Read the book: «Нравственная философия»

© Марков А.В., предисловие, комментарии, 2026
© Издательство АСТ, 2026
Предисловие и комментарии Александра Маркова
Перевод с английского Елизаветы Ладыженской
Предисловие
Прозрачное глазное яблоко: жизнь и мысль Ральфа Уолдо Эмерсона
Представьте себе мир, только-только ощутивший головокружение от свободы. Позади – Война за независимость (1775–1783), кровь, порох, рождение республики. Впереди – необъятные леса, прерии, и главное – необъятная задача: создать не просто новое государство, а Нового Человека. Как мыслить этому человеку? На каком языке говорить с Богом и с самим собой? Европа с ее соборами, университетами, вековой пылью библиотек осталась за океаном, как старая родина, от которой отрыв был болезнен, но неизбежен. Молодая Америка 1830-х годов – это страна коммерсантов, проповедников и пионеров, страна кипучая, грубоватая, практичная, чья душа висела в воздухе, как неоперившаяся птица, не знающая, как взлететь.
В эту эпоху надежд и духовной растерянности является он – Ральф Уолдо Эмерсон (1803–1882). Человек, которому суждено было стать голосом этой новой, еще не сформулированной души. Не системный философ в европейском смысле, а «властитель дум», мыслитель-поэт, проповедник-философ, сеятель идей. Его инструмент – не логический трактат, а эссе, лекция, притча, афоризм. Его цель – не построение теории, а духовное пробуждение. Читать Эмерсона – значит не изучать доктрину, а вдыхать особый, разреженный и бодрящий воздух самостояния. И чтобы почувствовать всю сейсмическую силу его мысли, нужно погрузиться в ту интеллектуальную и культурную лабораторию, где готовился этот взрыв, – в американскую пустыню духа, жаждавшую откровения.
Часть 1. Пустыня духа. Глас вопиющего
Ральф Уолдо родился в Бостоне, в семье, где воздух, казалось, был пропитан благочестием и словами проповедей. Его отец, Уильям Эмерсон, пастор Первой церкви Бостонской, умер, когда мальчику было восемь лет, оставив семью в бедности, но в наследство – ореол духовного призвания. Мать, Рут Хаскинс Эмерсон, содержала пансион, чтобы дать детям образование. Это детство, отмеченное лишениями и пуританской строгостью, сформировало в нем стоицизм и жажду внутренней свободы.
После Гарвардского колледжа (1817–1821) и недолгого учительства юный Эмерсон, следуя семейной традиции, поступает в Гарвардскую школу богословия. Но какой была религиозная атмосфера Америки тех лет? Чтобы понять мятеж Эмерсона, нужно представить себе двух «тиранов», против которых он восстал.
Первый – философский сенсуализм Джона Локка. Эта влиятельная теория, господствовавшая в умах образованных американцев, утверждала: человеческий разум при рождении – tabula rasa, «чистая доска». Все наши идеи происходят исключительно из ощущений, из опыта. Никаких врожденных идей, никакого прямого доступа к трансцендентному. Мир – это механизм, познаваемый через органы чувств. Это была философия, идеально подходившая для нации прагматиков, ученых и деистов (веривших в Бога-часовщика, создавшего мир, но не вмешивающегося в него). Но для души, ищущей Бога внутри себя, это была философия тюрьмы. Она запирала человека в клетку пяти чувств.
Второй тиран – унитарианство. Это была либеральная, интеллектуальная религия бостонской элиты, сменившая суровый кальвинизм предков. Унитарии отвергали догмат о Троице (отсюда и название – «единобожники»), считая Иисуса не Богом, а великим нравственным учителем. Они верили в разум, прогресс, добрую природу человека. Их богослужение было трезвым, интеллектуальным, почти лишенным мистики. Пастор-унитарий был скорее просвещенным лектором-моралистом. И вот в 1829 году Эмерсон, блестящий молодой выпускник, становится пастором престижной Второй церкви Бостонской. Казалось бы, карьера предсказана. Но кафедра скоро стала для него клеткой.
Его мучают фундаментальные сомнения. Разве Бог – это абстрактная идея, о которой можно читать лекции? Разве хлеб и вино причастия – это просто символы, утратившие живой контакт с духом? Личная трагедия – смерть от туберкулеза его первой, страстно любимой жены Эллен Луизы Такер в 1831 году – обострила эти поиски до предела. Смерть стала для него не риторической фигурой, а ужасающей реальностью, требующей не утешительных догм, а подлинного, прямого переживания вечности.
И в 1832 году он совершает немыслимый для своего круга поступок. В проповеди, вошедшей в историю как «Спор о причастии», он заявляет, что более не может совершать таинство Вечери Господней, ибо не видит в нем божественного установления, а лишь исторический обряд, затемняющий прямой контакт души с Богом. Церковный совет пошел на компромисс, но для Эмерсона компромисс был уже невозможен. Он подает в отставку. Это был акт колоссального интеллектуального и гражданского мужества – разорвать с главным социальным институтом своего класса и остаться без средств к существованию. Но он обрел свободу. «В этом суть всего, – писал он позже, – хранить душу открытой для небес».
Часть 2. Открытие континента. Европа и рождение трансцендентализма
Освободившись от пасторских обязанностей, Эмерсон в 1833 году отправляется в Европу – не как турист, а как пилигрим в поисках единомышленников. Эта поездка стала для него духовным катализатором. В Англии он встречается со своим кумиром – Томасом Карлейлем, суровым пророком-романистом. Их встреча – история назидательная: Карлейль, угрюмый и циничный, ворчал о «тлетворности» современного мира, а молодой, светлый американец говорил о бесконечных возможностях духа. Их дружба, завязавшаяся в тот день, была дружбой противоположностей.
Но главные открытия ждали его не в салонах, а в книгах. Через Карлейля и других он открывает для себя немецкую философию – не напрямую (немецкого он не знал), а в преломлении. Он жадно впитывает (характерно для его метода чтения – выборочно, интуитивно, выхватывая идеи, а не системы) Канта, Шеллинга, Фихте. От Канта он берет принципиальное различение между «Рассудком» (Understanding), который оперирует чувственными данными, и «Разумом» (Reason) – высшей способностью к интуитивному, непосредственному постижению моральных и духовных истин. Вот он, ключ от клетки Локка! Есть в нас нечто, трансцендирующее (переступающее) опыт!
Параллельно он открывает английских романтиков – Кольриджа и Вордсворта, которые говорили о Природе не как о механизме, а как о живом организме, полном символов и голосов, и о поэте как о провидце. Этот коктейль – немецкий идеализм, английский романтизм, очищенный через пламя личного духовного кризиса, и американский пуританский спиритуализм – взорвался, дав жизнь трансцендентализму.
По возвращении в Конкорд (маленький городок под Бостоном, ставший его домом и духовной столицей движения), Эмерсон начинает читать лекции. Он становится центром притяжения для бунтующих умов: для учителя-идеалиста Амоса Бронсона Олкотта, для мятежной интеллектуалки Маргарет Фуллер, для молодого, угрюмого и самостоятельного Генри Дэвида Торо. Они собираются, спорят, издают журнал «Дайел» (The Dial, 1840–1844). Это не была школа с четкой доктриной. Это было настроение, бунт души против материализма и формализма.
Часть 3. Манифесты: «природа», «американский ученый», «доверие к себе»
В 1836 году, анонимно, выходит тонкая книжка в 95 страниц – «Природа» (Nature). Это не трактат по натурфилософии, а лирико-философский манифест. С первых же строк он задает тон: «Наш век – ретроспективный. Он строит гробницы отцов… Почему бы нам не наслаждаться оригинальными отношениями со Вселенной?» Эмерсон предлагает не изучать природу через чужие книги, а увидеть ее заново, как Адам в райском саду.
Он развивает свою символическую онтологию: Природа – это язык Бога. Каждый факт в природе – это символ некоего духовного факта. «Весь мир – метафора разума». Река – это течение времени или жизни; гора – это стойкость; восход солнца – это откровение. Материальный мир – это одеяние Духа, которое он называет Овер-Соул (Over-Soul, в переводе этой книги – Всевышний) – мировая душа, безличный, всепроникающий божественный разум, в котором участвует каждая индивидуальная душа. Задача человека – научиться читать эту «великую книгу Природы», и через это чтение – познавать самого себя, ибо внутри нас тот же автор. «Я становлюсь прозрачным глазным яблоком; я – ничто; я вижу все; токи Вселенского Бытия циркулируют через меня».
Если «Природа» – метафизический базис, то произнесенная в Гарварде в 1837 году речь «Американский ученый» (The American Scholar) – это культурная программа и интеллектуальная декларация независимости. Эмерсон обрушивается на «рабское» преклонение Америки перед европейской культурой. «Нас слишком долго кормили объедками с пиршества других народов… Мы ходим в школу по чужим системам», – провозглашает он. Кого он называет «Ученым»? Не академического специалиста, а «человека мыслящего» (Man Thinking). Его образование должно складываться из трех источников: 1) Природа (как система символов); 2) книги прошлого (но не как догма, а как вдохновение, и нужно уметь их вовремя отложить); и самое главное – 3) действие. «Жизнь – это наш словарь» (dictionary), то есть предмет занятий и практической грамотности. Без действия мысль никогда не станет зрелой. Речь произвела эффект разорвавшейся бомбы. Молодой Оливер Уэнделл Холмс – старший, врач и поэт (и вероятный прототип Шерлока Холмса) назвал ее «нашей интеллектуальной Декларацией Независимости».
Но самым радикальным, самым зажигательным текстом стало эссе «Доверие к себе» (Self-Reliance, 1841, вошло в Первый сборник эссе). Это гимн индивидуализму, доведенный до религиозного экстаза. Общество – «заговорщик» против самостоятельности каждого своего члена. «Против вас – весь мир. Вы должны быть неправы для всего мира, как весь мир – неправ для вас». Его знаменитые афоризмы – вызов на каждом шагу: «Глупость последовательности – суеверие маленьких умов»; «Быть великим – значит быть непонятым». Это не апология эгоизма в обычном смысле. Для Эмерсона истинное «я» – это частица божественного Over-Soul. Поэтому «доверять себе» – значит доверять Богу внутри себя. Это призыв к моральному героизму, к верности внутреннему голосу (интуиции) вопреки всем внешним давлениям – общественному мнению, традиции, даже собственной прошлой логике. Это философия духовного анархизма, оправдывающая гения, пророка и любого, кто осмеливается думать самостоятельно.
Термин self-reliance можно передать как «само-стояние» – так лучше всего можно подчеркнуть диалектику локального и универсального, умение жить собственным умом, но при этом очищать ум от эгоизма, делать прозрачным сам взгляд ума. Русский читатель сразу вспомнит Пушкина:
На них основано от века,
По воле Бога самого,
Самостоянье человека, —
Залог величия его.
И пушкинский перевод из Саути:
Часы неизъяснимых наслаждений!
Они дают мне знать сердечну глубь,
В могуществе и немощах его,
Они меня любить, лелеять учат
Не смертные, таинственные чувства,
И нас они науке первой учат —
Чтить самого себя. О нет, вовек
Не преставал молить благоговейно
Вас, божества домашние.
Delightful hours
That gave mysterious pleasure, made me know
All the recesses of my wayward heart,
Taught me to cherish with devoutest care
Its strange unworldly feelings, taught me too
The best of lessons – to respect myself!
Nor have I ever ceas’d to reverence you
DOMESTIC DEITIES!
«Наука первая» – то есть фундаментальная, главнейшая. «Чтить самого себя» – не в смысле самолюбования, а как акт глубокого уважения, благоговения перед святыней собственной внутренней судьбы и совести. Пушкинский герой говорит об этом как об откровении, дарованном «часами неизъяснимых наслаждений», уединением с «божествами домашними» – то есть с тем, что Эмерсон назвал бы «гением домашнего очага», внутренним божеством. Эта параллель не случайна. Она указывает на то, что почва для восприятия Эмерсона в России была подготовлена задолго до его официального открытия. Что такое «доверие к себе» (self-reliance) как не практическое применение той самой «науки – чтить самого себя»? И пушкинское «чтить», и эмерсоновское «доверять» сходятся в одной точке: в признании за внутренним миром человека высшего суверенитета и непреложной ценности. Это не эгоизм, а долг – быть верным тому глубочайшему «я», которое является частицей мирового порядка.
Таким образом, знакомясь с Эмерсоном, русский читатель встречается не с чуждой и экзотической доктриной, а с мощным, систематизированным и доведенным до экстаза выражением знакомого чувства. Эмерсон дает этому чувству философский каркас, исторический контекст, заряжает его энергией американского эксперимента. Он превращает лирическое озарение – «чтить самого себя» – в целую программу жизни: интеллектуальную, этическую, гражданскую. Он объясняет, почему это «первая наука» и как ее изучать – через природу, через действие, через неповиновение миру ради повиновения собственной душе. Поэтому «самостояние» – не просто перевод. Это точный термин, улавливающий и пушкинское «чтить» (respect, Саути), и эмерсоновское «доверять», и добавляющий к ним активное, творческое начало: стояние на собственной основе, строительство своего мира из материала своей души. Воздух этого самостояния – разреженный, чистый и требующий мужества – и есть та атмосфера, в которой дышит мысль Эмерсона. Вдыхая его, мы не просто изучаем историю заокеанской мысли – мы прикасаемся к универсальному и вечному опыту пробуждения личности, который в разное время и на разном языке переживали и Саути, и Пушкин, и сам пророк из Конкорда.
Часть 4. Испытание жизнью. Трагедия и углубление мысли
Эмерсоновский оптимизм был солнечным и, казалось, безоблачным. Но судьба послала ему жестокую проверку. В 1842 году от скарлатины умирает его пятилетний сын Уолдо, свет его жизни. Это опустошает мыслителя до основания. «Этот удар… лишил меня всех сил, – пишет он. – Я не могу писать, не могу читать, не могу думать. Все мои методы кажутся детской забавой». Трансцендентальная уверенность в гармонии и благости мироздания дает глубокую трещину. Из этой бездны рождается новый, более трагичный и мудрый Эмерсон.
Его второй сборник «Опыты» (Essays: Second Series, 1844) носит на себе следы этой боли. В эссе «Опыт» (Experience) он говорит о «завесе иллюзий», которая отделяет нас от реальности, о «скользкости» жизни, где мы никогда не можем до конца схватить истину. Гораздо большую роль теперь играют категории «Компенсации» (Compensation) и «Судьбы» (Fate). «Компенсация» – это нравственный закон равновесия в мире: «За все добро ты платишь злом, а за всякое зло – добром». Ничто не дается даром. «Судьба» – это признание власти обстоятельств, наследственности, характера. «Характер – это судьба в форме человека». Однако даже здесь Эмерсон не сдается. Он ищет диалектику: «Судьба» противостоит «Силе» (Power) – той самой творческой энергии человека. Жизнь – это напряжение между этими двумя полюсами. Его мысль становится глубже, сдержаннее, в ней меньше экстаза и больше стоической резиньяции (принятия обстоятельств).
Это не отказ от принципов, а их зрелость. И эта зрелость проявляется в гражданской позиции. Хотя Эмерсон по натуре был не революционером, а созерцателем, вопрос рабства заставил его действовать. Он видел в рабстве не просто социальное зло, а метафизическое преступление – отрицание божественной природы в другом человеке. В 1844 году он произносит гневную речь против аннексии Техаса как рабовладельческой территории. В 1851 году, после принятия позорного Закона о беглых рабах (требовавшего возвращать сбежавших рабов их хозяевам даже в свободных штатах), его протест становится пламенным. А после казни Джона Брауна в 1859 году за попытку поднять восстание рабов, Эмерсон называет его «новым святым», чья смерть «одухотворит виселицу, как некогда крест». Действие стало для него продолжением морального императива. Как написал Т.-С. Элиот уже в ХХ веке:
The lengthened shadow of a man
Is history, said Emerson.
(Продленная тень человека – история, говорил Эмерсон).
Часть 5. Всемирные волны
Волны от эмерсоновского камня, брошенного в спокойные воды американского самосознания, расходились далеко и надолго, достигая неожиданных берегов. Его ближайший ученик, Генри Дэвид Торо, взял доктрину «доверия к себе» и довел ее до логического жизненного эксперимента. Его двухлетнее уединение на берегу Уолденского пруда (Walden Pond) (1845–1847) было практическим исследованием эмерсоновской идеи о самодостаточности и познании природы. Его эссе «Гражданское неповиновение» (1849), вдохновленное эмерсоновским призывом слушаться высшего закона, стало краеугольным камнем теории ненасильственного сопротивления, повлияв на Льва Толстого, Махатму Ганди и Мартина Лютера Кинга. Великий поэт Уолт Уитмен признавался, что, прочитав Эмерсона, ощутил «благодарный электрический толчок». Его «Листья травы» (1855) – это поэтическая реализация эмерсоновской программы «американского поэта», воспевающего и божественность каждой травинки, и святость тела, и демократическую множественность. Эмерсон, прочитав первый тираж, написал Уитмену восторженное письмо, признав в нем того самого пророка, которого ждал. Самое удивительное пересечение – с Фридрихом Ницше. Немецкий философ, вероятно, читал Эмерсона в оригинале и находил в нем родственный дух. Эмерсоновский призыв «не подчиняться никакому закону, кроме того, который исходит из твоей собственной природы», его презрение к стадной морали, его идея гения, творящего собственные ценности, – все это мощно резонирует с ницшеанским «сверхчеловеком» и «переоценкой всех ценностей». Разница в тональности: у Эмерсона этот порыв еще облачен в одежды платонизма и христианской риторики, у Ницше – сброшен до атеистического, дионисийского основания.
В XX веке эмерсоновская вера в результат, в «то, что хорошо работает», отозвалась в философии прагматизма Уильяма Джеймса и Джона Дьюи. Его идея самореализации стала одной из основ гуманистической психологии Абрахама Маслоу. Американский «культ успеха», хоть и выхолостил духовную глубину эмерсонианства, тоже коренится в его риторике self-reliance. Отголоски Эмерсона слышны в стоицизме Роберта Фроста, в метафизических медитациях Уоллеса Стивенса, в экзистенциальных поисках героев Дж. Д. Сэлинджера, в борьбе за идентичность у Ральфа Эллисона.
Часть 6. Эмерсон сегодня. Зачем его читать в xxi веке?
Голос из конкордского кабинета XIX века звучит сегодня с пугающей актуальностью. Мистический восторг «Природы», бунтарский пафос «Доверия к себе», трагическая глубина «Опыта». Мы живем в мире, который, с одной стороны, реализовал многие эмерсоновские кошмары (тотальный конформизм, власть мнения толпы, отчуждение от природы), а с другой – отчаянно нуждается в его рецептах. В эпоху, когда наше внимание – главный товар, а алгоритмы соцсетей формируют наше «я», эмерсоновский призыв «доверять себе» – это радикальный акт сопротивления. Это напоминание о суверенности внутреннего мира, о необходимости отключать внешний шум, чтобы услышать собственный голос.
Его взгляд на природу не как на ресурс, а как на живой, одухотворенный симфонический организм, оказывается куда более созвучным новейшим экологическим и холистическим философиям, чем старый механистический подход. Диалог с природой для Эмерсона – это способ исцеления души. Его собственная эволюция – от солнечного оптимизма к принятию «Судьбы» и «Компенсации» – это блестящий пример spiritual resilience, духовной устойчивости. Он не предлагает легких ответов, но дает инструмент: мужество смотреть в лицо трагедии и неопределенности, опираясь не на догмы, а на внутренний стержень. В мире, где знание становится все более узкоспециализированным и фрагментированным, его идеал «Человека Мыслящего» (Man Thinking) – интегрального, самостоятельного, действующего – остается путеводной звездой. Это призыв не быть пассивным потребителем информации, а активным творцом смысла.
Читая Эмерсона, важно помнить: это не учебник, который нужно заучить. Это – интеллектуальное приключение. Его эссе – это не стройные главы, а скорее россыпи алмазов, собранных на берегу океана мысли. Он не доказывает – провозглашает. Не убеждает – заражает. Его сила в языке, в ритме, в способности одним афоризмом озарить целую область жизни. В этом сборнике, который вы держите в руках, собраны тексты, отмечающие вехи этого великого путешествия духа. Проживая их, вы совершите путешествие не только по биографии одного человека, но и по рождению целой культуры. Вы услышите голос, который, преодолев время и пространство, задает каждому из нас тот же самый, вечный и всегда новый вопрос, с которого он начал свой путь: «Почему же мы не имеем подлинных (original) отношений со Вселенной?» Ответ, дорогой читатель, предстоит найти – или создать – вам.
Александр Марков,
профессор РГГУ
6 января 2026 г.
Опыты
Доверие к себе
Я прочел недавно несколько стихотворений одного отличного живописца. Они были написаны с самобытностью, не на условный лад, а на таком основании предмета, который, каков бы он ни был, всегда доставит душе нашей новую, свежую заметку, и чувство, им возбужденное, будет гораздо важнее изложения и формы, в которое его облек автор. Отчего же мы не верим в свою мысль? Отчего не верим, что то чувство, которое наше сердце сознает истинным, не есть тоже истинное чувство и других людей? До сих пор право этого сознания оставалось за одним признанным гением, но следовало бы удостовериться и нам, что когда мы выразим самое сокровенное наше убеждение, то обозначится, что оно есть достояние и многого множества людей, потому что все субъективное может стать объективным. И заметьте, как часто случается, что наша собственная мысль возвращается к нам извне, с гласностью трубы судного дня.
Эмерсон сразу вводит ключевую для себя и для всего движения трансцендентализма идею: то, что является глубоко личным и субъективным («самое сокровенное наше убеждение»), на самом деле универсально и может стать объективной истиной для многих. Мы часто узнаем свои собственные, стыдливо отвергнутые мысли в словах гениев, и они поражают нас «с гласностью трубы судного дня» – то есть с непререкаемой, всеобщей очевидностью.

Величайшая заслуга Платона, Мильтона состоит в том, что они обратили в ничто существовавшие до них книги и предания, выразили то, что думали сами они, а не то, что думали окружающие люди. Каждый из них должен подстерегать и улавливать ту светоносную искру, которая вспыхивает и загорается в его собственной душе для каждого из нас. Это имеет гораздо более важности, нежели открытие и наблюдение целого созвездия поэтов и мудрецов. Между тем мы без внимания упускаем мысли, потому что они наши; когда же встретим их в творениях гения, они нас поражают величием своей простоты. И вот наилучший урок, который преподают нам образцовые произведения первостатейных мастеров: они научают нас оставаться спокойно и непреклонно верными нашему воодушевлению, хотя бы оспаривал его крик всей вселенной. Не далее как завтра первый встречный станет вменять вам то, что вы передумали, перечувствовали; а вам придется со стыдом принять из вторых рук собственные ваши помыслы.
Здесь Эмерсон формулирует суть «доверия к себе» на примере великих предшественников. Джон Мильтон (1608–1674), английский поэт, автор «Потерянного рая», для Эмерсона – символ независимого духа, бросающего вызов авторитетам. Заслуга гениев, по Эмерсону, нев накоплении знаний, а в смелом следовании «светоносной искре» собственной души. Этот внутренний свет (интуиция, озарение) важнее всех внешних авторитетов («целого созвездия поэтов и мудрецов»). Главный урок у великих – не подражать им, а так же смело следовать своему «воодуновению». Эмерсон предупреждает об унизительной ситуации, когда человек стыдится собственной мысли, пока не услышит ее из уст другого, и тогда вынужден «принять из вторых рук собственные ваши помыслы». Это и есть отказ от доверия к себе.
Верь в самого себя! – чье сердце не затрепещет от рокота этой звонкой струны? И великие люди всегда этому следовали; они доверялись, как дети, своему духу и подчас веровали, что сам Бог воспламенил восторг в их груди, что Он действовал их руками, Он владел и распоряжался всем их бытием. Станем и теперь повиноваться верховным велениям: они имеют высокие цели! перестанем то жаться по углам, то обращаться в бегство при одной мысли о возможности некоторых превратностей, но с полным благоговением, вручив себя, как благородную глину, деснице Всемогущего, будем благотворить, искупать, воздвигать и все более стеснять области смерти и ничтожества!
Метафора гончара и глины восходит к Библии (Книга Исаии, 64:8), что подчеркивает священность индивидуального пути. Доверие к себе преподносится как религиозный долг, ведущий к борьбе со «смертью и ничтожест-вом» – то есть с пассивностью, конформизмом, отсутствием подлинной жизни.
В эпоху развития бывают минуты, в которые индивидуум ясно сознает, что подражание есть не что иное, как самоубийство, а зависть – незнание; что он обязан поверить в себя и, по доставшимся ему способностям, вывести итог, чем он хуже и чем лучше других. Он должен заранее убедиться в том, что, несмотря на обилие благ, находящихся в природе, его насытит только тот колос, который произрастает на почве, ему свойственной, и который будет взращен и пожат собственным его трудом. Человек счастлив только тогда, когда он может сказать, что исполнил свой замысел, что положил душу на труд свой и довел его до конца, как нельзя было лучше. Но если он поступает иначе, то, и покончив с трудом, он не почувствует ни отрады, ни облегчения; талант его хиреет, муза ему не доброжелательствует, на него не нисходит ни вдохновение, ни упование. Заранее тоже должен он знать, что недаром такая-то физиономия, такой-то характер производят на него впечатление, тогда как другие не производят никакого: глаз поставлен именно на том месте, где его озарит тот луч, о котором ему надлежит свидетельствовать, и человек обязан высказывать свои верования, свои убеждения гласно, открыто, до последней йоты.
Эмерсон переходит к практическим аргументам. Он использует яркую метафору: человека насытит только тот «колос», который он сам вырастил на своей собственной «почве». Счастье – в реализации своего уникального замысла. Если человек действует вопреки своей природе, его «талант хиреет», его покидает вдохновение (муза). Эмерсон настаивает на тотальной искренности: почему на вас производит впечатление именно этот человек или эта идея? Потому что ваш «глаз поставлен именно на том месте», чтобы уловить ваш уникальный луч истины, и вы «обязаны высказывать свои верования… до последней йоты». Молчание и стыдливость здесь равносильны предательству своей миссии.
Мы же едва осмеливаемся пролепетать малейшую частичку того, что мы есть на самом деле, да и то как бы стыдясь божественной идеи, которой бы каждый из нас должен служить глашатаем. Когда же утвердимся мы в вере, что божественная идея всегда направлена к целям возвышенным и что на нас лежит долг передавать ее людям со всевозможною точностью и прямотою, потому что к трусу никогда не обращен призыв на заявление о делах Божьих?
Что за дивный образец предлагает нам природа в лице и в способе действий детей! Ребенок всюду как дома: он независим, он неответствен; поглядывая из своего уголка на людей и на все происходящее, он произносит свое суждение смело, проворно; объявляет вам без обиняков, что вы хороши, дурны, надоели ему, нравитесь или не нравитесь. Он не заботится ни о последствиях, ни о своей выгоде; его приговор высказан свободно и простодушно: вы можете ему льстить, он вашим льстецом не будет. Взрослый же человек всегда настороже и словно в тисках у самого себя. Кто лишь только раз выкажет себя делом, выскажет словом – кончено! человек скомпрометирован: за ним следует любовь или нелюбовь сотни неизвестных лиц, которых всех должно держать на счету. О, где желанные струи Леты! о, как бы ему опять вернуться к прежнему безличию, к прежней безвестности!..
Ребенок для Эмерсона и трансценденталистов – идеал естественности и непредвзятости. Он не обременен страхом мнения, расчетом на последствия или желанием угодить. Взрослый же, напротив, «словно в тисках у самого себя», он «скомпрометирован» любым своим поступкоми вынужден учитывать реакции «сотни неизвестных лиц». Эмерсон иронично восклицает: «О, где желанные струи Леты!». Лета – в древнегреческой мифологии река забвения в царстве мертвых, испив из которой души забывали земную жизнь. Эмерсон использует этот образ, чтобы показать, как взрослый мечтает стереть следы своей индивидуальности, чтобы снова стать «безымянным» и безопасным. Он противопоставляет эту трусливую мечту идеалу человека, который, однажды обретя себя, остается верным этому «я» и благодаря этому обретает силу, делающую его голос всеобщим («суждением вечным, абсолютным»).
Но если бы человек, раз вышедший из своего нейтрального безмятежия, продолжал бы вести себя прямо, естественно, неподкупно, откинув всякий страх и очистив свой взгляд от всякого предрассудка, он бы сделался богатырем, достойным поклонения всех людей, всех певцов. Его мощь получила бы закал вечной юности, его мнение обо всем случающемся не было бы мнением личным, но суждением вечным, абсолютным; его слова возымели бы власть; они вонзались бы как стрелы в уши людей и пробуждали бы их от застоя.
Такие голоса слышатся нам в уединении; но они слабеют и немеют, чем более мы вдаемся в свет. Общество повсюду в заговоре о том, чтоб удерживать своих членов в нескончаемом малолетстве; оно, как компании страхований, будет отпускать вам за известную плату столько-то продовольствия, столько-то охраны с условием, чтобы член его отрекся от своей свободы, от своего личного развития. Свет прежде всего любит, чтобы ему подлаживали: он ненавидит доверие к себе, ненавидит суть и существа, а благоволит только к навыкам и обычаям.
Здесь Эмерсон дает один из самых знаменитых и резких социальных диагнозов. «Общество повсюду в заговоре» против индивидуальности. Оно сравнивается с «компаниями страхований» – реалия деловой жизни Америки XIX века, понятная каждому читателю. Общество предлагает комфорт и безопасность («продовольствие», «охрану»)в обмен на отказ от свободы и развития. Его главное требование – «подлаживание» (conformity). Свет «ненавидит доверие к себе», то есть подлинную сущность человека, и ценит лишь внешние «навыки и обычаи». Таким образом, доверие к себе становится актом разрыва общественного договора.
Кто хочет сделаться истинным человеком, тот должен отбросить подлаживание; кто хочет овладеть пальмою нетления, тот пусть не смущается названием добра, а тщательно доискивается, где и что Добро. Ничего нет святее безукоризненной честности нашего духа. Установите в себе это, и потом разрешайте сами собою все, что до вас ни касается: не замедлит и одобрение света. Мне стыдно припоминать, как уступчиво жертвуем мы словом и символом, как легко уживаемся с омертвелыми учреждениями и обычаями. Всякий господинчик, хорошо одетый и бойко болтающий, уже несколько ставит меня в тупик и прибирает меня к рукам более, чем бы это следовало по совести.
Продолжая тему конфликта с обществом, Эмерсон заявляет, что подлинная цель – не внешнее «добро» (то, что так называют), а внутренняя «безукоризненная честность нашего духа». Следование ей рано или поздно принесет и одобрение света, но начинаться должно изнутри. Онс иронией кается в собственной уступчивости: «Всякий господинчик, хорошо одетый и бойко болтающий, уже несколько ставит меня в тупик». Эта самоирония делает его аргумент более убедительным: борьба с конформизмом – трудный ежедневный труд, а не абстрактный принцип.
Пора бы, наконец, человеку узнать себе цену! Что же, в самом деле, разве он какой пролаза, подкидыш, незаконнорожденное произведение этого мира, который весь принадлежит ему?! Ему ли прятаться и робко озираться по сторонам? Нет! голова моя должна твердо и высоко стоять на плечах: я имею право жить моею жизнью, я имею долг говорить правду, чистую правду на всех перекрестках. Не дам дороги суете, лицемеру, пустосвяту, прикрывающему себя хламидою филантропии, соболезнования о меньших братьях. Не забочусь я и о его бедных, они не мои бедные. Я предал себя душою и телом тем, с кем связан родством духовным; за них пойду и в тюрьму, и на плаху, но ваш сумбур Обществ пособий для неимущих бездельников, Обществ учреждения школ для глупцов, Общин построения храмов для преподавания той религии, на которой останавливаетесь вы, – нет и нет! Я каюсь в каждом долларе, который вы еще исхищаете у моей слабости, это доллар не впрок; и я уповаю, что придет день, когда достанет у меня силы отказать в нем вам! Добродетель, по мнению толпы, еще представляется каким-то исключением, а не общим правилом: есть человек, есть и его добродетели, то есть его хорошие человеческие свойства. Люди же до сих пор отправляют свои добрые дела то в ознаменование своего мужества или своего голубиного сердца, то будто как штраф, наложенный на них в наказание за то, что они не ежедневно являются на тот или другой общественный парад. Они отделываются от него извинениями и взносом доброго дела, чтоб получить дозволение жить. Да какая мне стать искупать, извиняться, платить вам за то, что я живу? Жизнь дана мне не на показ вам, она дана мне, чтоб я жил ею. По-моему, я предпочитаю жизнь скромную, но естественную и самобытную. Конечно, я не прочь, чтоб мое существование было дорого для моих близких и громко сказалось бы чем-нибудь для далеких собратьев; тогда, несмотря на свое однообразие, оно вместило бы все: дела любви и противоборства; испытания, одоление и стройность целого. Дайте и вы мне исходным пунктом удостоверение, что вы человек, а успеем ли мы доказать это друг другу делами и подвигами, то другой вопрос. Но как ни ничтожна моя теперешняя ценность, мои теперешние дарования, мне не нужно поручительства посторонних в том, что я на кое-что годен, и я не намерен платить как за привилегию за мое несомненное право пользоваться даром жизни.
Эмерсон переходит в наступление, используя риторические вопросы и восклицания. Человек – не «подкидыш» в этом мире, а его законный хозяин. Он должен жить своей жизнью и говорить свою правду. В этом абзаце содержится резкая критика филантропии и социальных институтов его времени. Он отказывается поддерживать «Общества пособий для неимущих бездельников» и т. п., видя в них часто лицемерное и бессильное подлаживание под моду на добрые дела. Его долг – перед теми, с кем он связан «родством духовным». Здесь проявляется индивидуализм Эмерсона: подлинная добродетель не может быть коллективной и формальной, она рождается из личной связи и искреннего порыва. Он не хочет «платить как за привилегию» за свое право быть собой.
Мой долг, а не людское мнение – вот о чем моя забота. Строго и трудно это правило во всегдашнем его применении и к жизни внутренней, и к жизни внешней деятельности, потому что вы на каждом шагу встретите людей преисполненных уверенности, что они лучше вас знают, в чем состоит ваш долг. Но это правило служит вернейшим оселком для распознавания великой души от небольшой. Легко жить по-своему в уединении; легко увлечься в свете мнением света; но человек, достойный этого звания, сохранит и в многолюдстве отрадную независимость уединения.
Приспособление к обычаям, до которых вам, в сущности, нет дела, – вот на что тратятся ваши силы, вот что лишает вас досуга, стирает все выпуклые особенности вашей природы. Здесь вы поддерживаете обветшалое учреждение, даете голос pro и contra разных партий; там, как наемный трактирщик, кормите на убой друга и недруга. За всем этим как трудно распознать, что вы такое на самом деле, не говоря уже о трате на пустяки наилучших способностей ваших! Но совершите дело, по природе свойственное вам, и вы тотчас на глазах моих выдвинитесь из толпы; совершите такое дело, и оно удвоит первобытные силы ваши. Если бы человек знал, что за жмурки эта игра в подлаживание! Вы принадлежите, например, к такой-то секте или партии, и я ни за что в свете не пойду на ваши совещания, на ваши спичи. Я заранее уж знаю, что не услышу от вас ни одного слова свежего, вдохновенного, что вы все будете смотреть в одну сторону – сторону дозволенную; будете говорить не как человек, а как краснобай известного кружка. Впрочем, многие слушатели станут утирать глаза платком и вступят с вами в общение мыслей… Подлаживание не делает их лживыми в том или другом случае: оно уже сделало их лживыми повсюду и навсегда. Их истина не есть истина. С ними два не два, четыре не четыре; доходит до того, что всякое их слово становится нестерпимо, и не придумаешь, чем бы их опять навести на разум. Тем временем природа не зевает и облекает всех нас в однообразный костюм колодника, заключенного в такую-то партию; черты лица мало-помалу получают древесную неподвижность и приобретают отменно приятное сходство с ослом.
Эмерсон подробно описывает механику «подлаживания» и его разрушительные последствия. Участие в партиях, сектах, светских ритуалах заставляет человека играть роль, говорить заученные речи («краснобай известного кружка»). Это не просто ложь в конкретном случае, а тотальная фальшь, которая искажает само восприятие реальности: «Их истина не есть истина. С ними два не два, четыре не четыре». Конформизм буквально обезображивает человека, делает его лицо похожим на маску или, как язвительно замечает Эмерсон, приобретает «отменно приятное сходство с ослом». Здесь он высмеивает не глупость, а упрямую покорность чужим шаблонам.
Есть еще выражение физиономии, которого нельзя не подметить в обществе: это та глупая рожа, корчащая неискреннее поддакивание, та вынужденная улыбка, с какою мы выносим скучный разговор. Мускулы лица, не будучи внезапно подернуты и оживлены ощущением удовольствия, но уложены посредством медленного и поддельного усилия, неприятно напрягаются по всей поверхности облика и производят самое тяжелое впечатление; выражение отвращения и презрения видится так ясно, что ни один честный молодой человек не снес бы его дважды.

Конечно, труднее перенести гнев общества, чем выговор Сената или Присутственных Мест; но когда знаешь, что его милость и немилость не имеют глубоких корней, а носятся по произволу ветра и ходячей молвы, то человеку твердому легко справиться с неблагосклонностью образованных сословий: их бешенство осторожно и чинно, они знают, что и сами не без греха. Но когда к их женоподобному гневу присоединится ярость черни, когда с ревом и воплем вздымается животное и неразумное буйство низших слоев общества, тогда оказывается, как необходимо упражнение в религии и в великодушии, для того чтобы встретить и этот взрыв как безделицу, не стоящую внимания.
Эмерсон признает силу общественного давления. Гнев «образованных сословий» – осторожный и лицемерный. Гораздо страшнее «ярость черни», «животное и неразумное буйство низших слоев общества». Читателю середины XIX века, знакомому с уличными беспорядками и социальной напряженностью, это было понятно. Против такого давления, говорит Эмерсон, нужно «упражнение в религии и в великодушии», то есть опора на высшие, духовные принципы, которые позволяют сохранять внутреннюю независимость.
После рабского подлаживания опасение другого рода ослабляет наше доверие к себе, это наша стойкость, то есть пристрастие к тем нашим поступкам и словам, за которые люди, не обладающие другим мерилом, возымели к нам почтение, которого вам жаль лишиться.
Эмерсон переходит ко второй главной преграде на пути к доверию к себе – не конформизму, а ложной «стойкости» (consistency). Это боязнь изменить свое мнение, показаться непоследовательным, потерять репутацию человекас твердыми принципами. Он высмеивает это как «пристрастие к тем нашим поступкам и словам, за которые люди… возымели к нам почтение, которого вам жаль лишиться». Иными словами, это еще одна форма зависимости от чужого мнения, только опирающаяся на прошлые, а не на текущие ожидания окружающих.
Да зачем же мы носим на плечах голову, беспрерывно мыслящую? Зачем, с другой стороны, обременяем себя чудовищным грузом памяти и боимся ей противоречить, потому что ей известно, когда и как я выразил иное мнение? Да если бы вам и случилось противоречить себе, так что же? Мне кажется правилом мудрости не опираться на одну память, даже в таких предметах, которые относятся чисто к воспоминанию, и что нам, напротив, нужно ставить прошедшее под строгий обзор настоящего и жить каждым новым днем. Верьте движению вашей души! Положим, что в метафизических изысканиях вы пришли к пантеистическому заключению о безличии Бога, но, если религиозные чувства наполнят вашу душу, дайте им простор и жизнь, дайте им цель, несмотря на то, что они ограничивают Бога образом и личностью. Бросьте, по примеру Иосифа, вашу верхнюю одежду в руках блудницы и бегите прочь.
«Бросьте, по примеру Иосифа, вашу верхнюю одежду в руках блудницы и бегите прочь». Это отсылка к истории об Иосифе Прекрасном (Бытие, 39), который, будучи соблазняем женой своего господина Потифара, оставил в ее руках свою одежду и убежал. Для Эмерсона эта одежда – символ старого, навязанного извне мнения, от которого нужно решительно отказаться, чтобы сохранить внутреннюю чистоту.
Нелепая стойкость – это пугало, всегда стоящее на часах при особе маленьких политиков, маленьких богословов и философов. Великой душе нет до нее никакого дела. Уж не следует ли человеку зашить себе рот или вечно стоять на одном месте, чтоб отбрасывать свою тень все на ту же стену? Отнюдь нет! Если вы человек, высказывайте твердо и прямо то, что вы думаете сегодня, и столь же откровенными словами выразите и вашу завтрашнюю мысль, не беспокоясь о противоречии. Ах, Господи! да вас не поймут, воскликнут сердобольные старушки. Не поймут – велика беда! Был понят Пифагор? а Сократ? а Лютер? а Галилей, Коперник, Ньютон и все великие, чистые души, когда-либо принимавшие плоть? Быть великим – несомненное условие быть непонятым.
Великая душа, утверждает Эмерсон, не боится противоречий. Его знаменитый афоризм: «Высказывайте твердои прямо то, что вы думаете сегодня, и столь же откровенными словами выразите и вашу завтрашнюю мысль, не беспокоясь о противоречии». Это кредо интеллектуальной и духовной честности. Он ссылается на ряд великих мыслителей, которых в свое время «не понимали»: Пифагор (древнегреческий философ, VI в. до н. э.), Сократ (приговоренный к смерти афинянами), Мартин Лютер (инициатор Реформации), Галилео Галилей (преследуемый за поддержку гелиоцентризма), Николай Коперник (автор гелиоцентрической системы), Исаак Ньютон (чьи идеи тоже были революционны). Вывод Эмерсона парадоксален и ободряет: «Быть великим – несомненное условие быть непонятым». Непонимание толпы – не трагедия, а знак того, что ты опережаешь свое время.
Впрочем, не беспокойтесь: человеку невозможно насиловать свою природу. Все побеги его своеволия сглаживаются основным законом его бытия; они незначительны, как выси Анд и Гималаев на круглости земного шара, и все ваши ухищрения над своею природою производят мало проку. Мы слывем такими, какие есть; сущность нашей природы обнаруживается помимо нашей воли. Люди воображают, что они выказывают свои добродетели и пороки одними поступкам очевидными и не замечают того, что их хорошие или дурные свойства ежеминутно выступают наружу.
Итак, не пугайтесь, если в разнообразии ваших действий не окажется выдержки характера; довольно того, чтобы каждый ваш поступок был честен и натурален в свое время; если он таков, то и все прочие, несмотря на кажущееся несходство, примкнут к нему в стройности. Мнимые неровности исчезают на недальнем расстоянии или на небольшой высоте мысли: их сглаживает единство направления. Ход лучшего корабля совершается не иначе как зигзагами, но когда смотришь на него издали, эти неправильности исчезают в прямой, всюду одинаковой тиши. Так объяснятся и ваши поступки, простодушные, естественные; подлаживание же не объясняет ровно ничего. Будьте просты, и предшествовавшие поступки, сделанные просто, оправдают и теперешние ваши действия. Хорошее прошедшее служит защитою и дает силу поступать открыто, пренебрегая мнением посторонних. Не заботьтесь о последствиях, а действуйте благородно – всегда! Все доброе и великое ждет своего суда от будущего. Что дает мудрым руководителям Палат и героям ратного поля величие, восхищающее наше воображение? Воспоминание славных дел и славных побед, неразлучно с ними связанных, они в глазах людей окружают их будто видимым сонмом ангелов. В голосе Чатама слышатся раскаты грома; вся осанка Вашингтона дышит высоким достоинством; явится Адамс – и, кажется, видишь олицетворенную Америку.
Эмерсон предлагает прекрасную метафору, примиряющую кажущиеся противоречия в поведении свободного человека. Подлинные поступки, идущие от сердца, со временем, подобно курсу корабля, идущего зигзагами против ветра, сложатся в единую прямую линию. «Единство направления» важнее внешней последовательности. Конформизм же («подлаживание») такой цельности не дает, он есть просто хаотическое следование за чужими курсами. Эмерсон призываетк простоте и естественности, которые сами по себе являются оправданием и защитой.
Смею надеяться, что в наше время уже совсем напоследок слышались проповеди о подлаживании к обычаям и о стойкости в мнениях. Предадим эти слова на съедение журналистам, пускай они за них стоят и перебрасываются насмешками! Мы же будем без страха оглядывать и порицать грустную посредственность и пошлое довольство нашего времени! Бросим прямо в лицо навыку и обычаю следующий первостатейный исторический факт, что там, где действует человек, действует великое драматическое лицо, действует великий мыслитель, что истинный человек не принадлежит такому-то месту, такому-то времени, но что он может сделаться средоточием мира. Он измерит людей, события, и вы будете принуждены идти под его знаменами. Родится Цесарь – и на несколько веков созидается Римская империя. Реформация возникает с Лютером, аболиционизм с Клэрксоном: всякое учреждение есть только удлиненная тень человека. Великая душа совмещает в себе все сотворенное, и человек должен стремиться к той точке, откуда уже равнодушно смотришь на обстоятельства и гнушаешься прибегать к средствам.
Эмерсон объявляет войну конформизму и догматизму своего времени. Он провозглашает, что «истинный человек не принадлежит такому-то месту, такому-то времени, но… может сделаться средоточием мира». История, по Эмерсону, творится великими личностями, а не абстрактными силами. Он приводит примеры: Цезарь (Гай Юлий Цезарь, 100–44 до н. э., чья деятельность привела к созданию Римской империи), Лютер(с ним связана Реформация), аболиционизм с Клэрксоном. Томас Кларксон (Thomas Clarkson, 1760–1846) – английский общественный деятель, один из лидеров движения за отмену рабства. Эмерсон заключает афоризмом, ставшим классическим: «…всякое учреждение есть только удлиненная тень человека». То есть все социальные формы – лишь отражение и продолжение духа конкретных великих личностей. Цель же человека – подняться на такую высоту духа, с которой он сможет презирать мелкие обстоятельства и «средства».
Мы читаем историю бессмысленно и бесплодно. Пышные имена: Король, Государство, Правительство, Аристократия – производят на наше воображение одуряющее действие. Положим, что король Густав-Адольф, король Альфред были добродетельны, но разве добродетель исчезла с лица земли вместе с ними, если смиренный мой сосед Джон или Эдуард захочет действовать для возвышенной цели, блеск величия перейдет на этого простого джентльмена. Конечно, мир и народы многому научились от королей. Великий символ их сана представил людям пример того взаимного почтения, которое человек обязан оказывать другому человеку, а радостное доверие народов, уступившее своим владыкам честь раздавать отличия и земли деятелям на пользу и добро, – делам заслуги и правды, – не служило ли выражением того, что они понимают свои права и свое достоинство?
Здесь Эмерсон демократизирует свою идею. Он призывает не обожествлять исторических героев вроде короля Густава II Адольфа (шведского короля, героя Тридцатилетней войны, 1594–1632) или короля Альфреда Великого (англосаксонского короля, 849–899). Их добродетель не была уникальной; она доступна и «смиренному моему соседу Джону или Эдуарду». Монархия, по Эмерсону, была великим символом уважения человека к человеку, и теперь это уважение каждый должен обратить на себя и любого другого. Это типично американская, республиканская мысль: величие не привилегия избранных, а потенциал каждого.
Теперь мы хотели бы изъяснить те основные причины, которые должны утвердить человека в доверии к самому себе и которые внезапно наводят его на открытия по части наук и художеств, озаряют лучом красоты каждый его поступок, изъятый от подражательности, проникнутый естественностью. Наши изыскания приводят нас к Источнику, вмещающему в себе и сущность добра, и сущность гения, и сущность жизни: в силу высшего соизволения пробуждаются врожденные нам способности и стремления. Для отличия от прочих пособий знания, которые есть не что иное, как усвоение преподаваемого метода, мы назовем это сообщение с нами Вечной Премудрости наитием. Наитие! Это неиссякаемый источник мысли и деятельности; от него веет тем животворным вдохновением, которого нельзя отрицать без святотатства и безбожия. Посредством наития мы приближаемся к лону бесконечного Разума: он делает нас орудием своих предначертаний, храмом своих истин. Когда мы провидим, что такое любовь, истина, правосудие, мы сами по себе нимало не содействуем нашему духовному зрению, лучи эти просто и прямо проникают в наше существо; и как бы ни расспрашивали мы себя, откуда и каким образом это взялось, как бы ни домогались отыскать в существе нашем причину этих фактов, – ни философы, ни метафизики не в состоянии дать нам на этот счет ни малейшего разрешения. Присутствие или отсутствие вдохновения – вот все, что мы можем утверждать положительно. Каждый из нас может с совершенною ясностью отличать произвольные действия своей души от этих невольных провидений, и человек чувствует, что он обязан благоговейно почитать их. Он может передавать их ошибочно и слабо, но он знает, что они несомненны как день и ночь. Все мои поступки, руководимые волею, все знания, мною приобретенные, есть что-то шаткое и случайное, тогда как внезапное погружение в тишь мысленную, самое простое чувство, вдруг охватывающее мою душу, в то же время и привычны мне, как что-то родное, и с тем вместе имеют сладость нездешнюю. Люди бессмысленные, разумеется, будут опровергать наитие, как оспаривают они и убеждения, и еще с большею легкостью, потому что смешивают провидение со знанием. Они воображают себе, что я по собственному выбору вдумываюсь в тот или другой предмет. Нимало: в провидении руководишься не прихотью, а предназначением. Мне видится этот луч истины; его может увидеть и маленькое дитя, может увидеть со временем и весь род человеческий, хотя может случиться и то, что никто не видал его до меня; тем не менее мое провидение истины есть факт такой же неопровержимый, как существование солнца.
The free sample has ended.