь и то обстоятельство, что фашистская Германия неожиданно и вероломно нарушила пакт», говорил так, словно это нарушение не было именно той самой главной неожиданностью, к которой мы должны были быть готовы. А потом, в своей майской речи 1942 года, подводя некоторые итоги, он же говорил: «Исчезли благодушие и беспечность в отношении врага, которые имели место среди бойцов в первые месяцы Отечественной войны». Так вот, оказывается, кто, по его мнению, в начале войны был беспечен и благодушен, кого война научила – бойцы!

Конечно, и бойцов она многому научила, а вернее, тех из них, кто тогда, в первые дни, не погиб. Но, по совести говоря, стоило бы все-таки, если уж заводить такой разговор, начинать его не с бойцов, а с себя. С упоминания о собственной ответственности.

Говоря о начале войны, невозможно уклониться от оценки масштабов той огромной личной ответственности, которую нес Сталин за все происшедшее. На одной и той же карте не может существовать различных масштабов. Масштабы ответственности соответствуют масштабам власти. Обширность одного прямо связана с обширностью второго.

Другой вопрос, что даже в самых сложных условиях существует еще и ответственность общества, когда оно по ходу своей истории вручает слишком обширную власть в руки одного человека. И, не снимая с этого человека ни единой доли ответственности за все его деяния, праведные и неправедные перед лицом истории, нельзя забывать и об ответственности общества, о нашей собственной ответственности за то положение, которое занял этот человек.

Как все это постепенно произошло в нашем обществе – особый и трудный вопрос, может быть, самый трудный в нашей истории. Но он существует и не перестанет существовать, независимо от того, как бы мы ни относились к Сталину, и будем ли называть его в своих сочинениях Ставкой или собственным именем.

В тот вечер, когда поэтов вызвали в Радиокомитет писать антифашистские песни, произошло такое экстраординарное событие, как переход к нам через юго-западную границу перебежчика Альфреда Лискофа, сообщившего час нападения немцев. Происходили и более рядовые события – получение очередных разведдонесений от штабов пограничных округов. В последнем предвоенном разведдонесении, посланном в Москву из Прибалтийского особого военного округа 21 июня в 21 час 40 минут, в частности, сообщалось, что по данным, заслуживающим доверия, продолжается сосредоточение немецких войск в Восточной Пруссии. Вслед за этим в донесении подробно излагалась дислокация немцев на Шяуляйском и Каунасско-Вильнюсском направлениях. Были указаны номера немецких корпусов и дивизий и количество танков. Далее сообщалось, что на аэродромах Тильзита, Кенигсберга, Пилау, Инстербурга отмечено до семисот самолетов: Словом, была показана обстановка непосредственного сосредоточения перед наступлением.

Но, может быть, все это было сообщено в самый последний день, когда уже поздно было что-нибудь предпринять? Нет. Об этом свидетельствуют выводы донесений, звучащие так: «1. Продолжается сосредоточение немецких войск близ границы. 2. Общая группировка войск продолжает оставаться в прежних районах. 3. Требуется установить достоверность дислокации в городе Кенигсберг штаба 3-го армейского корпуса и штаба 1-й армии». Из выводов этого донесения с полной очевидностью явствует: ему предшествовали другие, и оно само являлось лишь очередным напоминанием о том, что уже неоднократно сообщалось.

Я привожу всего один документ, попавший мне на глаза в архиве. Существует много других документов такого же рода.

Маршал К. С. Москаленко, командовавший перед войной 1-й моторизованной артиллерийской противотанковой бригадой, одним из немногих соединений такого типа, которые мы успели создать к началу войны, недавно в беседе с писателями рассказывал: «20 июня 1941 года меня вызвал к себе командующий 5-й армией Потапов и в упор задал вопрос о возможном, с моей точки зрения, начале войны с немцами. Беседа велась с глазу на глаз в четырех стенах. Мы понимали, что, если откровенный разговор на этот счет станет известным, нам несдобровать. Доложив о данных разведки, я ответил Потапову, что думаю, что война вспыхнет не сегодня, так завтра. Это чувствуется по обстановке в пограничных районах. Он полностью со мной согласился н сказал: «Не знаю, что думают в Москве н Берлине, но разделяю твои опасения, что немцы не сегодня-завтра нападут на нас». После этого он познакомил меня с Приказанием командующего округом Кирпоноса о немедленном укрытии всей боевой техники».

Присутствуя на этой беседе с Москаленко, я вспомнил одну старую довоенную книгу и не поленился заново прочесть ее.

«…К 4 часам 19 августа судьба пограничного боя на северном участке юго-западного фронта, где немцами было намечено произвести вторжение на советскую территорию силами ударной армейской группы генерала Шверера, была решена.

Лишенные оперативного руководства и поддержки бронесил, части ударной группы Шверера отходили. У них на хребте, не давая времени опомниться, двигались танки Михальчука. Скоро отступление немцев на этом участке превратилось в бегство. В прорыв устремились красная конница н моторизованная пехота».

Так выглядели первые двенадцать часов войны в напечатанном за два года до нее романе Шпанова «Первый удар»; на этих страницах рассказывалось о предполагаемых действиях на том самом северном участке Юго-Западного фронта, который в реальной предвоенной обстановке занимала 5-я армия генерала Потапова.

А вот как выглядели там эти первые двенадцать часов войны в действительности. Я еще раз приведу соответствующее место из беседы маршала Москаленко с писателями:

«Подъезжая к аэродрому, мы увидели, что его бомбят и самолеты горят. Генерал Лакеев, командовавший воздушными силами, не смог поднять с этого аэродрома в воздух ни одного самолета… Войска поднимались по боевой тревоге. Я вскрыл мобилизационный пакет и увидел, что в нем было предписание моей бригаде в случае объявления мобилизации идти на Львовское направление на Раву-Русскую. Я доложил командующему армией, что должен уйти от него, из его подчинения, на другое направление, на Львов.

– Как же ты можешь так поступить, – сказал Потапов, – когда немцы уже выходят к Владимиру-Волынскому и сейчас его возьмут!

Я ответил Потапову, что тем не менее я обязан выйти из его подчинения и могу выполнить его противоречащий мобилизационному пакету приказ, только если этот приказ подтвердит Москва или Киев.

Он позвонил мне снова через несколько минут – у него не было связи ни с Москвой, ни с Киевом, она была прервана, и никакого руководства ни по радио, ни по телефону оттуда в первые часы у нас не было.

Тогда в сложившейся обстановке я решил подчиниться приказу командующего и пошел на Владимир-Волынский».

Хорошо известно не только по нашим, но и по немецким источникам, что в дальнейшем 5-я армия под командованием генерала Потапова была одной из тех, которые на протяжении первых месяцев войны оказали наиболее ожесточенное и успешное сопротивление наступавшим немцам. Рассказ маршала Москаленко свидетельствует о том, в какой тяжелейшей обстановке начала действовать эта армия в первые часы войны.

Навстречу примерно такой же обстановке и таким же событиям, обернувшимся на Западном фронте еще более тяжелыми результатами, выехал я в дачном вагоне из Москвы в Минск, имея в кармане командировочное предписание: «Интенданту 2-го ранга товарищу Симонову К. М. Приказом начальника Главного управления полит-пропаганды Красной Армии № 0045 от 24 июня 1941 года Вы назначены литератором редакции газеты «Боевое знамя», предлагаю отбыть в распоряжение начальника Управления политической пропаганды Западного особого военного округа. Срок выезда 24 июня 1941 г. Маршрут – Москва – Минск. О выезде донести»…

Публикация Л. Лазарева

«ЗС» 11/1987

Константин Симонов
«Высшая точка моей военной судьбы – это Москва…»

Беседы К. Симонова с маршалом Советского Союза И. С. Коневым. Из архива Константина Симонова.

Барвиха, 24 февраля 1965 года

Разговор зашел об оценке в печати и в разговорах той отрицательной роли, которую в подготовке к войне сыграли аресты тридцать седьмого – тридцать восьмого годов в армии. Я в ходе разговора разделил этот вопрос на три части, вернее, на три проблемы, связанные друг с другом.

Первая – это избиение значительной части головки армии, то есть таких людей, как Тухачевский, Егоров, Якир, Уборевич, Корк, Блюхер, Дыбенко, Белов и ряд других.

Вторая проблема – это аресты, в большинстве случаев с последующим уничтожением, примерно двух третей высшего начальствующего состава – от комбригов до комкоров включительно.

И, наконец, третья проблема – это проблема воздействия самой атмосферы арестов, страха, вызванного этой атмосферой недоверия, воздействие всего этого на моральный дух армии, на инициативу, на гражданское мужество, на умение, верней, решимость принять на себя ответственность в критической обстановке и так далее.

В связи с этим я вспомнил разговор с одним генералом, который рассказывал о сорок первом годе, – как ему было приказано выходить с дивизией в приграничные лагеря без боевых патронов, без мин к минометам, без снарядов к орудиям. В таком положении он и встретил войну. Выслушав этот рассказ, я сказал своему собеседнику, что если бы не тридцать седьмой – тридцать восьмой годы со всей их атмосферой крайнего запугивания кадров, крайнего завинчивания гаек, крайней подозрительности к любому, не говоря уже о протесте, – к любому рапорту, обращению и так далее, то вы бы, очевидно, не вышли в предвоенной обстановке к границе, в лагерь без патронов и без снарядов. Очевидно, вы это считали бы невозможным для себя, вы бы подавали рапорта, вы бы что-то делали, чтобы не оказаться в таком угрожающем положении. И точно так же, как вы, так поступали бы десятки и сотни других военных, которые это не делали только потому, что были угнетены, доведены до состояния молчания и неразумного повиновения предыдущей атмосферой тридцать седьмого – тридцать восьмого годов. Я имею в виду неразумное повиновение приказам нелепым и по существу преступным.

Я, говоря о третьей проблеме, изложил этот разговор Ивану Степановичу Коневу.

О второй и третьей проблемах мы говорили, в общем, мало, и к ним, очевидно, еще предстоит вернуться в разговорах. Хотя в общей форме Иван Степанович подтвердил, что все это имело глубоко отрицательное влияние на начало войны. А что касается первой проблемы – уничтожения головки армии, – он высказался более подробно.

По его мнению, когда берут эту проблему отторженно и педалируют на ней, изображая дело так, что если бы эти десять, двенадцать, пять или семь человек не были бы оклеветаны и не погибли бы в тридцать седьмом – тридцать восьмом годах, а были бы во главе армии к началу войны, то вся война выглядела бы по-другому, – это преувеличение. С его точки зрения, если оценивать военный опыт, военный уровень и перспективы этих людей, то тут нужно подходить индивидуально к каждому.

Блюхер, по его мнению, был к тридцать седьмому году человеком с прошлым, но без будущего, человеком, который по уровню своих знаний, представлений недалеко ушел от гражданской войны и принадлежал к той категории, которую представляли собой к началу войны Ворошилов, Буденный и некоторые другие бывшие конармейцы, жившие несовременными, прошлыми взглядами. Представить себе, что Блюхер справился бы в современной войне с фронтом, невозможно. Видимо, он с этим справился бы не лучше Ворошилова или Буденного. Во всяком случае, такую небольшую операцию, как хасанские события, Блюхер провалил. А, кроме того, последнее время он вообще был в тяжелом моральном состоянии, сильно пил, опустился. (Я уже сейчас, записывая это, подумал о том, что этот последний момент мне не кажется достаточно убедительным, потому что в той обстановке, которая создалась к тридцать восьмому году – ко времени хасанских событий, когда Блюхер чувствовал себя уже человеком с головой, положенной под топор, трудно судить его за неудачное проведение операции. Это уже в значительной мере было результатом создавшейся атмосферы, а не только его руководства, хотя, может быть, оно и было неудачным, тут спорить не приходится. Да и опущенность, моральное состояние, пьянство – все это могло быть в значительной мере последствиями обстановки, создавшейся в армии и, в частности, на Дальнем Востоке вокруг самого Блюхера. – К. С.).

Тухачевский, по мнению И. С. Конева, человек даровитый, сильный, волевой, теоретически хорошо подкованный. Это его достоинства. К его недостаткам принадлежал известный налет авантюризма, который проявился еще в Польской кампании, в сражении под Варшавой. И. С. Конев говорил, что он подробнейшим образом изучал эту кампанию, и каковы бы ни были ошибки Егорова, Сталина на Юго-Западном фронте, целиком сваливать на них вину за неудачу под Варшавой Тухачевскому не было оснований. Само его движение с оголенными флангами, с растянувшимися коммуникациями и все его поведение в этот период не производят солидного, положительного впечатления. По мнению И. С. Конева, некоторые замашки бонапартистского оттенка были у Тухачевского и потом. Но главным недостатком Тухачевского он считает, что тот не прошел ступень за ступенью всю военную лестницу, и хотя некоторое время был командующим округом, но непосредственно войсками командовал мало, командного опыта после гражданской войны имел недостаточно. Тем не менее, если подводить итоги, то Тухачевского можно представить себе на одном из высших командных постов во время Великой Отечественной войны с пользой для дела.

Якир, по мнению Конева, – человек умный, со способностями, но без настоящей военной школы, без настоящего военного образования, человек, не лишенный блеска, но не обладавший сколько-нибудь основательным военным опытом для руководства операциями крупного масштаба. Его Конев с трудом представляет себе в роли, скажем, командующего фронтом на Великой Отечественной войне.

Егорова и Корка он считает людьми средних способностей, образованными, знающими, выдержанными, но не блиставшими сколько-нибудь заметными военными дарованиями. Дыбенко и Белова он относит к той категории людей, таких, как Ворошилов и как Буденный, которые в военном отношении были целиком в прошлом, в гражданской войне, и, будь они живы, они были бы обречены на то, чтобы показать в условиях большой войны свою отсталость и беспомощность.

Самым крупным военным деятелем из числа всех погибших И. С. Конев считает Уборевича, оценивает его чрезвычайно высоко. Высоко оценивает его опыт в период гражданской войны. Высоко оценивает его как командующего округом, как человека, прекрасно знавшего войска, пристально и умело занимавшегося боевой подготовкой, умевшего смотреть вперед и воспитывать кадры. Плюс ко всему сказанному, по мнению И. С. Конева, Уборевич был человеком с незаурядным военным дарованием, в его лице наша армия понесла самую тяжелую потерю, ибо этот человек мог и успешно командовать фронтом, и вообще быть на одной из ведущих ролей в армии во время войны.

Потом И. С. Конев говорил о том, что, в общем, в Отечественную войну, которая произвела отбор кадров, выдвинулись люди, хотя в большинстве своем и участвовавшие в Гражданской войне, но без громкого прошлого за плечами. Это прошлое на них не давило, не навязывало им своих концепций, не заставляло смотреть назад – в Гражданскую войну. Они заканчивали оформляться как военачальники уже после Гражданской войны, проходили одну за другой нормальные ступени службы и именно поэтому шли вперед, а не останавливались на месте и не жили старым. И то, что из числа именно этих людей выдвинулись все ведущие кадры Великой Отечественной войны, не случайно.

Я согласился с этим, но сказал в ответ, что хотя война и производит отбор кадров, но она производила его после тридцать седьмого и тридцать восьмого годов на суженной, если можно так выразиться, основе. Тот материал, из которого войне предстояло отобрать кадры военачальников, этот материал произволом был сужен втрое, – кто знает, сколько могло выдвинуться способных людей из тех двух третей высшего командного состава, которые были уничтожены в тридцать седьмом – тридцать восьмом годах и не участвовали в этом отборе кадров войной.

И. С. Конев говорил о том, как после тридцать седьмого года Сталин приглядывался к оставшимся кадрам и брал на заметку людей, которых он собирался выдвигать, на которых собирался делать ставку в будущей войне. Сам он, Конев, ощущал себя одним из таких людей, ощущал на себе внимание Сталина и его заинтересованность.

К таким людям, по его мнению, принадлежал в равной мере Жуков, за выдвижением которого Сталин очень следил и выдвижению которого активно помогал; Павлов, который не оправдал ожиданий Сталина, растерялся в первые дни войны на Западном фронте, но с которым до этого Сталин связывал большие надежды; Маркиан Попов, с которым Сталин тоже связывал большие надежды и не ошибался с точки зрения военных данных этого человека, но Попов сам помешал себе выдвинуться своим все усиливавшимся год от года пьянством.

В дальнейшем разговоре о предшествовавших войне военных биографиях ряда командиров, командующих фронтами, И. С. Конев проводил мысль, что полноценного военачальника, способного командовать крупными соединениями, может воспитать только долгая военная школа, прохождение целого ряда ее ступеней – неторопливое, основательное, связанное с устойчивой любовью к пребыванию в войсках, к проведению учений, к непосредственному командованию, к действиям в поле. Он, отзываясь о ряде людей, давал понять, что без этого разносторонний человек с хорошим военным образованием, волевой и имеющий свой почерк, в действиях на поле боя не может родиться. Одной штабной подготовки, длительной службы в штабах для этого недостаточно. Без того, чтобы покомандовать полком, дивизией, корпусом, трудно стать командиром и командующим фронтом.

Я среди прочих вопросов задал вопрос о том, приходило ли ему как командующему фронтом когда-нибудь в голову, почему Сталин не бывает на фронтах, не посещает фронты, ставил ли он внутренне когда-нибудь это лыко в строку Сталину? Он наотрез сказал, что нет, он об этом никогда не думал, верней, никогда не ощущал как необходимость приезды Сталина на фронт и поэтому не ждал их и не ставил в упрек Сталину то, что он этого не делает. В этом не было никакой нужды. Находясь в Москве, в Ставке Верховного командования, Сталин был именно в том месте, где он и должен был находиться, откуда он мог управлять всем, чем ему должно было управлять. Он не был человеком поля боя, он неважно разбирался в топографии, не чувствовал ее. Он воспринимал географию, большие категории, крупные населенные пункты, общую стратегическую обстановку, и для того, чтобы разбираться в этих вопросах, руководить, исходя из этого, ему не было никакой необходимости выезжать на фронт.

О себе И. С. Конев сказал, что к началу войны он безгранично верил Сталину, любил его, находился под его обаянием.

Первые сомнения, связанные со Сталиным, первые разочарования возникли в ходе войны. Взрыв этих чувств был дважды. В первые дни войны, в первые ее недели, когда он почувствовал, что происходит что-то не то, ощутил утрату волевого начала оттуда, сверху, этого привычного волевого начала, которое исходило от Сталина. Да, у него было тогда ощущение, что Сталин в начале войны растерялся. И второй раз такое же ощущение, еще более сильное, было в начале Московского сражения, когда Сталин, несмотря на явную очевидность этого, несмотря на обращение фронта к нему, не согласился на своевременный отвод войск на Можайский рубеж, а потом, когда развернулось немецкое наступление и обстановка стала крайне тяжелой, почти катастрофической, Сталин тоже растерялся.

Именно тогда он позвонил на Западный фронт с почти истерическими словами о себе в третьем лице: «Товарищ Сталин не предатель, товарищ Сталин не изменник, товарищ Сталин честный человек, вся его ошибка в том, что он слишком доверился кавалеристам; товарищ Сталин сделает все, что в его силах, чтобы исправить сложившееся положение». Вот тут И. С. Конев почувствовал крайнюю растерянность Сталина, отсутствие волевого начала.

А когда на фронт приехал с комиссией Молотов, который, вообще говоря, человек крайне неумный, и те, кто о нем жалеет, просто плохо знают его, – вот тогда при участии Молотова попытались свалить всю вину на военных, объявить их ответственными за создавшееся положение, – вот тут у Конева возникло ощущение, что Сталин не соответствует тому представлению о нем, которое сложилось у него, Конева, представлению о ком-то бесконечно сильном. Представление это оставалось, но за ним стоял растерявшийся в тот момент человек. Растерявшийся и во многом виновный.

Но вины считать было не время, и в обстановке этого вакуума, растерянности надо было возмещать своими волями отсутствие воли сверху и делать все возможное для спасения положения.

Потом И. С. Конев коснулся своей биографии. Он пять лет командовал полком и в общей сложности семь лет – дивизией, потом – корпусом, потом – армией, потом – фронтом. А начал солдатом. Практически прошел все военные ступени, которые существуют. Прошел все должности, – как он выразился, – и каждая меня учила. Был в Академии Фрунзе, но все-таки главную академию прошел в полку, за пять лет службы командиром полка. «Я человек поля. Я, если на что-то способен, то на поле боя, принимать там решения и учить войска, проводить учения. Я люблю это страстно. Люблю это и знаю, и умею это делать. К учениям я отношусь с вдохновением. И всегда относился. Будучи командиром полка, относился к этому с вдохновением. Без вдохновения нет учения. И вообще, когда я вам рассказывал о боевых действиях, не знаю, почувствовали ли вы это, сумел ли я передать, но я хотел вам показать, что руководство боевыми действиями – это, прежде всего, вдохновение, кроме всего прочего, кроме остальных факторов, требуется вдохновение и интуиция, чтобы принять ряд решений. Слова Суворова «Тяжело в ученье – легко в бою» – для меня не фраза, а основа жизни на протяжении многих лет, основа деятельности.

Для меня было большой радостью, когда на учениях в Московском военном округе, Шапошников после того, как я вышел со своим полком на командный пункт «синей» дивизии, смешав все карты и оборвав по существу учения, Шапошников мне с глазу на глаз сказал: «У вас есть задатки к вождению войск, чувствуется, что вы можете стать мастером маневра». Мне было и приятно это слышать и немножко даже страшновато, как бы налагало какую-то ответственность за будущие мои действия.

Работал в войсках страстно, днем и ночью. Без страсти нельзя командовать полком. И всегда учился. Учил и учился. Хорошо владел оружием – и наганом, и винтовкой, но хромало дело с пулеметом, с «Дегтяревым» и со станковым. А в то время мастера-пулеметчики в стрелковых частях были знаменитые фигуры.

И я изучил пулемет. У меня палатка была на краю всего строя палаток полка в лагере, перед ней поставил станок с пулеметом. Каждый день ко мне приходил Буров – начальник боевого питания полка, замечательный мастер пулеметного дела, старый пулеметчик, – и вот мы с ним занимались. Научился разбирать и собирать с закрытыми глазами пулемет, потом – стрельбы, одни, другие, тир. В итоге я оказался в числе трех лучших стрелков из пулемета в полку.

Очевидно, в связи с этим Уборевич, который командовал тогда Московским военным округом, потом вызвал меня на «Выстрел», и там я руководил сбором командиров пулеметных рот. Был затем вызван на сборы Уборевичем в Гороховецкие лагеря. Он приказал мне провести переправу, показать образцовую переправу командирам дивизий, которые никак не могли организовать этой переправы. Я ее осуществил удачно.

Через некоторое время, когда Уборевич был назначен командующим Белорусским военным округом, он забрал меня туда командиром 37-й стрелковой дивизии. Там во время учений в присутствии иностранных гостей я отказался от принятого тогда метода рыть одиночные ячейки и организовал целый укрепленный район с отрытием траншей и ходов сообщения, с возможностью полного маневрирования внутри этого района, не поднимая головы выше уровня земли. Оборудовал командный пункт, на который, кстати, приводили тогдашнего начальника штаба французской армии генерала Гамелена, показывали ему как образцовый командный пункт».

Вот, пожалуй, все, что запомнилось из разговора. Теперь некоторые мысли в связи с этим разговором.

Во-первых, нельзя ставить точку на арестах тридцать седьмого – тридцать восьмого годов. Атмосфера продолжала оставаться напряженной. Хотя в тридцать девятом году довольно много военных выпустили, но и после этого бывали аресты. В частности, перед самой войной, пятнадцатого и шестнадцатого июня – и в армии это знали – были арестованы – ни больше, ни меньше, как: командующий всей авиацией, главный инспектор авиации, а также начальник войск ПВО – Рычагов, Смушкевич и Штерн. Как это могло дополнительно воздействовать на армию в такой момент? Хорошо бы выяснить, что означал этот арест, как все это произошло, по каким мотивам.

Аресты весны и лета сорок первого года, происшедшие после обострения ситуации, после нападения Германии на Югославию и после выявившейся уже совершенно четко опасности войны, видимо, носили тот самый превентивный характер, который носили и другие акции такого рода. Кроме Штерна, Смушкевича, Рычагова был арестован ряд командующих авиационными округами, некоторые другие генералы. А ряд людей был подготовлен к аресту. Как теперь выяснилось, должны были арестовать, например, Говорова.

Видимо, цель этой акции в предвидении войны – ликвидировать еще каких-то недостаточно надежных, с точки зрения Сталина, – или не его прямо, а соответствующих органов и анкет, – людей.

Вместо того, чтобы в преддверии войны собрать армию в кулак и думать о действительной опасности, об опасности, надвигавшейся на границах, о приведении войск к предельной боевой готовности, думали о том, кто еще может оказаться изменником, кто еще может оказаться на подозрении, кого еще надо изъять до того, как немцы нападут на нас, если нападут. Вот о чем заботился в это время Сталин. Наряду с другими, конечно, делами. Но эти заботы отнимали у него немало внимания.

А теперь в связи с разговором.

Определение меры ущерба, нанесенного армии арестами тридцать седьмого – тридцать восьмого годов, выбытием огромного количества командных кадров, в том числе высших, – проблема очень сложная психологически. К ней надо подходить очень осторожно и очень справедливо. В конце концов надо взять как аксиому, что по нашим представлениям, сложившимся к тридцать седьмому – тридцать восьмому годам, мы не можем делать окончательные выводы о том, кто бы и как воевал в сорок первом году с немцами. Это один из коренных вопросов. Ответить на то, кто из погибших тогда людей как воевал бы с немцами, как мы и в какой срок победили бы немцев, будь бы живы эти люди, – все это вопросы, к сожалению, умозрительные.

В то же время, существует факт непреложный, что те люди, которые остались, выросли в ходе войны и оказались у руководства армией, именно они и выиграли войну, находясь на тех постах, которые они постепенно заняли. И их право – помнить об этом и относиться с известной горячностью и нервозностью к разговорам о том, что все бы пошло по-другому, если бы были живы те, кто погиб в тридцать седьмом – тридцать восьмом годах.

Мне кажется, что справедливее ставить вопрос в другом аспекте. Неизвестно, как бы воевали Тухачевский или Дыбенко – беру крайние точки, – но не подлежит сомнению, что если бы тридцать седьмого – тридцать восьмого годов не было, и не только в армии, но и в партии, в стране, то мы к сорок первому году были бы несравненно сильней, чем мы были. В том числе и в военном отношении. Во-первых, были бы сильнее, потому что у нас было бы еще несколько сот тысяч передовых, преданных коммунизму людей, которых ни за что ни про что погубили в эти годы. Эти люди находились бы на командных постах в стране и в армии, на разных командных постах – от самых высоких до самых маленьких. Находились бы не только они, но и они, и они бы составляли больше половины командного состава и в армии, и в промышленности, и в хозяйстве, и в партийных органах. И вот все они без всяких оснований были уничтожены. И мы начали, если говорить о руководящих кадрах во всех сферах, войну с тридцатью или сорока процентами тех кадров, которые могли бы иметь, не будь тридцать седьмого – тридцать восьмого годов. Тут не надо персонифицировать: такой-то воевал бы так-то, такой-то – так-то. Не в этом дело. Дело в том, что воевали бы и все они, те, которые выбыли. И не только воевали – в армии и партизанских отрядах, но и хозяйствовали, работали в тылу, вообще занимались важным делом вместо того, чтобы пилить дрова, рубить лес, если только не были поставлены к стенке.

И, наконец, атмосфера. Представим себе войну сорок первого года с иной атмосферой, с тем, что не было тридцать седьмого – тридцать восьмого годов, не было запуганности, не было недоверия, не было шпиономании. Если бы всего этого не было, очевидно, страна ни в коем случае не оказалась бы такой неготовой к войне, какой она оказалась. Это исключено. Только обстановкой чудовищного террора и его отрыжкой, растянувшейся на ряд лет, можно объяснить нелепые предвоенные распоряжения.

6 марта 1965 года

«При моем назначении на Степной фронт Сталин вдруг задал мне вопрос:

– А Захаров вам нужен?

Меня такой вопрос насторожил. Почему он об этом спрашивает?

– Как вы его оцениваете? – спросил Сталин прежде, чем я успел ответить.

– Высоко оцениваю, – ответил я. – Он у меня был начальником штаба на Калининском фронте. Это сильный начальник штаба, я его хорошо знаю, положительно оцениваю.

Сталин обратился к присутствовавшему здесь же Жукову:

– А вы как оцениваете Захарова?

Жуков поддержал меня, сказал:

– Я согласен с Коневым в оценке Захарова.

Тогда Сталин расхохотался и говорит:

– Ну вот, видите, какие мнения – высоко оцениваете его, хороший начальник штаба, а Мехлис поставил вопрос о его снятии, о том, что он ему не доверяет.

Так Захаров остался начальником штаба Степного фронта, он пошел на эту должность до моего назначения, а я узнал еще об одном очередном художестве Мехлиса.

Однажды летом сорок второго года вдруг Сталин звонит ко мне на фронт и спрашивает:

– Можете ли вы приехать?

– Могу.

– Приезжайте.

Я был тогда на Калининском фронте. Взял самолет, прилетел в Москву. Являюсь к Сталину. У него Жуков и, уже не могу вспомнить, кто-то еще из нашего брата. Сталин с места в карьер спрашивает меня:

– Пьесу Корнейчука «Фронт» в «Правде» читали?

– Читал, товарищ Сталин.

– Какое ваше мнение?

– Очень плохое, товарищ Сталин.

– Почему плохое?

Чувствую, что попадаю не в тон настроения, но уже начал говорить – говорю дальше. Говорю, что неправильно, вредно так высмеивать командующего фронтом. Если плохой командующий, в вашей власти его снять, но когда командующего фронтом шельмуют, высмеивают в произведении, напечатанном в «Правде», это уже имеет не частное значение, речь идет не о ком-то одном, это бросает тень на всех.

Сталин сердито меня прервал:

– Ничего вы не понимаете. Это политический вопрос, политическая необходимость. В этой пьесе идет борьба с отжившим, устарелым, с теми, кто тянет нас назад. Это хорошая пьеса, в ней правильно поставлен вопрос.

Я сказал, что, по-моему, в пьесе много неправды. В частности, когда Огнев, назначенный вместо командующего фронтом, сам вручает ему предписание о снятии и о своем назначении, то это, с точки зрения любого военного, не лезет ни в какие ворота, так не делается. Тут у меня сорвалась фраза, что я не защищаю Горлова, я скорей из людей, которых подразумевают под Огневым, но в пьесе мне все это не нравится.

Тут Сталин окончательно взъелся на меня:

– Ну да, вы Огнев. Вы не Огнев, вы зазнались. Вы уже тоже зазнались. Вы зарвались, зазнались. Вы, военные, вы все понимаете, вы все знаете, а мы, гражданские, не понимаем. Мы лучше вас это понимаем, что надо и что не надо.

Он еще несколько раз возвращался к тому, что я зазнался, и пушил меня, горячо настаивая на правильности и полезности пьесы Корнейчука. Потом он обратился к Жукову:

– А вы какого мнения о пьесе Корнейчука?

Жукову повезло больше, чем мне: оказалось, что он еще не читал этой пьесы, так что весь удар в данном случае пришелся по мне.

Однако – и это характерно для Сталина – потом он дал указание: всем членам Военных советов фронтов опросить командующих и всех высших генералов, какого они мнения о пьесе Корнейчука. И это было сделано. В частности, Булганин разговаривал у нас на фронте с командующим артиллерией Западного фронта генералом Камерой. Тот ему резанул со всей прямотой: «Я бы не знаю, что сделал с этим писателем, который написал эту пьесу. Это безобразная пьеса, я бы с ним разделался за такую пьесу». Ну это, разумеется, пошло в донесение, этот разговор с Камерой.

В следующий мой приезд в Москву Сталин спрашивает меня, кто такой Камера. Пришлось долго убеждать его, что это хороший, сильный командующий артиллерией фронта с большими заслугами в прошлом, таким образом отстаивать Камеру. Это удалось сделать, но, повернись все немного по-другому, отзыв о пьесе Корнейчука мог ему дорого обойтись.

Очень интересной была реакция Сталина на наше предложение присвоить ему звание генералиссимуса. Это было уже после войны. На заседании Политбюро, где обсуждался этот вопрос, присутствовали Жуков, Василевский, я и Рокоссовский (если не ошибаюсь). Сталин сначала отказывался, но мы настойчиво выдвигали это предложение. Я дважды говорил об этом. И должен сказать, что в тот момент искренне считал это необходимым и заслуженным. Мотивировали мы тем, что по статусу русской армии полководцу, одержавшему большие победы, победоносно окончившему кампанию, присваивается такое звание.

Сталин несколько раз прерывал нас, говорил: «Садитесь», а потом сказал о себе в третьем лице:

– Хотите присвоить товарищу Сталину генералиссимуса. Зачем это нужно товарищу Сталину? Товарищу Сталину это не нужно. Товарищ Сталин и без этого имеет авторитет. Это вам нужны звания для авторитета. Подумаешь, нашли звание для товарища Сталина – генералиссимус. Чан Кай-ши генералиссимус, Франко – генералиссимус. Нечего сказать, хорошая компания для товарища Сталина. Вы маршалы и я маршал, вы что, меня хотите выставить из маршалов? В какие-то генералиссимусы? Что это за звание? Переведите мне.

Пришлось тащить разные исторические книги и статусы и объяснять, что это в пятый раз в истории русской армии после Меншикова и еще кого-то, и Суворова.

В конце концов он согласился. Но во всей этой сцене была очень характерная для поведения Сталина противоречивость: пренебрежение ко всякому блеску, ко всякому формальному чинопочитанию и в то же время – чрезвычайное высокомерие, прятавшееся за той скромностью, которая паче гордости.

Вы знаете, какая вещь? Сталин очень верил людям, как это ни странно звучит. Он был очень доверчивым человеком. Это была своеобразная сторона его мании величия, его очень высокого мнения о самом себе. И, когда он смотрел на человека, разговаривал с ним, он считал, что человек, глядя ему в глаза, не может ему соврать, что он должен сказать ему правду и говорит ему правду. Вот почему он оказывался доверчивым, и люди преспокойно ему лгали и втирали очки.

И вы не совсем правы, когда говорите, что Сталин знал цену Ежову, Берии, всегда знал, и что они были просто орудием в его руках. Это, с одной стороны, так, а с другой стороны, они его и обманывали. В особенности Берия. Это был человек умный, хитрый, сильный, и он был большой мастер втирать очки. Такой авантюрист, который шел на все. И Сталину он втирал очки. Тот считал, что он его не может обмануть, а он его преспокойно обманывал. А Сталин ему доверял. А к старости особенно. Тут сказывалась к старости и национальная черта, возвращалась привязанность национальная: говорил с ним на одном языке – это все тоже играло роль.

В связи с этими словами Конева у меня родилось одно возражение и одна мысль. Возражение такое. Если у Сталина была эта уверенность, что ему не могут врать, – а я склонен в это верить, это очень психологически точно: слепота, рождающаяся в результате сознания собственного величия, вера в то, что люди не могут солгать, рождающаяся в результате собственного самоощущения, – если это было так, а это, очевидно, было так, то как объяснить, что, имея все это в душе, в характере, в складе психическом, он не допросил лично никого из своих соратников, посаженных им и казненных в тридцать седьмом – тридцать восьмом годах? Никого из военных, таких, как Тухачевский, Уборевич, Якир и другие? Почему он не стал с ними разговаривать? Почему он не перепроверил, зная методы допросов, на которые он сам дал санкцию вместе со Ждановым в тридцать шестом году, в конце его? Видимо, не хотел. Видимо, боялся наткнуться на то, что они будут отрицать первоначальные показания, поставят его в сложное положение. Или он должен будет поверить им – тогда надо их выпустить, тогда нет непогрешимости ни у него, ни у НКВД, тогда все это подвергается сомнению; или ему надо будет делать вид, что он им не поверил, а это тоже усложняло дело.

А правда, мне кажется, заключалась в том, что он, конечно, не верил всем возводимым на них обвинениям, но он охотно шел навстречу этим обвинениям. Он хотел определенную категорию людей ликвидировать, считал, что он справится и без них, а эти люди, связанные с прошлым, связанные с прошлой оценкой его деятельности, относятся к нему в душе слишком критически для того, чтобы он мог их оставить живыми. Они были ему не нужны – так он считал. И они могли исчезнуть.

Ведь при всех реабилитациях тридцать девятого года, которые втихую производились довольно широко, при том, что вернулось тогда довольно много людей, в том числе и военных, это все была относительно мелкая сошка по занимаемым должностям, – конечно, в сравнении с теми, кто прошел по первому военному процессу. Это были комбриги. Не знаю, были ли комдивы. Может, были, но не выше этого. Из комкоров и командармов второго и первого ранга никто не вернулся. На сколько-нибудь известной фигуре правильность действий тридцать седьмого – тридцать восьмого годов не была поставлена под сомнение; она была поставлена под сомнение только на тех фигурах, об аресте которых товарищ Сталин мог не знать, на арест которых товарищ Сталин мог не давать санкции, арест которых произошел из-за увлечения местных органов, из-за их искривления правильной линии бдительности, из-за их ошибок, из-за их вредных действий. А ни одного такого человека, о котором могли бы предполагать, что только Сталин мог дать санкцию на его арест, а потом Сталин же его и выпустил, то есть признал свою ошибку, – ни одного такого человека – ни военного, ни гражданского – выпущено не было.

А мысль по этому поводу такая. Да, это верно, конечно, что Сталин настолько верил в свою проницательность, что, решившись его обмануть, это было не так трудно сделать, особенно при внутреннем цинизме, той внутренней подлости, которой было достаточно у такого человека, как Берия, скажем. Но, вообще говоря, это ощущение, что ты стоишь перед ним, как стеклянный, что он смотрит и видит тебя насквозь, – это ощущение, пожалуй, возникало не от каких-то качеств его натуры или гипнотической силы его взгляда. Это не он смотрел на нас. Это мы видели себя насквозь его глазами – вот в чем ирония судьбы. Вот в чем, пожалуй, суть всего этого и опасность всего этого. Поэтому человек честный, преданный делу, а через это дело преданный и Сталину, считал, что Сталин видит его насквозь, и говорил ему правду. А человек, переступивший порог, грань цинизма и не веривший ни в дело, ни в Сталина, ни в бога, ни в черта, преспокойно врал ему, – и это ему сходило самым наилучшим образом, как сходило столько раз Берии, несмотря на всю проницательность, которая приписывалась Сталину.

Еще одна мысль в связи с разговорами с Коневым.

Я много думал над тем, в чем секрет того драматического звонка Сталина Коневу под Вязьму, когда Сталин говорил о себе в третьем лице: «Товарищ Сталин не предатель, товарищ Сталин не изменник, товарищ Сталин честный человек, вся его ошибка в том, что он слишком доверился кавалеристам, товарищ Сталин сделает все, что в его силах, чтобы исправить создавшееся положение». В чем дело? Почему он так говорил в тот момент? И вдруг я вспомнил Павлова, Климовских, весь этот июльский расстрел сорок первого года, когда был расстрелян командующий, начальник штаба Западного фронта, еще несколько генералов за мнимую их измену, когда они были объявлены изменниками и предателями, хотя они просто-напросто были, очевидно, людьми, слабо справившимися со своими обязанностями, с масштабом этих обязанностей, растерявшимися, но субъективно абсолютно далекими от какого бы то ни было намека на предательство. Значит, когда произошли вот эти тяжкие неудачи начала войны, Сталин думал о предательстве. Он объяснял это предательством. В какой мере искренне и в какой мере неискренне – это другой вопрос. Я думаю, имело место и то, и другое. В какой-то мере он искренне считал сложившуюся ситуацию неожиданной и невероятной, потому что сам до этого отметал от себя всякие тревожные доклады и заставлял докладывать себе в определенном духе. Таким образом, несмотря на весь поворот после финской войны, он все-таки до конца не знал положения, потому что не хотел его знать, считал его лучшим, искренне считал его лучшим, чем оно было, поэтому тяжесть поражений первых недель войны произвела на него особенно потрясающий эффект. Но в то же время – одно вполне могло сочетаться с другим – он считал это простейшим выходом из положения, самым понятным объяснением, отводившим упреки от него, переносившим удар на других. Это было важно для него, потому что период его растерянности первых дней, о котором много говорится, – это период, видимо, психологически сложный. Не просто он растерялся, струсил, – он почувствовал ответственность. Он понимал, что ответственность на нем. Он понимал, что неверно оценил политическое положение, не прислушался к сигналам. Все он это понимал. И это тоже является причиной его растерянности первых дней.

И вот тут-то, когда наступил следующий приступ растерянности и отчаяния в критические октябрьские дни, – в этот момент он подумал о себе, как о Павлове и иже с ним, что его теперь могут счесть предателем, его могут счесть изменником после всех неудач, его могут обвинить как предателя родины, на него могут поднять руку. И психологическое потрясение, сознание, что то обвинение, которое он обращал против других, может быть вдруг в этот критический момент повернуто против него, и вызвали этот крик души.

Представим себе, что самолет наших военно-воздушных сил, посадив на борт все то высшее начальство армии, которое погибло в результате процесса тридцать седьмого года, начиная с Тухачевского, Уборевича и Якира, просто гробанулся, и все эти десять – пятнадцать – двадцать человек, наиболее видных военачальников нашей армии, погибли. И все. И на этом была бы поставлена точка. Сыграло бы это отрицательную роль в войне, которая началась через четыре года после этою? Разумеется, какую-то отрицательную роль сыграло. Но в нормальной обстановке на месте погибших выросли бы новые кадры, они бы заменили их, концепции – и стратегические, и оперативные – не были бы подвергнуты сомнению, процесс арестов и избиений в армии не развернулся бы, и все это было бы не столь чувствительно. Поэтому абстрактно говорить, что вот были бы эти пятнадцать человек во главе армии, и тогда в сорок первом году было бы все в порядке, – неправильно. Дело не в этих пятнадцати человеках, хотя потеря их очень чувствительна для армии, тем более такая чудовищная потеря и такая трагическая, бессмысленная, нелепая. Дело в том, что вслед за ними были выбиты тысячи людей, была обезглавлена армия, обезглавлена в самом широком масштабе, когда, если взять тот пример, что приводил Москаленко, на Хасане бригаду вел заместитель командира одного из батальонов или командир роты, потому что командир бригады был посажен и все командиры батальонов тоже. И начальник штаба просил, умолял не сажать его прежде, чем он не сводит бригаду в бой, если не убьют – потом посадят. Но его, конечно, посадили, и не повел он бригаду в бой, а бригаду повел какой-то комроты и засадил ее в болото. Так вот, если бы всего этого не было, то не произвела бы такого оглушительного впечатления гибель даже пятнадцати лучших военачальников. И не вызвала бы она таких сокрушительных последствий.

А главное, помимо всех потерь в людях, не было бы той тяжелой атмосферы, разлагавшей армию и государство, и народ, и партию, которая была создана в результате репрессий тридцать седьмого года, не было бы атмосферы этого всеобщего страха.

И думая над темой «Сталин и война», очень важно установить для себя этапы психологии Сталина, этапы его отношения к людям, к командующим фронтами в том числе. Это очень важно, потому что этапы это были разные, и личность Сталина как главнокомандующего формировалась во время войны. Сначала, в тридцать седьмом году, Сталин считал, что любые кадры «под моим руководством сделают все». Потом, в войну, стало очевидным, что – нет, не любые. Отсюда – перемена отношения к кадрам во время войны.

Размышляя над отношением Сталина к командующим фронтами и другим лицам высшего военного командования, следует напомнить одно немаловажное обстоятельство.

При том, что Сталин соединял в одних руках и власть руководителя партии, и ее Генерального секретаря – среди всех его должностей, которые соединялись все вместе в эту власть, единую власть, – была одна временная, особая, определяющая собой и его временное особое отношение к определенной категории людей. Это – должность Верховного Главнокомандующего.

По отношению к командующим фронтами Сталин был не только руководитель государства, партии, то есть человек, в этой ипостаси своей находившийся на много ступеней от них, отделенный от них целой иерархией – партийной, государственной. В должности Главнокомандующего Сталин был их непосредственный начальник. Это были его прямые подчиненные. И это отражалось на его отношении к ним. Это было временно, на время войны, его собственное ведомство. Его люди, его подчиненные, его самые близкие непосредственные подчиненные.

В каком-то смысле между ним и этими подчиненными были посредники в качестве представителя Ставки, или заместителя Главнокомандующего, или начальника Генерального штаба, но это в одних случаях было, а в других не было. Во многих случаях никакого средостения не было. Был командующий фронтом и над ним – Сталин. Сталин – и под ним командующий фронтом.

Главнокомандование во время войны для него было новым видом деятельности, и успехи в этом новом виде деятельности, так же, как и неудачи, были для него особенно чувствительны. И он гордился своими успехами в этом новом для него виде деятельности и гордился успехами своих подчиненных. Прямых подчиненных, людей, с которыми он повседневно имел дело.

Вот, между прочим, секрет того положения, которое по отношению к командующим занимали члены Военных советов. Сталин в конфликтах, возникавших в этих случаях, чаще становился на сторону командующих. Эти четырнадцать или пятнадцать человек были его непосредственные подчиненные как Верховного Главнокомандующего.

Это было нечто новое в сфере его деятельности и самое важное на этот период. А членами Военных советов могли быть те или другие люди, они могли быть взяты из других сфер деятельности и присланы сюда, могли быть забраны отсюда в другие сферы деятельности. Это для Сталина было дело второе. Члены Военного совета были люди, работавшие в одной из сфер политической деятельности. Важной, но все-таки лишь одной из сфер политической деятельности, и он с ними считался, конечно, гораздо меньше, чем с командующими фронтами, которые работали в этот период в главной сфере деятельности и казались ему в гораздо большей мере незаменимыми, чем состоявшие при них политические работники.

Конечно, когда членами Военных советов были члены Политбюро, такие деятели, как Хрущев, Каганович, Жданов, это давало им дополнительный авторитет на фронте в силу их политического положения, но в то же время Сталин с большой простотой и без колебаний заменял их тогда, когда это казалось ему необходимым, другими членами Военных советов, просто корпусными комиссарами, старыми армейскими политработниками, которые, по его мнению, могли бы не хуже их исполнять ту конкретную военно-политическую работу, которая связана с положением члена Военного совета.

Тут были оттенки, но не было кардинальной разницы, и когда надо было переменить положение в Ленинграде и постараться его спасти, то Сталин заменил не Жданова на другого члена Военного совета, а командующего фронтом Ворошилова на другого командующего фронтом – Жукова.

То же самое в большинстве случаев происходило и в другие критические минуты. Меняли командующих фронтами, потому что считалось, что дело в первую очередь зависит от них. А члены Военного совета сплошь и рядом оставались.

А вот в тех случаях, когда возникал конфликт между командующим фронтом и членом Военного совета, то, как правило, с фронта вынужден был уезжать член Военного совета, оставался командующий. Обычно Сталин принимал именно такое решение, за редким исключением.

Военные – это было его ведомство, его личное ведомство, и он во время войны не давал их в обиду, умел заставить их уважать, склонен был принимать меры для того, чтобы поднять их значение, роль, авторитет и все, что с этим было связано.

Про донесения и сообщения о некоторых завивах в мозгах у того или иного командующего фронтом или командарма, про то, что мало считается со своим членом Военного совета, – знал, но относился спокойно. «Пока пусть. Придет время, в два счета укоротим».

В противоположность некоторым командующим фронтами он вовсе не думал, что они и после войны останутся или должны остаться в сознании общества фигурами того ранга, которыми их сделала война. Он достаточно сознавал полноту и силу своей власти для того, чтобы, когда понадобится, поставить их на место не только в смысле практическом, но и в смысле даже изменения их места в сознании общества. Он считал, что и это вполне в его власти и возможностях.

Когда была переведена отчаянная радиограмма из Праги во время восстания, в которой открытым текстом передавался призыв ко всем, всем, всем прийти на помощь, и когда состоялся разговор со Сталиным по этому поводу, Сталин сказал по ВЧ недовольным тоном: «Какое там восстание! Какое восстание! Какие-то два дурачка перепугались, заключили соглашение, дали себя обмануть буржуазии». Этот разговор происходил в первые же часы после получения первых радиограмм из Праги. Как впоследствии выяснилось, он был хорошо информирован из каких-то других источников и имел в виду то, что двое коммунистов, вошедших в руководящий комитет Пражского восстания, присоединились к тому решению, согласно которому предполагалось в целях спасения Праги беспрепятственно пропустить через нее войска, Шернера.

Кто-то, не помню уже сейчас кто, рассказывал мне о Потсдамской конференции и о том случае, который имел там якобы место. К этому времени труп Гитлера был найден, опознан и где-то хранился в том первозданном виде, в каком его нашли. Кто-то, видимо, Берия или, может быть, Серов, доложив об этом Сталину, предложили не то привезти показать труп, не то поехать посмотреть. Сталин сказал: «Хорошо, завтра утром поеду, посмотрю». Потом, когда утром к нему пришли с тем, что нужно ехать, он махнул рукой и сказал: «Не поеду. Пусть Молотов и Берия едут, смотрят. Я не поеду».

В одном из наших разговоров я как-то обронил Коневу, что, очевидно, поворот танковых армий на Берлин являлся как бы высшей точкой его военной судьбы. Он довольно резко запротестовал: «Нет, какая же это высшая точка? Это не высшая точка. Ничего общего не имеет с высшей точкой». Потом объяснил свою мысль: «Высшая точка моей военной судьбы – это Москва, Московское сражение, когда терпели поражения от немцев, потом погнали их от Москвы. Вот это высшая точка моей военной судьбы, как я ее воспринимаю. Потому что, хотя поворот танковых армий на Берлин был важным делом, я горжусь им с точки зрения оперативного искусства и так далее, с точки зрения каких-то собственных оценок своих действий, но это не был поворотный пункт в войне. Это ничего в большом плане не решало…».

Поездка в Брест. Сентябрь 1965 года

Перед тем, как Жукова первый раз снимали, было заседание Главного военного совета с участием всех маршалов. На нем выступал Сталин. Сталин очень резко говорил о Жукове. Говорил, что он неправильно ведет себя, что у него есть высказывания против правительства, что он преувеличивает свою роль в войне, делает вид, что все победы связаны с ним, дает интервью в иностранную печать.

– Вы читали, что там пишут? – спрашивал Сталин.

Мы, конечно, не читали. В общем, обвинения были самые грозные. И самое грозное сводилось к тому, что Жукову было брошено обвинение, что он плохо отзывается о правительстве. Смысл этого обвинения состоял в том, что он выступает, можно сказать, против правительства.

В речи Сталина приводились, в частности, показания в это время арестованного и сидевшего Новикова. После Сталина выступали Берия, Каганович. Они подбавляли жару, говорили то же самое, развивали его мысли.

Жуков сидел потрясенный всем этим, бледный. Потом Сталин обратился к нам:

– Ну, а вы что скажете?

Я попросил слова. Обстановка для выступления после того, что говорил Сталин, была тяжелой. Но я все же сказал, что, конечно, у Жукова есть ошибки и были ошибки, что с ним трудно работать, что он бывает резок, нетерпим, самолюбив. Но что я считаю – я глубоко в этом убежден, – что Жуков честный человек, то, что там написано про то, что он якобы говорил про правительство, это неправда. Он предан правительству, предан стране. Человек, который не был бы предан стране, не стал бы ползать под огнем на войне, рискуя жизнью, выполняя ваши указания, – это я обратился к Сталину. И еще повторил, что глубоко верю в честность Жукова.

После меня выступал Павел Семенович Рыбалко. Он вообще человек решительный, твердый, и он сказал о Жукове, тоже критикуя его за недостатки, в целом положительно, подчеркнув его честность и преданность Родине. Затем выступил Соколовский. Соколовский говорил несколько более уклончиво, но в общем, надо отдать ему должное, тоже в целом сказал в защиту Жукова.

Потом выступал Рокоссовский. Говорил витиевато. Мне почувствовалась в его словах обида за то, что в свое время Жуков сдвинул, заменил его на Первом Белорусском фронте, и ему пришлось перейти на второстепенный – Второй Белорусский фронт. Хотя, конечно, с точки зрения масштабов командующих фронтами, это, на мой взгляд, величины несоизмеримые, и сделано это было правильно.

Выступали и другие. Потом снова взял слово Сталин.

Да, когда я выступил, он бросил реплику:

– Вот вы говорите тут. А вы знаете, что Жуков пытался присваивать себе вашу победу под Корсунь-Шевченковским? Говорил, что это – результат его деятельности.

Я на это ответил, что я этого не знаю, не слышал и что вопрос этот для меня несомненный. И кто бы что ни говорил на эту тему, – тут история разберется. На этом сел.

После всех выступлений выступал Сталин. Он опять говорил резко, но уже несколько по-другому. Видимо, поначалу у него был план ареста Жукова после этого Военного совета. Но почувствовав наше внутреннее, да и не только внутреннее, сопротивление, почувствовав известную солидарность военных по отношению к Жукову и оценке его деятельности, он, видимо, сориентировался и отступил от первоначального намерения. Так мне показалось.

В итоге Жуков был снят с поста и назначен командующим Одесским военным округом.

Так проходил этот Военный совет. Он должен много дать для понимания всей последующей обстановки в армии, многих личных отношений, сложившихся впоследствии. Историкам, которые этим будут заниматься, надо найти и прочесть протокол этого Военного совета.

Публикация Л. Лазарева

«ЗС» 11/1988

Николай Павленко
Уроки памяти
Заметки историка о беседе полководца с писателем

Предложение редакции высказать свои соображения в связи с публикацией в журнале бесед маршала И. С. Конева и Константина Симонова («Знание-сила», № 11, 1988 год) вызвало у меня особый интерес. На протяжении почти четверти века мне посчастливилось встречаться с Иваном Степановичем Коневым. Впервые я имел возможность беседовать с ним летом 1944 года, когда войска Первого Украинского фронта под командованием Конева проводили Львовско-Сандомирскую операцию. В беседе он раскрыл передо мной свои замыслы по подготовке и проведению этой замечательной операции. Особенно участились наши встречи с полководцем в конце пятидесятых и в шестидесятые годы. Конев публиковал свои статьи в «Военно-историческом журнале», который я тогда возглавлял. Встречи продолжались во время съемок документального фильма по сценарию К. Симонова и Е. Воробьева «Если дорог тебе твой дом», на лекциях и докладах полководца в Академии Генерального штаба и так далее. Во второй половине шестидесятых годов Конев стал все больше доверять мне как военному историку. Прямым следствием наших встреч и бесед было, конечно, и то, что он согласился быть официальным оппонентом у меня на защите докторской диссертации. Словом, наше длительное общение позволяет мне судить о взглядах Конева не только по тексту его беседы с Симоновым. И еще одно замечание. В шестидесятые годы мне доводилось обстоятельно беседовать с маршалом Г. К. Жуковым, и рассказы Георгия Константиновича дают мне возможность раздвинуть рамки разговора, начатого Коневым и Симоновым. Наиболее слабым местом в высказываниях маршала мне представляются оценки военачальников, погубленных в годы сталинских репрессий.

По его мнению, например, в действиях Тухачевского в период польской кампании 1920 года проявлялся «известный налет авантюризма». У него были якобы замашки «бонапартистского оттенка». С подобной точкой зрения нельзя согласиться: она бездоказательна и к тому же совершенно не согласуется с реальными фактами. Ведь нельзя же считать за доказательство утверждение Конева, что войска Западного фронта под командованием М. Н. Тухачевского вели наступление с «оголенными флангами, с растянувшимися коммуникациями». Конечно, у Тухачевского были недостатки и ошибки при ведении операции на варшавском направлении (запаздывание с перегруппировкой войск, случаи потери управления войсками, большое удаление штаба фронта от войск и так далее), но все же не они сыграли решающую роль в поражении наших войск на Висле.

Основную роль в катастрофе на Висле сыграло плохое взаимодействие двух фронтов, наступавших по расходящимся направлениям: Западного – на Варшаву, Юго-Западного – на Львов. Но главное – саботаж командованием Юго-Западного фронта (комвойск А. И. Егоров, член РВС И. В. Сталин) директив Главного командования. Командование Юго-Западного фронта полагало – и совершенно безосновательно притом! – что польская армия близка к окончательному поражению, что наступает время делить славу и почести и что поэтому следует искать успеха на своем участке фронта – под Львовом.

Не считаясь с Главкомом, игнорируя специальное постановление ЦК, принятое по предложению Ленина, Сталин – а под его влиянием и Егоров – саботировали указания о передаче войск правого крыла Юго-Западного фронта в распоряжение Тухачевского. Именно из-за этого саботажа противник получил возможность силами Люблинской группировки нанести породивший катастрофу удар по левому флангу Западного фронта. Можно лишь сожалеть, что столь многоопытный военачальник, как Конев, оценивая полководческую деятельность М. Н. Тухачевского, повторил ошибочную концепцию, распространявшуюся в период культа личности Сталина. Точнее сказать, легенду, призванную обелить Сталина.

Нельзя согласиться и с оценкой В. К. Блюхера. Мне представляется, что Симонов справедливо комментирует высказывания Конева. Ведь Блюхер в период хасанских событий (лето 1938 года) действительно походил на человека «с головой, положенной под топор».

Соглашаясь с Симоновым, мне хотелось бы сделать два добавления. Во-первых, в отличие от прошлых исторических эпох, где полководцы успешно руководили войсками в разных войнах, следовавших одна за другой, в XX столетии положение в корне изменилось. В нынешнем веке каждая крупная война, отделенная от предыдущей временем в полтора-два десятилетия, выдвигала своих полководцев. Поэтому не случайно попытки в новых исторических условиях использовать полководцев, прославившихся в прошлых войнах, заканчивались обычно неудачей. Исходя из этой посылки, нам представляется, что рассуждения маршала о том, как бы эти военачальники командовали фронтами в Великую Отечественную войну, неправомерны.

Во-вторых, Конев указывает, что последнее время В. К. Блюхер «сильно пил, опустился». Здесь не указывается, что подразумевается под «последним временем». Между тем, по свидетельству других военачальников, которые хорошо знали Блюхера, известно, что исходным пунктом морального потрясения героя было судилище, организованное Сталиным над Тухачевским, Якиром, Уборевичем и другими высшими командирами. Именно участие В. К. Блюхера в судилище потрясло этого маршала до основания, психика его не выдержала нагрузок. Поэтому мы полностью согласны с Симоновым в том, что нравственное падение Блюхера было результатом трагической обстановки, которая господствовала в стране, и в частности, на Дальнем Востоке, вокруг самого Блюхера.

Беседы К. Симонова с полководцем проходили в середине шестидесятых годов, когда развертывалась кампания «по выкорчевыванию так называемых перекосов в борьбе с культом личности». Часто молча, а иногда и под различными благовидными предлогами возрождались концепции культа личности Сталина, многие трагические события перекрашивались в розовый цвет, а невиданные в истории преступления против человечности выдавались за простые ошибки. Конечно, и Конев, и Симонов не были столь наивными, чтобы попасть под влияние этой иезуитской кампании. Но, все же, если говорить откровенно, она какой-то стороной коснулась и их.

В период культа личности в наших общественных науках прочно утвердилась концепция о безальтернативности исторического процесса. Считалось, что в истории не может быть условного наклонения, а поэтому употребление слов «что было бы, если бы?..» неправомерно. Под влиянием этих взглядов возникновение и развитие многих исторических событий преподносилось без альтернатив, а это открывало в общественных науках простор для фатализма. Такие взгляды настолько укоренились в сознании обществоведов, что и в наши дни многие из них настораживаются и готовятся «начать борьбу», если услышат, не дай бог, слова «что было бы, если бы?..».

К счастью, фаталистические концепции и взгляды оставались объектом споров в теории и почти не сказывались на практических оценках.

Разгул репрессий в среде командных кадров армии накануне войны значительно ослабил все войсковые организации и дезорганизовал управление ими на многие годы. В опубликованной беседе высказали свое мнение и маршал Конев, и Константин Симонов: если бы не было в 1937–1938 годах массового террора, не было бы запуганности, недоверия и шпиономании. «Если бы всего этого не было, – считает Симонов, – очевидно, страна ни в коем случае не оказалась бы такой неготовой к войне, какой она оказалась. Это исключено. Только обстановкой чудовищного террора и его отрыжкой, растянувшейся на ряд лет, можно объяснить нелепые предвоенные распоряжения».

Что же это за «нелепые распоряжения»? На наш взгляд, здесь имеются в виду категорические запреты Сталина осуществлять мобилизационные мероприятия в войсках приграничных округов, а также приводить их в боевую готовность. Но, в отличие от Симонова, я не могу считать эти запреты нелепыми. Они преступны. В результате этих запретов противнику была предоставлена возможность беспрепятственно расправляться с не приведенными в боевую готовность войсками, которые из-за произвола Сталина остались без квалифицированных командиров, необходимого вооружения, боеприпасов, горючего и других материальных средств.

В катастрофическом положении перед войной оказались войска приграничных округов не на отдельных участках, а на огромном фронте, простиравшемся от Балтики до Черного моря. Иначе говоря, «нелепые распоряжения» Сталина стали главной причиной неотмобилизованности наших войск и внезапности удара противника. Мировая история еще не знала подобных масштабов внезапности. Потом, кстати, «великий» именно эти факторы будет выдвигать в качестве главных преимуществ врага, вынуждавших войска отступать в глубь страны.

Еще более выразительно и точно звучит «что было бы, если бы?..» в беседе А. М. Василевского с К. Симоновым. «Без тридцать седьмого года, – говорил маршал, – возможно, и не было бы вообще войны в сорок первом году…» Далее он продолжал: «Когда в тридцать девятом году мне пришлось быть в комиссии во время передачи Ленинградского округа от Хозина Мерецкову, был ряд дивизий, которыми командовали капитаны, потому что все, кто был выше, были поголовно арестованы».

Рассматривая влияние репрессий командных кадров в 1937–1938 годах на события в начале войны, Симонов справедливо считает, что на этом нельзя ставить точку. Выборочные репрессии руководящих кадров продолжались и в последние недели перед войной, и даже в течение войны. В то время, когда шли беседы, многое еще было неясным. «Хорошо бы выяснить, – считал К. Симонов, – что означали эти аресты, как все это произошло…» В наши дни благодаря некоторым публикациям дело несколько прояснилось.

Перед самой войной Сталину и некоторым его приближенным померещилось, что страхи, напущенные на страну судебными расправами и многочисленными репрессиями во второй половине тридцатых годов, ослабли, что их надо снова раздуть. С этой целью было решено повторить новое судилище над группой военных деятелей и руководящих работников оборонной промышленности.

И вот по воле Сталина в «заговорщиков» превращаются нарком вооружения Б. Л. Ванников, заместитель наркома обороны и командующий ВВС РККА генерал-лейтенант П. В. Рычагов, начальник противовоздушной обороны страны генерал-полковник Г. М. Штерн, командующий войсками Прибалтийского особого округа генерал-полковник А. Д. Локтионов, заместитель начальника Главного артиллерийского управления НКО СССР генерал Г. К. Савченко и другие генералы и офицеры, конструкторы военной техники и военные специалисты. В начале войны к этой группе жертв был присоединен и бывший начальник Генерального штаба генерал армии К. А. Мерецков.

Как теперь стало известно, вопрос об аресте Мерецкова был предрешен еще до начала войны. Еще до ареста генерала у его следователей имелись «показания» сорока «свидетелей». Среди них были и такие, которые утверждали, что Мерецков якобы еще пять-шесть лет назад сговаривался с Корком и Уборевичем «дать бой Сталину».

Арестованные подвергались ужасным пыткам. По словам Аркадия Ваксберга, ознакомившегося со следственными делами, «зверски избитые жертвы» (кроме Локтионова, героически выдержавшего все пытки) «признали» в конце концов то, чего от них добивались. Страшно читать позднейшие показания истязателей о том, как кричал, хватаясь за сердце, Ванников, как в кровь был избит Мерецков, как катался по полу и стонал Смушкевич, как лишился сознания истерзанный Штерн… «Кирилл Афанасьевич, ну ведь не было этого, не было, не было! – умоляюще протягивал руки к Мерецкову на очной ставке корчившийхся от боли Локтионов и замолкал, встретившись с его измученным и потухшим взглядом».

О пытках свидетельствовал и главный палач – Берия. На следствии в 1953 году он заявил: «Для меня несомненно, что в отношении Мерецкова, Ванникова и других применялись беспощадные избиения, это была настоящая мясорубка. Таким путем вымогались клеветнические показания».

Пока еще неведомо почему вдруг летом 1941 года Сталин отменил новое судилище над военачальниками. По его приказанию два главных подследственных (К. А. Мерецков и Б. Л. Ванников) были освобождены, а остальные жертвы оставлены на растерзание палачам. Вместе с ними в подвалах на Лубянке и в других местах ждали своей смерти сотни военных специалистов высокого класса, а на фронте полками в это время командовали лейтенанты.

В середине октября 1941 года, во время наступления немецких войск, обстановка под Москвой обострилась, началась эвакуация многих учреждений на восток. В ночь с 15 на 16 октября центральный аппарат НКВД эвакуировался в Куйбышев. Туда же перевезли и важнейших подследственных – главный объект работы этого аппарата. Но все же, как рассказывал мне Г. К. Жуков, в подвалах на Лубянке осталось еще около трехсот высших военачальников. Поскольку в то время не было средств для перевозки заключенных в тыл, их расстреляли. Не оставили, конечно, в живых и тех, кого увезли в Куйбышев.

Преступные расправы над командными кадрами Красной Армии, осуществленные Сталиным и его кликой в предвоенные годы, сыграли роковую роль в дезорганизации управления войсками в начавшейся войне. От советского командования требовались огромные усилия, чтобы наладить управление войсками и усилить сопротивление врагу. И здесь, обеляя себя, Сталин не упустил случая учинить кровавую расправу над представителями высшего командования. По его приказанию было срочно организовано судилище, которое приговорило к смертной казни большую группу генералов. Среди них – командующего войсками Западного фронта генерала армии Д. Г. Павлова, начальника штаба фронта генерала В. С. Климовских, командующего войсками четвертой армии генерала А. А. Коробкова и других.

Вслед за расстрелом группы Павлова был безвинно казнен начальник военных сообщений генерал-лейтенант Н. И. Трубецкой. Опорочены были славные имена и тех генералов, которые в критических ситуациях оказались в плену или без вести пропавшими, – они были объявлены изменниками. В числе их были генералы П. Г. Понеделин, Н. К. Кириллов, В. Я. Качалов. (Как потом оказалось, В. Я. Качалов погиб смертью героя в конце июля 1941 года в районе Рославля. Генералы П. Г. Понеделин и Н. К. Кириллов возвратились из плена в 1945 году. В 1950 году по приговору суда они были расстреляны как изменники. В 1956 году Верховный суд СССР прекратил дело этих генералов из-за отсутствия состава преступления.)

Страх, нагнетаемый судилищами и казнями генералов, не оказывал в то время на изменение обстановки положительного влияния. Для этого требовались время, резервы и улучшение руководства в оперативных и стратегических звеньях командования. Сталин не был еще готов к тому, чтобы менять положение дел в Ставке. Он продолжал перетасовку кадров в армейских и фронтовых звеньях командования. Правда, далеко не всегда это было целесообразно, но ведь в тех условиях некому было остановить увлечения Сталина. Вот лишь некоторые факты. Только за четыре месяца – с начала войны до октября 1941 года – на Ленинградском, Западном и Южном фронтах по три-пять раз менялись командующие. Например, на Западном фронте Д. Г. Павлова сменил А. И. Еременко, а затем последовательно один за другим назначались С. К. Тимошенко, И. С. Конев, Г. К. Жуков. Причем Еременко во главе Западного фронта находился фактически лишь одни сутки. Не произошло радикальных изменений и в последующие годы. Например, Еременко в течение войны десять раз перемещался с фронта на фронт.

Большой вред организации управления действующими фронтами летом 1941 года оказывали и личные качества Сталина. После катастрофического поражения войск Западного фронта в Белоруссии в июне 1941 года и захвата противником Минска Сталин, как рассказывал мне Г. К. Жуков, основательно растерялся и оказался в состоянии прострации. Уехав на дачу в Кунцево, он находился там до тех пор, пока к нему не приехала делегация членов Политбюро во главе с Калининым. Есть основание предполагать, что Сталин преднамеренно ждал, чтобы его попросили возвратиться в Кремль, с тем чтобы снова продолжать руководить страной и армией. Такую просьбу он рассматривал, видимо, как важнейшее доказательство своей незаменимости. (Не напоминает ли, кстати, этот маневр некоторые эпизоды из жизни Ивана Грозного, которым Сталин так последовательно интересовался?) Но после краткого пребывания в состоянии прострации Сталин снова стал проявлять подозрительность, раздражительность и даже истеричность.

Перелом его настроений как нельзя лучше иллюстрируется эпизодом, о котором рассказал И. С. Конев.

4 октября 1941 года, командуя войсками Западного фронта, Конев в разговоре со Сталиным просил разрешения отвести потерпевшие поражение войска на один из тыловых рубежей. К своему удивлению, вместо ответа по существу он услышал следующую тираду Сталина, произнесенную в истерическом тоне от третьего лица: «Товарищ Сталин не предатель, товарищ Сталин не изменник, товарищ Сталин честный человек, вся его ошибка в том, что он слишком доверился кавалеристам; товарищ Сталин сделает все, что в его силах, чтобы исправить сложившееся положение». По этим словам Конев понял крайнюю растерянность Сталина, отсутствие волевого начала.

Но спустя несколько дней тот перестал терзать себя сомнениями и начал изобретать новые преступные замыслы, о которых Конев, конечно, знал, но в беседе с Симоновым умолчал. У Сталина возникла мысль в назидание командующим войсками фронтов и армий организовать новое судилище. На сей раз в качестве «козла отпущения» он решил посадить на скамью подсудимых генерал-полковника И. С. Конева, возложив на него ответственность за поражение войск Западного фронта. Сталин был убежден в том, что Коневу нельзя прощать поражение подчиненных ему войск.

Вступивший после И. С. Конева в командование Западным фронтом Г. К. Жуков решительно возражал против судилища. Он сказал Сталину, что такими действиями ничего нельзя исправить и тем более оживить мертвых. Расстрел Павлова в июле 1941 года ничего не дал для изменения обстановки, но эта репрессивная акция вызвала у старшего и высшего командного состава тяжелую реакцию. К тому же Жуков напомнил Сталину, что у Павлова был потолок командира дивизии, а судили его как командующего войсками фронта. Решительные возражения Г. К. Жукова против судилища над командующим войсками Западного фронта, просьба о назначении Конева его заместителем оказали влияние на Сталина. Судилище не состоялось, и Конев не стал новым «козлом отпущения».

Рассказывая мне об этом эпизоде, Г. К. Жуков сказал, что встреча его с главой правительства 7 октября оставила тяжелый осадок. Разговор между ними происходил в присутствии Берии, который в течение всей беседы отмалчивался. Сталин весьма пессимистично оценивал обстановку на фронтах и ближайшие перспективы вооруженной борьбы осенью 1941 года. Далее он вдруг перешел к военным событиям, происходившим в 1918 году. Смысл его высказываний сводился в основном к следующим положениям. Великий Ленин оставил нам государство и наказал всячески укреплять его оборону. Но мы не выполнили этого завещания вождя. В настоящее время враг подходит к столице, и у нас нет необходимых сил для ее защиты.

В беседе Конева с Симоновым непомерно много места уделяется пьесе А. Корнейчука «Фронт». Это обусловлено тем, что она довольно продолжительное время занимала мысли Сталина. «Великому» казалось, что Корнейчуку удалось выполнить заказ сверху и объяснить причины поражения советских войск в летних кампаниях 1941 и 1942 годов.

Прежние версии Сталина о причинах поражения Красной Армии (неотмобилизованность войск, внезапность ударов противника, его превосходство в численности и так далее) уже не работали, они никого не убеждали. Поэтому Сталин решил распространить еще одну версию о причинах поражения. В пьесе Корнейчука главным содержанием был конфликт между пожилым туповатым генералом Горловым и сравнительно молодым генералом Огневым. Цель этой пьесы состояла в том, чтобы средствами искусства показать, что виновниками поражений являются горловы.

О том, какое значение придавал Сталин этой версии, свидетельствует, в частности, и тот факт, что от членов военных советов фронтов требовались доклады о взглядах и высказываниях генералитета по пьесе Корнейчука. Более того, некоторые командующие фронтами вызывались даже в Ставку, где у них лично Сталин спрашивал мнение о пьесе.

«Великий» полагал, что с помощью новой версии он закамуфлирует причины поражения и хотя бы частично снимет с себя вину за катастрофу. Но увы… Высшие военачальники отвергли новую версию вождя, которую он пытался так назойливо им навязать. И в разговоре с Коневым Сталин сорвался, произнес желчную тираду: «Вы зарвались, зазнались. Вы, военные, вы все понимаете, вы все знаете, а мы, гражданские, не понимаем».

Разумеется, и на этом обвинении Сталин не остановился. Он продолжал изобретать все новые и новые версии причин отступления советских войск. И вот в тот период, когда Красная Армия отступала к Волге и предгорьям Главного Кавказского хребта, Сталин подписывает известный приказ № 227. В нем указывалось, что якобы население нашей страны начинает разочаровываться и терять веру в Красную Армию, «а многие из них проклинают Красную Армию за то, что она отдает наш народ под ярмо немецких угнетателей, а сама утекает на восток». Это обвинение было поистине чудовищным. Армия отступала в силу разных причин, но главными из них были те, что она еще и летом 1942 года не оправилась от злодеяний, которые учинил над ее командными кадрами Сталин со своими палачами. Она отступала также и потому, что Сталин, возомнив себя величайшим полководцем всех времен и народов, отверг разумный план Генерального штаба и навязал советскому командованию свой дилетантский план. Осуществляя сталинский план, советское командование распылило свои силы и средства по многим направлениям и в критический момент сражений оказалось без резервов, что и привело к военной катастрофе на южном крыле советско-германского фронта. Потери Красной Армии в летне-осенней кампании 1942 года исчислялись миллионами. Но хуже всего было то, что на каждого выбывшего из строя немецкого солдата Красная Армия теряла четыре-пять своих воинов.

Замечу, кстати, что и после войны Сталин продолжал придумывать новые объяснения отступления советских войск в 1941 и 1942 годах. Так, в начале 1947 года Сталин в своем письме полковнику Разину сделал многозначительный намек историкам. Суть его сводится к тому, что следует обратить внимание на интересный вид военных действий – контрнаступление. Еще в древние времена парфяне, мол, завлекали римлян в глубь своей территории, а много позже так была разгромлена и «великая» армия Наполеона. Некоторым историкам этот намек пришелся по душе. Они выдвинули концепцию «заманивания» и «контрнаступления как главного способа военных действий в справедливых войнах». Делались попытки большую часть Отечественной войны рассматривать под этим углом зрения. Например, «заманили» противника до Москвы, а потом с помощью контрнаступления отбросили его назад. Потом заманили его до Волги, а затем снова отбросили. После смерти Сталина эти вздорные идеи были забыты.

От внимательного взгляда не ускользнет одна удивительная черта в линии поведения Сталина. Крупные неудачи на фронте порождали у него состояние депрессии, подавленности, вслед за которыми нередко следовали вспышки репрессий.

Выше уже отмечалось, что после приступа прострации, в котором пребывал Сталин в начале войны, он учинил многочисленные казни военачальников, в том числе и командования Западного фронта. Во второй половине августа 1941 года в войсках действующей армии был объявлен пресловутый приказ Ставки № 270 от 16 августа. Всему личному составу объявлялось, что командиры и политработники, оказавшиеся в плену, будут считаться дезертирами, а их семьи подлежат аресту и выселению. В приказе также предписывалось лишать семьи пленных красноармейцев какой-либо помощи. Поскольку, по вине стратегического руководства, в летних кампаниях 1941–1942 годов в германском плену оказалось несколько миллионов советских воинов, изуверские требования приказа № 270 фактически распространялись на миллионы семей военнослужащих.

После нового истерического приступа «великого» в октябре 1941 года он приказал Берии и его палачам расстрелять сотни ни в чем не повинных военачальников, томившихся в подвалах на Лубянке и в тюрьмах других городов. В числе расстрелянных 28 октября в Куйбышеве двадцати человек были генералы Г. М. Штерн, А. Д. Локтионов, П. В. Рычагов, Я. В. Смушкевич, Г. К. Савченко и другие. Поражение Красной Армии на южном фланге весной и летом 1942 года вызвало новую волну репрессий. Новые «…жестокости обрушились на армию и в 1942 году. Пытаясь возместить свои неимоверные просчеты, – указывает историк А. Мерцалов, – Сталин вновь прибегнул к репрессиям: на фронте была введена смертная казнь через повешение (автор этих строк сам был тому очевидцем), расстрелы без суда и следствия по одному подозрению в измене».

Беседа полководца с писателем завершается воспоминаниями Конева о том, как разбиралось так называемое «дело Жукова» на Военном совете. Как и в других случаях, воспоминания маршала грешат фрагментарностью. Поэтому я вынужден их значительно дополнить. На мой взгляд, прежде всего следует остановиться на том, как возникло «дело Жукова».

Отношение Сталина к Жукову было весьма противоречиво: с одной стороны, он ценил его полководческие качества, особенно волевые свойства, и щедро его награждал, а с другой – с трудом переносил настойчивость и непреклонность полководца в отстаивании своих решений и взглядов. Но, пожалуй, больше всего беспокоила Сталина популярность Жукова, которая стала расти сразу же после победы советских войск под Москвой, а затем и под Сталинградом.

Первой жертвой роста популярности полководца стал генерал-майор В. С. Голушкевич, бывший начальником оперативного отдела Западного фронта у Жукова. Генерал Голушкевич был арестован весной 1942 года, и сразу же от него стали добиваться «нужных» данных о Жукове.

В последующие годы популярность Г. К. Жукова в народе и в армии еще более росла, что никак не устраивало Сталина. Вначале он терпел, а осенью 1944 года решил отделаться от Жукова, но тогда еще хотелось совершить эту «операцию» как-то более или менее пристойно: сперва решено было передвинуть его с более высокого поста на должность командующего войсками фронта, действовавшего на направлении главного удара. Но это перемещение сопровождалось и «горькими пилюлями», которые изготовлялись в комнатах, примыкавших к кабинету Н. А. Булганина, бывшего в то время одним из доверенных лиц Сталина.

Что это за пилюли? Сталину хотелось не просто перевести Жукова на другую должность, но и приписать ему хотя бы какие-нибудь ошибки или упущения, которые можно было бы при необходимости раздуть до нужных размеров. Для поисков этих ошибок привлекалась группа офицеров из Генерального штаба. Объектом их работы были два артиллерийских устава, которые были утверждены Г. К. Жуковым. Они усиленно искали «крамолу» в этих уставах. Но увы… Никаких существенных огрехов там найдено не было. Из затеи вышел «пшик». Но Жукову было все же официально, в приказе, указано «не допускать торопливости при решении серьезных вопросов».

Осенью 1944 года Сталин стал еще более критично относиться к тем указаниям, которые полководец отдавал при встречах с фронтовым командованием. По словам Жукова, он в то время этим мелочам не придавал никакого значения. Впервые о них он задумался лишь в период своей первой опалы.

После окончания Великой Отечественной войны Жукову довелось командовать Группой советских войск в Германии. Даже и в этот небольшой отрезок времени не было недостатка в информации о деятельности Жукова. Сталину аккуратно доносили обо всех деяниях полководца. В них указывалось, что он слишком щедро наградил известную певицу Л. Русланову, что «хвастается» своими победами, что он якобы с группой военных замышляет заговор против Сталина и так далее. Из всех доносов Сталин придавал значение прежде всего тем, где речь шла о «заговоре», о «хвастливых» заявлениях Жукова о его победах и о настроениях его поклонников. Например, Сталин, по словам Жукова, был крайне огорчен, когда узнал, что крупные военачальники именуют себя «жуковцами». Среди них называли командующего 1-й гвардейской танковой армией М. Е. Катукова, командующего 8-й гвардейской армией В. И. Чуйкова, командующего артиллерией Группы войск в Германии В. И. Казакова.

Летом 1945 года фабрикация обвинений против Жукова усилилась. А начало этому положила невинная встреча отца с сыном.

Во время Потсдамской конференции Сталин несколько раз встречался со своим сыном Василием, находившимся в то время в Группе советских войск в Германии. При первом же свидании Василий пожаловался отцу, что наши самолеты очень плохие, а вот американские самолеты – это настоящие. Этой жалобы оказалось достаточно, чтобы Сталин сразу же после возвращения в Москву распорядился об аресте руководящих лиц Наркомата авиационной промышленности и командования Военно-Воздушных Сил Советской Армии. Среди арестованных оказались нарком авиационной промышленности А. И. Шахурин и главный маршал авиации А. А. Новиков. Заполучив в свое распоряжение Новикова, подручные Берии сделали все возможное, чтобы добиться от него показаний против Жукова. Впрочем, скажем сразу же, что эти сведения по своему содержанию были ничтожны.

Как рассказывал мне позже Жуков, Сталин использовал показания Новикова в два приема. Вначале он решил кое-что из них огласить на одном из многолюдных совещаний, состоявшемся в конце 1945 года в Кремле. Жукову об этом совещании стало известно от адмирала флота Н. Г. Кузнецова. В своем выступлении Сталин обвинял Жукова в том, что он якобы приписывает себе все победы и явно снижает роль Верховного Главнокомандования. Далее Сталин говорил о том, как задумывались и готовились операции. После этого выступления начались прения. «Все считали своим долгом, – говорил Кузнецов Жукову, – высказать на этом необычном совещании свое мнение с осуждением Жукова. Одни говорили резко и не совсем справедливо, а большинство – осторожно, но в том же духе…»

Так была проведена идейная подготовка по развенчанию «жуковского тщеславия». На очереди стояли организационные мероприятия. Второй акт «развенчания» состоялся позже.

Еще во время пребывания Жукова во главе советских войск в Германии ему пришлось столкнуться со многими конфликтными ситуациями. Но, пожалуй, самой рискованной акцией было выдворение из Берлина заместителя Берии Абакумова. Судя по рассказам Жукова, в начале 1946 года ему стало известно, что Абакумов прибыл в Берлин и начал проводить аресты офицеров и генералов в Группе войск в Германии. Подобные злодеяния Жуков, конечно, не мог оставить без внимания и вызвал к себе Абакумова.

Как и следовало ожидать, подручный главного палача не сумел дать сколько-нибудь удовлетворяющего ответа, почему он лично не представился главнокомандующему по прибытии в Германию и на каком основании он арестовывает без ведома Жукова его подчиненных. Полководец предложил Абакумову освободить всех арестованных и немедленно отбыть туда, откуда он прибыл. При этом Жуков добавил, что если Абакумов не выполнит этого распоряжения, он будет под конвоем отправлен в Москву.

Избавляя войска от злодеяний Абакумова, Жуков, конечно, знал, что вызовет лютый гнев Сталина. Но другого выхода у полководца не было. Жуков понимал, что именно он должен защитить войска от Абакумова. Как Жуков и предполагал, ему недолго довелось ожидать реакции Москвы. В конце марта полководцу пришлось дважды вести довольно неприятные переговоры по телефону со Сталиным. Из них он узнал, что ему надлежит возможно быстрее возвратиться в Москву и возглавить командование сухопутными войсками. Но всего полтора месяца довелось Жукову занимать этот пост. Однажды в июне маршалу стало известно, что на следующий день назначено заседание Высшего военного совета и ему надлежит быть на нем.

Какие вопросы должны были обсуждаться на заседании, не сообщалось. Но поздно вечером в тот же день, когда Жуков прибыл к себе на дачу, в Сосновку, все прояснилось. Не успел он раздеться и лечь в постель, как раздался звонок и шум за дверью. Когда дверь открыли, вошли три человека. Один из них сообщил, что им поручено произвести обыск. Ордера на обыск они не предъявили, и Жуков под угрозой применения оружия выпроводил их из дома. После этого визита, рассказывал мне далее Жуков, в ту ночь спать ему уже не пришлось. В голову приходили различные мысли и, прежде всего, о том, что заседание Высшего военного совета будет, видимо, посвящено его персоне.

По словам некоторых маршалов – Конева, Рокоссовского, Соколовского, присутствовавших на этом заседании, цель его состояла в том, чтобы убедить военачальников в заговорщицкой деятельности Жукова. Для этого в застенках Берии были сфабрикованы «показания» более семидесяти арестованных офицеров и генералов. В их числе были и «показания» главного маршала авиации А. А. Новикова. Из этих «показаний» следовало, что маршал Г. К. Жуков якобы возглавляет военный заговор. Кроме Сталина, Берии и Кагановича, на заседании присутствовали руководящие деятели Министерства обороны (Булганин, Василевский, Голиков, Жуков, Конев, Соколовский, Рокоссовский, Рыбалко, Штеменко и некоторые другие). Вел заседание Сталин. Для зачтения «показаний» А. А. Новикова слово было предоставлено С. М. Штеменко.

На заседании дважды выступил Сталин, выступали также Берия и Каганович. Их речи носили открыто обвинительный характер, они в основном опирались на «показания» Новикова. Иным было содержание речей военных деятелей. Они, конечно, критиковали Г. К. Жукова по многим вопросам, но решительно отвергли вымысел о готовящемся военном заговоре. В своем выступлении Жуков доказывал, что он ни к какому заговору не причастен. Обращаясь к Сталину, он сказал: «Очень прошу вас разобраться в том, при каких обстоятельствах были получены показания от Новикова. Я хорошо знаю этого человека, мне приходилось с ним работать в суровых условиях войны, а потому глубоко убежден в том, что кто-то его принудил написать неправду».

Уместно отметить, что в показаниях содержались и другие обвинения в адрес Жукова. Например, в показаниях Новикова отмечалось, что Жуков считал Сталина совершенно некомпетентным человеком в военном деле, что он «как был, так и остался «штафиркой» (термин, часто употреблявшийся в старой русской армии для наименования штатских людей). В показаниях далее указывалось, что при посещении войск Жуков якобы располагался вдали от линии фронта, а на этом основании делался намек на трусость полководца.

Самое серьезное впечатление на Сталина, по словам Жукова, произвело выступление маршала бронетанковых войск П. С. Рыбалко. Он прямо заявил, что давно настала пора перестать доверять «показаниям, вытянутым насилием в тюрьмах». Далее он привел убедительные факты, опровергавшие клеветнические измышления о «трусости» полководца.

Довольно резко против Жукова выступил Ф. И. Голиков, хотя и он отверг идею о подготовке военного заговора. Он обвинял его в невыдержанности и грубости по отношению к офицерам и генералам, утверждал, что часто при появлении Жукова в войсках наблюдались якобы даже элементы страха и подавленности среди некоторой части офицеров и генералов. Далее Голиков говорил о том, что Жуков злоупотреблял властью. При этом он сослался на тот случай, когда в 1943 году Жуков освободил его от командования войсками Воронежского фронта. Но в это время Сталин вставил в речь Голикова одну существенную реплику: «Жуков в данном случае не превышал власти, он выполнил мое указание». Комментируя его слова, маршал заметил: «Реплика Сталина не убедила Голикова. Он и до сих пор считает меня главным виновником крушения его полководческой карьеры».

Сталина, конечно, не удовлетворили выступления военных деятелей. Он ждал от них нападок на Жукова, его разоблачения, но этого не получилось.

Первоначально Сталин, видимо, намеревался после заседания арестовать Жукова. Однако, ощутив солидарность высших военачальников с Жуковым, он отказался от своего замысла. Вскоре Жуков был отправлен командовать войсками Одесского, а затем Уральского военного округа. Его пребывание в этих округах справедливо считается первой опалой полководца.

Вспоминая впоследствии о «деле Жукова», маршал В. Д. Соколовский сказал мне: «Мы Жукова не хотели отдавать на расправу Сталину!» Да, солидарность членов Высшего военного совета помешала Сталину расправиться с полководцем. Особенно высоко Г. К. Жуков отзывался о мужественном выступлении П. С. Рыбалко, который без каких-либо оговорок начисто отверг клеветнические измышления, добытые от подследственных палачами Берии.

Заканчивая беседу с писателем, И. С. Конев указал, что разбор так называемого «дела Жукова» может много дать для уяснения «всей последующей обстановки в армии, многих личных отношений, сложившихся впоследствии». К сожалению, своей точки зрения на этот вопрос полководец не высказал. И мы можем лишь предполагать, что он имел в виду. И об одном мы можем судить вполне определенно.

Первая опала Г. К. Жукова продолжалась почти семь лет и закончилась лишь после смерти Сталина, в 1953 году. Вторая его опала, начавшаяся осенью 1957 года, продолжалась почти целое десятилетие, а если учесть и рецидивы этой опалы, то закончилась она лишь со смертью полководца – в 1974 году. Всего, таким образом, выдающийся национальный герой нашей страны почти четверть века (или треть своей жизни) находился в опале.

Г. К. Жуков как руководитель и как военный деятель имел немало недостатков, совершал ошибки и просчеты, но не они служили основанием для его опалы. Истинными причинами были огромный авторитет полководца в народе и в армии, зависть и клевета. Именно под влиянием этих причин ему вначале «шили дело» об антиправительственном заговоре, а затем навесили ярлык «бонапартиста». Но стоит заметить, что эти клеветнические измышления оставались на поверхности и не проникали в душу народа.

Николай Григорьевич Павленко, генерал-лейтенант,

доктор исторических наук, профессор

«ЗС» 12/1988

Борис Соколов
Красная армия перед бурей

Калашников К. А., Феськов В. И., Чмыхало А. Ю., Голиков В. И. «Красная армия в июне 1941 года» (статистический сборник). – Новосибирск: Сибирский хронограф, 2003

22 июня 1941 года Красная армия и советский народ в целом столкнулись с самым трагическим испытанием в своей истории.

В каком состоянии, с какими достижениями и просчетами страна и армия в чисто военном отношении подошли к часу Х? Мы все еще знаем об этом не слишком много, в наших знаниях остаются многие пробелы. А ведь ответ на этот вопрос помогает понять не только истоки конечной победы и причины поражения 1941-го года, но и сущность общества и правящего режима, существовавшего в нашей стране.

Группа томских историков собрала под одной обложкой, прежде всего в виде статистических таблиц, все данные о состоянии Красной армии и ее противников в июне 1941 года. Использованы и открытые публикации в журналах и сборниках документов, и данные прежде секретных сборников Министерства обороны о кадровом составе и вооружении Красной армии. В книге приведены, в частности, номера всех советских дивизий, вступивших в бой в 1941-м, и прослежена их дальнейшая судьба. Перечислены все командиры дивизий, бригад, корпусов и армий, вступившие в бой 22 июня 1941 года. Приведен полный список советских генералов 1941-го года и их должность в конце войны или в момент гибели. Таким образом, в книгу, состоящую по большей части из сухой статистики, привнесена человеческая составляющая.

В целом авторами сделано большое и нужное дело. Сделан моментальный срез Красной армии по самым различным параметрам накануне одного из самых трагических моментов ее истории. В результате Красная армия предстает перед нами в виде весьма мощной и грозной машины, которая, однако, при ближайшем рассмотрении отличалась громоздкостью, неповоротливостью и плохой пригонкой друг к другу отдельных своих частей.

Авторы стремятся оценить лишь собственно военную составляющую, отказавшись от любой оценки «с каких-либо идеологических, экономических или политических позиций, предоставив эту возможность читателю».

В книге кратко рассказывается, как в процессе подготовки к войне формировались те или иные соединения Красной армии. Оригинальной представляется предложенная в книге методика оценки сравнительной боеспособности советских и немецких войск. Максимальная оценка – три «плюса», минимальная – два «минуса».

В этой системе обозначений получается, что по опыту планирования и проведения операций вермахт превосходил Красную армию в высшем командном звене вдвое, а в среднем и младшем звене – втрое. Уровень оперативно-стратегической и тактической подготовки сторон авторы признают равным в высшем звене, зато в среднем и младшем звене превосходство в два и три раза было на стороне вермахта.

В качестве танков советское превосходство считается двукратным по средним и легким танкам и абсолютным по тяжелым (таких танков у немцев просто не было). Замечу, что, наверное, по средним танкам советский перевес надо оценить большей величиной, поскольку в начале войны у немцев не было танков, способных противостоять Т-34. Зато по качеству подготовки танкистов и уровню ремонта, эвакуации и техобслуживания танков немцы превосходили нас втрое. Самое интересное, что такое же соотношение в качестве подготовки танкистов и организации технических служб сохранилось до конца войны, тогда как разрыв в качестве боевой техники сошел на нет, и превосходство здесь с появлением «тигров» и «пантер» даже оказалось на немецкой стороне.

Боевую подготовку советской пехоты авторы оценивают вдвое ниже немецкой.

По оценке авторов, как в качестве артиллерии, так и в подготовке артиллеристов РККА имела превосходство в два-три раза. В этом позволительно усомниться. Во-первых, у немцев были лучше прицелы, благодаря цейсовской оптике. Во-вторых, учитывая большую функциональную грамотность немецких солдат, они никак не могли уступать по уровню подготовки красноармейцам в таком требующем технических навыков роде войск, как артиллерия. Скорее, здесь стоит говорить о равенстве как техники, так и подготовки личного состава, что само по себе было достижением для РККА. Недаром немецкие мемуаристы подчеркивают, что русские были особенно сильны в артиллерии.

В авиации же люфтваффе по качеству подготовки летчиков, аэродромному обслуживанию и организационной структуре превосходили советские ВВС втрое. А вот германское ПВО, как подчеркивается в книге, превосходило советское по всем параметрам.

В книге дана впечатляющая картина развертывания советских вооруженных сил накануне и в первые месяцы войны. При этом отмечается: «В первые недели за счет внутренних округов было мобилизовано около 10 миллионов человек при общей потребности армии 4 887 тысяч человек». Пока военкомы ломали головы, что делать с пятью миллионами «избыточных» призывников, 11 августа 1941 года было принято решение призвать еще 6,8 миллионов человек 1895–1904 годов рождения. В результате оснащать новые формирования все равно было нечем, так как 52 процента складов было потеряно уже к 10 июля. По этой причине, как подчеркивают авторы книги, «формирование большинства соединений и частей затянулось на многие месяцы, часть из них отправлялась на фронт не обеспеченная не только вооружением и материальной частью, но и продовольствием, вещевым, санитарным, ветеринарным и другим имуществом». Так погоня за количеством в ущерб качеству лишь увеличивала бессмысленные жертвы.

Среди причин неудачного для Красной армии начала войны авторы выделяют:

– ошибки руководства в оценках сроков и перспектив вступления страны во Вторую мировую войну, а также в планировании и стратегическом развертывании, приведшие к запаздыванию сосредоточения войск и приведения их в боевую готовность, перевооружения на новые образцы техники;

– неудачную дислокацию войск, создание группировок, сильных в центре и слабых на флангах, неготовность войск к оборонительным действиям; расчет на молниеносный разгром вторгшегося противника без учета возможностей своих войск, оборону по линии госграницы без создания инженерного оборудования в глубине;

– неправильно избранную систему одновременной реорганизации большинства соединений, что привело к их небоеспособности;

– недооценку значения вспомогательных родов войск и служб;

– непоследовательную, непродуманную и порой просто преступную политику в отношении военных кадров;

– ошибки в оценке опыта действий своих и чужих войск в ходе прошедших кампаний;

– ошибки в политической работе по определению понятий «союзников» и «врагов» в будущей войне;

– отсутствие единого мобилизационного плана работы оборонной промышленности и размещение ее преимущественно в европейской части страны.

Замечу, что многие из этих ошибок могут считаться таковыми только в том случае, если предполагать, будто Сталин предполагал придерживаться оборонительного образа действий. Если же он готовил наступление, то многие из этих ошибок на самом деле ошибками счесть нельзя. Ясно, что в этом случае и группировка войск должна была быть наступательной, а строительство инженерных сооружений в глубине собственной территории представлялось ненужной роскошью. И если расчет был на скорую победу Красной армии, то размещение военной промышленности в Европейской части СССР ничем грозить не могло. Ведь ни Сталин, ни Тимошенко, ни Жуков и в страшном сне не могли вообразить, что немцы дойдут до Ленинграда, Москвы и Сталинграда.

Как подчеркивают авторы книги, «резкое увеличение числа новых воинских формирований требовало и соответствующего обеспечения, что повлекло быструю, порой коренную перестройку всей работы промышленности. При такой работе не обошлось без ошибок». Как признается в книге, ни в канун войны, ни в ходе ее «не удалось наладить производство в достаточном количестве средств связи, высокооктановых сортов бензина, магистральных паровозов, тепловозов, электровозов, вагонов, рельсов, постоянно ощущалась нехватка пороха, алюминия, меди и ряда других материалов. Существенную помощь армии и промышленности страны оказали в последующем поставки по ленд-лизу, которые практически покрывали их потребность в этой технике и материалах».

Пожалуй, главной ошибкой было то, что, всемерно наращивая выпуск новейших вооружений и боевой техники, советские руководители и генералы не озаботились соответствующим наращиванием гражданской продукции, необходимой для обслуживания вооруженных сил: бензина, транспортных средств, радиостанций и иных средств связи. А ведь ради этого стоило бы немного притормозить выпуск самолетов и танков.

Также и при строительстве собственно вооруженных сил, впечатляющая картина которого приведена в книге, наблюдалась гигантомания, погоня за большими цифрами самолетов и танков без учета реальных возможностей освоить в короткий срок новую технику и обеспечить ее всем необходимым. Как отмечают авторы книги, если в западных приграничных округах остро не хватало пилотов, то во внутренних и восточных округах многие летчики остались безлошадными. Красной армии прежде всего не хватало организованности и порядка.

Казалось бы, в таком состоянии нечего было и думать о нападении на Германию. Однако на самом деле эти органические пороки были присущи советским вооруженным силам всегда, в том числе и в победном 1945-м. К тому же Сталин, да и многие другие руководители Красной армии не сознавали всей серьезности присущих ей недостатков и считали, что она может успешно воевать. В конце концов, кроме неудач начального периода финской войны, был еще успешный, как считали Сталин и Тимошенко, прорыв линии Маннергейма, а также успех на Халхин-Голе. В то же время, как подчеркивают авторы, парадокс стратегического развертывания заключался в том, что на Западе, где ожидалось столкновение с Германией, почти не было войск, имевших опыт боевых действий в Монголии.

Анализ судеб генералов 1941 года показывает, что больше всего пострадали от сталинских репрессий авиационные генералы. Из 590 пехотных генералов и маршалов были расстреляны или умерли в тюрьме в годы войны лишь 12 человек. Для артиллеристов соответствующие цифры – 3 из 118, для танкистов – 2 из 46, для войск связи – 1 из 22, для инженерных и технических войск – 2 из 55 (оба расстрелянных – генералы технических, а не инженерных войск), из 43 генералов интендантской службы не был расстрелян ни один. А вот среди генералов-авиаторов погибли 17 из 105 – каждый шестой. Думаю, что уровень репрессий хорошо отражает степень неудовлетворенности Сталина действиями соответствующих родов и видов войск, особенно в первые годы войны (почти все расстрелы пришлись на 1941—1942-й годы). Конечно, на него повлияло начатое накануне войны «дело авиаторов», однако в действительности это дело, по которому было репрессировано руководство ВВС и ПВО, отражало не страх Сталина перед очередным мифическим заговором, а недовольство уровнем подготовки ВВС. Непосредственными поводами к репрессиям послужили высокая аварийность в авиации и то, что ВВС и ПВО в мае 1941-го пропустили до самой Москвы немецкий Ю-52. Меньше всего от репрессий пострадали генералы-пехотинцы, а дальше шло по нарастающей по мере усложнения рода войск. Поэтому на печальное второе место после летчиков вышли танкисты, инженерно-технические генералы и связисты. Лучше пришлось артиллеристам – все-таки традиционный род войск, показавший себя относительно неплохо, – это и немцы признавали. Отсталость Красной армии проявилась в том, что хуже всего воевали относительно передовые и сложные рода войск, требующие большей самостоятельности командного состава и более сложного технического оснащения. Из этой картины как будто выпадает ВМФ. Однако дело здесь только в том, что для немцев советский флот представлял собой сугубо второстепенного противника, и на Востоке было задействовано лишь незначительное число немецких кораблей и морской авиации, что не помешало советскому флоту понести тяжелые потери, хотя и избежать столь впечатляющих поражений, как сухопутные силы и авиация. Они приведены в книге. За время войны советский ВМФ потерял 1 линкор, 1 крейсер, 4 лидера, 25 эсминцев и 89 подлодок.

Отмечу, что в данных о противостоявших друг другу группировках Красной армии и вермахта авторы допускают отдельные неточности: и по пехоте, и по танкам, и по самолетам. В связи с этим ошибочен и один из выводов, содержащийся в книге: «Общая оценка состава вооруженных сил обеих армий была выведена с большей достоверностью советской разведкой, но противостоящие группировки на границе точнее указаны Абвером». С учетом истинных цифр, относящихся к оснащенности немецких войск танками, самолетами, и общей численности группировки у советских границ приходится признать, что именно советская разведка завысила неприятельские силы в 1,5–2 раза.

В целом же общее впечатление от результатов строительства советских вооруженных сил можно суммировать следующим образом. При увеличении числа дивизий, численности личного состава, количества вооружений и боевой техники Сталин, его маршалы и генералы исходили из несколько наивной веры в то, что само по себе превосходство в несколько раз в танках, самолетах, артиллерийских орудиях гарантирует победу над любым потенциальным противником. Важно только как можно скорее обрести такое превосходство, а остальное приложится.

То, что боевая техника требует и достаточного количества средств связи, и четко работающих служб тылового обеспечения в расчетах и планах, неизменно отходило на второй план, тогда как прежде всего думали о грозных бронированных чудовищах и дюралевых птицах.

О специалистах же, нужных для грамотного использования вооружения и техники, о тактической выучке командиров думали еще меньше, чем о радиостанциях и грузовиках.

Стройной системы подготовки командного состава низшего и среднего звена, особенно специальных родов и видов вооруженных сил, у нас не было всю войну. Особенно болезненно сказались здесь репрессии 1930-х годов, начиная с операции «Весна», в результате которых был уничтожен слой мало-мальски опытных офицеров и генералов, которые могли бы передать свой опыт молодым.

В развитии вооруженных сил часто копировали немецкий опыт без учета советских особенностей. Так, прежние танковые корпуса были расформированы после похода в Польшу в сентябре 1939 года, когда из-за низкой степени управляемости они на марше отстали от кавалерии. Когда же в ходе кампании во Франции выявилась решающая роль немецких бронетанковых соединений, в СССР стали спешно формировать еще более крупные, чем прежние танковые, механизированные корпуса. Танков там было почти вдвое больше, 1031 против 560, а количество средств связи ничуть не увеличилось, так что новый корпус оказался практически неуправляемым. И не случайно одновременно формировали все 29 механизированных корпусов – чтобы сразу иметь как можно больше танков в боевом составе. То, что это будет для галочки в отчете, Генштаб и Автобронетанковое управление не волновало. В ходе войны пришлось формировать новые танковые корпуса, где танков было в 3–4 раза меньше. Но служба эвакуации и ремонта танков, подготовка танкистов и обеспечение их радиостанциями и к концу войны оставались на низком уровне, что приводило к очень большим потерям в технике.

Вообще система, по которой строилась Красная армия, воспроизводила систему построения советского общества той поры и была приспособлена только к заваливанию противника миллионами солдатских трупов, десятками тысяч уничтоженных танков и самолетов. Победа была достигнута потому, что солдат и техники для этой истребительной стратегии хватило до того момента, когда вермахт уже не имел того минимума сил и средств, чтобы сдерживать натиск на Восточном фронте после высадки союзников в Нормандии.

Сталин предпочитал бросать в бой необученных солдат и офицеров. Для него большую опасность представляли не огромные безвозвратные потери, а хорошо обученная армия, в которой могла зародиться оппозиция тоталитарному режиму.

«ЗС» 06/2004

Юрий Финкельштейн
Подвиг разведчика

О подвигах советских разведчиков в тылу у врага мы знаем по многим книгам и кинофильмам, хотя бы, например, по опереточному «Подвигу разведчика» и полусказочному сериалу «Семнадцать мгновений весны». О подвигах советских разведчиков на своей территории мы не знаем почти ничего. Тем важнее вспомнить подполковника В. Новобранца – для этого мы перепечатываем главу из книги Юрия Финкельштейна «Свидетели обвинения» (издание журнала «Нева»). Нелишне здесь будет заметить, что за два года перед войной были смещены и расстреляны четыре начальника Разведывательного управления Генштаба РККА и ряд их подчиненных, и что В. Новобранец работал фактически под дулом пистолета.

Разведчик Василий Новобранец ни штабных карт, ни нацистских генералов не воровал. Он занимался «канцелярской работой» в Разведупре (ГРУ). Его имя впервые встретилось мне в 1990 году на страницах журнала «Знамя», № 6. «Накануне войны» – так назывался отрывок из его воспоминаний, опубликованный, должно быть, сыном умершего в 1984 году разведчика, чьи подвиги остались незамеченными.

Спустя семь лет я с изумлением обнаружил имя В. Новобранца в книге И. Бунича «Операция «Гроза», книга 2, где он превращен в персонаж, подыгрывающий выдуманной автором операции под кодовым названием «Гроза». Бунич не упомянул о существовании опубликованных воспоминаний «врио» (временно исполняющего обязанности) начальника Информационного отдела Разведуправления Красной армии подполковника В. А. Новобранца, дабы избежать сверки текстов и выявления грубейшей фальсификации. Я эту сверку произвел и сообщил о ее результатах в статье «Господа, вы не в Английском клубе!» («НРСлово», 19, 20, 21 ноября 1997). Третьей встречей, о которой говорю с благодарностью и смущением, я обязан книге Петра Григоренко «В подполье можно встретить только крыс». Смущенье вызвано тем, что встреча должна бы состояться куда раньше, но в тех кусках книги генерала-диссидента, которые доходили до меня в самиздате, о В. Новобранце как раз ничего и не было. Теперь передо мной полный текст и в нем рассказ Петра Григоренко о товарище по Академии имени Фрунзе, который был взят из дальневосточного штаба командарма Штерна в Разведуправление и там совершил свой первый подвиг. Рассказ В. Новобранца в журнальной публикации (других я пока не обнаружил) обрывается началом войны. Из книги Григоренко (глава «Разведсводка № 8», с. 251–261) узнаем о новом подвиге Василия Новобранца, но теперь уже военнопленного. Оба подвига и после смерти Сталина известности не обрели.

Соединив журнальный и книжный варианты рассказа, воссоздадим некоторые фрагменты из жизни удивительного человека.

Майор Василий Новобранец пришел в Разведупр, когда «завербовавший» его начальник ГРУ генерал-лейтенант И. И. Проскуров (совсем недавно храбрый летчик-лейтенант в Испании) был заменен генерал-лейтенантом Ф. И. Голиковым, специалистом по «работе с кадрами» и умению угождать Хозяину, то есть Сталину. Честный и трудолюбивый Проскуров стремился возможно быстрее овладеть хитрой наукой военной разведки и пал жертвой своей честности. Когда искали, на кого бы свалить вину за позор и жертвы финской кампании, «Проскуров не стерпел возведенной на разведку напраслины. Он знал, что все необходимые данные о «линии Маннергейма» в войсках имелись, что причина неудач в другом, и смело вступил в пререкания со Сталиным. Назвал все действительные причины неудач. За это поплатился жизнью», – так пишет В. Новобранец.

Генерал Голиков лавировал и угождал. Как и Берия, он исходил из «директивы» Сталина: «В 1941 году Гитлер на нас не нападет!» и действовал соответственно. В. Новобранец возглавил Информационный отдел разведки после того, как его предшественник генерал-майор Дубинин сошел с ума, и было от чего! Теперь ему приходилось нести на подпись Голикову разведсводки, где отмечался устрашающий рост количества немецких дивизий вблизи советских границ. Но был и иной «материал», поступавший по каналам НКВД, от «соседей», как их называли разведчики-армейцы. В основном, он строился на немецкой «дезе». Ее систематически поставлял, в частности, югославский атташе в Москве полковник Путник. В отличие от ряда своих подчиненных, генерал Голиков «попал в сети дезинформации немецкой разведки и до самого начала войны верил, что войны с Германией не будет».

Угождая Сталину, Голиков упорно «срезал» в сводках количество немецких дивизий. Так, в декабре 40-го, за полгода до войны, когда на границе было уже 110 немецких дивизий, Голиков срезал 38 – более трети. Сталин, по известным причинам, убедил себя и окружающих, что Гитлер точит нож на Англию, а не на Советский Союз. Мнением разведки, что для операции «Морской Лев» (позднее – «Хайфиш») у немцев нет плавсредств и господства на море и в воздухе, Сталин пренебрег. Он мертво стоял на своем, и причина такого упорства очевидна: после разгрома им Красной армии в 1937—1938-м годах, после вымученных побед над слабым противником в Монголии и Финляндии, после сокрушительного разгрома Франции вермахтом Сталин смертельно боялся экзамена настоящей, Большой войны. Если разведка доносила не то, что хотел слышать вождь, – горе разведке! За два года было смешено и уничтожено четыре руководителя Разведупра: Берзин, Урицкий, Никонов, Проскуров. Голиков не хотел оказаться следующей жертвой. Сталин верил югославу Путнику – верил и Голиков. Сталин не верил источнику «Рамзай» – не верил и Голиков. Степень искренности начальника Разведупра для истории значения не имеет: у него в руках были неопровержимые данные, тысячи донесений, цифры и карты. Он обязан был знать, а не «верить». Много позже выяснилось, что «Рамзай» – это великий разведчик Рихард Зорге, который во имя Идеи, недоступной ни Голикову, ни Сталину, ежедневно рисковал жизнью, чтобы предупредить близких ему по духу людей и их страну о надвигавшейся катастрофе.

Василий Новобранец на основе донесений составлял «разведсводки» и «мобзаписки», но они часто застревали в сейфе генерала Голикова, который знал мнение Хозяина и не рисковал ему перечить. Прав был Георгий Жуков, когда назвал Голикова «дезинформатором». Проскуров был расстрелян Сталиным, Зорге повешен японцами. Голиков провалил разведработу, потом очень слабо командовал на фронте, был переброшен «на кадры» и политработу, отличился в кампании по насильственной репатриации, получил звание маршала и спокойно дожил до восьмидесяти лет. «По заслугам каждый награжден…» «Лбом стену не прошибешь!» – мог сказать себе Василий Новобранец и плыть по течению, как это делало подавляющее большинство. Но этот «упрямый хохол» (так называл его Голиков) пошел дорогой Проскурова и «Рамзая». Он составил разведсводку за декабрь 1940 года, спрессовал в ней данные, кричавшие о близости войны, и, минуя Голикова, придал «Разведсводке № 8» силу официального документа. Читаем у Григоренко: «Василий взял ручку и перед словом «Начальник» поставил «п/п», что означало «подлинный подписал», – так он утвердил еще не поставленную подпись начальника Разведупра генерала Голикова (а не начальника Генштаба: тут Григоренко ошибся). «Обошел» Василий Новобранец только своего непосредственного начальника.

Григоренко ошибся в деталях: много ему пришлось претерпеть за годы, отделившие встречу с Новобранцем в 1966 году от выхода книги воспоминаний в 1981-м. Генерал зафиксировал рассказ своего друга по академии, слышанный им в доме писателя Алексея Костерина. Тогда или чуть позже он получил из рук Василия Новобранца рукописный экземпляр воспоминаний, но КГБ изъяло его во время обыска в 1968 году. «Когда я потребовал объяснить, – пишет П. Григоренко, – почему эта книга изымается, мне показали в авторском предисловии следующую фразу: «Сталин умер, но посеянные им ядовитые семена продолжают давать ростки». Справедливость этих слов подтверждал сам факт изъятия рукописи в брежневские времена. «Другой экземпляр попал туда же вместе с костеринским литературным архивом. Остальные два экземпляра изъяты у самого автора».

Конечно же, Новобранец совершил должностной проступок, самовольно «заделав» подпись своего начальника. Сделал это по велению совести («партийной совести» – говорили в те времена). О его намерении знал товарищ по Академии имени Фрунзе Павел Семенович Рыбалко, впоследствии маршал бронетанковых войск, который любовно описан Г. Владимовым в книге «Генерал и его армия» под именем генерала Рыбко. «Танковым батьком» называли его в армии. Тогда, в декабре 1940-го года, он говорил Василию Новобранцу: «Черт знает, что у нас происходит! Самые лучшие командиры армии уничтожены, самых лучших членов партии сажают. Армия, можно это считать как факт, обезглавлена, небоеспособна. Армией командуют неграмотные люди – командиры эскадронов, вахмистры без образования и опыта… Будто нарочно все делается так, чтобы проиграть будущую войну».

Высказал Рыбалко страшное предположение, что в стране делает погоду «какая-то вражеская сила», какая-то «пятая колонна фашистского типа». К выводу, что главой «пятой колонны» является сам Сталин, он еще не пришел. Не хотелось Павлу Рыбалко толкать своего младшего товарища на столь отчаянный шаг, и все же он сказал Новобранцу: «Чтобы тебе не стать подлецом, советую дать правдивую сводку и попытаться направить ее в войска, минуя начальство. Пусть хоть армия и народ знают, что их ожидает. Если уж умирать, так за правое дело!»

Мы знакомимся не с романом или героической поэмой, а с человеческим документом. Сейчас многим не верится, что такие люди, как Григоренко, Новобранец, Рыбалко, реально существовали, что до погромных тридцатых годов их было значительно больше. Но и позже остались некоторые из тех, к кому через головы палачей обращался маршал Тухачевский со своим предсмертным воплем-завещанием, которое, конечно, до них не дошло. Пули Сталина настигали единомышленников Тухачевского и в дни войны. Случайно уцелевшие, как правило, не бежали с поля боя, не искали плена и боролись до конца: до смерти или до победы – как кому повезло.

«Разведсводка № 8» дошла до командиров частей и соединений, до военных академий, крупных штабов и членов Политбюро. Она вызвала некоторое замешательство, которое постарались скрыть от глаз Хозяина и его верных слуг, твердо знавших, что войны в 1941 году не будет, так как товарищ Сталин ее не запланировал. Два человека приняли Разведсводку всерьез: начальник Генштаба Кирилл Мерецков и его заместитель Александр Василевский. Первому это дорого обошлось. Он выступил на совместном совещании Военного Совета и Политбюро с заявлением, «что война с Германией неизбежна, что нужно переводить на военное положение армию и страну, укреплять границы. Его посчитали «паникером войны» и сняли с должности начальника Генерального штаба». Василевского спасла тяжелая болезнь.

После нескольких перемещений «изменник Мерецков» был арестован. Пусть вспомнят о нем те, кто и сегодня считают Мерецкова фигурой недостаточно яркой. Не таким он был до ареста, до побоев и издевательств, которые обрушились на его голову.

В начале 1941-го года Василий Новобранец покорно ждал ареста. «После нескольких столкновений с руководством я, продолжая отстаивать «паникерскую» позицию, почувствовал, что надо мною собираются тучи. Со дня на день я ждал, когда будет разрядка, гадал: насмерть убьет или только «оглушит»?». Начальником Генштаба теперь уже был генерал армии Жуков, менее образованный, чем Мерецков, Шапошников, Ватутин и Василевский («мозговой центр» Генштаба), более солдат, чем они, и, при всех его несомненных достоинствах, по натуре более подходивший Сталину и более веривший в него, чем немногие уцелевшие военные интеллигенты. Шефу военной разведки Ф. Голикову удавалось не допускать до Жукова ту часть военной информации, которая противоречила установкам Хозяина. Дезинформация была столь устойчива, что, по словам В. Новобранца, «в воспоминаниях маршала Жукова… есть данные Путника»… Эти данные имеются и в последнем (1995 года) издании, где они соседствуют с ранее не опубликованными фрагментами.

Перед самой войной проблемы, поднятые в «Мобзаписке по Германии» и в «Разведсводке № 8», как не соответствующие новому зигзагу генеральной линии партии, постарались не заметить. По известной формуле: «Есть человек – есть проблема, нет человека – нет проблемы», отражавшей сатанинский дух сталинизма, на очереди было устранение очередного создателя проблем, коим оказался подполковник В. Новобранец. В самом начале мая он был заменен в Информотделе генерал-майором Дроновым, а в июне отправлен под Одессу в специальный дом отдыха Разведупра. Там, пишет В. Новобранец, «были собраны «на отдых» все «провокаторы войны». Они отсыпались, загорали, купались в море и играли в шахматы, покорно ожидая решения своей судьбы. Бежать никто не пытался. Иные внезапно исчезали.

Как ни дико это звучит, Василия Новобранца спасла «вдруг» начавшаяся война. Мерецкову и, чуть позже, военному теоретику Иссерсону их проницательность стоила свободы («только шпион мог знать наперед!»). Проскурову, Штерну, Смушкевичу, Локтионову, Рычагову – жизни. Новобранец, менее заметный, уцелел.

«К чему привело преступное небрежение Сталина работой советских разведчиков, его недальновидность и неспособность оценить военную и политическую ситуацию того времени… говорит весь ход боевых действий начала войны. Войны, в которой наш народ понес величайшие потери». Эти слова историка Ю. Н. Зоря завершают опубликованный в «Знамени» фрагмент из воспоминаний В. Новобранца. Пока не удалось выяснить, опубликовал ли Андрей Васильевич, сын разведчика, часть сохранившегося текста или сам Василий Андреевич восстановил его, а если восстановил, то насколько полно.

Василий Новобранец умер в 1984 году. Спустя три года не стало Петра Григоренко. Нет в живых и писателя Алексея Костерина, который помогал В. Новобранцу в литературной обработке его мемуаров.

Андрей Петрович Григоренко, сын генерала, при всем желании не смог ответить на некоторые мои вопросы. К счастью, о военной и послевоенной судьбе Василия Новобранца генерал рассказал в своей книге. Полагаясь на его память, восстановим удивительную историю, которая так похожа и так не похожа на историю генерала Власова и людей из его ближайшего окружения.

С наступлением войны подполковник Новобранец, в отличие от более именитых «паникеров», был, по словам П. Григоренко, «брошен в пучину войны…».

«Теперь нас уже не расстреляют как провокаторов войны! – сказал Новобранец своему соседу по одесскому «месту предварительного заключения», услышав разрывы бомб и выступление Молотова по радио. Тут же он дал телеграмму в Москву: «Прохлаждаться в санатории, когда идет война, считаю преступлением. Прошу назначить на любую должность в действующую армию».

Сидели за обеденным столом, когда директор дома отдыха принес радиограмму из Разведупра: «Немедленно выехать к месту новой службы город Львов начальником Разведотдела Шестой армии. Кондратов»».

В первые недели войны Юго-Западный фронт, где сражалась и 6-я армия генерала И. Н. Музыченко, оказал немцам наиболее упорное сопротивление. Судя по воспоминаниям Жукова, особо отличилась 99-я стрелковая дивизия полковника Дементьева. Она, «нанося большие потери противнику, не сдала ни одного метра своих позиций. За героические действия ее наградили орденом Красного Знамени». В течение года, до января 1941-го, этой дивизией командовал Андрей Власов и вывел ее на первое место в Красной армии. Имя Власова тогда две недели не сходило со страниц «Красной Звезды».

«Генерал говорит о себе: «Я человек грубоватый». Его грубоватость – это прямолинейность. Правду он режет в глаза. Его отношения к командирам человечны, чутки, но он суров и беспощаден к нерадивым и никогда не дает им спуску» (авторы статьи – П. Огин и Б. Король).

В книге Жукова имя Власова не упомянуто ни в связи с 99-й дивизией, ни с 4-м мехкорпусом, который под его командованием сражался на Львовщине. Да и Власов о тех страшных днях распространяться не любил.

Андрей Власов и Василий Новобранец оказались близкими соседями по фронту. 4-й мехкорпус был разбит, в основном с воздуха, но Власову с частью людского состава удалось отойти в район Бердичева, а затем под Киев. Новобранцу не удалось… Дальнейший мой рассказ целиком основан на зафиксированных Петром Григоренко воспоминаниях Василия Новобранца. Последовала цепь окружений, из которых выбирались, чтобы тут же угодить в новый капкан. В конце концов, Новобранца вынесло в район Одессы. Там он попал в плен, был приговорен к расстрелу, бежал и, тяжело больной, добрался до села на Полтавщине, где жили родственники его жены. Незаметно пробрался в хату, там его спрятали и выходили, однако вскоре сосед выдал немцам. Будучи арестованным, Новобранец догадался скрыть свою настоящую фамилию (а она, несомненно, была известна немецкой разведке) и присвоил себе фамилию жены – Стешенко. Но и настоящую не отбросил и вдобавок понизил себя в чине. Так появился «майор-интендант Стешенко-Новобранец», поиском которого абвер не занимался.

Четыре года в лагерях. Все время начеку, чтобы не допустить раскрытия псевдонима: иначе начнется вербовка, а в результате отказа – смерть. Когда в лагере или на этапе возникало знакомое лицо, находчивый разведчик еще издали кричал: «Майор Стешенко-Новобранец, выдающийся хозяйственник, приветствует вас!». Никто его не подвел.

Василий Новобранец, активный участник лагерного Сопротивления, последний год провел в норвежском лагере с особо жестким режимом. Здесь он возглавил подполье, связался с местным Сопротивлением и с его помощью под конец войны поднял в лагере восстание. Охрану посадили под замок, вооружились, создали батальон и пошли освобождать другие лагеря. Вскоре образовался полк, затем дивизия и, наконец, освободительная армия, в которой были не только русские, но они составили костяк. Эта армия совместно с повстанцами-норвежцами освободила значительную часть страны еще до капитуляции Германии. Подполковник-командарм установил строгую дисциплину, и норвежцы видели в советских военнопленных своих освободителей и друзей. Король Хокон, вернувшись в страну, относился к ним и их командиру с глубоким уважением.

Конечно, воины Новобранца знали, что в глазах советского руководства все пленные являются изменниками. Но ведь они-то не сидели сложа руки, а сражались с нацистами! Неужели это не зачтется? Как только началось восстание, Василий сумел установить радиосвязь с родиной. Он передавал подробную информацию и ждал указаний. Но их не было, как не было и слов поощрения и благодарности даже за разведывательные сведения.

Кончилась война, и пленники из других стран стали весело отбывать домой, веря в почетный прием, а русские с нарастающей тревогой ждали вестей с родины. По просьбе товарищей Новобранец обратился к королю Хокону, и тот направил письмо советскому правительству. Ответа не последовало, но вскоре прибыла военная миссия во главе с генерал-майором Петром Ратовым, разведчиком по профессии и давним знакомым Василия Новобранца. Встреча была радостной, разговор теплым, но на естественный вопрос о возвращении домой Ратов отвечал: «Нет указаний на этот счет».

Однако кое-какие указания были. «Что у тебя за народ в армии? – спрашивал Ратов Василия Новобранца. – Зачем ты держишь армию под ружьем? Говоришь об эвакуации военнопленных, а какие же это военнопленные, если они вооружены и по-военному организованы. Это военная сила, а для чего она?». «У меня сложилось впечатление, что кто-то в Союзе боится моей армии, – рассказывал Новобранец генералу Григоренко. – Я повез Ратова по гарнизонам, и он убедился, что это не заговорщики, а советские люди, истосковавшиеся по родному дому и мечтающие только о нем. Ратов дал о нас благоприятную информацию и несколько раз повторил ее. Но только через три месяца за нами пришли корабли».

Разведчик-аналитик, Василий Новобранец сумел уловить в 1945-м то, что и сегодня немногими признано: Сталин боялся возвращения военнопленных, а ничем не запятнанных – особенно. Тем более вооруженных! «Кто-то в Союзе боится моей армии…».

«На погрузку шли радостно-возбужденные. На членов корабельной команды смотрели чуть ли не как на посланцев неба». О дальнейшем легко догадаться: рвущихся домой героев-мучеников встретили отчужденные взгляды матросов и морских офицеров. Особенно поразило присутствие на корабле сухопутных солдат и их командиров. «Эти вели себя куда хуже моряков. Это были скорее лагерные охранники, чем солдаты. Они и вели себя как охрана. Все оружие – в пирамиды! Ничего из оружия при себе не оставлять! И ощупывали отходящих от пирамид не только взглядом, но и руками».

Дальше – хуже. Офицеров отделили от солдат, Василия Новобранца поместили в отдельной каюте, похожей на тюремную камеру. На полпути к Ленинграду солдаты взбунтовались и потребовали предъявить им офицеров и командующего. Капитан вынужден был просить Василия о помощи. «Хотя у меня самого кошки скребли на душе, – рассказывал Новобранец, – я был вынужден успокоить солдат. Ибо к чему могла привести вспышка возмущения? Только к гибели всех».

Самое отвратительное ожидало Василия на месте разгрузки: ему предложили сказать солдатам, что домой их отпустят не сразу, что они должны пройти через карантинные лагеря, чтобы выяснить, нет ли в их рядах шпионов, диверсантов, изменников Родины. Новобранец должен был призвать их к покорности судьбе. И он это сделал. «Потом со слезами на глазах стоял у трапа и смотрел, как гордых и мужественных людей этих прогоняли к машинам, по коридору, образованному рычащими овчарками и вооруженными людьми, никогда не бывшими в бою и не видевшими врага в глаза. Затем увезли и меня».

Почти десять лет длилась «проверка» в страшнейших северных лагерях. Многие не пережили Сталина, так и не вернулись домой. Василия спасли железное здоровье, смерть тирана и приезд в Москву норвежской делегации, в составе которой было несколько руководителей Сопротивления, не забывших русского побратима. На приеме у председателя Совета Министров СССР они потребовали встречи с ним, героем Норвегии. «За два дня Василия специальным самолетом доставили в Москву, восстановили в армии, присвоили воинское звание полковника и устроили встречу с его норвежскими друзьями. Подарок, достойный Санта-Клауса», – так завершает Петр Григоренко свой рассказ.

В 1955 году была объявлена амнистия тем, кто сотрудничал с немцами в годы оккупации. Тогда же в связи с визитом канцлера ФРГ Аденауэра были освобождены и отбыли домой немецкие военнопленные. Следовательно, герои скандинавской эпопеи вышли на волю не раньше пришедших в лагерь совершенно иной дорогой. Зачем было тирану держать за колючей проволокой не только не служивших немцам, но и бесстрашно сражавшихся с ними?

В своих воспоминаниях полковник Новобранец пишет: «Надо отдать должное немецкой разведке: своей дезинформацией она сумела ловко обмануть наше правительство, скрыть от него военные приготовления против нас. Работники Разведупра борьбу против дезинформации сосредоточили, прежде всего, вокруг количества вражеских дивизий. Мы показывали их истинное количество, а немецкая разведка всячески пыталась скрыть его или уменьшить: кроме того, нас уверяли, что Германия будет наносить удар по Англии и тем самым подставит под наш удар свой тыл. В этой борьбе немецкая разведка нас победила. Советское правительство и военное руководство верили вражеской дезинформации, а не собственной разведке. Не верил ей даже сам начальник Разведупра и систематически, с каждой неделей все больше и больше «срезал» количество немецких дивизий, подгоняя наши разведданные под сообщение Путника. В воспоминаниях маршала Жукова сказано, что на 4 апреля 1941 года (!), по данным Генштаба, против СССР находилось 72–73 дивизии. Вот это и есть данные Путника. Наша военная разведка еще в декабре 1940 года докладывала в разведсводке № 8, что против СССР сосредоточено 110 дивизий, из них 11 танковых. Как же получилось, что по состоянию на апрель 1941 года их было 73? На 38 дивизий меньше?! Это уже работа начальника Разведуправления генерала Голикова. Он просто снял 38 дивизий с учета и подсунул Генштабу «дезу» полковника Путника. На схеме расположения немецких войск на наших границах, приведенных в книге маршала Жукова, я узнаю схему Путника».

В сводке № 8 за декабрь 1940 года указывалось: «За последнее время отмечаются массовые переброски немецких войск к нашим границам. Эти переброски тщательно маскируются и скрываются. По состоянию на декабрь 1940 года на наших границах сосредоточено около ста десяти дивизий, из них одиннадцать танковых. Само расположение этих соединений не оставляет сомнения в том, что они нацелены на вторжение на нашу территорию…».

«ЗС» 03/2002

2
Горечь потерь и отступлений

Борис Соколов
Четыре дня на Западном фронте

В апреле 1961 года Климент Ефремович Ворошилов, годом раньше отправленный в отставку с поста председателя Президиума Верховного Совета СССР, решил поучаствовать в полемике о начальном периоде Великой Отечественной войны, развернувшейся на страницах «Военно-исторического журнала», и подготовить большую статью о своей поездке на Западный фронт с 28 июня по 1 июля 1941 года. Писать маршальские мемуары пришлось его адъютанту генерал-майору Л. А. Щербакову. Рукописи нескольких вариантов статьи хранятся в архиве среди многих документов и материалов маршала (РГАСПИ, ф. 74, оп. 1, д. 377, лл. 1 – 127). Статья маршала, насколько мне известно, не была напечатана, так что предлагаемые читателю записи Л. А. Щербакова – первая их публикация.

Первый вариант статьи представлял собой воспроизведение записей из щербаковского дневника: «У меня сохранились о тех днях подневные записи, которые я вел, находясь, по роду своей работы, при маршале К. Е. Ворошилове. Записи эти публикуются в том виде, как они велись почти двадцать лет назад, велись они тогда урывками в конце дня, но чаще тут же в ходе обсуждения происходящих событий на фронте и принятия тех или иных решений».

Дальше – самые интересные из записей Щербакова.

26 июня 1941 года. Кремль.

«Трем корпусам 13-й армии приказано занять обвод Минского укрепленного района, вернее сказать, бывшего укрепленного района, так как в связи с развертыванием оборонительных на новой Западной границе после воссоединения Западной Белоруссии укрепленные районы на старой границе, в том числе Минский, были разоружены.

Когда обсуждался этот вопрос в правительстве, маршал К. Е. Ворошилов, в то время председатель Комитета обороны при СНК СССР, был решительным противником разоружения УРов на старой границе. Он считал, что до создания надежных укреплений на новой границе (а для этого потребуется значительное время) ни в коем случае не только не стоит разоружать старые укрепрайоны, но по-прежнему содержать их в полной боевой готовности.

Но с этим тогда не согласились, и в числе других в полосе Особого Западного округа Минский и Слуцкий укрепленные районы были разоружены и законсервированы. Как бы теперь они пригодились, когда вражеские танки рвутся к рубежу Минск – Слуцк…»

В ночь на 27 июня Ворошилов по приказу Сталина отправился на Западный фронт. Щербаков записал в дневнике: «Незадолго до отъезда Климент Ефремович… вызвал по «ВЧ» маршала Б. М. Шапошникова, который находится на командном пункте Павлова.

– Борис Михайлович, сегодня ночью по указанию Ставки выезжаю к вам, – сказал Климент Ефремович. – При мне час назад товарищ Сталин разговаривал с Павловым и был крайне обеспокоен выходом немцев на коммуникации 3 и 10-й армий. Насколько я понял из разговора, командующий высказал уверенность, что войска должны пробиться на восток. Здесь трудно судить, на чем основана такая уверенность, но если войска сохранили хотя бы минимум организованности, такая возможность не исключена. Едва ли немцы успели создать в тылу этих армий достаточную плотность.

Маршал Шапошников говорил долго. Карандаш Климента Ефремовича попеременно останавливался северо-западнее Минска и в районе Слуцка.

– Да, да, я согласен с вами, – сказал Климент Ефремович, – форсированный отход войск из западных районов – это сейчас главное. Если немцы выйдут восточнее Минска, положение 3 и 10-й армий будет критическим.

Кладя трубку, Климент Ефремович проговорил: – Происходит невероятное – войска фронта совершенно неуправляемы, никто ничего толком не знает».

Следующая запись Щербакова помечена: «Ночь с 27 на 28 июня. Ст. Полынские хутора.

Климент Ефремович принял Шапошникова и Павлова в салоне и, пригласив сесть к столу, попросил командующего кратко рассказать о положении войск фронта, предупредив, что из его донесений и устных докладов товарищу Сталину он в общих чертах обстановку знает.

Павлов развернул на столе пятикилометровку и, стоя, долго протирал платком очки. Было заметно, что он все еще не поборол волнения, не покидавшего его всю дорогу от командного пункта.

– Положение войск фронта тяжелое, – начал доклад Павлов и, немного подумав, сказал, – вернее, очень тяжелое.

– Надеюсь, еще не катастрофа? – спросил К. Е. Ворошилов.

Павлов посмотрел на Климента Ефремовича, и в его воспаленных глазах мелькнула настороженность.

– Нет, – с большой убежденностью проговорил Павлов, – войска сражаются в условиях растущей угрозы на флангах, но я не теряю надежды, что В. И. Кузнецов и К. Д. Голубев (командующие соответственно 3-й и 10-й армиями. – Б. С.) смогут отвести войска на восток. Сейчас срочно нужны резервы, если они вовремя подойдут, противника мы остановим, фронт стабилизируем. Это сейчас главное.

– Подождите о резервах, – остановил командующего Климент Ефремович. – Скажите, как могло случиться, что за неделю войны отдана врагу большая часть Белоруссии, а войска поставлены на грань катастрофы? – И, обращаясь к маршалу Шапошникову: – Как вы объясните, Борис Михайлович?

– Наши неудачи можно объяснить рядом причин, – проговорил маршал Шапошников. – И в оперативном отношении, я имею в виду нашу группировку на границе, и по степени укомплектованности вооружением и сколоченности частей было много недостатков, но решающая, непосредственная причина: войска округа не были своевременно предупреждены о готовящемся нападении немцев, а следовательно, не были приведены в боевую готовность, что и предопределило в дальнейшем неблагоприятный для нас ход событий.

– Бесспорно, – согласился Климент Ефремович, – войска, ожидающие нападения врага, при всех их недостатках в стократ сильнее войск, застигнутых врасплох.

– Наша плотность на границе, – продолжал командующий, – была такова, что ее можно было проткнуть в любом месте. Что касается директивы Наркома Обороны о приведении войск в боевую готовность, полученную штабом округа за несколько часов до нападения немцев, то она никакого практического значения уже не имела. Войска в приграничной полосе были застигнуты врасплох, и большинство дивизий получили приказ о выдвижении на границу, когда вторжение немцев уже началось. Получи мы эту директиву хотя бы на неделю раньше, события, я уверен, развивались бы иначе. Во всяком случае, противнику пришлось бы иметь дело с организованной обороной. Немцев мы можем бить, это показали бои 6 и 11 мехкорпусов под Гродно, даже в такой, крайне для них неблагоприятной обстановке.

Но главное, что срывало все наши оперативные мероприятия после вторжения немцев, что мешало нам свободно маневрировать, – это действия вражеской авиации. В первый же день войны противник накрыл основные наши аэродромы, вывел из строя большое количество самолетов, нарушил управление и дезорганизовал питание войск горючим и боеприпасами. В результате наши войска, лишенные прикрытия с воздуха, вынуждены сражаться в условиях абсолютного превосходства авиации врага.

– Как показал характер действий авиации противника утром и в течение всего дня 22 июня, – сказал маршал Шапошников, – немцы, видимо, располагая довольно-таки разветвленной агентурой, неплохо были осведомлены о дислокации наших войск и местах важнейших объектов, о чем свидетельствуют первые удары бомбардировщиков по крупным штабам, аэродромам и районам расположения стрелковых дивизий и особенно мехчастей.

В Волковыске, где мне пришлось быть 23 июня, немецкие бомбы точно были сброшены на склады с горючим и боеприпасами. Характерно, что на станции в первую очередь был подвергнут бомбежке стоявший в тупике накануне прибывший состав с авиационными бомбами.

В Минске с балкона штаба фронта я неоднократно наблюдал ночью во время налета немецких бомбардировщиков работу агентов-ракетчиков. Сейчас, когда мы ехали к Вам, над Могилевым прошли на восток самолеты противника, и со стороны железнодорожного моста была пущена серия сигнальных ракет.

– В отношении степени внезапности нападения немцев, – продолжал маршал Шапошников, – о которой говорит командующий, я бы сделал оговорку. Войска фронта, конечно, были застигнуты врасплох. Что же касается руководящего начальствующего состава, то, насколько я мог убедиться из бесед с командирами и штабными работниками всех степеней от фронта до дивизии, я имею в виду дивизии в приграничной полосе, – все они в один голос говорили, что, по крайней мере, за две недели до войны они ждали нападения немцев. Этой же точки зрения придерживался и командующий, который мне сказал, что он со дня на день ждал войны.

– Это правильно, Борис Михайлович, – согласился Павлов, – и для меня было очевидным, что мы живем накануне войны. Данных для такого вывода в пределах нашего округа было более чем достаточно. За предвоенную неделю мне буквально командармы жить не давали. Свои ежедневные доклады начштаба Клемовских (так у Щербакова. Правильно: Климовских – Б. С.) начинал с перечисления фактов подозрительного поведения немцев на границе. У Кузнецова над августовскими лесами в последние дни облако пыли стояло от передвижения немецких войск. Я уж не говорю о бесцеремонности немецкой авиации, которая систематически нарушала границу и часто летала над расположением наших приграничных дивизий.

За пять дней до нападения я допрашивал поляка-перебежчика, – он перешел границу южнее Бреста. По его рассказу, вся местность недалеко от Буга была забита пехотой, танками и автотранспортом.

За три дня до войны я вынужден был отдать приказ заложить в танки снаряды и патроны.

– Согласитесь, товарищ Павлов, что заложить снаряды в танки – это ничтожно мало, – заметил К. Е. Ворошилов.

– Я это отлично понимаю, но прошу понять мое положение. Знать нашу далеко недостаточную плотность на границе, неполную укомплектованность и несколоченность многих соединений и особенно мехкорпусов, быть убежденным, что враг не сегодня – завтра может нанести удар, и в то же время не иметь возможности должным образом на это реагировать, было мучительно.

– Хорошо, – прервал Павлова Климент Ефремович, – но ведь кроме снарядов, заложенных в танки, вы, выходит, ничего не сделали для повышения бдительности и готовности войск. Быть глубоко убежденным в предстоящем вторжении немцев и не вообще когда-то в будущем, а, как вы утверждаете, не сегодня-завтра, вы, тем не менее, не приняли хотя бы самых элементарных мер предосторожности в пределах вашей компетенции как командующего округом.

– К сожалению, мои возможности были ограничены, – сказал Павлов. – Все, что я вам сейчас докладываю о поведении противника, Генеральный штаб знал. Что касается меня, то я, как командующий округом, не имел права своей властью передвинуть хотя бы одного соединения к государственной границе. Когда я за несколько дней до войны просил Генеральный штаб разрешить округу посадить войска в окопы на границе, меня резко одернули. Мне было сказано, что я паникер, ничего не понимающий в политике человек, и предложили не дразнить немцев.

– При этом делали ссылку на сообщение ТАСС, – заметил маршал Шапошников.

– Совершенно правильно, – подхватил Павлов, – и мне приходилось читать это сообщение командующим армиями и начальникам служб, когда, прямо скажу, они припирали меня фактами к стене.

Павлов нервно встал, сделал несколько шагов вдоль салона и, обращаясь к Клименту Ефремовичу, сказал:

– Я, товарищ маршал, не снимаю с себя вины за все, что произошло, и в первую очередь несу за это ответственность, но большая доля вины лежит и на Генеральном штабе. Если мы здесь в Белоруссии были уверены в намерении Гитлера, то Генеральный штаб наверняка располагал неизмеримо большей информацией для такого вывода и обязан был принять необходимые меры.

– Я не снимаю ответственности с Генштаба, – сказал Климент Ефремович, – и уверен, что так думает и Борис Михайлович.

– Бесспорно, – согласился маршал Шапошников, – Генштаб должен был доказать политическому руководству надвигающуюся угрозу со стороны немцев.

– Ваши рассуждения, – продолжал Климент Ефремович, – о правах командующего все же меня не убедили. Если вы были так уверены в нападении немцев, как сейчас утверждаете, то кто мог вам помешать, скажем, рассредоточить и замаскировать самолеты на аэродромах, привести в состояние боевой готовности истребительную авиацию? Разве вам требовалось указание Москвы, чтобы вывести танки, артиллерию и автомашины из парков и гаражей в леса, которыми так богата Белоруссия? Я уж не говорю об этих злополучных артиллерийских сборах. Оставить пехоту без артиллерии и в то же время ждать вторжения врага, по меньшей мере, легкомысленно.

Маршал Шапошников настроен мрачно. Он говорил о большой растерянности и неорганизованности командования фронта и его штаба. В первый же день войны управление войсками было буквально парализовано. Техническая связь с армиями вначале еще кое-как действовала, а затем вскоре совершенно отказала. Большинство армейских и корпусных радиостанций были разбиты при первых же налетах вражеской авиации. О проволочной связи и говорить нечего – организованная главным образом на проводах Министерства связи (скорее всего, здесь след позднейшего редактирования дневника: в 1941 год было не Министерство, а наркомат связи. – Б. С.), она в первые же часы вышла из строя. Будучи в Волковыске, он убедился, что командование ряда дивизий было в полном неведении о происходящих событиях и в течение нескольких часов не получали указаний от вышестоящих штабов. Всюду распространялись панические слухи о массовых выбросках противником в наши тылы парашютных десантов, при проверке большинство таких слухов не подтвердилось. Многие части приграничных дивизий в день нападения немцев были на маневрах, без боевых патронов и снарядов. Пока их подвезли, ушла уйма времени.

– Элементу внезапности на войне, – говорит маршал Шапошников, – всегда придавалось большое значение, но то, чему мы являемся свидетелями, труднообъяснимо. Невероятно, чтобы при современных средствах разведки фашистское командование смогло совершенно безнаказанно в мирное время развернуть по плану, в нужной ему группировке, непосредственно у нашей границы огромную армию, больше того, вывести части на позиции для атаки.

Павлов доложил вам правду, когда сказал, что в штабе фронта была твердая уверенность, что германская армия готовится на нас напасть. Мне многие командиры говорили, что примерно за неделю до войны как-то особенно остро почувствовалось неладное в поведении немцев. И что поразительно и на первый взгляд труднообъяснимо, как многие меня уверяли, слишком уж очевидны были их намерения. Я лично объясняю это тем, что им просто трудно было скрыть мероприятия такого масштаба.

– А как Павлов? – спросил Климент Ефремович.

– Надо признать, что он мало или почти ничего не сделал для повышения бдительности войск. Он не решился взять на себя ответственность и не мог, как мне кажется, провести границу между тем, что ему говорили – не дразнить немцев, – и хотя бы самыми элементарными мерами предосторожности. По приезде в Минск 22 июня я застал Павлова и его штаб совершенно неподготовленными к руководству войсками в такой сложной обстановке. Пока готовился контрудар группы Болдина, Павлов еще держался. Была некоторая надежда, что эта группа и активные действия левого фланга Северо-Западного фронта, как это предусматривалось директивой наркома, скомпрометирует сувалковскую группировку противника. Но когда немецкие танки появились в Вильнюсе, обстановка резко ухудшилась. К этому времени войска 4-й армии быстро откатывались на восток, оголяя левый фланг фронта.

Поздно вечером 23 июня тов. Сталин спросил меня по «ВЧ», как я смотрю на контрудар группы Болдина. Я высказал сомнение, обратив его внимание на белостокский мешок, который быстро увеличивался по мере продвижения вражеских танков на флангах фронта, и внес предложение немедленно отводить войска на реку Шару. Товарищ Сталин меня выслушал и сказал: – Решено попытаться остановить немцев совместными усилиями двух фронтов…»

На следующий день Ворошилов беседовал с летчиками авиаполка, прибывшими из Гродно: «Летчики рассказали, что первый налет на их аэродром немцы произвели рано утром 22 июня. Экипажи, предупрежденные буквально за несколько минут, находились у самолетов.

Во время первого налета вражеской авиации истребители успели подняться в воздух и в первом бою сбили семь юнкерсов. Затем вскоре немецкие бомбардировщики с небольшими интервалами, группами по 20–30 самолетов, под сильным прикрытием мессерш-мидтов восемь раз бомбили аэродром. Наши истребители всякий раз после заправки успевали подниматься и вступали в бой. При последнем налете большинство И-153 и И-16 из-за отсутствия горючего не смогли подняться и были разбиты на аэродроме».

Затем маршалы Ворошилов и Шапошников в присутствии секретаря ЦК Компартии Белоруссии П. К. Пономаренко выслушали тревожный доклад Климовских.

Климент Ефремович сказал:

– Все это является результатом незнания противника и его намерений и полной потери управления войсками. Уверяю вас, во время гражданской войны организованности и порядка было куда больше, но главное – была воля, инициатива и дерзость.

– Намерение немцев стало ясным уже к вечеру первого дня войны, – проговорил Павлов…

– Климент Ефремович прав, – сказал П. К. Пономаренко. – Мы сутками с вами, товарищ Павлов, не знали, что творится на фронте. Нам противник с первого часа навязал свою волю, а мы, лишенные возможности управлять войсками, вынуждены были импровизировать и сейчас продолжаем этим заниматься.

– Я сомневаюсь, что командование фронтом в первый день войны поняло замысел врага, – сказал Климент Ефремович…

Обращаясь к начальнику связи фронта Григорьеву, Климент Ефремович спросил его, как еще долго он будет держать командование фронта в неведении о положении войск и как он собирается поправить дело со связью.

– Только не рассказывайте мне, – предупредил он Григорьева, – как противник порвал вам проволоку и разбил радиостанции. На то он и противник.

Григорьев доложил, что в 3-ю и 10- ю армию выбрасывались резервные средства связи, но они либо не находили штабов, которые часто меняли свои места, либо радиостанции засекались противником и выводились авиацией из строя.

В первые дни широко пользовались автомашинами. Делегатам удавалось добраться до штабов армий и корпусов, но затем розыски их крайне усложнились, указания и донесения стали поступать с большим запозданием, особенно после перебазирования управления фронта из Минска в Могилев. Были попытки использовать самолеты У-2, но за последние два дня авиация противника часто вынуждала их к посадке на значительном удалении от расположения штабов. Сейчас дело еще больше осложнилось. Резервных радиостанций нет и, главное, неизвестны хотя бы приблизительно места расположения штабов.

Павлов сказал, что сегодня, как условились в вагоне, на рассвете послана на У-2 и автомашинах большая группа делегатов связи для установления контакта с войсками 3 и 10-й армий и в 21-й стрелковый корпус. Разработаны маршруты, выделены дублеры. Он лично проинструктировал делегатов и под личную ответственность каждого потребовал выполнения задачи. Делегаты всем частям, которые они найдут или встретят, передадут приказ организованно пробиваться к Полесью или через Новогрудок к линии фронта.

На вопрос Климента Ефремовича, как надежно штаб фронта связан с частями 13-й армии, Григорьев доложил, что связь действует, но полной уверенности нет, так как район Минска находится сейчас под большим воздействием авиации противника.

– Вы должны понять, – предупредил Климент Ефремович Григорьева и Климовских, – что любые наши решения повиснут в воздухе, если не будет налажено управление. Вы несете за это серьезную ответственность. Я вас предупреждаю.

В связи с тем, что в Могилев и Оршу прибывает много партийных и советских работников из районов, захваченных немцами, дано задание срочно опросить этих товарищей, которые могут дать ценные сведения о наших войсках.

Обсудили, что можно сделать для розыска маршала Г. И. Кулика. Есть сведения, что в ночь на 25 июня его видели южнее Гродно в районе Одольска в одной из танковых частей группы Болдина.

– Этого еще не доставало, – сказал Климент Ефремович, – чтобы советский маршал попал в лагерь военнопленных. Пошлите немедленно небольшую специальную группу из работников НКВД или НКГБ, знающих хорошо этот район. Если не удастся его вывести, надо связать его с товарищами, оставшимися в подполье, а там будет видно, обстановка подскажет…

У Климента Ефремовича растет тревога за Минск.

– Вы понимаете нелепость нашего положения, – говорит Климент Ефремович, обращаясь к Павлову. – Мы сидим с вами на фронте, а знаем не больше того, что знает Москва. Григорьева немедленно отстраните, он окончательно раскис и неспособен что-либо предпринять. У вас на командном пункте болтается сотня командиров. Прикажите толковому оперативному работнику создать несколько параллельных групп специально для связи с частями 13-й армии и под личную ответственность потребуйте от них при любых условиях регулярной информации. Больше такого безобразия терпеть нельзя. На рассвете я сам поеду в 13-ю армию. 2-й и 44-й стрелковые корпуса ваш последний шанс, а вы не имеете понятия, что там происходит. Видите, резервы опаздывают с подходом к Днепру, и мы должны как можно дольше продержаться. Максимум внимания Березине. Самым тщательным образом проверить минирование мостов, не повторять ошибок, допущенных на реке Птичь. Еще раз прочесать местность в тылу фронта, задержанных сводить в отряды и сводить на левый берег Березины…

В 23 часа 15 минут Климент Ефремович по «ВЧ» связался с И. В. Сталиным. Рядом стоит маршал Шапошников.

– Наше представление о положении войск фронта, – говорит Климент Ефремович, – подтвердилось. Управление войсками полностью дезорганизовано. Командование обстановки не знает, питается отрывочными запоздалыми сведениями, поэтому влиять должным образом на войска не может. С войсками 3-й и 10-й армий по-прежнему плохо.

Пауза. Климент Ефремович слушает, что говорит И. В. Сталин.

– Да, меры принимаем, организуем розыск частей. Надеемся, что завтра кое-что будем знать. Рассчитываем на выход из окружения большого количества людей, но надо считать, что ценность их как боевой силы незначительна. Пауза.

– Вчера и сегодня часов до 15-ти, по многим источникам, части 13-й армии под Минском держались неплохо, сейчас положение неясно, подводит связь. Решил утром туда выехать. От Столбцов немецкие мехчасти распространяются на Негорелое, видимо, готовится удар по Минску с юго-запада.

Пауза.

– Если установим хотя бы приблизительное местоположение группы Болдина, выбросим ему на ТБ-3 горючее. С Куликом произошла какая-то глупость (которую Климент Ефремович теперь собирался повторить, намереваясь отправиться в 13-ю армию. – Б. С.). Где он сейчас, никто ничего сказать не может, послали людей на поиски.

Пауза.

Климент Ефремович смеется: – Но я учту опыт Кулика. Никто толком не знает, что происходит в 13-й армии, надо посмотреть своими глазами.

Пауза.

– Да, танки ворвались в Бобруйск; здесь, по оценке Павлова, около танковой дивизии. Надо ожидать, что ночью или завтра днем противник при сильной поддержке с воздуха будет проталкивать ее на левый берег Березины. Нашей авиации приказано основное усилие сосредоточить на срыв переправы. На рассвете, по указанию Ставки, на коммуникации бобруйской группировки выбрасывается на ТБ-3 десантная бригада. Главное сейчас – выход резервных армий на Днепр и как можно быстрее. У Павлова ничего нет, и надо считаться с опасностью, что немецкие мехчасти могут упредить нас в захвате этого рубежа.

Пауза.

– Оборонительные работы идут полным ходом, но срочно нужна помощь взрывчаткой и минами, не хватает специалистов. Особо просим с Борисом Михайловичем немедленно дать фронту авиацию. Сейчас сопротивляемость наших частей в полной зависимости от степени прикрытия с воздуха. Несколько полков МИГов и штурмовиков могут значительно облегчить положение войск. С Пономаренко и командованием фронтом приняли меры по созданию партизанских отрядов и диверсионных групп. Возможности здесь большие, несколько сот человек уже заброшены на оккупированную территорию.

По окончании разговора Климент Ефремович сказал маршалу Шапошникову:

– Сталин дважды подчеркнул, что сейчас решающее – во что бы то ни стало выиграть время. Буденному и Генеральному штабу приказано в срочном порядке и любым способом продвигать резервные армии на Западную Двину и Днепр. Многие части будут перебрасываться автотранспортом.

Особое внимание обращено на немедленное развертывание диверсий в тылу противника и в первую очередь на его коммуникациях. Обещал посмотреть, чем можно помочь авиации фронта, Жигарева (командующего ВВС Красной армии. – Б.С.) отовсюду атакуют просьбами. Поездку в 13-ю армию не рекомендовал (очевидно, Иосиф Виссарионович решил, что если в лагере для военнопленных окажутся сразу два советских маршала, один из которых к тому же член Политбюро, то это будет гораздо хуже, чем если в руки немцев попадет один Кулик. – Б.С.). Принято решение заменить командование фронта, командующим войсками назначен Еременко, начальником штаба Маландин. Просил ввести их в курс дела.

Климент Ефремович условился с маршалом Шапошниковым пока об этом изменении не говорить Павлову, это его окончательно может вывести из равновесия…»

На следующий день смена командования произошла: «В 13-ть часов маршалам Ворошилову и Шапошникову представились приехавшие из Москвы вновь назначенный командующий войсками Западного фронта генерал-лейтенант А. И. Еременко и новый начальник штаба фронта генерал-лейтенант Маландин.

Климент Ефремович, узнав, что они уже разговаривали с Павловым, сказал им:

– Неважное вы, товарищи, получаете наследство. Мы вот тут с Борисом Михайловичем вторые сутки пытаемся кое-что сделать.

– Судя по информации наркома, – говорит Еременко, – и то, что мы узнали от Павлова, обстановка трудная.

– Не хочу вас пугать, – заметил Климент Ефремович, – но это сказано слабо.

– Вы правы, товарищ маршал, – проговорил Еременко. – Павлов, когда зашла речь о приеме фронта, обмолвился, что ему, в сущности, и сдавать нечего.

– Ну, это Павлов шарахается из одной крайности в другую, – возразил Климент Ефремович. – Если бы дело обстояло так, как он говорит, то немцы были бы сейчас под Могилевом. Войска, конечно, дерутся и кое-где, скажем, на участке 2-го стрелкового корпуса, немцы несут потери в танках и довольно-таки ощутительные. Но нужно сказать, что фронта в обычном понятии нет. Большая часть двух армий, как вы, вероятно, знаете, находится в окружении. По косвенным данным мы знаем, что они с боями отходят на восток в район Новогрудок. Хочется верить, что многие смогут пробиться.

На правом фланге немцы обошли Минск с северо-запада, подробностей мы еще не знаем, неясно с Минском. Не исключено, что бои еще идут на некоторых участках Минского укрепрайона. На левом фланге положение не менее острое. Правда, по нашим с Борисом Михайловичем наблюдениям, противник несколько снизил темпы наступления, во всяком случае, они меньше по сравнению с первыми днями войны.

– Очевидно, – заметил маршал Шапошников, – это вызвано тем, что какая-то часть его сил отвлечена на операции против войск 3-й и 10-й армий и, видимо, идет подтягивание тылов.

– Борис Михайлович прав, – согласился Климент Ефремович, – какая-то пауза имеет место, вернее, имела. Теперь надо ждать удара немецких мехчастей на Борисовском и Могилевском направлениях с целью выхода на Березину и Днепр. До подхода резервов – все внимание обороне левого берега Березины…

Обедали в палатке. Павлов отчужденно молчал, не принимая участия в разговоре. За последние сутки он часто впадал из одной крайности в другую. Узнав, что в районе Раков якобы стоят немецкие танки без горючего, и не имея возможности в этом удостовериться, он тем не менее с большой убежденностью стал говорить, что противник выдыхается, что дальше таких темпов его механизированные войска не выдержат, подведет питание горючим и боеприпасами. При этом он ссылался на опыт гражданской войны в Испании, где ему приходилось иметь дело с танками. Или вдруг высказывал уверенность, что дивизии 3-й и 10-й армий еще не потеряны, они прорвутся и смогут усилить оборону на реке Березине. Но когда ему говорили, что это только его предположения, плохо подкрепленные фактами, он сникал, замыкался и чаще молча выслушивал работников штаба, подходивших к нему с докладом.

Когда немецкие танки ворвались в Бобруйск и особенно после отхода 2-го стрелкового корпуса, он возбужденно говорил, что резервы безнадежно опаздывают, Генштаб недостаточно энергично проталкивает резервные армии к Днепру. Есть опасность, что немецкие танки с ходу могут выйти на этот рубеж и угрожать Смоленску.

– Когда из Минска штаб фронта перебазировался в Могилев, я понял, что меня снимут. Буду проситься на мехкорпус. – И немного помолчав, продолжал: – Я понимаю необходимость этой замены, но должен сказать, что с момента нападения немцев мною делалось все, чтобы уменьшить размер поражения. Это может подтвердить Борис Михайлович, который отлично видел, в каких невероятно трудных условиях приходилось командованию фронтом руководить войсками. Был момент, когда я думал разделить участь генерала Самсонова (застрелившегося после разгрома его армии в Восточной Пруссии в 1914 году. – Б.С.). Об этом знает Борис Михайлович, он и остановил меня от этого шага.

– Не болтайте глупостей, – резко оборвал его Климент Ефремович, – я запрещаю вам говорить подобные слова. Это позорный выход для слюнтяев (вскоре Сталин уготовил Павлову более славную смерть – от чекистской пули в лубянском подвале после скорого и неправого суда. – Б.С.). Запомните, будет пролито немало крови (еще совсем недавно Ворошилов был ярым пропагандистом войны малой кровью и на чужой территории. – Б.С.), но мы наступим Гитлеру на горло.

Теперь вы понимаете, почему вам нельзя оставаться на посту командующего. Посмотрите на Климовских или, например, на Григорьева и, наконец, на себя. Вы потеряли почву под ногами. Как же вы и ваш штаб при таком шоке сможете внушить войскам волю к сопротивлению?

– Простите, это была минутная слабость, – сказал Павлов. – Теперь многое видно, в том числе и мои ошибки. Сейчас говорят о неправильном использовании 6-го мехкорпуса. Да, это был самый боеспособный корпус, и на него возлагались большие надежды. Вначале я принял решение нанести этим соединением удар на Бельск с выходом на Волковыск, тем самым нажим противника с юга был бы наверняка ослаблен и левофланговые дивизии 10-й армии получили бы свободу действия. Борис Михайлович санкционировал это решение. Затем была получена директива включить 6-й мехкорпус в конно-механизированную группу и нанести удар на Гродно и севернее. Удар этот не получил развития, и в конечном счете я снят за это с поста командующего.

– Это все частности, товарищ Павлов, – сказал Климент Ефремович. – Вспомните, что я говорил, когда обсуждалось у Сталина ваше назначение на пост командующего Особым Западным округом. Я тогда уже не был наркомом, отошел от чисто армейских дел, но когда товарищ Тимошенко назвал вашу кандидатуру на это исключительно ответственное направление, я, как вы помните, резко возражал.

Павлов пожал плечами:

– Я, товарищ маршал, солдат.

– Не наивничайте, – продолжал Климент Ефремович. – Как вы могли согласиться на это назначение, не имея ни опыта, ни знаний. У вас, прямо скажу, кругозор командира кавалерийского полка, от силы командира танковой дивизии. Возглавляли вы какой-то период Главное бронетанковое управление Наркомата обороны и неплохо освоились с этим делом, познакомились с промышленностью, знали людей, работающих в танкостроении, и надо было вам продолжать работу в этой области. Но у вас после Испании закружилась голова, вы вообразили себя стратегом, военачальником, не имея необходимых для такого поста данных.

Меня тогда, к сожалению, не послушали. Сейчас мне тяжело об этом говорить, а вам слушать. Но я еще раз повторяю: задолго до войны, хорошо вас зная, для меня было очевидным, что вы берете ношу не по плечу. Но тогда вы этого не хотели понять».

13 апреля 1961 года Л. А. Щербаков направил К. Е. Ворошилову новый вариант «материала к статье» «Четыре дня на Западном фронте». Теперь рассказ велся от имени самого маршала, который лишь ссылался на дневниковые записи «участника этой поездки» генерал-майора Л. А. Щербакова. Ворошилов (а точнее, Щербаков от его имени), в частности, писал: «Чтобы полнее представить обстановку в стране перед войной, нельзя обойти молчанием факт истребления бандой Берия крупных военных деятелей. На протяжении нескольких лет вражеская рука путем клеветы и провокаций вырывала из рядов Красной Армии ее наиболее ценные кадры, людей, обладавших широким военным кругозором, способных в самые критические минуты не потерять присутствия духа, закаленных в гражданской войне и безусловно преданных своему народу, партии. Прекрасные специалисты своего дела были устранены от руководства войсками важнейших округов, штабов, учреждений.

Армия по сути дела была обезглавлена. На смену опытным в военном отношении командирам, политработникам были выдвинуты люди, не обладавшие необходимыми качествами руководителей большого масштаба. Порою из-за нескромности, а иногда по причине неспособности реально смотреть на вещи, они взвалили на свои плечи непосильную тяжесть и, конечно, терялись в минуты тяжелых испытаний. Одним из таких выдвиженцев был и генерал армии Павлов. Это также не могло не сказаться отрицательно на нашей армии и на ходе боевых действий в начальном периоде войны».

Да, по части фарисейства Климент Ефремович не уступал Иосифу Виссарионовичу. Ворошилов был одним из тех, кто разрабатывал сценарий процесса Тухачевского. В ворошиловском архиве сохранился написанный его рукой черновик состава и суда, и подсудимых (РГАСПИ, ф. 74, оп. 2, д. 141, лл. 89–91). Последних первоначально было девять, но в последний момент девятый – комкор Михаил Владимирович Сангурский – был из списка вычеркнут, вероятно, по причине своей относительно малой известности в армейских кругах. Его тихо расстреляли в 1938 году.

В первые дни Великой Отечественной Климент Ефремович до некоторой степени мог чувствовать себя реабилитированным за финскую войну, после которой он был снят с поста наркома обороны. Ставленник его преемника Тимошенко – Павлов, против назначения которого командующим Западным особым округом Климент Ефремович решительно возражал, показал свою полную неспособность руководить войсками. Да и сами эти войска отнюдь не демонстрировали прогресса в боеготовности и боеспособности, о котором поспешил доложить накануне войны новый нарком. Немалая доля вины за то, что войска на границе оказались не готовы к тому, чтобы отразить нападение врага, лежала и на новом начальнике Генштаба Г. К. Жукове. Так что и Шапошников был более свободен в своей критике. Он, вероятно, в глубине души верил: останься я во главе Генштаба, дела пошли бы лучше.

Сами по себе суждения Ворошилова об обстановке кажутся здравыми, но порой психология старого рубаки давала себя знать. Маршал готов был сломя голову отправиться в 13-ю армию, где его, как это понятно теперь, ждали бы плен или гибель. В целом же замечания, которые Ворошилов делал в ходе своей поездки на Западный фронт, доказывают, что он отнюдь не был таким тупицей в военном деле, каким его представляют позднейшие мемуаристы и тот же Жуков. Другое дело, что после чистки 1937–1938 годов и неудачи в финской войне Климент Ефремович панически боялся принимать на себя ответственность за важные решения, лучше других зная, что за этим может последовать. Поэтому позже и в Ленинграде, и в Крыму стремился создать разного рода специальные Советы, чтобы по возможности разделить ответственность вкруговую. Это вызвало раздражение Сталина, и в последний год войны он больше не посылал Ворошилова представителем Ставки на фронты, не дал ему пожать лавры победы.

Но полководцами не были и преемники Ворошилова и Шапошникова. Тимошенко и Жуков вместе с начальником Главпура Л. З. Мехлисом предпочли всю вину свалить на Д. Г. Павлова, В. Е. Климовских, А. Т. Григорьева и других руководителей Западного фронта, которых расстреляли уже 22 июля. Но кто же мешал наркому обороны и начальнику Генштаба, обобщив тревожные донесения с границы, попытаться убедить Сталина принять меры предосторожности, направленные на отражение возможного немецкого нападения, и создать боеспособную оборонительную группировку войск? Архивы не сохранили нам подобных обращений со стороны Тимошенко или Жукова. Нет, все это время они продолжали работать над составленным еще в середине мая 1941 года планом советского «превентивного» удара по Германии и об обороне не помышляли, а формировали ударную наступательную группировку, которая после нападения Германии оказалась не в состоянии быстро перестроиться в оборонительные порядки.

Действительность показала, чего стоили все их планы и они сами – как высшие военные руководители.

«ЗС» 03/2002

Владимир Пономаренко
Записки пилота-бомбардировщика

Из воспоминаний заслуженного военного летчика СССР, полковника, Героя Советского Союза Владимира Васильевича Пономаренко.

Выросший в опытного пилота на трассах Сибири и Дальнего Востока, В. Пономаренко провоевал всю войну, с первого ее дня и до последнего. В его воспоминаниях – картина отпора, который с самых первых дней суровой битвы, начавшейся в невыгодных для страны условиях, давали советские люди коварному врагу. Бороться и побеждать – вот чем жили тогда советские воины, и этим же духом проникнуты воспоминания пилота-бомбардировщика.

1 ТЕТРАДЬ

Войну наш 212-й отдельный авиаполк, оснащенный двухмоторными дальними бомбардировщиками ИЛ-4, встретил на Смоленщине.

23 июня 1941 года – первый боевой приказ: бомбить аэродром Варшавы и пороховой завод севернее Варшавы. Вылет был удачным – уничтожили несколько машин врага, повредили аэродром. Все самолеты вернулись на свою базу. На обратном пути встретились с «мессершмиттами», но дымка и маневр по высоте дали нам возможность уйти от атак истребителей.

24 июня. Приказ: действовать по скоплению войск противника на железнодорожном узле Гродно. Нас предупредили: учтите, что там с немцами ведут упорный бой наши танки. И вот неопытность первых дней войны – спрашиваем: как же отличить наши танки от немецких? Отвечает начальник разведки полка: мне передали из верхов, пусть летчики определяют наши танки по размеру, они больше немецких. Вот это, думаем, да!

Команда: «По самолетам!». В воздухе собрались звеньями и – курс на запад. Вышли на цель, сбросили бомбы. Наших танков не видели, зато немецких – очень много. Встретили нас фашисты ураганным огнем малокалиберной зенитной артиллерии. Уже знали – раз бьет МЗА и разрывы снарядов черные, то это немцы.

По пути назад были атакованы «мессершмиттами». Пользуясь превосходством в скорости и вооружении, они зажгли самолеты капитана Цесаренко, лейтенанта Вагина, младшего лейтенанта Сумцова. Видеть, как горят твои друзья! И ничем не помочь, хоть кричи…

Это были наши первые боевые потери. Через несколько дней Цесаренко и Вагин вернулись в часть с неполными экипажами, а Сумцов пришел не скоро и один – штурман и стрелки погибли.

Как нам недоставало тогда истребителей сопровождения! В те дни противник очень расчетливо использовал каждую полевую площадку, чтобы держать свои истребители поближе к наступающим частям. Фашисты прикрывали свои танковые колонны с воздуха, и мы почти всегда встречались с «мессершмиттами». Тяжело было воевать днем на ночном бомбардировщике, слабо вооруженном для самостоятельного боя. Но надо было преградить путь врагу. Полк действовал, стремясь задержать движение фашистских танков. Помню удачный налет на танковый корпус противника, когда мы застали его врасплох и на сутки он застрял на одном месте.

25 июня. Вылет на бомбежку колонны танков в районе Вильнюса. В сплошных черных разрывах вышли на цель, сбросили бомбы. Штурман Соколов докладывает: «Вижу разрывы в колонне танков, два пожара».

26 июня. Задание от командира полка подполковника А. Голованова: произвести фотографирование и бомбометание мотомеханизированной колонны противника от Вильнюса в направлении Минска.

В солнечную погоду с редкими облаками вышли в тыл к немцам, повернули на восток. Шли над болотами на малой высоте. Перед целью набрали высоту, сфотографировали и отбомбились в голове колонны. Но шли над колонной долго – ее длина составила несколько десятков километров. По основной дороге двигались танки, бронемашины. По бокам – танкетки и мотоциклисты.

Немецкие истребители появились с запозданием. Выполнив задание, мы спикировали до высоты 120 метров, а дальше перешли на бреющий полет. «Мессершмитты» нас потеряли.

Второй вылет – по этой же цели. Колонна противника рассредоточилась и замедлила движение вперед. Экипаж лейтенанта Пружинина на подбитом самолете с одним мотором дотянул до аэродрома.

27 июня. Снова вылет по той же цели.

2 ТЕТРАДЬ

28 июня. Задание: разведать шоссе и железную дорогу Бобруйск – Белосток. Просмотреть местность в Западной Белоруссии с целью обнаружить выходящие из окружения части. Пометить на карте их координаты.

Летим своим звеном: правый ведомый Федя Кузьмин, левый – Гриша Янчук. Проходим линию фронта. Стрелок Хабаров докладывает: «Под нами Ме-109». Остались незамеченными.

Через полчаса впереди появились точки в воздухе. Скоро они превратились в бомбардировщики Ю-88 численностью до полка. Помахал им крыльями, они ответили. Пусть принимают за своих. Еще дважды встречали самолеты противника. Как узнали позже, немцы перебазировали свою бомбардировочную авиацию ближе к наступающим войскам.

Просмотрели шоссейную и железную дороги. В заданном районе прочесали лес в нескольких направлениях. Вначале сфотографировали, а потом прошлись на низкой высоте. Никого не нашли.

Дошли до Белостока и легли на обратный курс. Возле линии фронта нашли мост на шоссе, сбросили бомбы. Шоссе повредили, мост остался стоять. Не так-то просто в него попасть.

На нашем аэродроме появилась шестерка истребителей – «Чайки» и Миг-1, – присланных для охраны и сопровождения.

30 июня. Враг все дальше вторгается на родную землю. Недавно летали к Белостоку, Вильнюсу, Минску, Вилейке. Сегодня уже к Бобруйску. Бомбили скопление мотомеханизированных войск. Потерь не было: зенитная артиллерия огонь открыла с запозданием, а истребители не появились вовсе.

На обратном пути стал греться левый двигатель. Сел на промежуточном аэродроме. За мной сели и ведомые звена. При осмотре мотора обнаружили пробоину в одном из цилиндров.

Только кончили осмотр – вражеский налет. Все бомбы разорвались в стороне.

1 июля. Тяжелые оборонительные бои на реке Березине севернее Бобруйска. Вместе с другими полками корпуса дальней бомбардировочной авиации действовали по вражеской переправе через Березину. Несколько раз ее повреждали, но не уничтожили.

Переправа была прикрыта мощной зенитной артиллерией и истребителями, и мы сразу потеряли несколько машин, а приходилось вновь и вновь прорываться сквозь заградительный огонь и атаки «мессершмиттов».

Подбитую машину младшего лейтенанта Богомолова (ныне Герой Советского Союза, майор запаса) мы проводили до Могилева, где он благополучно сел. Заместитель командира полка майор Филиппов (ныне генерал-майор запаса), оставляя горящий самолет, совершил парашютный прыжок методом срыва с кабины на высоте 50 метров.

Над Березиной – клубы огня и дыма: горели наши бомбардировщики, горели «мессершмитты», горела земля.

При втором налете переправу разбили, но наши потери велики. Взорвались в воздухе самолеты моих друзей – Кости Антонова и Ивана Белокобыльского. Пропали без вести экипажи Вдовина, Ищенко и других летчиков.

Несколько экипажей, в том числе, как помнится, экипаж лейтенанта Ковшикова спаслись, но не сразу вернулись в свою часть. Приземлившись прямо на поле боя, они участвовали в обороне берега Березины.

Остался жив и Коля Ищенко – мы случайно встретились с ним через год, и он рассказал, как было дело. Когда его самолет возвращался после бомбежки, экипаж отбил несколько атак истребителей. Но очередной «мессершмитт» добился своего: пушечные снаряды ударили по машине, и она вспыхнула как факел. Живы ли штурман, радист и стрелок? На команду «Оставить машину!» никто не ответил. Не зная, что с товарищами, раненый сам, Ищенко решил сажать бомбардировщик в поле на фюзеляж. Садился на ощупь, почти ничего не видя сквозь огонь и дым. Покинуть кабину не мог. Но тут откуда ни возьмись – полуторка. Капитан, ехавший в грузовике, и шофер вытащили из огня пилота и других членов экипажа, причем все были ранены. Едва полуторка отъехала, бомбардировщик взорвался.

Спасли наших товарищей военный корреспондент – известный писатель Евгений Петров и его шофер. С какой горечью мы узнали о гибели этого чудесного, отважного человека!

2 июля. Бомбометание по танковой колонне северо-западнее Борисова.

При пролете станции Рудня видели, как навстречу врагу выдвигалась Московская пролетарская механизированная дивизия. Много танков, броневиков. Настроение приподнятое: идут свежие, готовые к бою части.

15 июля. Ясный жаркий день. На небольшой высоте наше звено идет над дорогой Смоленск-Красное. Вражеские танки! А сверху, над нами, две четверки «мессершмиттов». В кольце разрывов зенитной артиллерии заходим на цель, сбрасываем бомбы на танки. Сержант Хабаров докладывает: «Истребители идут в атаку». Уходим от цели со снижением – знаем, что на малой высоте «мессеры» нападают неуверенно.

Немцы атакуют попарно. Отстреливаемся. Хабаров докладывает о маневре истребителей, и в соответствии с этим я произвожу контрманевр. Ура! Хабаров и Губин зажигают один «мессер».

С Гришей Янчуком идем, как сцепленные. Непрерывные атаки. Пушечные трассы вьются вокруг нас. Самолет Янчука отваливает с резким креном. Слышу голос Хабарова: «Вижу парашютистов».

Снова атаки мессеров. Но земля рядом. Иду на бреющем. Несколько маневров и уходим от истребителей.

Возвращаемся на место боя. На малой высоте осматриваем местность, но упавший самолет Гриши Янчука найти не можем.

Встречали нас осиротевшие техники, механики звена. Какие экипажи потеряли! Каких друзей! – разве можно об этом рассказать…

16, 17, 19 июля бомбили гитлеровские мотомехчасти.

23 июля. Вылет на вражеский аэродром. Цель очень и очень опасная. Шли к ней, обходя населенные пункты, прижимаясь к земле. Замысел удался: вывалились из облаков и нанесли неожиданный удар. Аэродром после нашей работы – весь в пожарах и клубах дыма.

26 июля. Снова вылет по танковой колонне. Собрали пять экипажей. Я шел левым ведомым, за мной младший лейтенант Богомолов, а справа – лейтенанты Пружинин и Богданов (ныне полковник запаса).

Прорвались сквозь заградительный огонь, отбомбились удачно. Видели горящие танки и бензозаправщики.

Внезапно зенитный огонь прекратился. Хабаров: «Атакуют истребители».

Скорей подтянуться к ведущему! Но – что за черт, кто так маневрирует! Скорость потеряна, мы зависли, а уже начался бой, какого не было ни раньше, ни потом. На пять слабо вооруженных бомбардировщиков – 18 истребителей Ме-109 и Ме-110.

После зависания наш строй рассыпался, но Богомолов держался за мной словно привязанный. Я вышел вперед и дал сигнал Пружинину и Богданову пристраиваться ко мне.

Жора Пружинин не успел сблизиться с нами: его перехватили четыре истребителя, зажали в клещи и вогнали в землю. Так погиб мой старый друг и первый инструктор по летной школе. Богданов сумел ускользнуть от атак и пристроился правым ведомым. Ну, теперь можно было поближе к земле.

Спикировали. Задымил и взорвался один истребитель, экипаж Богданова сбил второй. Пыл у немцев слегка угас, и мы ушли от них на высоте 5—10 метров – с такой высоты на землю было страшно смотреть: так все мелькало перед глазами.

После короткого отдыха – снова в воздух: бомбить танки, закопанные у Ельни. Это хорошо: налаженная военная машина немцев стала давать перебои – вот, например, танки остались без горючего.

В этот раз я летел ведомым и понял, что это такое: бьют по ведущему, а попадают по тебе.

Небольшой перерыв в боях. Тренировались в ночных полетах, учились взлетать и садиться почти без огней на полосе – из нас готовили «ночников».

16 августа. Собраны экипажи со всего корпуса; из нашего, головановского полка десять машин. Приказ: блокировать аэродромы фашистских ночных бомбардировщиков. Не дать им взлететь. Сорвать вылет на Москву.

Один за другим бомбардировщики уходили в ночь, в полную темноту – только в конце взлетной площадки слабо светил фонарь «летучая мышь». Взлетели и мы. Пошли одни – машин у корпуса было мало, и каждый экипаж получил свою цель. Нам достался Минский аэродром.

Часа через полтора полета – четкие огни на земле. Световой маяк! Один, а за ним другие. Что такое? Догадались: немцы обозначили для себя трассы.

Чудесно – взяли курс по немецким маякам. Когда цель была близка, изменил режим работы моторов, подстраиваясь под двигатели «Юнкерса-88». На аэродроме увидели много огней, были обозначены стоянки, взлетно-посадочная полоса. Несколько бомбардировщиков выруливали на старт, а один уже начал взлет.

По командам штурмана Соколова вышли на боевой курс, штурман сбросил две бомбы. На земле сразу вспыхнул пожар, Немцы, видно, растерялись: бомбардировщики прекратили взлет, но аэродром продолжал оставаться освещенным, а на самолетах горели бортовые огни. ПВО молчала.

Штурман работал, как в мирное время на полигоне: заход – бомба, заход – бомба. Пожаров стало несколько, начались взрывы.

Так же спокойно, как прилетели, вернулись домой. Соколов отлично привел самолет на базу. В эту ночь обошлось без потерь.

В течение двух недель «ночники» корпуса летали, блокируя аэродромы фашистских бомбардировщиков.

Конец октября 1941 года. Некоторое время провел уже в глубоком тылу – на авиационном заводе. Готовился к получению нового самолета: четырехмоторного красавца ТБ-7 (ПЕ-8). Тренировался летать на нем. Машина оказалась необычайно простой и удобной в управлении.

Самолет был прекрасно вооружен. Вместо двух пулеметов, которыми располагал ИЛ-4, он имел: две пушки калибра 20 миллиметра – центральную и кормовую – и три крупнокалиберных пулемета 12,7 миллиметра – носовой и два под шасси.

В самое трудное время войны, когда враг стоял у окраин Москвы, страна посылала на фронт эти могучие, совершенные богатыри, способные летать далеко вглубь фашистской Германии. В тылу, на том заводе, куда я приехал, люди работали буквально до изнеможения, по многу часов подряд, плохо питаясь, днюя и ночуя в цехах. И только одна мысль: своей работой помочь фронту остановить фашистов.

В эти дни вызвал меня к себе полковник А. Голованов. У него в кабинете я встретился с летчиком майором Тягуниным, штурманом М. Карагодовым и несколькими незнакомыми людьми. Причина вызова была необычной.

В городе Калинине наши отступившие войска оставили невзорванным железнодорожный мост через Волгу. Через этот мост немцы питали свою ударную группировку. Все попытки нашей авиации разбомбить его окончились неудачей, хотя при налетах были потери и в людях, и в самолетах. Было принято решение разрушить мост с помощью экспериментальной техники.

Для решения этой задачи было привлечено конструкторское бюро, которое уже не один год работало над беспилотным полетом, точнее – радиоуправлением одного самолета с другого. Нам выделили две машины: бомбардировщик ТБ-3 – он должен был стать беспилотным самолетом-торпедой, и ИЛ-4.

Скоро начались пробные вылеты. Майор Тягунин со своим экипажем поднимал ТБ-3 в воздух, а следом взлетала наша машина. Рядом со штурманом Карагодовым у нас летел военинженер 2-го ранга Володя Кравец, который контролировал работу аппаратуры.

Все шло хорошо, и техника работала надежно, но пока мы тренировались, а потом преодолевали трудности, связанные с погодой и с подготовкой к вылету, положение на фронте резко переменилось к лучшему. Наши войска перешли в наступление, выбросили немцев из Калинина, и те в свою очередь тоже не сумели подорвать мост. Наверно, так даже и лучше получилось.

Но затея с радиоуправляемым самолетом не была оставлена.

В марте 1942 года была организационно создана Авиация Дальнего Действия. Командовать ею был назначен генерал-лейтенант А. Голованов, а начальником штаба – генерал-лейтенант М. Шевелев. Командование АДД стало подыскивать цель, готовить вылет.

Наконец, 25 марта мы получили «добро», вылет состоялся, но, к сожалению, из-за несогласованности в действиях разных подразделений успеха добиться не удалось. Вот как получилось.

С аэродрома поднимается ТБ-3, за ним наш ИЛ-4. После разворота заходим ТБ-3 в хвост, включаем систему радиоуправления и над аэродромом даем команду покинуть самолет. Экипаж и инженеры выбрасываются с парашютами.

Ложимся на курс. Впереди – самолет без единого человека. Это второй такой полет в истории нашей авиации. Первый выполнили в 1936 году на самолете ТБ-1. Система радиоуправления действует так хорошо, что даже не верится, будто на нашем ведомом нет пилота.

Вскоре к нам пристраиваются одиннадцать истребителей сопровождения, и мы все вместе берем курс на цель – Вязьму, где железнодорожный узел, по сведениям разведки, забит немецкими эшелонами.

Полет необычайно трудный. ТБ-3 идет со скоростью 130–135 километров в час. Скорость ИЛ-4 намного больше и, чтобы держаться за ведомым, не обгонять его, мы выпустили шасси. Летим по прямой, потому что для маневра нет скорости. Элероны малоэффективны, и от кренов удерживаю самолет рулем поворота. Для истребителей мы уж и вовсе плетемся «по-черепашьи», но они хоть могут ходить вокруг нас, а мы должны следовать строго в кильватере ведомого.

До линии фронта 50 километров. Появляются облака, спускаются все ниже и ниже. Снижаю ТБ-3, снижаюсь сам. Видим, дальше погода будет еще хуже. Действительно, линию фронта проходим на высоте 200 метров. Но что такое: где истребители? Один рядом с нами, а других не видно ни впереди, ни по сторонам. Стрелки докладывают: остальные десять повернули назад. Вот так.

Дымка сгущается. Боюсь потерять ТБ-З, подхожу к нему метров на сто. С земли начали стрелять из всех видов оружия. Наши самолеты – в кольце разрывов. Стрелки непрерывно отвечают. А моя задача: строго выдерживать курс, никакого маневра. Смотрю на истребитель – какой молодец! – не оставил.

До цели 20 километров. Идем в сплошном огне. Появляются пробоины. А облачность все давит к земле – наша высота уже 150 метров.

Внезапно – ТБ-3 исчез. Нет его, не видим под нижней кромкой облачности. Володя Кравец кричит: «Догоняй!». Я отвечаю: «Проверьте радиоуправление. Надо выдерживать скорость и курс. По расчету времени дадим команду на снижение».

Так и сделали. Но наш ведомый перестал подчиняться командам, а причину мы узнали, когда вернулись на свой аэродром: зенитным снарядом вырвало кусок обшивки фюзеляжа вместе с радиоантенной. По возвращении узнали и то, почему ушли истребители. Оказывается, они получили распоряжение вернуться, если облачность спустится до пятисот метров. Как было обидно, что пропал труд большого коллектива!

Весной 1942 года получил назначение в 432-й тяжелый бомбардировочный полк, который вскоре вошел в состав вновь организованной 45-й тяжелой бомбардировочной авиационной дивизии. Командиром первого полка был назначен майор Егоров, второго – майор Лебедев. Командир дивизии – полковник Лебедев, его заместитель – подполковник Счетчиков (ныне генерал-полковник).

Состав полка был очень опытным: кадровые летчики и штурманы гражданской авиации, летчики-испытатели, полярные летчики. Среди них, например, такие известные пилоты, как А. Алексеев и М. Водопьянов. Экипажи полка уже в 1941 году бомбили Берлин, Кенигсберг, Данциг.

После очередного курса тренировки на ТБ-7 снова боевые вылеты.

24 нюня – вылет на Кенигсберг. 25 июня – Инстербург. Получай, фашистская Германия! Пусть твои города тоже узнают, как погружаться во мрак после первых разрывов бомб, пусть торопливо и запоздало огрызаются, посылая снаряды в пустое ночное небо. Вспоминаются страшные летние месяцы сорок первого года, когда мы избегали летать над железными и шоссейными дорогами, когда беженцы, уходившие на восток, разбегались при виде любого самолета, когда люди выбрасывались из идущих на полной скорости поездов, потому что гитлеровские летчики стреляли по любому составу – с ранеными, с мирными жителями, с детьми. Геринг клялся, что небо над Германией будет немецким. Так пусть теперь и немцы узнают, что небо может быть страшным.

Приказ: готовиться к вылету на Берлин. Были выделены экипажи майора Пусэппа, капитанов Кубышко, Родных и мой. Это было все, что могла дать дивизия из тридцати кораблей для полета на полную техническую дальность.

Времени на подготовку было мало, а данных про ПВО Берлина еще меньше. Нас выручили штурман Карагодов и летчики Лавровский и Борис Кубышко (вместе мы учились в Батайской школе ГВФ). Эти наши товарищи перед самой войной летали на международной линии Москва – Берлин. Бывая в Берлине, они не раз оказывались свидетелями налетов английской авиации, и теперь они вспоминали о прежних своих наблюдениях: о расположении зенитных батарей, о взаимодействии их с ночными истребителями.

26 августа. Вылет назначен на 17.00. После завтрака – отдых. Спать не хочется, хоть и надо. В голову лезут всякие мысли – о войне, о жизни, о семье, которая осталась в оккупации в Минеральных Водах…

Время. Погода изумительная – только по лесу гулять, а не воевать. Корабли нагружены до предела и долго бегут по взлетной полосе. Наконец взлетаем. Постепенно вырабатывается горючее, и самолет становится более послушным. Погода между тем портится. Линию фронта проходим в облаках. Неожиданно быстро темнеет. В наушниках прослушиваются атмосферные разряды, корабль начинает потряхивать. За счет выгоревшего горючего набираем высоту. Поднимаемся на 7000 метров, но и здесь впереди – мощная облачность. Начинают сверкать молнии. Пытаемся обойти облачный фронт с севера, но тут тоже грозовые облака. Приказываю выключить радиостанцию. На приборах в самолете – снег. На пулеметах турель-ной установки, двумя жалами торчащих впереди самолета, – вольтова дуга. Корабль бросает как щепку. Огромную, перегруженную машину подхватывает восходящий поток и несет вверх. Не успеваю моргнуть глазом, как уже набрали 500 метров. Тут же корабль резко кренится влево, и мы проваливаемся куда-то вниз, повисая на привязных ремнях. И снова – вверх.

Потом резкие броски кончаются, исчезает вольтова дуга. Мы попадаем в относительно спокойную облачность.

И опять – впереди грозовые облака. Опять мотает из стороны в сторону.

И снова небольшая передышка, а за ней – новый грозовой фронт.

Наконец, облака кончаются. Под нами – Балтийское море. Радист лейтенант Бородай запрашивает пеленг. Штурман капитан Легкоступ прокладывает радиопеленги, снимая их с наших и зарубежных широковещательных станций. Наши координаты определены, и штурманы прокладывают курс на Штеттин. На высоте 8000 метров выходим к этому портовому городу. Хорошо просматриваются береговая черта моря и река, идущая к Берлину.

Впереди не видно ни прожекторов, ни зенитных разрывов. Штурманам много работы: не хочется, чтобы такой тяжелый полет прошел впустую.

Подходим к Берлину. По-прежнему смущает, что не работает ПВО. Даю экипажу команду усилить наблюдение – может быть, действуют ночные истребители? Но тогда были бы прожектора, а их нет.

Но – время! Штурман выводит самолет на боевой курс. Поочередно докладывает: «На курсе! Люки открываю! Сбросил! Люки закрыл!»

И вот тут-то – начинается. В одно мгновение нас высвечивают прожектора, в кабине появляется запах пороха от близких зенитных разрывов. Резко бросаю самолет вниз и в сторону, и минут через пятнадцать вырываемся из-под обстрела.

Настроение у всех приподнятое – задание выполнено, можно домой. Идем по прямой, самым коротким путем, лишь обходя крупные города, – горючего и кислорода у нас в обрез. Понемногу снижаюсь: если кто-нибудь и потеряет сознание от кислородного голодания, то недолго будет снизиться до безопасной высоты.

Траверз Данцига проходим на рассвете. Кенигсберг – засветло. К линии фронта выходим в глухом месте, но нас все-таки встречают стрельбой. Противозенитный маневр, – и мы на своей стороне.

Вот когда дает себя чувствовать усталость. Всех клонит в сон, веки закрываются. Снижаюсь на малую высоту – внизу все мелькает, внимание напряжено, сон проходит.

После четырнадцати часов полета садимся на свой аэродром.

29 августа 1942 года. Снова – Берлин. Вылетает та же четверка: Кубышко, Пусэпп, Родных и мой экипаж. Погода на редкость удачная, чистое небо, светит луна.

После Штеттина попадаем в прожектора. Идем от Штеттина к Берлину, и один прожекторный луч передает нас другому. Берлин встречает яростной стрельбой. В кабине светло, тянет порохом. Внезапно – темная зона без разрывов. Значит, в хвост заходит истребитель. Ну, нет – лучше в огненное пекло, чем встречаться с ним.

Штурманы выводят на цель. Бомбы сброшены. Кормовой стрелок Ярцев докладывает об огромных взрывах. Штурман подтверждает. Ну, что же, недаром, значит, слетали.

Все еще идем в огне и прожекторах. Один противозенитный маневр, другой, третий – даже и не верится, наконец, что уходим от них.

Домой идем без приключений и на двенадцатом часу полета благополучно приземляемся.

Но из вылета вернулись не все. Не пришел экипаж капитана Кубышко, Уже много позже мы увидели в каком-то английском журнале фотографию его самолета с голубой пятеркой, сидящего на фюзеляже. В подписи было сказано: русский тяжелый четырехмоторный бомбардировщик, подбитый над Берлином. Подробности этой истории стали известны только после войны. Вот они вкратце. На самолете с голубой пятеркой были пробиты бензобаки, и горючего до нашей территории не хватило. Борис Кубышко ночью посадил машину на фюзеляж в поле где-то в районе Каунаса. Попробовали сжечь самолет, но бензина не было, а тут уже появились немцы. Штурман корабля майор Миша Колечко вызвался прикрыть отход товарищей пушечным огнем. Так он и погиб – в самолете, за пушкой. Однако добраться до своих экипажу не удалось – попали в плен. Из лагерей Борис Кубышко дважды бежал, и после третьего побега его расстреляли. Жаль Бориса было до слез. Ведь нас вместе Минводский райком комсомола в 1931 году послал учиться в Батайское училище ГВФ. Борис показал себя талантливым летчиком, работал на международных линиях. За участие в боях на Халхин-Голе и в финской войне был награжден орденами Боевого Красного Знамени и Красной Звезды.

1 сентября. Вылет на Варшаву.

4 сентября. Цель – Будапешт. Должен был праздноваться чей-то день рождения, и на праздник собралась с поздравлениями вся сволочь из государств, воевавших вместе с нацистами.

Собрались и мы тоже. Пришли к Будапешту, город освещен словно и войны никакой нет. Зашли на цель, спокойно сбросили бомбы. Сразу же появились прожектора – шесть штук, где-то в стороне начали рваться снаряды. Оборона до того растерялась, что даже забыла выключить освещение города.

13 сентября. Вылет на военные заводы Бухареста. Цель встретила мощной зенитной защитой.

На обратном пути внезапно раздался удар по левой плоскости в районе первого мотора. Возникло пламя. Резким скольжением на правое крыло пламя сорвал. Мотор приказал выключить. Осталось три двигателя – жить можно. Только что об этом подумал – на третьем моторе лопнул коленчатый вал. Самолет начал дико вибрировать. Двигатель был выключен, а тряска нарастала. Появилась опасность разрушения корабля. Сперва попробовал увеличить скорость – не помогло. Стал ее уменьшать, чтобы остановить раскрутку винта. После остановки винта тряска прекратилась.

Все вздохнули с облегчением, но радоваться было рано. На двух двигателях корабль начал постепенно терять высоту. Правда, когда он снизился до 2500 метров, нам удалось этот процесс остановить, но вскоре мы попали в облака и, обледенев, потеряли еще 500 метров. Начал давать перебои двигатель номер два. Было трудно пилотировать самолет, но вторым пилотом был очень хороший летчик – Владимир Зеленский. Вдвоем мы справлялись с управлением. Когда до базы оставалось километров пятнадцать, пришлось и этот двигатель выключить. Садились на одном моторе. Нас на аэродроме уже никто не встречал – считали погибшими. Ждал лишь начальник санитарной службы дивизии подполковник Раковщик.

Сентябрь 1942 года – время ожесточенных боев под Сталинградом. Бомбили вражеские части на подступах к городу. Нарушая переброску немцами войск, наносили удары по железнодорожным узлам: Рославлю, Смоленску, Орше, Полоцку, Витебску.

1943 год. Снова частые вылеты. Немцы усиливают зенитную оборону над железнодорожными узлами, аэродромами, расположением войск – в 1941 году нам и не думалось, что она может быть такой плотной.

27 мая. Разведка сообщила, что в Могилеве в одном из больших зданий должно произойти совещание немецкой жандармерии и русских предателей-полицаев. На бомбежку были посланы два самолета каждый с бомбой-пятитонкой. Первым на цель зашел экипаж Николая Ищенко, он разрушил здание прямым попаданием. Наш экипаж ударил следом. Чтобы налет был неожиданным, а поражение точным, бомбили с небольшой высоты. Взрывная волна от пятитонки швырнула самолет, как щепку, и мы едва удержали его в воздухе. Как позже сообщила разведка, трупы полицейской сволочи вывозили в течение нескольких суток.

…20 июня. Над целью не сбросилась одна бомба весом в тысячу килограммов. Сделали несколько заходов. Резко тормозили, выпуская закрылки. Не помогло: бомба продолжала висеть под левой плоскостью. Тогда старший техник-лейтенант Зубрицкий полез в плоскость, прорубил окно и по команде нажал над целью на замок – бомба ухнула вниз.

Обнаружилось, что немцы пошли на такую хитрость: по ночам начали уводить железнодорожные составы с больших станций. Используя донесения партизан, наша дивизия стала бомбить вражеские эшелоны на перегонах и полустанках.

На этом мы кончаем публикацию отрывков из воспоминаний полковника В. Пономаренко. С каждым месяцем все сокрушительней становились удары советских бомбардировщиков, и В. Пономаренко участвовал во многих операциях, встретив зарю Победы. Сейчас он находится на действительной службе, продолжая охранять рубежи нашей Родины.

«ЗС» 10/1967

Михаил Лускатов
Выход из окружения
(из фронтовых дневников)

Михаил Георгиевич Лускатов


Михаил Георгиевич Лускатов был из рабочей семьи, отец его трудился мастером на Брянщине на одном из заводов Мальцова – известного в дореволюционной России промышленника, много сил положившего на развитие отечественной индустрии и социального состояния своих работников. В семье Лускатовых было трое сыновей и одна дочь, все они выросли воспитанными в духе Советской власти. Старший брат Михаила Лускатова, Сергей, батальонный комиссар, погиб под Москвой в октябре 1941 года, средний брат, Анатолий, старший лейтенант, погиб под Сталинградом в декабре 1942-го. Михаил, единственный из братьев, остался в живых, пройдя всю войну от Украины до Прибалтики. До войны он нашел свое призвание в журналистской профессии, но вышло так, что большую часть своей трудовой деятельности он провел не в гражданской работе, а на службе в рядах советских вооруженных сил.

Публикацию к печати подготовили М. М. Лускатов и И. М. Бейненсон.

9 сентября

Слухи об окружении нашей группировки войск подтверждаются.

Сегодня мы перебазируемся в Прилуки или чуть восточнее. Еще ночью мы погрузили типографию и в том числе недоверстанный номер газеты «Крылья Советов». Это был № 23, большого формата, выпущенный с начала военных действий.

Накрапывает мелкий осенний дождь. Трудно ехать на нашей тяжелогруженой машине. Бумагу, как и прежде, везут на прицепах трактора.

При въезде в Прилуки стоит фашистский танк, захваченный нашими войсками. Прилуки остались позади, мы едем в Ладан. Там на месте монастыря построен завод. Где-то здесь мы устроимся с типографией.

Сегодня день рождения Капуньки1. Послать бы привет, но ее уже, видимо, нет в Людинове. Да и письма от нас теперь навряд ли дойдут.

10 сентября

Мы поселились на квартире секретаря Прилукского райкома ВКП(б). Его семья эвакуировалась. Сам он уходит в партизаны. Печатную машину поставили в тесном коридорчике. В небольших комнатушках разместились вместе с нашим ДКА2. Начштаба они отправили в Сумы. Теперь уже не звучит «Татьяна»3, патефон он увез с собой. Отогрелись немного, высушились. На дворе по-прежнему дождь.

11 сентября

Наш 94-й полк из Крупичполя уехал на переформирование за новой матчастью. У нас остался один 52-й полк. Недавно передали, что к нам вольется 89-й истребительный полк на «Лагах». Комиссар и командир полетели его принимать на станцию Гребенку. Они патрулировали и прикрывали эту станцию.

Прояснилась погода, и немцы начали бомбить Ладан. На шоссе много машин. Движутся обозы. В нескольких метрах от шоссе мы. Это для фашистов хорошая цель. В первый день сбросили 6 бомб, 3 не взорвались. Одна из них упала недалеко от нас.

12 сентября

Установили приемник и слушали сводки Советского Информбюро. К нам заходит будущий партизан – секретарь райкома. Немцы по-прежнему бомбят Ладан, но ущерба никакого не нанесли. Часто даже обстреливают из пулеметов.

В штабе сообщили, что немцы заняли Ромны. Значит, они окружают нас. Военком дивизии Федоров говорит, что к Ромнам прорвалось 6 танков и десяток автомашин с пехотой. С ними ведут бои ополченцы…

13 сентября

Вчера погрузили на машину типографское имущество. Перед тем, как упаковать приемник, послушали радио. Наши войска 12 сентября оставили Чернигов. Красивый старинный город, разрушенный варварскими бомбардировками, достался в руки врага. Жаль этого замечательного города. Мы пробыли в нем полтора месяца.

Приехал военком. Распорядился переехать в лес. Это надежнее. Мы замаскировались там от фашистских стервятников. Вместе с нами стоял обоз кавполка. Полк этот действует в тылу у немцев.

Передали по оперсводкам, что немцы заняли город Лубны. Теперь, если они соединятся с кременчугской группировкой, то кольцо вокруг нас замкнется.

14 сентября

Ночевали под открытым небом в лесу, возле своих машин. Днем то и дело налетают немецкие самолеты. Летят звеньями, девятками.

Часто немцы бросают свой груз на прилегающую к лесу территорию. Две бомбы упали недалеко от нас, метрах в 100 за оврагом. Все стекла в избушке колхозницы выбиты, рядом с хатой две воронки. Она чудом осталась жива. Пришла со слезами к нам. Мы утешили старушку. Не хотела идти в хату – боится, что снова будут бомбить.

Во второй половине дня снова налетели стервятники. У нас три раненых красноармейца, и пробит осколком бензобак трактора.

Военком приказал уничтожить типографию. Сняли части с машины и выбросили их в болото, куда и высыпали шрифты. Машину побили кувалдой и выбросили в овраг. Горит костер. Жжем все свои архивы. Как жаль, что не останется памяти о выпуске газеты. Но приказ есть приказ. ДКА выбросил все свое имущество, кинопередвижку. Оставили мы только приемники.

Получен приказ. Мы едем к Киеву. Будем рука об руку драться с героическими защитниками украинской столицы. Сразу стало лучше настроение потому, что ясна и понятна задача. Будем бороться за Киев. Мы будем базироваться на аэродроме в Борисполе.

В 10 часов вечера прибыл нарочный. Это приказание отменяется. Теперь едем в Прилуки. Автоколонна выстраивается в лесу. Вдали слышен гул орудийных выстрелов. Ярко пылает в небе зарево пожаров.

15 сентября

Вновь едем по шоссе Ладан – Прилуки. Взрывами бомб порвана связь, расщеплены телеграфные столбы. Под одним из них мы проезжаем, как под аркой. Путь на Пирятин. Из Прилук идут встречные машины. Водители говорят, что немцы обстреливают город артиллерийским и минометным огнем. Едем кратчайшей дорогой, но в поле заплутались, наконец к рассвету выехали на дорогу. Наш облегченный «ЗиС» раз было опрокинулся, второй раз было заехал в противотанковый ров и чуть не свалился с малого мостика. Так-то ехать в кромешной тьме. На дороге много наших машин. Мы едва пробиваемся на нашем «ЗиСе». Приехали в Пирятинский лес. До города 3–4 километра. Ждем дальнейших распоряжений. Нам говорят, что вместе со всеми войсками будем с боем выходить из окружения. Сегодня передали, что после многодневных и ожесточенных боев наши войска оставили город Кременчуг. Это усложняет наше положение. То и дело налетают вражеские самолеты, их сильно обстреливают наши зенитки и успешно отгоняют их. Ночевали в сыром лесу, под открытым небом. Орудийный гул был слышен всю ночь.

16 сентября

В этом же лесу через дорогу стоят машины 16-й авиадивизии. Вот машина с типографией и редакцией. Редактор – политрук Долгополов – суетится около машины… Он выбрасывает в болото все шрифты и типографские принадлежности. Грустная работа. Бомбежка продолжается. Недалеко от леса слышен гул разрывов. Все наши товарищи настаивают идти вместе с полком самостоятельно. У полка хорошая огневая мощь, имеется несколько «шкасов».

17 сентября

День пробыли в этом лесу. Комиссар приказал уничтожить все документы. Так и сделал. Наши партбилеты и комсомольские собирались вместе с техническим составом на «Дугласе» переправить в политуправление, но самолет не прилетел. Личные вещи все закопали в землю. Я почти все свое роздал бойцам. Разбили свой приемник и бросили. Нам разрешили двигаться самостоятельно. Выступаем в 18.00.

Пришло время – не идем. Приказание отменили, но личный состав 52-го полка уже ушел. Снова наступает томительная ночь. Ино гда возникает вопрос: чего мы ждем? Ночью через лес со свистом пролетают снаряды, но рвутся где-то далеко. Готовимся к отъезду.

Ночью наш генерал-майор Тхор4 привез автомашину винтовок и гранат, подобранных на поле боя. Мы вооружились. Я имею теперь винтовку с хорошим трехгранным штыком, но у нее треснут приклад. Но ничего, повоюем. Ночью погрузились в машины и трогаемся в путь из леса на Пирятин. Машины вязнут в грязи, уже брошены легковые «ЗиС-101» и «эмка». Пробились к дороге. Там – сплошной поток машин. Проехать нельзя. Водители остались с машинами. Мы все идем через лес кратчайшей дорогой пешком.

18 сентября

Уже рассвело, когда наша авиапешая колонна подходила к Пирятину. Пролетел первый немецкий разведчик. Значит, надо ждать налета. Идем городом. Улицы запружены машинами и войсками. У моста и шоссейной дороги через болото большая пробка. Стоят наши зенитки и зенитные пулеметы. Только мы пошли к мосту – налетели фашистские самолеты. Три «Юнкерса-88» и девять «мессершмиттов». Самолеты с пикирования бросают бомбы на машины, обстреливают из пулеметов. По ним стреляют наши зенитчики. Вместе с нашими товарищами прячемся от «воздуха» в кустарнике и кукурузе, но от шальной пули не скроешься. Удай – река с большими болотами. Исходив по берегу, полазив по болоту в поисках переправы, мы снова вышли на тот же мост. Мост и дамба длиною до трех километров. Но вот он и позади. Снова налетели немецкие самолеты. Они опять с пикирования сбрасывают бомбы. После первого налета разбита и зажжена часть машин. Взрывом бомбы разбита и машина ДКА (полуторка). Шофер спрашивает, что ему делать. Сидим на окраине деревни Заречье. Поджидаем, пока соберутся все. Усталый и вспотевший, сидит с нами, одетый в кожанку, командир дивизии полковник Смирнов – Герой Советского Союза, военком Федоров, начштаба подполковник Киселев, начполитотдела старший бат<альонный> комиссар Шаптайло и другие. После второго налета немцы не досчитались трех самолетов. Их сбили наши зенитчики.

Над лесом видны темные дымки разрывов. Меня удивило, почему так низко рвутся снаряды зениток. Оказалось, это не зенитки. Немцы нас обстреливают шрапнелью, и снаряды рвутся выше, чем нужно. С воем пролетело несколько мин. Инстинктивно пригибаешься к земле. Вдоль реки пошли дальше. Шрапнелью и минами немцы обстреливают непрерывно. Мины то не долетают, то перелетают через нас и рвутся в болоте. Вот картечью ранена лошадь. Три круглые раны на ее боку.

На возвышенности среди болот собралось много машин. Кто замаскировался снопами, кто нет. Кто вырыл щели, кто нет. Народу – как пчелиный рой. Осколком мины оцарапало руку подполковнику Киселеву, он ее перевязывает. Ранило в живот сержанта. Снаряд попал в машину с боеприпасами, и она загорелась. Раздается треск винтовочных патронов. Наши по-над болотом тронулись к лесу. Часть людей с Федоровым отстала. Под обстрелом я возвращаюсь назад за ними, указываю им дорогу. Пробираемся по дамбе через болото к лесу. Здесь особенно жарко обстреливают. В небе появились три самолета «И-16», как они обрадовали всех! Потом их сменило звено «Чаек». Немцы боялись их – не прилетали сюда. Группу людей авиадивизий ведет дивизионный комиссар Гальцев – военком ВВС ЮЗФ. Короткий привал в лесу – и тронулись дальше.

Немцы стреляют из минометов. Следом за нами клубятся черные дымки взрывов. Это немцы называют стрельбой по площадям. Прилетел двухфюзеляжный «Фокке-Вульф», как его называют, «каракатица», а украинцы – «дробына», что означает лестница. Когда мы вышли на большое открытое поле, а это большая масса людей, налетели 9 мессеров. Их привела сюда «дробына»-разведчик.

Четыре захода сделали самолеты. Сбросили бомбы с пикирования и обстреляли из пулеметов и пушек. Результат – ни одного убитого и раненого. Я лежал под копной жита и стрелял. Выпустил по пикирующему самолету 10 бронебойных пуль. Но видимо, не попал. Двинулись дальше. Когда переходили реку, налетели три бомбардировщика. Почти километр шли по болоту. Вышли на дорогу, зашли в населенный пункт (хутор), напился воды, и снова в путь. В леску на высоте отдохнули. Встретил там Федорова. Дальше пошли вместе Луцкий, Станиславский, Брук и Куриной. На пути стоят две горящие машины. Идем полем. Уже начало смеркаться. Сзади нас летят светящиеся снаряды. Они зажигают копны неубранной ржи.

Темнело, когда остановились в яру у деревни, название которой так и не знаю. Через полтора часа нам дали задачу: прорваться через Чернухи. Там у немцев минометы и пулеметы, танков нет. Построились по четыре, пошли. Нас ведет начполитотдела Шаптайло. Идем через горящую деревню. Много сгоревшей и разбитой техники. В узком дефиле застопорилось большое количество машин. Там немцы много их разбомбили.

19 сентября

В первом часу ночи подошли к Чернухам на 3–4 километра. Немцы стреляют по дороге минометным и огнем автоматчиков. С треском рвутся мины. Светящиеся полосы (струю) посылают автоматчики. С нами люди из других подразделений: стрелковых и иных частей. Абсолютно темно. Люди не знают своих командиров, а у многих их нет. Появились первые раненые. Врач Линецкий говорит, что у него нет медикаментов. Брук, Куреной и я двигаемся вперед, за нами двигаются остальные. Сзади кто-то по глупости кричит «ура». Подошли к высотке – там немецкий миномет. Послали одного бойца туда. Он приходит и мне говорит: «Товарищ политрук, миномет сбит».

Идем вперед. Всюду рвем связь. Часть немцев успели убежать, бросив машины. Горит машина с боеприпасами, куда угодила наша граната. Несколько раций, 3 легковых машины и 3 мотоцикла стоят в кустах около дороги. Портим и уничтожаем их. Ко мне приносят трофеи: ручной пулемет, гранаты, бинокль и даже сигары.

Во время сбора трофеев неожиданно застрочил крупнокалиберный немецкий пулемет. Нас освещало пламя горящей машины, тем не менее немцы, хотя и стреляли с близкой дистанции, но безрезультатно. Мы быстро залегли. И отползли в сторону. Один боец так перепугался, что задом пятился как рак несколько метров, пока не наткнулся на меня. Когда немцы перенесли огонь в сторону, мы перебежали в канаву. Мы были метрах более чем 100 от немцев. Завязалась перестрелка. Немцы бьют светящимися, зажигательными и разрывными пулями. Они со свистом проносятся над нашими головами.

Здесь мы встретились с Луцким. С ним мы увидели корпусного комиссара Фоминых5. Доложили ему. Спросили совета. Он сказал: «Действуйте сами», – и скрылся. После перестрелки, когда мы зашли пулемету во фланг, немцы драпанули. Дорога свободна. Пока мы вели бой, большая часть людей, шедших за нами, обойдя стороной нас, тронулись дальше. Зажгли несколько немецких машин и пошли своей группой к лесу. Из дивизии со мной один Луцкий.

Начинало рассветать, когда к немцам подошло подкрепление. Из пулеметов, минометов стали стрелять по лесу. Они знали, что мы ушли в этот лес.

Лесом мы двигались на восток. Увидели внизу на дороге вереницу машин. Присмотрелись – наши. Они все двигались на Городище… Здесь же мы расстались с Луцким. Я мыл ноги и переобувался у ручья возле дороги и увидел, как он, стоя на крыле грузовика, проехал к Городищу. У ручья сидели со мной два бойца из 214-го ВДБ. Это та часть, где я служил срочную службу в 1936–1937 годах. Вместе с храбрым командиром-орденоносцем Левашевым они долго дрались в тылу у немцев, нанесли им большой урон и, отходя на отдых, вместе с нами попали в окружение.

В дороге перекусил сливами. Вот уже видно село Городище. Его и дороги к нему бомбят то и дело немцы. То налетят «Ю-88», то «мессершмитты».

В Городище разбит мост через реку. В селе большое скопление машин и людей. Три генерала (фамилий их не знаю) руководят устройством переправы. Через реку никого не пропускают. С одной стороны взорвана переправа, с трех других сторон начали нажимать немцы. Они сильно обстреливают село минометным огнем. То и дело налетали бомбардировщики.

К вечеру завязался бой. Отряд пограничников первый пошел в атаку на фашистов, обстреливавших Городище со стороны деревни Загребелье. Я почти охрип. Собираю людей и вслед за пограничниками иду с ними в атаку. На высоте на окраине села на каменном здании водрузили красный флаг. Это воодушевило людей. Идем вперед. На высоту выкатили две машины с зенитными пулеметами, противотанковую и зенитную пушки. С первых выстрелов ПТО разбила немецкую машину, зенитка подавила батарею минометов. Немцы начали откатываться. Они успели поджечь нашу машину с зенитными пулеметами. После удачных выстрелов наших орудий немецкие минометчики смотались, откатилась пехота. Через речку посреди деревни взорвали мост.

Чуть подправили мост и перешли в Загребелье. Всю ночь распределяли людей по частям. С рассветом следующего дня пошли дальше. Я иду вместе с одним БАО. Руководит им батальонный комиссар Ланцман. Это бывший начальник ДКА Уманьского авиагарнизона.

20 сентября

Восход солнца нас застал в степи. Идем длинною колонной. Ведет ее генерал-майор авиации Шевченко6. Курс на деревню Жданы. Хочется кушать, и поэтому каждый рад, когда попадается копна со скошенным, но не убранным горохом. И этот горох вкусен.

Днем вошли в село Жданы. Немцев там нет. Жители говорят, что много немецких машин и танков прошло на Лубны. Зашли в один из домов. Там нас угостили хлебом и огурцами. Перед Жданами я встретился с нашими работниками: заместитель начальника политотдела Волков, старший политрук Брук, политрук Колодий – помощник начальника политотдела по ком<сомольской> работе. Почему не идем дальше? Волков настойчив – предлагает двигаться вместе с генералом Шевченко. Но они не торопятся. Купили барана и жарят. Надо отдать справедливость – все сильно проголодались. Минут через пятнадцать прибежал лейтенант с двумя бойцами. Они на машине подъехали к селу. Дорогой их обстреляли немецкие танки. Часть бойцов пробилась с ним, некоторые попали в плен. Уже слышна стрельба за деревней. Выступаем дальше. Направление на Сенчу. Идем просторной украинской степью. Позади все время нарастает орудийный гул. Куда можно укрыться от танка на ровном поле? Вот уже впереди мелькает в перелеске за холмами река Сула. Я вспоминаю слова Федорова: «За Сулой наши, главное – дойти до Сулы». Встретились в пути с нашим инструктором пропаганды старшим политруком Лукьянченко, ранее откомандированным в ВВС ЮЗФ. Идем с ним в паре. Вообще же движется большая масса неорганизованных людей. Перед нами деревня Хитцы, там есть клади через Сулу. Спускаемся по оврагу к реке. По нам застрочили автоматы. У немцев там засада. Идем вдоль реки по дороге. Очень хочется пить. Думаю: «Если ранят – некому подать воды». А первое, что просит раненый, – пить. Вижу ведро с водой на колодце. Говорю Лукьянченко: «Идем, напьемся?» Но он идет вперед. Выпил студеной воды, стало сразу легче. По дороге снова засада в копнах. Яростно обстреливают из автоматов. Группа в 30 человек прорвалась к лесу. Отсюда можно оказать сопротивление. Семь немецких танков шли на нашу сторону, стреляя на ходу. Когда подошли они ближе, в них полетели гранаты. Бросали чуть ли не последние гранаты. Один танк подбит, второй загорелся от бутылки с горючим, остальные повернули обратно. Идем к реке, в поисках переправы. Берега Сулы болотисты. Болото – около двух километров, поросшее кустарником и тростником. По грудь в воде искали брода, вымокли основательно, но безуспешно. Вечером в сумерках пришли в деревню Лучка. Там, установили разведчики, находятся наши. В деревне есть переправа. Пришли туда. Из машины, стоявшей <внутри>, нам выдали по пачке концентрата гречневой каши. Ночью через Сулу на лодках-«душегубках» переправляли раненых.

Командир части, стоявшей в Лучке, нас из авиации зачислил в свой резерв. Ночью лежал на сене, стараясь отдохнуть. Холод пронизывал до костей. Чтобы согреться, пил из опрокинутой пробки от флакона одеколон. Положение таково: половина Сенчи в наших руках, а другая за Сулой и мост – у немцев.

21 сентября

С рассветом весь наличный народ стягиваем к Сенче. Там уже ночью шли бои. До трех раз наши ходили в атаку на мост, но огнем пулеметов и танковых пушек немцы сделали завесу над мостом. несколько попыток атак на мост утром ни к чему не привели. Трупы наших товарищей, погибших от снарядов и пуль, устилают подступы к мосту. После этих неудачных атак снова идем к Лучке. По дороге уже стреляют просочившиеся автоматчики. Через реку переправляются, кто как может. Средствами переправы служат пустые бочки из-под горючего, камеры от автомашин, доски, ящики и две пары лодок-«душегубок», на которых с трудом помещаются два человека. Один остается на том берегу, второй перегоняет лодку обратно. Потом это усовершенствовали. привязали к лодке провод телефонный. Двое едут, а лодку обратно уже тянут за проволоку. таким способом переправились и мы вместе с инженером нашей дивизии Бараковым. По болоту провожал, указывая путь, местный паренек. Немцы усиленно обстреливали болото из минометов и пулеметов. То и дело пролетает над нами немецкий самолет-разведчик «Хеншель-126». Он, видимо, корректирует минометный огонь. Вышли на опушку леса. Залегли. По дорогам снуют немецкие машины, танки и беспрестанно стреляют из пулеметов и пушек. С сумерками стрельба умолкла. Сула позади нас, но впереди, видно, еще много трудного пути.

К вечеру в кустах нас собралась солидная группа. Двинулись дальше на восток. Съели несколько сырых буряков, но они все-таки невкусные. Ночь темна, на небе ни одной звездочки. В селах, занятых немцами, то и дело вспыхивают ракеты. Горят стога, подожженные немцами. Пересекли шоссе и железную дорогу. Порвали связь немцам в нескольких местах. Компасная стрелка показывает нам путь на восток – путь к своим. Ориентируемся по ракетам, где немцы – обходим эти села и идем вперед.

22 сентября

Трудно ночью идти по полям. По неубранным хлебам, по бурякам и кукурузе. Трудно, но идем. Нескольких раненых товарищей несем на руках. Под ногами попала морковь. Как она вкусна кажется сейча! Идем и идем. Я разведываю путь для остальных, иду впереди и впотьмах сам свалился в овраг вместе с винтовкой. Нужно за ночь пройти 45 километров. А идти приходится целиной, не по дорогам. Устал ужасно, как привал – так ложусь на землю. Многие тут же и засыпают. Мы не спим уже давно. Начался рассвет, а до леса не дошли. Приняли решение дневать, спрятавшись в копнах. Но это опасно. Копны стоят у самой дороги. Вдали уже слышен гул моторов. Мы с Бараковым решили перейти в кукурузу. Так и сделали. Он залег в кукурузе, я – недалеко от него в подсолнухах. Положил перед собой винтовку, заряженную бронебойными патронами, пистолет-браунинг и заряженную гранату. Жизнь продать свою решил дорого. Если стрелять, то до последнего патрона. В случае чего – последняя пуля себе… Чтобы не уснуть, лузгал семечки. Уже один подсолнух окончил. Неожиданно задремал минут на 10. Проснулся и вздрогнул. Ведь так меня могли бы сцапать сонного немцы, но подсолнух хорошо маскировал меня. Сон как рукой сняло. Несколько раз в небе пролетал немецкий самолет.

Стемнело. Я вышел из укрытия. Инженера не нашел. Зато встретил младшего политрука Табуненко и капитана из артиллерийского полка. У капитана – компас, у младшего политрука – ППД7. Недалеко от нас большое село Камышин. Его нам нужно обойти и попасть в лес, расположенный у реки Хорол. Кругом Камышина то и дело в ночную темь врезаются ракеты. Мы прижимаемся к земле, пока прогорит ракета… Пересекли шоссе, большой овраг. На дне оврага в роднике напились хорошей ключевой воды. Прошли поле, засеянное буряком. Попробовали кушать буряк, он оказался с горьковатым привкусом, но на желудок действует немного успокаивающе. Наконец добрались до леса. В лесу мы чувствуем себя спокойней. Теперь надо выйти к реке и найти переправу. Идем в лес все глубже и глубже. Лес с каждым шагом становится гуще. Зашли в такой густой кустарник, что дальше уже не в силах идти. Только чуть вверху просвечивает небо. Кругом сплошная темь. Ложимся тут же на земле и засыпаем мертвым сном.

23 сентября

Чуть забрезжил рассвет – мы проснулись в чаще орехового кустарника. С полчаса побродили по лесу и вышли к реке. Хорол – небольшая, но быстрая река, с заболоченными берегами. Долго ходили, искали переправу. Напали на грушу-дичку. Горькая, но вкусная. Собирали и другие ягоды. Это было наше питание. К переправе опять собралась большая группа людей. В этом месте Хорол опоясывает лес. Половина реки течет в лесу, а другая примыкает к степи.

Начали строить переправу. Усталые, голодные, мы носили бревна, устанавливали между деревьев, забивали колья, но материалов на весь мост не хватило. Люди страшно устали.

Пришли два партизана. Один – инструктор райкома партии, второй – секретарь сельсовета. Они нам показали брод. Как стало смеркаться, разделись и по горло в студеной осенней воде пошли через реку. Выйдешь на берег – тело горит, как от огня. Так холодна в реке вода. Оделись и снова движемся на восток.

Предстояло пройти степью 14 километров. Впервые за все время пути в разрыве осенних туч показался кусочек неба. Ярко блестит на темно-синем фоне вечерняя заря… Дует холодный осенний ветер. Останавливаемся на пять минут, отдыхаем и снова идем вперед. Проходя через кукурузу, сорвали по нескольку кочанов. Один я тут же на ходу съел, он показался мне сочным и вкусным.

Невдалеке послышался лай собак. Мы подходили к селу Рашевка. Обходим снова село. Удивительно – тут не видно ракет, которые немцы в изобилии запускают в ночное небо. Прошли через высокую коноплю, вышли на огород. Покушали сырой капусты, она показалась горьковатой. Теперь нас четверо. К нам присоединился лейтенант-артиллерист, сослуживец капитана. Около Хитцов он прятался от танков под копной хлеба. Танк проехал через копну, его голову сильно вдавило в землю, но он остался жив, только ухо сильно растрескалось.

24 сентября

Двое наших разведчиков пошли в село. Мы остались у копны. Полночь, село спит. Они быстро вернулись. Стучали в окна пяти домов. Открыли в одном. Туда зашли мы. Это была пожилая колхозница с тремя детьми. Муж погнал колхозный скот в глубь страны. Она сказала, что немцы были днем в селе. Потом показались два наших танка, и они сбежали. А есть они сейчас в селе или нет – она не знает. Стало радостно на сердце, когда услышали, что здесь были два наших советских танка.

Женщина завесила окна, растопила печку, запарила сала с цибулей, сварила кукурузы. Как вкусно мы покушали сейчас впервые за все дни наших скитаний. Полкраюшки хлеба она нам дала на дорогу.

Два часа мы пробыли в гостеприимной хате и пошли дальше. Вышли в поле и на опушке леса в копнах заснули на два часа до восхода солнца.

Проснулся первый капитан. Он разбудил нас. Легкая изморозь покрывала поле. Мы основательно продрогли. Пошли в лес. Идем по оврагу ближе к реке. Ходили, ходили кругом болота – к реке не подступить. Наши два разведчика наткнулись на колхозников, гнавших скот в тыл. Они остановились в лесу. Мосты взорваны, скот гнать некуда. У них до 700 голов скота. Там нас покормили хорошим жирным супом. Советуются: что делась со скотом. Их бригадир ушел в Зеньков. Мы предложили им кормить мясом бойцов и командиров, идущих из окружения, и часть скота сдать партизанам. Нам они дали проводника, он провел нас через болото к партизанам, которые потом нас переправили через реку Псел. Псел – быстрая, стремительная река, со множеством рукавов, течет по заболоченной низине. Старик в лодке нас переправил на тот берег.

Еще долго шли по болоту. У меня опять полны сапоги грязи. Прошли еще семь километров от Псела и пришли в село Лютеньку. Это было первое село, где не было немцев. Нет там и наших войск. Как легко и радостно мы вздохнули в нашем родном полтавском селе, еще не оскверненном немецким сапогом. Нас приглашают в хату. Дают отведать украинского борща, угощают молоком, фруктами. Село Лютенька большое. Проходим на другой конец села и там ночуем. Первый раз за все время «путешествия» мы спим под кровлей.

25 сентября

С восходом солнца пошли на Зеньков. До него 25 километров. Прошли Лютеньку-Будище. Там позавтракали и снова идем. Идем по богатым и не совсем убранным полям Полтавщины. Красивый украинский пейзаж. И сюда, в эти замечательные края рвется наглый и лютый враг. Ноги едва переставляю. Правым сапогом сильно натер свою ногу. Преодолевая боль, иду. Пришли в Зеньковский райвоенкомат. Там один только капитан – представитель власти. Во дворе военкомата побрился. Пока ожидали обеда, приехала машина. С ней я уехал в Ахтырку и вечером был там. Беседовал с Щербиной, батальонным комиссаром, начальником авиаотдела Политуправления ЮЗФ. Рассказал ему всю историю с дивизией, как шли и кто пришел вместе со мной…

Игорь Косов, Игорь Новожилов

Октябрь сорок первого

Случилось мне, пишущему это предисловие, лет двадцать назад стать счастливым обладателем мышастого «Запорожца». Поздним зимним вечером после томительного оформления купли-продажи прежний владелец «горбатого», мой друг, перегнал машину во двор моего дома. Обмыли покупку. Друг уехал в свои Подлипки.

Утром я трепетно вложил ключ в замок зажигания. Стартер заныл, двор наполнился бензиновым перегаром – двигатель не желал заводиться. Мной овладело отчаяние.

Над машиной склонился крупный, улыбающийся мужчина: «Разрешите-ка, я вам помогу». Он сел на мое место, и двигатель радостно заорал, будто ждал его не дождался.

Мы представились. Это был Игорь Сергеевич Косов, сосед по дому.

Потом оказалось, что это удивительно интересный человек с необычной биографией ракетчика, архивариуса, редактора.

Поразили его цепкая профессиональная память историка и артиллериста, талант рассказчика, церемонная благожелательность к людям.

Он воевал в моих родных тверских местах в октябре сорок первого. Я мог встретить его там, под Лихославлем. Мне было тогда девять лет, ему – двадцать, и он был командиром взвода разведки гвардейско-минометного дивизиона.

Я понимал, что встретил редкого человека. Меня не оставляло чувство, что он – существо иного, более обширного мира, с другой шкалой ценностей, масштабом оценок. Откуда это? Может, от фатализма историка, который совсем молодым человеком с бесконечным везением и бесшабашной смелостью прогремел сквозь железо и грохот войны, может, это шло от его предков – отца, вышедшего из еврейского рода екатеринославских дамских портных, унтер-офицера первой мировой с полным георгиевским бантом крестов и медалей и шестью тяжелыми ранениями, от матери – урожденной Томилиной (Томилино, что по Казанке) и Пашковой (дом Пашкова, где Ленинка).

Я стал записывать его разговоры. Эти записки – слабая попытка оживить его речи, запоздалая благодарность за встречу с ним.

Война не отпускала Игоря Сергеевича. О чем бы ни шла речь, он сворачивал на войну. Его редкостная память, изощренная работой историка и редактора, воссоздавала жизнь того времени: фронтовой быт и отношения людей на войне.

В чудовищном военном круговороте старший лейтенант Косов жил – ел-пил, сражался, озорничал, общался с командующим фронтом, с полковником из особого отдела, со своим ординарцем. Все это вставало перед ним непрестанно. За его рассказами просвечивала персона главного героя – гармоничного человека, рожденного для садов блаженной Аркадии, судьбою призванного на вторую мировую.

Современная литература и публицистика сильно виноваты перед людьми, прошедшими ту войну. В лучшем случае о них говорят в тонах тягостной жертвенности, чаще – как о безликом, запуганном стаде – сталинских зомби. С грустным недоумением видишь, как Нагибин в своих посмертно изданных романах с эгоцентризмом и безнаказанностью плюнул с того берега Стикса в военное поколение и в свою единственную неповторимую жизнь. Игорь Сергеевич морщился, встречаясь с таким злорадным нытьем.

Не по руке и не по чину мне вставать на защиту поколения Великой Отечественной. Многоступенчатым эхом сквозь память Игоря Сергеевича эти люди говорят здесь сами. Дальше – слово Игорю Сергеевичу Косову.

Игорь Новожилов

Когда в начале октября сорок первого года рухнул центр советско-германского фронта, на затыкание громадной дыры отовсюду снимались части. Наш гвардейско-минометный дивизион десятого октября с Валдая пошел на Калинин. Вечером двенадцатого под Вышним Волочком мы выбрались на Ленинградское шоссе. Помню, в этом месте росли неохватные сосны метров сорок высотой.

Командир дивизиона Шаренков сказал мне: «Езжай в клуб. Найди Кулешова. Он даст нам задание». С Павлом Николаевичем Кулешовым – тогда подполковником, потом маршалом артиллерии – я уже был знаком по Валдаю.

В клубе, где был временный центр управления калининской группой войск, я первый раз увидел Ротмистрова, будущего маршала бронетанковых войск. Он был полковником, командиром восьмой танковой бригады.

В ночь мы пошли на Калинин. Вместе с нами шла бригада Ротмистрова. Мы пытались опередить немцев.

Весь день двенадцатого был хмурый. Под вечер разъяснилось. Ночью хлопьями пошел снег.

Меня и командира взвода управления Трещелева послали вперед. Боимся впороться. Мы договорились, что он идет сзади меня метров на сто пятьдесят. Если я подзалечу, он останется цел. Едем без фар – сильно не погонишь. Ночь. Снег. Навстречу идут беженцы. Спрашиваем, где немцы, – никто не знает. Торжок горит. Осатанелые солдаты на КПП бьют прикладами незамаскированные фары. Колесные Горки, Марьино…

У Медного стало рассветать. Утром остановились под самым Калинином, в Каликино. За нами прибыли Кулешов, Ротмистров с бригадой, наш дивизион.

На трех броневиках поехали к городу на разведку. Доехали до горбатого моста. Вылезли три идиота, достали карты. Немцы по нам и ударили. Не помню, как оказались в броневиках и рванули назад. Немцы из тридцатисемимиллиметровой пушки – шарах в мой броневик и выбили задний мост. Машина так и села. Водителя ранило в мякоть руки, он выскочил в нижний люк. Немцы полезли из кюветов. Я развернул башню – она очень легко поворачивается – и длинной очередью ударил по ним. Они попрыгали в кюветы. Тут в броневик попал второй снаряд, он загорелся. Я выбил головой верхний люк и выпрыгнул на руки в канаву. Немцы меня прозевали. Как не зацепился… Всякие ремни, карманы, автомат… За нами высыпали немцы, со взвод. Я из автомата дал по ним длинную очередь над шоссе, метров с семидесяти. По-моему, двое упали, остальные залегли. Кричу водителю: «Беги!». Какой толк от него с наганом. Он – в кусты. Бежал-таки быстро, несмотря на ранение. Я выпустил по немцам несколько очередей и побежал за ним.

За поворотом стоят наши два броневика. Командир роты имел глупость спросить: «Где машина?». Над лесом уже дым поднялся. «Вон твоя машина!» Мы сели на броню и поехали назад. Тут я почувствовал, что сжег ноги. У меня сгорели штаны на ляжках. С тех пор здесь волосы не растут.

(Игорь Сергеевич похлопал по ногам.)

Немцы заняли Калинин двенадцатого октября. Мы опоздали на день – подошли утром тринадцатого. Если бы пришли на день раньше и зацепились, то, может быть, немцы и не взяли бы город.

Нас было: восьмая бригада Ротмистрова, наш дивизион, сорок шестой мотоциклетный полк, остатки какого-то пехотного полка, восьмой полк погранвойск. Этими силами мы попытались с ходу взять город. Часов шесть шел бой. Начался он хорошо. Ворвались в город через рощу, где раньше были гулянья. Наши две батареи удачно ударили по роще – там были немцы. «KB» пошли вперед… Но очень скоро кончились боеприпасы, и нас вышибли из города.

Ротмистров и другое начальство стояли в Калинине. Меня послали к городу посмотреть, как там пехотинцы. Я шел по лесу. Нарвался на сбитого немецкого летчика. Худенький, блондинчик, в какой-то курточке, без шлема. Он заблудился и бродил по лесу. Стал с перепугу в меня стрелять – я даже свиста пуль не слышал. Я прострелил ему мякоть подмышкой. Привел его в Каликино. Он заледенел ужасно: в этот день как раз пошел снег. Отдали ему пояс. Он удивился: «Разве пленному можно?» Дали какое-то одеялишко и отправили в тыл. Напоследок он мне из машины улыбнулся и помахал рукой. По-моему, он был счастлив, что его нашли в лесу. Страшно смешно…

Немцы в Каликине бросили сорокасемимиллиметровую французскую пушку. Я ж артиллерист, да и к тому же мальчишка. Любопытно. Все повертел. Дай, думаю, стрельну в ту сторону. Только нацелился – а от Калинина выскакивает к нам немецкий штабной автобус. А вот и цель! Живо прицелился и выстрелил.

(Игорь Сергеевич изобразил, как жмет на гашетку.)

Снаряд попал в верхушку радиатора. Шофер был убит. Выскочил офицер – под машину и стал отстреливаться. Да так бьет метко. Чуть высунешься – чирк над головой.

Я говорю: «Ребята, отвлекайте». Сам по канаве подобрался сзади и под машиной насел на него. Попался очень сильный. Ударил меня об днище машины, и мы выкатились из-под нее. Никак не могу его взять. А я в артучилище занимался джиу-джитсу. Взял его на прием: зацепил одной ногой за пятки, а другой подсек под коленки. Он упал, я – на него, и мы опять покатились. Ребята подбежали, стоят вокруг – зло берет. Потом они все разом навалились, чуть меня не придушили.

Офицер оказался обер-лейтенантом. Два креста, один – за Крит. В автобусе полно всяких документов. Набрали целый рюкзак. А мое начальство их не берет: «Раз ты взял – ты и отвезешь. Езжай в Вышний Волочек».

Приехал туда, во временный пункт управления. Принял полковник Рухл`е. Борода – во! Вполгруди. Я ему высыпал все бумаги из рюкзака на стол. «Ты что ж это делаешь?!» – «Вам нужны бумаги, а мне нужен сидр». Он рассмеялся. Сказал: «Спасибо, голубчик».

Я эти дни был с начальством. Нашей группой сначала командовал Ватутин. Были еще Кулешов, Ротмистров. Охраны у них не было никакой – одни адъютанты. Командир дивизиона сказал мне: «Береги начальство. Чтобы ничего не случилось!» А у меня – пятнадцать разведчиков. По тому времени мы были очень хорошо вооружены. У всех автоматы. Зеленая полуторка, крытая брезентом.

Под кузовом – два дополнительных бака на 1200 километров ходу. Сами сделали.

Как вошли в Каликино, нечего было есть. Там птицесовхоз. Уток полон двор, видимо-невидимо, белое море. Один сторож. Говорит: «Ребята, ешьте. Все равно немцы сожрут».

Захожу на кухню. Там перьев! Невероятно! Ребята уток дерут. Добыли чугун – не охватить. Наварили, объелись. Сидим на кухне, в доме, где стоял Ротмистров. Мы все время были при нем. Я даже дом в Каликине помню. Слева, если от Ленинграда.

Появляется Ватутин. Попросил у Ротмистрова поесть. Тот: «У тебя есть что, адъютант?» – «Да баночка консервов». Ватутин к нам: «Есть хочу». Я спрашиваю: «Ребята, есть еще?» – «Да пускай едят». Ватутин театрально засучил рукав шинели и, пробив толстый слой жира, достал рукой из котла утку. Потом всех от этой жирной пищи ужасно несло.

Ватутин мне очень нравился. С ним было как-то легко. С юмором, необыкновенно спокойный – это тогда- то!

Ротмистров тоже был абсолютно невозмутим. Единственно – очень плохо видел. Под Каликиным нас обстреляли самолеты. Пришлось попадать в кюветы с водой. У Ротмистрова зацепились очки за сучок, и они слетели. Встает: «Ребята, я ничего не вижу. Вместо вас – какие-то серые кульки». Мы засучили рукава, стали шарить в кювете. Нашли.

Дня два мы вели какие-то непонятные бои с севера от Калинина. Была какая-то свалка. В Дорошихе, слева от Каликина, наша третья батарея шестнадцатого октября попала в переплет. Она пошла стрелять проселком вдоль длинного какого-то забора. Но ей не дали стрелять. Подошли легкие немецкие танки, вшивенькие «Т-1». Три установки развернулись и ушли назад. Четвертая, пока разворачивалась, заглохла. Танк встал в воротах, выстрелил, пробил броневой щит над кабиной. Но снаряды на установке не сдетонировали. Мои ребята и я были у забора. Немцы хотели взять установку. Слышал, как немец крикнул: «Рус, сдавайся!» Командир взвода Камушкин крикнул: «Волков! Подрывай!». Волков – наш сапер, а сапер был при каждой машине на случай подрыва. Пятьдесят килограммов тола клали сверху на заряды, пятьдесят лежали внутри. Волков и Камушкин подожгли шнур и побежали к забору. Немцы растерялись. У них были одни танкисты. Камушкин подбежал к забору и стал всех подсаживать через него. Очень он силен и спортивен. Прыгнул сам, перекинул левую ногу, потом правую – и тут в нее попала пуля. Он свалился к нам на руки.

И тут жахнуло! Сто килограммов тротила и заряды двенадцати снарядов. Мне показалось – упало небо. Нас никто не преследовал. До шоссе – метров двести. А тут уже нас ждала машина. Мы поехали в Медное, где стоял наш дивизион.

В тот же день под вечер командир дивизиона послал меня в Кали-кино – к Ротмистрову за указаниями. Там я попал на военный совет. Его вел Ватутин. Обсуждалось, что будут делать немцы. Ватутин обратился ко мне: «Ты здесь самый младший, будешь говорить первым». Я стал отнекиваться. Он нажал: «Говори хоть глупость». Я сказал, что на месте немцев я бы, пройдя один мост в Медном, остановился в Марьине. Чтобы не переходить еще один мост за Марьином и не увеличивать риск вдвое. Ротмистров сказал: «Да ну, чепуху он говорит». Ватутин ему заметил: «Мы с тобой живем старыми понятиями. Навоевали их в другое время. А он воюет первый раз и приобретает новый опыт. И он, быть может, прав».

Так на другой день и случилось. Я стал уже понимать войну. Немцы тогда ходили только по шоссе. Явно нас покупали, брали на арапа.

А пока Ротмистров мне сказал: «Уводите дивизион за Тверцу». Дивизион отошел за Тверцу через медновский мост и встал через километра три – в леске около шоссе поблизости от Ямка.

Семнадцатого утром я был в Медном. Летают бумажки – и никого. Бригада Ротмистрова без боеприпасов. Их тылы за Колесными Горками, километрах в пятнадцати к Ленинграду. Увидели – бежит ничей боров. Ротмистров кричит: «Свинья хорошая! Стреляй». Дал мне свой маузер. Я выстрелил в борова. Стали затаскивать его в кузов. Слышим – грохот. Из-за поворота от Калинина появился немецкий танк. Мы рванули с места, не успев втащить борова. Ребята держат его за ноги, он болтается за машиной.

Мы удрали за поворот, вскочили на мост. Танк за нами не пошел. Может быть, это был дозорный основной танковой группы.

Этот боров меня спас. Мы отвезли его в рощу, где стоял дивизион. Свалили на землю, хотели опалить и разделать. Тут налетели штук тридцать «юнкеров». Стали бомбить. Сожгли зенитную установку, ранили человек пять. Я лежал рядом с кабаном. Бомба упала по другую сторону от него. Все осколки пришлись в борова, порвало ему всю спину. Я перебегал под бомбежкой, не успел лечь. Стоял на коленях – рядом разорвалась другая бомба. Килограммов пятьдесят. Увидел – поднялась стена. Все красное-красное, и я куда-то лечу.

Сильно контузило. Вся левая сторона: шея, щека, рука, левый бок – сплошной кровоподтек вишневого цвета. Левая рука не слушалась, как потом после инсульта. Стрелял из автомата без нее. На мне была хорошая венгерка. Пять или шесть осколков прорвали по касательной всю спину, но подкладка уцелела.

После бомбежки немцы двинули танки. Мимо нас по шоссе прошли на Марьино три группы танков по восемь штук. Я сидел совсем рядом от шоссе, за кустом. В люке переднего танка стоял офицер в черной кожаной куртке, черном берете, в белоснежной сорочке. Похоже было, что он сам себе очень нравился.

Рядом с нами, около Ямка, стоял гаубичный полк. Он был приписан к сто тридцать третьей Сибирской дивизии, которая шла с севера к Калинину. Опередив свою дивизию, полк пришел к нам к вечеру тринадцатого октября.

Когда мы отходили от Медного к Ямку, командир этого полка майор Прудников ушел влево в лес. Встал лагерем, выставил дозоры. Спокойно пережидал, пока не подошла его дивизия. Потом полк вышел из леса в полном порядке. Все побритые, в чистых подворотничках. Прудников был прекрасный офицер. Понимал развитие событий и что надо делать. Прудников позже погиб. Под Шаблином, почти при мне. Он сидел в избе, и мина разорвалась на подоконнике…

После того как немецкие танки прошли мимо нас на Марьино, командир дивизиона послал меня в обратную сторону, к Медному: «Поезжай. Выясни, что и как». Я мотнулся на машине со своими ребятами.

Метров через восемьсот на перекрестке перед медновским мостом встретил Ротмистрова, Кулешова и Конева. Конев этим утром семнадцатого октября прилетел на «У-2» и сел на поле. К нему перешло командование нашей группой. Конева я тут увидел в первый раз. Обсуждалось, как за танками не пустить пехоту. Конев сказал: «Надо подержать этот перекресток». Кулешов указал на меня: «Вот он и подержит». Дали мне два ручных пулемета.

На спуске с медновского моста лес не подходит к шоссе. Но там были какие-то песчаные карьеры, справа от спуска. В них мы и устроили засаду.

Немцы ехали на двух могучих дизелях, «маннах», метрах в десяти друг от друга. Рота, которая была нужна в Марьине, по шестидесяти человек в машине, вплотную, плечо к плечу.

Мы стали бить по брезентам. Каждая пуля находила цель. Раненые кричали – ужас! Живые рассыпались по кюветам и уползли назад. Нас не преследовали. Их потрясла неожиданность. Кроме того, вероятно, первыми пулями убило старшего офицера. А то бы мы так легко не отделались.

Вернулись к себе. Командир дивизиона приказал мне: «Забирай раненых и уматывай». У нас были раненые после бомбежки и Ка-мушкин после вчерашнего дня. А в обе стороны по шоссе – немцы. Я решил прорываться сквозь танки через Марьино. Погрузил раненых в машину. Камушкин, когда грузились, успокаивал: «Ребята, не торопитесь».

Разогнали полуторку перед Марьином так, что она аж стонала. Немцы уже повылезали из танков, ходят-бродят по деревне. Они никак не ожидали такой наглости. Мои артисты прямо с бортов шпарят из автоматов. Если бы кто из танкистов оставался в машине, то мог бы запросто шлепнуть нас из пушки. Но мы проскочили.

Около Торжка встретил авиационную часть. Там моих раненых перевязали, но брать не стали. Госпиталь был у Вышнего Волочка. Сдали раненых. Нас накормили, и мы уже под вечер семнадцатого вернулись в Колесные Горки, под Марьино.

Только здесь я как-то очухался: бой кончился. Семнадцатого был какой-то непрерывный кошмар. Все перепутывалось.

Но это было еще не все. В Колесных Горках я встретил офицеров из бригады Ротмистрова и нашего командира взвода подвоза Карпова. Он рассказал, что в Марьине у нас остались три машины взвода подвоза боеприпасов. Одна с продуктами, две – с боеприпасами, сверхсекретными снарядами «М-13». Они вошли в Марьино с одной стороны, немецкие танки – с другой.

Я решил эти машины угнать. Оставили свою полуторку в Колесных Горках, взяли с четверть ведра бензина. Отправились. Пришли ночью. Две машины завелись и уехали. Третья – никак. Немцы-танкисты сидят по избам, выпивают, поют. Один из них вышел по нужде и напоролся на моего старшего сержанта Бориса Бардецкого. Борис и застрелил этого немца из нагана. Немцы повыскакивали, стали палить прямо с крыльца из автоматов.

Я в это время сидел на машине, на ящиках со снарядами – вровень с кабиной – поливал бензином. Пожертвовал носовым платком. Мне, когда окончил училище, мать подарила двенадцать штук. В уголке каждого голубым вышила «И. К.» Намочил его бензином, поджег и спрыгнул сверху – на четвереньках прямо в кювет с водой. Как голову не сломал! Да как-то всегда обходится.

Ребята подожгли бак. У «ЗиС-5» бак под сиденьем. Открываешь бак, суешь намоченный в бензине платок, чиркаешь спичкой – и пошло!

Наши реактивные снаряды залетали по деревне! Взрываются! Танки в темноте стреляют трассирующими. Одна трасса прямо надо мной вошла в березу. А мы благополучно смотались.

Хорошо, что в деревне были один танкисты, да пьяные. От пехоты так просто нам бы не удалось уйти.

До Колесных Горок мы добежали минут за десять. Я был весь мокрый – прямо из канавы. Шофер полуторки Ионов спрашивает: «А ведро мне вернули?». Он был белобрысый, такой смешливый. Крутил громадные козьи ножки. Все норовил задавить собаку. Я ему запрещал.

После Марьина покатили опять в Вышний Волочек, во временный пункт управления. Обращаюсь к уже знакомому полковнику Рухл`е: «Товарищ полковник, я хотел бы у вас узнать, где мой дивизион?». Он сказал: «В районе Лихославля», – и показал на карте, как туда проехать. Туда я и добрался целой колонной часам к одиннадцати утра восемнадцатого октября, подобрав по дороге санитарную дивизионную машину и две машины с боеприпасами.

Наш дивизион и бригада Ротмистрова отошли с Ленинградского шоссе вбок, на Лихославль семнадцатого октября. Это был удачный ход. Немцы рассчитывали, что мы будем прорываться через их танки и пехоту на север. А мы нависли над ними. Немцы не могли идти на Москву, хоть дорога была открыта: мы оставались сзади.

В Лихославле мы были недолго. Девятнадцатого октября, обойдя Марьино слева, подошла сто тридцать третья стрелковая дивизия. Прудников был как раз из нее. Наш дивизион переподчинили дивизии. Она пошла на Калинин, обходя его слева, и в Шаблино, где Тверца впадает в Волгу, ухватилась за край города. Немцы тут же втянули свои части в город, и их танки ушли из Марьино.

В Лихославле грязь была страшная. Мои ребята добыли где-то мотоцикл «СМЗ». Я на нем джигитовал. Всего-то было двадцать лет. По грязи занесло, и я полетел в самую жижу. Встаю, а рядом останавливается зеленая «эмка». Из нее вылезает Ротмистров. Я стою по щиколотку в луже, весь обляпанный. Положение – глупее не придумаешь! Снимаю с себя ротмистровский маузер, из которого стрелял в Медном борова: «Товарищ полковник, возьмите: это ваш». Он сказал: «А вы, лейтенант, оказались тогда у Ватутина правы. Немцы не пошли дальше Марьина. Оставьте маузер себе на память».

Между прочим, прекрасное это оружие. Один раз стрелял я из этого маузера очень хорошо. Но это уже было на Волховском фронте, и это – другая история…

После войны, после истфака МГУ и многих других историй работал я в издательстве «Наука». Выпускал книгу Ивана Степановича Конева «Записки командующего фронтом 1943–1944 гг.». Приехал к нам Иван Степанович. Директор вызвал главного редактора, другое начальство и меня – редактора книги. Иван Степанович сидит у одного торца стола, я – у другого. Он в упор меня рассматривает. Так, что я чувствую себя неловко. Встали. Иван Степанович смотрит на меня. Я ему говорю: «Иван Степанович, я с вами был семнадцатого октября под Калинином». «Слушай, я ведь тебя помню. Ты ходил в лыжной вязаной шапочке». Меня поразила его память. Столько прошло, и я стал совершенно иной.

Работали над книгой. Он относился ко мне очень хорошо. Раз я уходил от него с Грановского. Он подал мне пальто. «Слушай, у тебя есть хорошие перчатки? Возьми мои, меховые…»

Когда книга вышла, я привез ему сто экземпляров в Барвиху. «Посиди, пока я буду подписывать». Сел, смотрю: «Л. И. Брежневу на память. Конев».

– Ну, а тебе я подпишу несколько иначе.

Игорь Сергеевич достал с полки книгу Конева. Дарственная надпись. Крупный, отчетливый, чуть уже дрожащий почерк:

«Ветерану Велик. От. войны Игорю Сергеевичу Косову

На добрую память о героических днях войны и сражений на Калининском фронте. Благодарю Вас за мужество и стойкость, проявленные в боях в самые трудные дни войны. Очень признателен за внимание в издании данной книги.

С глубоким уважением, И. Конев. 18.5.72.»

«ЗС» 03/1995

Москва слезам не верит
(воспоминания москвичей о городе в годы войны)

Мифы красноречивее документов. Миф о Великой Отечественной войне сложился, и в нем не нашлось места для неудобных воспоминаний о бегстве из Москвы практически всего начальства, о панике среди людей, ощутивших себя брошенными на произвол судьбы. Скоро уже не останется свидетелей и участников тех событий. Одна из работ знаменитого «мемориальского» конкурса исторических исследований, проведенных старшеклассниками, посвящена первой военной зиме в Москве. Авторы опирались на воспоминания старых москвичей и на дневники одного из них…

В 1940 году Тамара Рудковская окончила школу, и училась в рыбном институте, на ихтиологическом факультете. В это лето подрабатывала в детском саду, где заведующей была ее тетя. Детсад выехал на лето за город. В воскресенье отпросилась домой. На трамвайной остановке услышала страшные слова из громкоговорителя. Запомнились возгласы осуждения: зря мол Сталин поверил Гитлеру. Об этом же говорил еще до войны ее отец. В целом, народ не принял и осуждал пакт, что вполне понятно. Тамара помнит полную свою растерянность в то утро, но ее, как и многих, не покидало чувство, что война будет где-то далеко, как финская. Тамара осталась в Москве, их семья решила не эвакуироваться. Так и получилось, что именно она записала и рассказала то, что помнила о военной Преображенке, о своем дворе. Тамара заявила отцу, что немедленно уходит на фронт. Но в райкоме ей отказали.

Записи Вержбицкого не случайно начинаются с трагического дня 16 октября: автор еще не знал всего, что случится в этот день, но уже ощутил, что ситуация критическая. Поэтому он не только как историк, но и как писатель подробно фиксирует все, что так или иначе характеризует события и обстановку того дня, даже казалось бы самые обыденные вещи: грязную, в репьях лошадь у телефонной будки, трогательное прощание на остановке красноармейца с женой, засыпанную сеном и навозом, неубранную Преображенскую улицу. Защитники столицы в тот день выглядели очень угнетенно:

по улицам шагали «разношерстные красноармейцы с темными лицами, с глазами, в которых усталость и недоумение. Кажется, им неизвестна цель, к которой они направляются. У магазинов – огромные очереди, в магазинах сперто и сплошной бабий крик». Выдавали по всем талонам за весь месяц, красноармейцам – по одной буханке вне очереди: это была цена близкой смерти. Видимо, торопились успеть – что будет дальше, никто в тот день в Москве не знал. Метро не работало с утра. Трамваи еле двигались. От Калужской заставы до Преображенки ехали по 3–4 часа. Сутки громыхали непрерывно зенитки. Тревоги никто не объявлял, и никто не обращал внимания на взрывы: все были заняты хлебом насущным. По улицам тянулись грузовики с эвакуируемыми: тюки, чемоданы, закутанные в платки люди. Они не знали, что многие из них лишаются родного московского крова навсегда: им не позволят вернуться в столицу. Страх гнал людей на вокзалы. Там не продавали билеты, а людское море было страшно.

Вокруг явно происходило что-то необычное. Даже расчет с рабочими за месяц вперед говорил сам за себя. Если сейчас спросить напрямую о том, что думал и чувствовал конкретный человек в те дни, редко можно получить откровенный ответ. «Мы верили. Я не помню уже, но немец так лез на Москву…» и т. д. Однако один очень характерный эпизод мы услышали от Растянниковой Н. А. Она, тогда еще девочка-первоклассница, жительница дома № 24, среди деревянных домиков Преображенки казавшегося каменным великаном, с тоской и состраданием наблюдала, как быстро все окрестные помойки заполняются портретами Ленина. Они были разбросаны повсюду около этих мусорных ящиков. И девочке было очень жалко несчастного «дедушку Ленина», о котором она уже успела выучить несколько стихотворений в школе. А вот портретов Сталина она не помнит на помойке ни одного. Это она утверждает. Факт очень интересный с психологической точки зрения. На наш взгляд, он говорит о том, что, во-первых, многие все же оценивали ситуацию прямо как критическую и откровенно предполагали сдачу Москвы: поэтому на всякий случай от портретов вождя революции избавлялись. Видимо, авторитет Ленина к тому периоду был не так уж и велик: его легко отправляли на помойку. А вот со Сталиным дело было труднее. Даже смертельная опасность не могла заставить людей выбросить его портрет, тем более так откровенно – на помойку: соседи могли опередить в своей расторопности немцев, да и нам кажется, это был просто патологический страх перед вождем, даже в «бумажном варианте».

На всех подъездах сняли и уничтожили списки жильцов. Эта мера, вероятно, также была сделана на случай возможной оккупации Москвы. Кто-то боялся за свои фамилии, кого-то по ним могли разыскивать.

Людям объявили, что предприятия прекращают работать, что выдают деньги. Естественно, стремление жителей закупить как можно больше продуктов в преддверии надвигающейся оккупации. Естественно и желание уехать, убежать, а что они должны были делать – сидеть и тихо ждать, наблюдать, что произойдет дальше? Люди спешно старались завершить то, что было в их силах до того, как наступит это неизвестное «завтра». Если же говорить о провокации – то с чьей стороны? И неужели даже по сводкам не было ясно, что положение вокруг Москвы критическое, и никто не может ручаться за то, чем обернется завтра? Но этот день вообще был очень загадочен и многие его события необъяснимы, в том числе и остановка немцев у границы города. Ответы на эти вопросы все равно найдутся рано или поздно – обратимся просто к здравому смыслу тех, кто жил тогда в Москве. Только чудо могло тогда спасти город. Почему-то все, кто остался в городе, стали искренне делать вид, что не понимают, что это было за помутнение сознания, и что это все вдруг бросились бежать, ведь вроде ничего особенного не произошло, даже и не могло произойти. И кстати, некоторые в таком духе притворяются и до сегодняшнего дня.

Через 3 дня после «паники» Вержбицкий записал в дневнике: «16 октября войдет позорнейшей датой, датой трусости, растерянности и предательства в истории Москвы. И кто навязал нам эту дату? Этот позор? Люди, которые первыми трубили о героизме, несгибаемости, долге, чести. Опозорено шоссе Энтузиастов, по которому неслись в тот день на восток автомобили вчерашних “энтузиастов” (на словах), груженые никелированными кроватями, коврами, чемоданами, шкафами и жирным мясом хозяев этого барахла».

Тогда, в середине октября 1941 года, весь гнев москвичей вылился против «бросающих свои посты шкурников». «Но почему правительство не опубликует их имена, не предаст гласному суду?»

О бегстве партийного руководства, о хищениях говорили много и громко: народ надо было успокоить принятыми мерами. Их приняли – а как и кто ответил, это уже вопрос совсем другой. «Все ломают голову над причинами паники, возникшей накануне. Кто властный издал приказ о закрытии заводов, о расчете с заводов, кто автор всего этого кавардака, повального бегства, хищения, смятения в умах. Кругом кричат, громко говорят о предательстве, о том, что «капитаны первые бежали с корабля» да еще прихватили с собой ценности. Слышны разговоры, за которые 3 дня назад привлекали бы к трибуналу».

Да, люди заговорили, впервые за много лет открыто стали возмущаться на улице, просто чтобы, наконец, выговориться, как потом много лет возмущались в бесконечных очередях. А тогда накопившееся в душе выплескивали в виде привычных «предательство, паника». Но, возможно, это была просто спешно объявленная эвакуация, в которой уже через два дня было стыдно сознаваться.

Сын Вержбицкого Валька сообщил, что их завод был заминирован, директор тов. Муха «улетел с головкой. Расчет производился вне завода. Жгли чертежи. В результате на заводе им. Маленкова, где делают части танков, висит замок». «В продмаге на стене объявление: “Тов. кассирши! За вами числится 2699 руб. 93 коп. Предлагаем явиться в трехдневный срок и представить отчет…” Так ищут дезертиров-грабителей», – пишет возмущенный автор дневника. Как всегда виноваты стрелочники.

Рудковская к этому времени уже работала на Бужениновской улице – на заводе, который до войны был гравировальным цехом и изготовлял галантерейную продукцию: пудреницы, портсигары. Теперь здесь собирали гранаты РГД-3. Ее работа заключалась в проверке соответствия шаблону – иначе грозила беда самому бойцу.

16 октября 1941 г. начало смены на заводе в 6 утра. В этот день в цехах – что-то странное. Станки не были включены, рабочие тревожно шептались. Ждали директора, был приказ работу без него не начинать. Он пришел часа через полтора после долгого ночного совещания в райкоме, объявил, что завод эвакуируется, немцы в 20 км от города. Уходить можно по свободному пока шоссе Энтузиастов. Всем выдали трехмесячную зарплату. На заводе остались только коммунисты и комсомольцы, вероятно, для особого задания или готовили эвакуацию оборудования. Когда 17 октября А. С. Щербаков по радио призвал всех вернуться на свои рабочие места, она вернулась. И до сих пор в душе считает все это недоразумением, возникшим из-за паникеров, хапуг и трусов. Ни тогда, ни теперь она не может поверить в то, что Москву могли сдать, собирались сдать, об этом приняли решение на том ночном совещании в верхах и поэтому предложили всем уходить из города, а не просто так все побежали. Просто сам факт сдачи Москвы, особенно после стольких лет всевозможных юбилеев кажется столь кощунственным, что другого объяснения, как паника, почему-то к этому дню не находят. Не паника, а просто массовое бегство вследствие наспех отданного приказа.

В октябре 1941 Москва стала настоящим прифронтовым городом. Линия фронта была в получасе езды на автомобиле. Все товарные станции были забиты составами и промышленным оборудованием – не успевали вывозить. Торопились уехать и жители. На станциях и подъездных путях – ящики с картинами и скульптурами, музейными ценностями. Ночами в небо поднимались сотни огромных огурцов – аэростатов воздушного заграждения. 5 октября – может быть, самый опасный день в боях за Москву. Начальника Московского областного УНКВД Журавлева вызвали в приемную первого секретаря Московского горкома и обкома партии Щербакова. Его кабинет находился на Старой площади. Все стены в кабинете были увешаны военными картами. После заседания ГКО сам он был очень встревожен: приняли решение начать подготовку к переводу на нелегальное положение групп московских партработников. Щербаков отдал распоряжение отобрать людей для нелегальной работы – на добровольном основании. Все родственники и близкие будущих нелегалов эвакуировались далеко от Москвы. Это было главным условием. Среди желающих оказалось немало женщин из московских райкомов. Спецлаборатории НКВД готовили фальшивые документы.

Готовился органами и список объектов, «в отношении которых следует принять особые меры в случае возникновения критической ситуации». Таких объектов было насчитано более 1000. 12 мостов, автобазы, Гознак, телеграф, ТАСС – все было обречено. Трудно себе представить, какие культурные и исторические потери понес бы наш город. Ликвидация предполагалась путем взрыва или поджога. Для этого были сформированы особые группы, привлекали специалистов по минированию. 20 тонн, то есть 20 тысяч килограммов взрывчатки было приготовлено для Москвы.

Комиссия по проведению “спецмероприятий” состояла из 5 человек, от НКВД СССР в нее входил Серов И. А., от Московского НКВД – М. Журавлев, также представители партии и наркомата обороны. Все эти мероприятия должны были проходить под личным контролем Журавлева. Он своим распоряжением от 20 октября 1941 года всем начальникам райотделов НКВД приказал «обеспечить проведение спецмероприятий».

19 октября было опубликовано Постановление ГКО о введении в Москве и прилегающих районах осадного положения. «Сим объявляется, что оборона столицы на рубежах западнее столицы поручена командующему Западным фронтом генералу т. Жукову, а на начальника гарнизона Москвы генерал-лейтенанта Артемьева возложена оборона Москвы на ее подступах… ГКО постановляет: с 20.10. ввести в Москве и прилегающих районах осадное положение. Воспретить всякое уличное движение как отдельных лиц, так и транспорта с 12 ночи до 5 утра… Нарушителей порядка немедленно привлекать к ответственности с передачей суду Военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте».

Неужели город устоит? Странно, что устоял

Панические разговоры поутихли через дней 10, но, судя по записям в дневнике Вержбицкого, продолжались так или иначе почти всю зиму 1941 «30 октября. Домоуправление, секретарша: “А все-таки немцы сильный, организованный народ, умеет воевать, работать, любит порядок. Наверное, зарплату выдают у них вовремя”».

Если бы не эти свидетельства очевидца, просто невозможно было бы себе представить, что москвичи, только что пережившие страшную опасность возможной оккупации и гибели Москвы (или они не предполагали, чем кончиться дело?), могут так спокойно ставить на чашу весов рядом свободу и независимость своей родины – и своевременную выдачу зарплаты. Безусловно, это говорит о том, что тогда не были известны зверства фашистов, люди слабо представляли себе, с чем им пришлось столкнуться, и главное – не так уж патриотично были настроены. Это сегодня, когда забылось многое из того, что помнить не хочется, осталась в памяти одна своевременная выдача зарплаты, это сейчас пенсионеры кричат о счастливом прошлом. А в конце октября 1941 года баба с мясорубкой в руке во дворе Колодезного переулка кричала другое: «За что мы страдаем? Пусть бы коммунисты дрались с фашистами за свои программы, а мы-то при чем?».

В городе 16 октября практически прекратилась работа учреждений. В сберкассах во мраке готовились к сожжению документов, в некоторых наркоматах (Вержбицкий посетил Наркомфин) никого не было. В полутемном «ГУМе купил три кило свеклы. О радость!» На родной Преображенке у мясного магазина увидел, как работники магазина тащили домой окорока. На фабрике им. Щербакова работники били директора, который пытался удрать с имуществом на автомобиле.

Даже неделю спустя, 23 октября Вержбицкий в дневнике отмечал, что с неба «падает черный снег. Это остатки документов, сожженных в печах центрального отопления. Маленькие черные бабочки».

Из дневника Вержбицкого: «19.10. Опять обман, опять прикрывательство. А сейчас мне сообщили, что у Абельмановской заставы толпа сама стала задерживать бегущих и выволакивать их из машин». Обратим внимание на то, что еще и 19 октября продолжалось бегство из Москвы. Поэтому «панику» нельзя ограничивать только датой 16 октября.

Сами Вержбицкие решили, несмотря ни что, остаться в Москве. Налеты фашистской авиации следовали один за другим. Кроме скупых сводок в газетах, отсутствовала всякая печатная информация, неизвестны были и постановления Моссовета, если они вообще были. Два дня не вывешивалась на улицах «Правда». Никаких сообщений или заявлений ни от ЦК партии, ни от Коминтерна не было вообще с начала войны.

Через 10–12 дней в Москве стали исчезать последствия несостоявшегося бегства. «28.10. На улице стало чиннее, спокойней, чище… Тон в разговорах уравновешенней».

7 ноября 1941 года. «Невеселый праздник. По улице идет “демонстрация” – две сотни женщин и мужчин, подтянутые поясами с лопатами и ломами на плечах. Холодно, ветер, падает тяжелый снег. Огромные очереди за картошкой и хлебом. Радио все утро хрипело и срывалось. Говорят, что это немцы “сбивают волну”… В параде на Красной площади участвовало несколько сот танков. Это очень успокоило москвичей. Хотя некоторые говорят: “Зачем они парадируют около Кремля, им нужно быть на фронте!” Сталин сказал, что война продлится еще несколько месяцев, полгода, а может быть, и “годик”».

Ацамаз Гагиев, Максим Ротермель, Андрей Ряшко

г. Москва, 10 класс

Научный руководитель: А. В.Воронина

Работа выполнена в рамках конкурса, проводимого обществом

«Мемориал».

«ЗС» 05/2006

Нина Королева
Мой отец на войне

Из книги воспоминаний и литературоведческих эссе «Встречи в пути»

Что я знаю о своем отце, Ошкадерове Валериане Ивановиче, на войне? Мне было тогда семь – восемь лет. После смерти мамы в 2001 году я нашла в ее бумагах пятнадцать открыток и писем отца с острова Осмуссаар за 1941 год. Первая открытка датирована 3 августа, последнее письмо – 24 ноября.

Об отце, враче-герое Валериане Ивановиче Ошкадерове, написано в нескольких книгах.

В моем детском дневнике 28 октября 1948 года сделана выписка из книги А. Коровина «Записки военного хирурга»: «Хирургом на Осмуссааре был молодой врач Ашкадаров (так! – Н. К.). 2 декабря корабль с последним эшелоном гангутцев шел по заливу. Ночью он подорвался на минах. На борту появились раненые. Ашкадаров тотчас же развернул операционную и, сохраняя изумительное спокойствие духа, приступил к хирургической работе. Погас электрический свет. Вода с нарастающим шумом заполняла отсек за отсеком. Тральщики с трудом подходили к погибающему судну и забирали с него людей. Ашкадаров продолжал работать при тусклом мерцании свечей. Оперированных раненых он отправлял на верхнюю палубу, откуда их переносили на тральщики. Так прошли два или три часа, пока корабль держался на поверхности моря. Ашкадаров не сделал ни малейшей попытки к спасению собственной жизни и ни разу не вышел из операционной. Он останавливал кровотечения, шинировал переломы, перевязывал раны до тех пор, пока море не поглотило его вместе с последним матросом, лежавшим на операционном столе».

Об отце помнят те, кто был рядом с ним на острове Осмуссаар в июне – ноябре 1941 и на корабле ВТ-508 «Иосиф Сталин» в первых числах декабря 1941 года.

Об отце мне рассказывали на собраниях защитников полуострова Ханко в Ленинградском Доме офицеров моряки, врачи и солдаты, которые были на этом корабле. Это было в начале 1970-х годов.

Позже о героической обороне острова Осмуссаар и полуострова Ханко – о Гангуте и гангутцах – будет написано много книг. Недавно из Санкт-Петербурга мне прислали воспоминания бывшие защитники Ханко, которые эвакуировались на корабле «Иосиф Сталин». Один из очевидцев и участников тех событий уже в наши дни добился правды об обстоятельствах трагической судьбы этого корабля, долгое время остававшейся «тайной» Балтийского флота.

Отцовскую медаль с надписью «Гангут 1941 г.» и удостоверение к ней за № 395 от 5 марта 1968 г. – «Ошкадерову В. И» – вручили мне. Я ее храню вместе с письмами отца.

В 1973–1975 годах я написала поэму «Мой отец». В основном, по устным рассказам сослуживцев и друзей моего отца, и очевидцев тех событий. Опубликовать поэму, законченную в 1975 году, мне удалось только в 1993-м. В ней много неточностей, но исправлять поэму я не буду. Попробую собрать воедино то, что касается жизни моего отца на Осмуссааре, выстроить в хронологической последовательности рассказы об этом героическом острове, воспоминания очевидцев и документы о трагической судьбе корабля «Иосиф Сталин».

Отец оказался на Осмуссааре вскоре после 22 июня 1941 года. До войны он служил врачом на линкоре «Октябрьская революция», в 1938 году, после ареста брата Ивана в Иркутске, работавшего там начальником Нарздрава, был списан с корабля и работал врачом в Демянске. 22 июня 1941 года он ехал из Демянска в Ленинград с докладом на конференцию в Первый мединститут, где числился ординатором профессора Шаака. Но началась война, и на следующий день в нашем доме уже лежала повестка для отца явиться в военкомат. Он был призван во флот.

Что же такое был остров Осмуссаар? Задолго до июня 1941 года этот эстонский остров стал важной частью линии обороны на подступах к Ленинграду со стороны Финского залива, вместе с укрепленными полуостровом Ханко и Моонзундскими островами.

Осмуссаар (прежнее название Оденсхольм) находился в двенадцати километрах к северо-западу от побережья Эстонии и был передан Советскому Союзу Эстонией в начале 1940 года. Стратегическое положение острова было чрезвычайно удобным, и уже с лета того же 1940 года началось его преобразование.

Еще раньше, чем Осмуссаар, начали укреплять полуостров Ханко и несколько островов Моонзундского архипелага. Одновременно ставились мины в водах Финского залива – от Осмуссаара и Ханко до Таллина и Кронштадта. После начала войны мины здесь же ставили немцы, окончательно превращая залив в непроходимый для кораблей и подводных лодок «суп с клецками», как называли его моряки. Писатель Евгений Войскунский рассказывал: «После войны дотошные историки по документам подсчитали, что на Балтике за четыре года было выставлено 62 958 мин – не больше и не меньше. В их числе 16 тысяч поставили наши минзаги – минные заградители – в устье Финского залива. Остальные 47 тысяч мин посеяли германский и финский флоты, намереваясь перекрыть фарватеры, коих в мелководном заливе было немного. Огромные шары якорных мин с рожками взрывателей, начиненные тремястами килограммов тротила (их называли «рогатой смертью») покачивались под водой, на углублении 1,5–2 метра, поджидая свои жертвы. (Среди них были и мои мины /…/)».

Остров Осмуссаар представлял собой наклонную плоскую скалу из известняка, покрытую галькой, местами густо заросшую вереском и можжевельником. На материке были эстонские, затем немецкие батареи, нацеленные на Осмуссаар, в ясную погоду остров просматривался насквозь.

Географическое положение острова таково, что батареи даже среднего калибра могли простреливать с него и вход в залив, и берег Эстонии, захваченный немцами, и могли потопить любые корабли врага. На острове должны были укрыться в скалистый грунт три батареи: 130- и 180-миллиметрового калибра и совершенно новая, сверхмощная 406-миллиметровая, которая только еще проходила государственные испытания и не имела себе равных в мире. Для установки этих батарей надо было вырубить в скале 12-метровые котлованы, при этом не демаскируя работ, убрать из этих котлованов свыше 30 тысяч кубометров скального грунта, беспрерывно откачивать затоплявшую котлованы воду. В скале, под тяжелыми железобетонными перекрытиями, надо было смонтировать собственную электростанцию, машинный зал, компрессорную, отделения водоснабжения и вентиляционное, хранилища для запасных частей и прочее, и прочее. Несколько подземных этажей предназначались для размещения гарнизона, медицинского пункта, душевых. Медицинский пункт – позже это будет место работы моего отца.

К 22 июня работа на Осмуссааре еще не была окончена, – по плану скрытые в скале батареи должны были быть введены в строй только к концу 1941 года. Первые налеты фашистских самолетов, начавшиеся в первый же день войны, могла отражать только одна зенитная батарея, которая стояла на временных открытых позициях и ничем не была защищена от огня врага.

Все строительство на острове, начиная с июня 1941 года, происходило уже в присутствии и при участии отца. Строители и будущие расчеты работали день и ночь, и 1 сентября первая 180-миллимет-ровая батарея встала на боевую вахту. В эти же дни, в первых числах сентября, немцы предприняли первую попытку захвата острова, чтобы в Финский залив смогла прорваться эскадра немецко-фашистского флота, идущая на помощь немецким сухопутным войскам, остановленным под Ленинградом. Первая попытка оказалась неудачной, как и все последующие, – штурм острова продолжался 164 дня, почти полгода. Все, кто пишет о героических действиях артиллеристов острова Осмуссаар, говорят о двух его батареях – 130-и 180-миллиметровых. О сверхмощной 406-миллиметровой не пишут. Видимо, она так и не была установлена на острове.

Вот как отразились события августа – начала сентября в сохранившихся у нас открытках, посланных отцом в деревню Поповка Ярославской области, где жили в эвакуации мы – трое детей с бабушкой, его тещей Прасковьей Федосеевной Морозовой.

Открытка с почтовым штампом 3.8.41:

«Дорогие детки Ниночка, Леночка и Витенька и дорогая Прасковья Федосеевна!

Как вы там живете и здоровы ли все? Я жив и здоров. Пишите мне почаще. Мне здесь хорошо, но очень скучно без вас…»

Очевидно, боевые действия на Осмуссааре еще не начались, – почтовый штемпель 3 августа говорит лишь о том, что письмо написано до этого числа.

Следующая открытка – с почтовым штампом 17.8.41

«Дорогие Витенька, Леночка, Ниночка и Прасковья Федосеевна!

Очень хочу получить от вас письма и знать, здоровы ли вы все.

Скучаю по моим дорогим деткам и очень хочу скорей всех вас видеть.

…6 авг. 1941 г. Папа…».

И 6 августа на Осмуссааре еще было тихо. А вот следующая открытка уже иная. Она написана 10 сентября 1941 года, почтовый штамп на ней: «17.9.41. Морская почта № 1108»; очевидно, не сразу письмо удалось отправить, потому что немало событий произошло на острове в эти семь сентябрьских дней!

«10 / 1Х. 41. Дорогие детки, Прасковья Федосеевна, и если там же, то и Клавушенька!

Жив, здоров и пока невредим. Чувствую себя прекрасно. Настроение бодрое. Живу там же, откуда писал и прежде, но теперь на границе с врагом. Работы по специальности стало больше. Чувствую себя полезным Родине и защитникам ее…».

Это очень важное число в боевой жизни Осмуссаара – 10 сентября.

В письмах семье отец мог только обозначить события словами «работаю много», «работы по специальности стало больше». Его специальность – хирургия, оперировать пришлось больше, поймите, что речь идет о раненых… И что сам он «пока невредим», и что враг теперь рядом. В этот же день, 10 сентября, отец написал еще несколько открыток и длинное письмо матери, – по нашим ленинградским адресам. Одна открытка, отправленная 17 сентября по адресу брата Василия, была в Ленинграде уже 21-го, вторая послана по нашему ленинградскому адресу.

«Дорогая Клавушенька!

Сегодня 10/ 1Х. 41 г. Я жив, здоров и целехонек. Теперь и у нас немирная обстановка, и мы соседи с врагом…»

Приписка сбоку: «Работы прибавилось. Чувствую себя нужным Родине и ее защитникам. Аттестат вышлю, получив от тебя ответ»

Четыре почти одинаковых послания, что свидетельствует и о потрясении, и о желании, чтобы дошло хотя бы одно.

И о неизвестности, где жена, которой необходимо сообщить, что он «пока невредим». Пока жив! Чтобы не волновалась, когда узнает о страшных событиях на Осмуссааре! В этот день было написано и еще одно письмо.

«Дорогая Клавушенька!

Сегодня 10-ое сентября 1941 года. \…\

Правду надо сказать, что обстановка последнее время резко изменилась, но это даже интересней: по крайней мере теперь и я знаю, что такое война. Я живу там же, откуда ты получала от меня письма и раньше, но немцы теперь очень близко возле нас, будучи отделены от нас святой водичкой, к счастью холодной и не особо приветливой для них и не располагающей по сезону их к купанью. А в водичке есть много мин, и это не располагает немцев кататься на лодочках у нашего берега.

Будем отстаивать нашу Родину, нашу водичку и нашу землицу до последней капли крови и даже умрем здесь, но в плен не сдадимся: такова воля и такое решение нашей части. Будучи оторваны от своих и находясь по соседству с врагом, мы полны решимости биться и уничтожать врага! Мы уверены, что победа за нами, что уже недалек час бегства от нас мерзавцев фашистов! Победим!

Последнее время работы мне прибавилось, и я с радостью ощущаю свою здесь полезность пребывания. Вот и все о себе.\…\»

Удивительное письмо! Так что же было с защитниками Осмуссаара в первых числах сентября? Вернемся немного назад, к первым дням войны.

Первое, что меня поразило в воспоминаниях защитников Осмуссаара и Ханко – это твердое их утверждение, что подготовка к войне с Германием на Балтийском море началась задолго до июня 1941 года, хотя и не была завершена к 22-му числу. Вот рассказ Самуила Владимировича Тиркельтауба, призванного студентом в армию. Он оказался на Ханко сразу после окончания Финской войны, весной 1940 года.

«… второго мая \…\ нас посадили в Ораниенбауме на корабль и с помощью ледокола – в эшелоне было три корабля, – отправили на Ханко».

Итак, май 1940 года, больше чем за год до начала Великой отечественной войны. С.В. Тиркельтауб рассказывает: «На Ханко я служил \…\с первого до последнего дня существования базы Ханко. Я эвакуировался в самом последнем эшелоне». Последний эшелон – это тот, в котором на корабле «Иосиф Сталин» Тиркельтауб оказался вместе с моим отцом.

«Война на Ханко началась очень необычно. Во-первых, еще 1 июня 1941 года на Ханко приехал командующий Ленинградским военным округом Мерецков, и собрал совещание командиров…Двадцатого утром приехала полевая кухня, старшина нас покормил, и впервые раздал боевой комплект, патроны и гранаты, чего никогда раньше не делалось. Так мы**** просидели 20 и 21 июня. В ночь на 22-е, где-то вскоре после полуночи, весь полуостров был поднят по тревоге, завыли сирены, все части пошли на оборонительные позиции. \…\ Но никаких военных действий не было. Примерно в 5 часов утра пришел начальник штаба и говорит: «Ребята, война».

Мы вышли на рубеж обороны за три дня до начала войны, так что все разговорчики о том, что это было неожиданно, можно взять под очень большое сомнение».

Вот еще один рассказ – Евгения Львовича Войскунского, призванного в армию осенью 1940 года, студента-первокурсника, ставшего на Ханко военным корреспондентом:

«Полуостров Ханко на юго-западе Финляндии на карте выглядел сапожком, обсыпанным, как крупой, точками мелких островов. Он нависал над входом в Финский залив – это была стратегически важная позиция на морских подступах к Ленинграду. Теперь здесь, в тихом дачном уголке, покинутом финским населением, строилась военно-морская база Балтийского флота. Среди прибрежных скал, на островах, ставили артиллерийские батареи. Укрепляли сухопутную границу, проходившую по узкому перешейку – его называли Петровской просекой.

Петровская просека… Ну конечно, могли бы и раньше догадаться: да это же Гангут! Тот, у берегов которого двести с лишним лет назад молодой флот России разгромил шведскую эскадру/…/

Ханко, Ганге-удд, Гангут. Вот куда нас занесло…

По стратегической идее, эти пушки плюс тяжелые орудия, устанавливаемые на острове Осмуссаар близ эстонского побережья, должны были наглухо перекрывать вход в Финский залив. В западной части залива создавалась сильная минно-артиллерийская позиция».

В этой же рукописи – рассказ о строительстве укреплений и начале войны на острове Осмуссаар. Страна готовилась к войне, которая, по всеобщему убеждению, должна была начаться не раньше конца 1941, или скорее – весной 1942 года, так как немцы не любят «зимних» кампаний… Вход врагу на нашу землю, по стратегии верховного командования, был с севера наглухо закрыт батареями Ханко, Моонзундских островов и острова Осмуссаара. Стратегия оказалась ошибочной, нападение врага произошло раньше и было слишком мощным и стремительным, но мнение о полной неготовности нашей страны к войне и о слепой вере Сталина в пакт Молотова – Риббентропа – также неверно.

Итак, начало сентября 1941 года.

6 сентября немцы попытались высадить на Осмуссаар десант: остров казался незащищенным, дело – нетрудным.

«Два десятка катеров с десантниками шли к Осмуссаару – и тут заговорили его батареи. Били прямой наводкой, часть катеров потопили, часть повредили и заставили поворотить, да еще нанесли удар по огневым позициям противника на побережье», – писал Войскунский по рассказам очевидцев.

В книге «Флаг над Осмуссааром» (Таллин, 1980) полковника в отставке Ф.С. Митрофанова, непосредственного участника событий, о 6 сентября 1941 года говорится более подробно. После команды «Отбой!» обнаружили, что обстрел немцев разрушил на острове все наземные постройки, – казармы, палаточный городок, лазарет. Тогда было принято решение перенести лазарет в подземные блоки. Вот о чем говорил в своих письмах от 10 сентября отец, – не словами, а умолчаниями, между строк…

Митрофанов рассказывает: «Клещенко приказал мне подготовить для размещения раненых пустовавшие запасные снарядные погреба, а для операционной и медицинского персонала хирургического отделения отдать помещение фельдшерского пункта, хозяйственные помещения и два кубрика старшин. Клещенко особо подчеркнул, что все это «хозяйство» надо немедленно передать начальнику хирургического отделения».

Гарнизон острова, с самого начала войны оказавшийся в глубоком тылу врага, как уже было сказано, 164 дня вел неравный бой с немцами, отражал морские десанты, уничтожал вражеские суда, не пропуская их к Ленинграду. Особенно возросла роль Осмуссара после падения Таллина, оставленного нашими войсками в ночь с 27 на 28 августа. Во время обстрелов и бомбардировок гарнизон нес потери. Самоотверженность матросов и артиллеристов Осмуссаара была беспримерной, поэтому потери были, хотя и незначительные поначалу. В 20-х числах октября на остров поступили раненые с соседних островов Сааремаа и Хийумаа. После сдачи Таллина и захвата немцами этих островов продолжали сопротивляться только Ханко и Осмуссаар. Медицинский персонал на острове был невелик, хирург один, и у операционного стола иногда приходилось проводить всю ночь. В. И. Ошкадеров оперировал раненых, выхаживала их хирургическая и палатная медсестра Надя Ивашева. Уважение к медицинским работникам со стороны гарнизона Осмуссара было абсолютным.

В середине сентября 1941 года на Осмуссаар с Ханко был назначен новый начальник – Е. К. Вержбицкий, ставший командиром 205-го отдельного артиллерийского дивизиона. О буднях острова в конце октября – начале ноября Е. К. Вержбицкий рассказывает: «В двадцатых числах октября противник довел артиллерийскую группу, которая вела огонь по Осмуссаару, до двух полков (мы засекли до девятнадцати огневых позиций, действующих одновременно). С 23 октября ежесуточно следовали один за другим по три огневых налета – утром, днем и ночью. В промежутках между ними противник вел беспокоящий огонь и обстреливал замеченные на острове мелкие цели».

Вот письмо отца:

«28 / Х 41. Дорогая Клавуша!

\…\Мысли о тебе, о детях не дают покоя. То думается, что хорошо будет, если ты эшелоном поедешь к ним, то боюсь за тебя, что дорогою с тобою что-либо случится (насилие, обстрел и т. п.), и дети совершенно могут лишиться и тебя, и меня. Ну, кому они нужны будут в случае нашей с тобой гибели? \…\

Острова Даго и Эзель после ожесточенных боев заняты немцами. Теперь начались жестокие артиллерийские перестрелки между нашим островом и немцами. Ожидаем с часу на час встречи штыковой и довольно серьезно подготовились встретить десант. А встреча будет. Умрем, но остров, единственный ключ в наших руках от Финского залива, будем удерживать до последней возможности. Мощное вооружение, электричество и неприступность гранитных берегов и начинающиеся штормы – дают нам уверенность в победе. Настроение у всех бодрое, но это не означает, что мы не учитываем серьезность момента. И как ни серьезна обстановка, как ни близка опасность, мысль о детях, которым сейчас, может быть, придется эвакуироваться дальше, леденит кровь.

Не могу без ужаса думать о том, что с ними будет в дальнейшем, с наступлением холодов, без денег, без тебя. Проклятие Гитлеру, принесшему нам столько ужасов и несчастий. Я уверен, что недалек тот час, когда его, гадину, и его холопов-людоедов мы образумим, заставим восстановить все материальные убытки и уничтожим. Это будет и будет скоро!

Как жаль, что не могу послать тебе посылки: с продуктами у нас трудно, но я достал бел/ого/ материалу детям и тебе на нижнее белье, тебе и девочкам креп-де-шину на платье и тебе фасонные туфельки № 36. Буду жив – все привезу, если предоставится возможность.\…\

Все же я верю, что я вас всех еще увижу.

Валя. 28. Х. 41».

4 ноября 1941 года генерал-адмирал Карлс, командующий военно-морской группой «Норд», направил защитникам Осмуссаара ультиматум: через 48 часов поднять на колокольне местной церквушки белый флаг, приготовить к сдаче батареи, а личному составу построиться на площади у церкви. Все это – в обмен на жизнь.

В ультиматуме отдавалось должное мужеству и героизму защитников острова и, в расчете на их неосведомленность, сообщалось о падении Ленинграда и Москвы и блокировании острова немецкими подводными лодками, которые имеют возможность полностью его уничтожить.

Ответ гарнизона на ультиматум был единодушным – отвергнуть фашистский ультиматум и, как вызов врагу, поднять над Осмуссааром красный флаг. Шили всю ночь из добротной красной шелковой материи – чего только не было в погребах запасливых артиллеристов! А поутру художник батареи Ковалев бронзовой краской нарисовал силуэт Ленина и написал лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Флаг взвился над островом ровно в 12 часов дня, одновременно все артиллерийские батареи открыли огонь по заранее намеченным целям противника и вели его пять минут, хотя и жаль было снарядов (их оставалось все меньше и меньше). После некоторого времени растерянности враги ответили мощнейшим ударом, «самым яростным с начала войны», и неистовый обстрел и бомбардировка продолжались несколько дней. Флаг продолжал развеваться над непокорным островом.

Об ультиматуме и о поднятии красного флага над Осмуссааром писал и мой отец 6 ноября 1941 г.:

«Дорогая Клавушенька!\…\Мысли о тебе, о детях. Находимся в ожидании боя: нам немец предложил сдаться в плен, а мы, НАШ ГАРНИЗОН – вывесили на дереве красный флаг.

Будем бороться до конца: я уверен, что и здесь, на небольшом островке, мы будем стойкими и удержимся. \…\Всех вас – тебя, дочурок, сына – крепко целую. Твой Валериан. 6.Х1. 41 г.»

Все, кто писал историю Осмуссаара, останавливаются еще на одном героическом дне в обороне острова – 14 ноября 1941 года. Вержбицкий:

«На рассвете 14 ноября на дальних подступах к острову был обнаружен десантный отряд противника. Я находился в то время на вышке 314-й батареи. Прижимаясь к эстонскому побережью, шли восемнадцать десантных судов противника. На траверсе Осмуссаара они маневром «все вдруг» повернули и тремя группами двинулись курсом на остров. Средняя группа держалась несколько впереди.

Я распределил цели: Сырме – левая группа, Клещенко – центральная, Панову – правая. Сигнальная дистанцияи— тридцать три кабельтова от зенитной батареи. Первый залп – дивизионный.

Вот этот залп грянул. И началось!

В хлопки зенитных пушек врезался гром тяжелых башенных орудий, звонко бухали «стотридцатки». Наблюдая за действенностью огня в бинокль, я видел, как над десантными судами рвались дистанционные гранаты зенитчиков, как кучными тройными всплесками накрывала цель 90-я батарея. Огромные столбы воды обнаруживали место падения снарядов 314-й батареи. Буквально через минуту загорелось несколько десантных судов, которые превратились в щепки. Строй атакующих был разрушен, враг заметался».

Три истребителя, присланные на помощь с Гангута, обстреляли оставшиеся вражеские суда, сделали круг над островом и помахали осмуссааровцам на прощание крыльями.

Об этой победе, о которой не только писала «Правда», но и говорилось по радио, отец писал матери 24 ноября, за шесть дней до эвакуации Осмуссаара и за десять дней до своей гибели:

«Дорогая Клавуша!

\..\. Пока жив и здоров. Работы сейчас мало. На днях по радио сообщали о нашем острове, о том, что нашей артиллерией разбито 6 немецких катеров. Это правда….»

Пройдет совсем немного времени, и эта картина повторится с точностью до наоборот – тонуть будут наши моряки и солдаты, и наши катера и тральщики будут уходить прочь, слыша крики о помощи и не имея возможности спасти тонущих в ледяных волнах Балтийского моря людей…

Но это будет позже. А пока – 16 ноября – наиболее отличившихся в боях матросов и командиров принимали в Коммунистическую партию. Возможно, мой отец вступил в партию именно в этот день, – о том, что он стал коммунистом, он написал маме в одном из писем конца ноября или начала декабря 1941 года, в последнем полученном ею от него письме.

На острове экономили снаряды – и не только. Предполагая держать оборону до июня 1942 года, комендант и высшие офицеры острова снизили рацион потребления жиров, мяса и сахара почти вдвое. «В то же время офицерский состав по инициативе медперсонала отказался от дополнительного пайка какао и сгущенного молока в пользу больных и раненых» (Митрофанов). В этой «инициативе медперсонала» я узнаю твердую руку отца.

Несколько страниц книги Ф. С. Митрофанова непосредственно посвящены отцу. «Не могу обойти молчанием и благородный труд нашего медицинского персонала. Наш лазарет имел два отделения: хирургическое и инфекционное. Были еще врач-стоматолог и аптека. В хирургическом отделении трудились призванный из запаса ленинградский врач Валериан Иванович Ошкадеров и медицинская сестра – хирургическая и палатная – Надежда Ильинична Ивашева. Ошкадеров являлся опытным хирургом и спас немало человеческих жизней, особенно в период, когда наши войска оставили Хийумаа и к нам на остров прибыли раненые и больные…»

Пример одной из сложных операций, которые сделал на Осмуссааре мой отец – спасение тяжелораненого матроса-дальномерщика, единственного оставшегося в живых после разрыва немецкого снаряда на дальномерной площадке 314-й батареи. Врач О. В. Губанов, первым поднявшийся на вышку, только у одного бойца обнаружил слабые признаки жизни. Он оказал ему первую медицинскую помощь, на руках по узкому металлическому трапу спустил на землю и доставил в хирургическое отделение. «Все это он проделал под вражеским огнем, рискуя собственной жизнью. В теле героя, спасенного Губановым, оказалось семь тяжелых осколочных ранений, и все же он остался жив. После ранения он прожил еще двадцать пять лет». Жизнь герою подарили врач Губанов и оперировавший его мой отец.

Не мирно, но организованно и размеренно протекала жизнь обороняющегося героического острова до 23 ноября 1941 года. К этому времени высшее начальство сочло задачу Осмуссаара и Ханко выполненной. «О предполагаемой эвакуации личного состава с острова Осмуссаар мы узнали 23 ноября, – пишет Митрофанов. – Нам приказали подготовить к эвакуации прежде всего раненых, больных, женщин и людей, без которых можно продолжать оборону острова. В ночь с 23 на 24 ноября к острову подошла канонерская лодка «Лайне» в сопровождении двух катеров «МО» и взяла на борт первых 165 человек.

На острове остались только боевые расчеты батарей, бойцы противодесантной обороны, командование гарнизона и подразделений».

Отец оставался на острове. Его письма от 24 ноября написаны, когда он уже знал о приказе эвакуировать гарнизон Осмуссаара и взорвать укрепленные батареи. Последнее его письмо в Поповку написано крупными буквами, – видимо, чтобы могли прочесть дети.

«Дорогие Ниночка, Леночка, Витенька и бабушка!

Я жив и здоров. Очень хочу всех вас скорей повидать и очень соскучился по всем вам. На Большесельский райвоенкомат я выслал аттестат на 1100 р., и вы их будете получать ежемесячно, начиная с сентября месяца. Я вам накупил всем на платья материалу, и как кончится война, то привезу. Скорей бы она окончилась – очень соскучился и по вас, и по Клавочке. Молодец ты, Ниночка, что ходишь во 2-й класс школы. Учись, доченька, хорошо. Не обижай Леночку, Витеньку и бабушку. Пишите мне. Крепко вас целую.

Папа. 24.XI.41 г.»

Похоже на завещание, на предсмертные слова уходящего, не правда ли?

23 ноября на острове был получен приказ подготовить к уничтожению все артиллерийские батареи, башенные блоки, силовые и компрессорные станции, приборы управления и наблюдения. Воины должны были своими руками уничтожать свое детище – сверхмощную оборонную систему острова.

В очерке генерал-лейтенанта С. И. Кабанова, бывшего командира военно-морской базы Ханко и командующего обороной передового рубежа Краснознаменного Балтийского флота (книга «Гангут 1941») говорится:

«В те дни началась эвакуация гарнизона Осмуссаара. Прежде всего к острову были отбуксированы канлодкой «Гангутец» три катера «КМ». Используя эти катера, мы могли производить посадку личного состава в любом месте, учитывая, конечно, состояние погоды и степень воздействия противника.

Всего на Осмуссааре находилось 1008 человек. Командованию гарнизона был послан пакет, содержавший указания о порядке эвакуации и уничтожения объектов. Канлодка вывезла с острова на Ханко раненых, больных и тех, кто не был необходим для обороны. В течение последующих четырех дней канлодка эвакуировала 649 бойцов с оружием, боезапасом и продовольствием. К 1 декабря на Осмуссааре оставалось еще 359 человек».

Дальше речь идет о Ханко и о последнем конвое, которому предстояло вывезти остатки гарнизонов и Ханко, и Осмуссаара.

«Ночь на 30 ноября проходила спокойно. Канлодка «Гангутец» только что вернулась с Осмуссаара, разгрузилась и вышла в дозор. Оповещения о выходе к нам нового отряда кораблей пока не было.

Это возбуждало тревогу. Я понимал, что вследствие больших потерь в корабельном составе могло просто не оказаться средств для продолжения эвакуации.

Но опасения оказались напрасными. Утром 30 ноября на Ханко (с Гогланда. – Н. К.) прибыл вице-адмирал В. П. Дрозд с большим отрядом кораблей, в числе которых был турбоэлектроход «И. Сталин» («ВТ-508»), эсминцы «Стойкий» и «Славный», базовые тральщики «206», «207». «211», «215», «217», «218» и семь катеров «МО».

Валентин Петрович (Дрозд. – Н. К.) предупредил меня, что в течение суток ожидается еще один отряд тихоходных кораблей».

Днем 1 декабря на Осмуссааре были приведены в негодность приборы управления, наблюдения и связи.

В ночь на 2 декабря были сняты с Осмуссаара и доставлены на Ханко на корабле «БТЩ-305» и катере «МО» («Морской охотник») последние защитники острова, кроме подрывников. В ночь со 2 на 3 декабря, то есть через сутки после эвакуации гарнизона, были подорваны все артиллерийские батареи и железобетонные блоки. Катер «МО-313» принял подрывников на борт и доставил на Гогланд раньше каравана судов, который вышел с Ханко вечером 2 декабря. На рассвете 3 декабря показался Гогланд. На рейд втягивались корабли последнего каравана.

«И тут нам стало известно, – пишет С. И. Кабанов, – что на минах подорвался турбоэлектроход «ВТ-508». Усталость, ощущение голода – все ушло. Всех охватило большое чувство горя, тревоги за своих боевых товарищей. /…/ Только позднее, уже в Ленинграде, я узнал от Валентина Петровича Дрозда подробности этого перехода.

Вот как все было. Примерно около 1 часа 16 минут 3 декабря у борта турбоэлектрохода взорвалась мина. Взрыв вывел из строя рулевое управление. Корабль снесло вправо, он стал поперек курса. За первым взрывом последовал второй. У судна оторвало корму и гребные винты. около терпящего бедствие турбоэлектрохода находились эсминец «Славный», базовые тральщики «205» и «217», четыре катера «МО» и ханковский катер «Ямб». Выполняя приказ командующего эскадрой, эсминец «Славный» и «БТЩ-217» пытались взять судно на буксир. Но в 1 час 26 минут под корпусом турбоэлектрохода раздался третий взрыв. На борту эсминца находились 602 защитника Ханко. Опасаясь за их судьбу в случае подрыва на мине, «Славный» был вынужден отойти.

1.Капитолина Ивановна, жена М. Г. Лускатова.
2.Дом Красной Армии, которые обычно существовали при гарнизонах, но, в силу обстоятельств, приобретшие «кочевые» свойства.
3.«Татьяна, помнишь дни золотые» в исполнении Петра Лещенко.
4.Тхор Григорий Илларионович – заместитель командира 62-й бомбардировочной авиационной дивизии, генерал-майор авиации. В сентябре 1941-го возглавил попавшие в окружение части советских войск в районе города Пирятин Полтавской области. В ходе этих боев был ранен, попал в плен, где был расстрелян за участие в лагерном подполье.
5.Предположительно, комиссар Управления тыла Юго-Западного фронта.
6.Видимо, Владимир Илларионович Шевченко, командир 16-й смешанной авиационной дивизии, Герой Советского Союза.
7.ППД – пистолет-пулемет Дегтярева.

The free sample has ended.

$3.85
Age restriction:
0+
Release date on Litres:
29 September 2023
Writing date:
2020
Volume:
902 p. 21 illustrations
ISBN:
978-5-9500410-8-2
Copyright Holder::
Знание-сила
Download format:

Similar books