Read the book: «Хроника времен Карла IX»
Prosper Mérimée
«CHRONIQUE DU TEMPS DE CHARLES IX»
© Виноградов А.К., перевод на русский язык
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»


Карл IX Валуа (1550–1574), король Франции с 1560 года, третий сын короля Франции Генриха II и Екатерины Медичи

Екатерина Медичи (1519–1589), королева Франции с 1547 по 1559 год, супруга Генриха II, с 1560 по 1563 год Регент Франции, королева-мать

Генрих Наваррский (1553–1610), будущий король Франции Генрих IV Бурбон с 1589 года

Маргарита де Валуа (1553–1615), французская принцесса, дочь короля Франции Генриха II и Екатерины Медичи, супруга Генриха Наваррского, будущая королева Франции с 1589 по 1599 год, главная героиня романа Александра Дюма «Королева Марго»

Генрих, герцог Анжуйский (1551–1589), будущий король Польши в 1573–1574 годах и король Франции Генрих III Валуа с 1574 года, четвертый сын короля Франции Генриха II и Екатерины Медичи

Франсуа, герцог Алансонский (1555–1584), герцог Анжуйский (с 1576) пятый сын короля Франции Генриха II и Екатерины Медичи

Герцог де Гиз (1550–1588), Генрих Лотарингский, по прозвищу Меченый

Адмирал де Колиньи (1519 – 24 августа 1572, Париж), Гаспар II де Колиньи, адмирал Франции
Глава I
Рейтары1
Через По, через горы,
Сквозь метели и снег
Наши черные своры
Шли с Бурбоном в набег.
Байрон, «Преображенный урод»
Неподалеку от Этампа, по дороге в Париж, еще и теперь можно видеть большое прямоугольное здание со стрельчатыми окнами и грубыми скульптурными украшениями вокруг них. Над входом находится углубление, в котором когда-то стояла каменная мадонна, но в дни революции ей выпал на долю общий жребий всех святых обоего пола, и она торжественно была разбита на куски председателем Ларсийского революционного клуба. Прошли года, и на ее место поставили другую мадонну, правда, всего лишь из гипса, и эта богоматерь благодаря шелковым лоскутьям и стеклянным бусам имеет вполне благопристойный вид и придает солидность трактиру Клода Жиро.
Более двух веков назад, а именно в 1572 году, это строение, как и теперь, служило местом отдыха для жаждущих путешественников, но тогда оно имело совершенно иную внешность. Стены были испещрены надписями, свидетельствовавшими о превратностях гражданской войны. Сбоку от надписи: «Да здравствует принц!» стояло: «Да здравствует герцог де-Гиз! Смерть гугенотам!», а чуть подальше прохожий солдат нарисовал углем виселицу с висельником и, чтобы никто не обознался, сделал подпись: «Гаспар де-Шатильон». Но, очевидно, протестанты довольно быстро одержали верх в этих краях, так как имя их вождя было зачеркнуто и вместо него проставлено имя герцога Газа. Прочие полустертые надписи, которые довольно трудно было разобрать и еще труднее передать в благопристойных выражениях, доказывали, что король и его мать пользовались не большим уважением, нежели вожди религиозных партий. Но больше всего, по-видимому, от ярости гражданских войн пострадала злополучная мадонна. Статуя в двадцати местах была пробита пулями – свидетельство того, как усердны были гугенотские солдаты в сокрушении «языческих идолов», по их собственному выражению. Тогда как набожный католик почтительно снимал шапку, проходя мимо статуи, каждый протестантский стрелок считал своим долгом пустить в нее пулю из аркебузы 2 и гордился метким выстрелом, словно ему удалось поразить апокалипсического зверя и низвергнуть идолопоклонство.
Прошло несколько месяцев с того дня, как между приверженцами враждующих религий был заключен мир; но клятвы договаривающихся сторон были делом уст, а не делом сердца. Вражда таилась и горела с прежней непримиримостью. Все говорили о том, что война только что кончилась; все говорили о том, что мир еще может быть нарушен.
Корчма «Золотого льва» была наполнена солдатами. По чужестранному говору и необычной одежде в них можно было сразу узнать тех немецких кавалеристов, рейтаров, которые охотно предлагали свои услуги протестантской партии, в особенности, когда последняя обладала возможностью хорошо заплатить. Если эти иностранцы пользовались славой искусных наездников и превосходных стрелков, опасных на поле битвы, то еще более заслуженной была их слава отъявленных грабителей, жестоких к побежденному врагу. Отряд, занявший корчму, состоял из полусотни кавалеристов, выехавших накануне из Парижа и направлявшихся в Орлеан, чтобы остаться там в качестве гарнизона.
Пока одни чистили лошадей, привязанных на коновязи у ограды, другие разводили огонь, вращали вертела и стряпали ужин. Несчастный корчмарь, держа шапку в руке, со слезами на глазах смотрел на зрелище разрушения, местом которого сделалась его кухня. Он смотрел на свой разграбленный курятник, опустошенный погреб, на бутылки, у которых отбивали горлышки, вместо того чтобы раскупоривать их, и видел, что в довершение всех несчастий, несмотря на строгие приказы короля о военной дисциплине, ему нечего рассчитывать на возмещение убытков со стороны посетителей, считавших его побежденным противником. Это было ему известно. В те печальные времена было признанной истиной, что в мирное время или на войне солдаты всегда и всюду, где бы ни находились, живут за счет обывателей.
За дубовым столом, потемневшим от сала и копоти, сидел капитан рейтаров. Это был высокий и плотный мужчина лет пятидесяти. Он обращал на себя внимание орлиным носом, обветренным лицом, редеющими волосами с проседью, едва прикрывавшими широкий рубец, шедший от левого уха и спрятанный в седых усах. Латы и шлем он снял и остался в венгерской кожаной куртке, почерневшей от металла и покрытой многочисленными заплатами. Сабля и пистолеты лежали на столе у него под рукой; на поясе у него висел длинный кинжал – оружие, с которым благоразумный человек расстается, только ложась спать.
Слева от начальника сидел румяный молодой человек, высокий и прекрасно сложенный. Его военная куртка была украшена шитьем, и во всей его одежде были признаки большей изысканности, нежели в костюме его товарища. Однако он был всего лишь корнетом при капитане.
С ними за тем же столом сидели две молодые женщины, двадцати – двадцати пяти лет. Нищета и роскошь сочетались в их одежде с чужого плеча, по-видимому военной добыче, случайно попавшей им в руки. Одна была одета в роскошный лиф из дама 3, расшитый золотом, утратившим блеск, и простую холщовую юбку. На другой была надета роба 4 из лилового бархата и серая мужская поярковая шляпа с петушиным пером. Они обе были довольно красивы, но их смелые взгляды и ничем не сдерживаемая речь выдавали их привычку жить среди солдат. Они покинули Германию, так как не имели определенной профессии. Особа в бархатной робе была цыганкой, она играла на мандолине и гадала на картах. Другая обладала медицинскими познаниями и, по-видимому, была предметом внимания корнета.

Перед каждым из четырех стояли большая бутылка и стакан. Они болтали друг с другом и пили в ожидании обеда.
Разговор понемногу сходил на-нет, как это обычно бывает у голодных людей, как вдруг молодой высокий человек, одетый весьма изысканно, остановил красивую рыжую лошадь у дверей корчмы. Рейтарский трубач поднялся со скамьи навстречу незнакомцу и, подойдя, взял его коня под уздцы. Незнакомец, сочтя это проявлением предупредительности, уже собирался поблагодарить трубача, но скоро понял свою ошибку. Трубач поднял коню губу и опытным взглядом осмотрел его зубы, потом слегка отошел, оглядел ноги и круп благородного животного и мотнул головой с видом полного удовлетворения.
– Прекрасный у вас конь, монстир! – сказал он на ломаном языке и, обернувшись к своим товарищам, прибавил несколько слов по-немецки, от чего его приятели покатились со смеху. Трубач подсел к ним.
Этот бесцеремонный осмотр лошади крайне не понравился путешественнику. Однако он ограничился тем, что смерил трубача пренебрежительным взглядом, и соскочил на землю. Корчмарь, вышедший из дому, почтительно принял из рук приезжего повод и сказал ему на ухо, так тихо, чтобы рейтарам не было слышно:
– Помоги вам бог, молодой мой сударь, но приехали вы не в добрый час; общество этих парпайотов 5, – сверни им шею святой Христофор, – не очень приятно для добрых христиан, как мы с вами.
Молодой человек с горечью улыбнулся.
– Это что же, конница протестантов? – спросил он.
– Да какая еще! Сплошь рейтары, – ответил корчмарь. Накажи их богоматерь! За какой-нибудь час перебили, переломали половину имущества. Такие же беспощадные грабители, как и их коновод господин де-Шатильон, этот чертов адмирал.
– Дожили до седых волос, а обнаруживаете мало благоразумия, – ответил приезжий. – Если б вы так заговорили с протестантом, он ответил бы здоровой затрещиной.
Говоря это, молодой человек ударял плетью по сапогам из белой кожи.
– Как?! Что?! Вы гугенот… протестант, я хотел сказать! – восклицал изумленный корчмарь. Он отпрянул назад и с беспокойством осмотрел незнакомца с головы до ног, словно стремясь по костюму найти какой-нибудь признак, указывающий на вероисповедание.
Этот осмотр, встреченный молодым человеком с улыбкой, понемногу успокоил трактирщика. Он сказал почти шепотом:
– Протестант в зеленом бархатном платье! Гугенот в испанских брыжах! Ну, уж это невозможно! Нет, дорогой господин, такой удали у еретиков не бывает. Пресвятая Мария! Камзол из тонкого бархата слишком хорош для этих скряг!
Кавалерийская плеть мгновенно свистнула в воздухе и полоснула по лицу трактирщика, как явное выражение настоящего вероисповедания молодого собеседника.
– Наглец и болтун, учись держать язык за зубами! Ну, веди скорее лошадь в конюшню, и чтобы корм был в порядке, чтобы лошади всего было вволю!
Корчмарь, понурив голову и бормоча под нос проклятия немецким и французским протестантам, повел коня под навес, и если бы молодой человек не пошел за ним следом, чтобы присмотреть, как тот будет ухаживать за лошадью, то, несомненно, его еретический конь простоял бы всю ночь без корма.
Приезжий вошел в кухню и приветствовал сидевших там изящным поклоном, приподняв край большой широкополой шляпы, украшенной черно-желтым пером. Капитан ответил на приветствие, и минуту-другую оба они молча осматривали друг друга.
– Капитан, – произнес молодой приезжий, я дворянин-протестант и рад видеть здесь моих единоверцев. Если вам это приятно, можем поужинать вместе.
Капитан, на которого изящный костюм и манеры человека из высшего общества произвели приятное впечатление, ответил приезжему, что почтет за честь его общество.
Тотчас же мадемуазель Мила, молодая цыганка, о которой мы уже говорили, освободила ему место на скамье рядом с собой и, услужливая по природе, протянула ему свой стакан, а капитан поспешил наполнить его вином.
– Мое имя – Дитрих Горнштейн, – сказал капитан, чокнувшись с молодым человеком. – Ведь вы, конечно, слышали о капитане Дитрихе Горнштейне? Это я водил отряды «отчаянных молодцов» в бой при Дрё, а затем при Арьеле-Дюк.
Приезжий понял, что эта рекомендация является прямо поставленным вопросом о его собственном имени, и ответил:
– Жалею, что не могу назвать вам имени, столь знаменитого, как ваше, господин капитан… Я хочу сказать, я сам лично неизвестен, хотя имя моего отца довольно хорошо известно в наших гражданских войнах. Меня зовут Бернар де-Мержи.
– Кому вы это говорите! – воскликнул капитан, наполняя до краев свой стакан. – Ведь я знавал вашего батюшку, господин Бернар де-Мержи! Я знал его еще в первую гражданскую войну, я знал его, как знают близкого друга. За его здоровье, господин Бернар!
Капитан поднял стакан и сказал отряду несколько слов по-немецки. Как только он поднес вино к губам, все кавалеристы с возгласами подбросили свои шапки вверх. Трактирщик, приняв это за сигнал к избиению, стал на колени. Бернар сам был несколько озадачен этим чрезвычайным проявлением уважения, однако он почел должным ответить на эту германскую любезность тостом за здоровье капитана.

Он не имел возможности осуществить эту здравицу, так как бутылки были уже изрядно опустошены.
– Встань-ка, ханжа обратился капитан к трактирщику, стоявшему на коленях. – Встань и пойди за вином! Не видишь разве, что бутылки пусты?
А корнет для большего доказательства швырнул в голову трактирщика одну из бутылок. Трактирщик побежал в погреб.
– Этот человек – отъявленный наглец, – сказал Мержи, – но если бы бутылка попала ему в голову, то вы причинили бы ему больше вреда, чем вам самому того хотелось бы.
– Пустяки! – ответил корнет с хохотом.
– Голова паписта крепче этой бутылки, но более пуста, – заметила Мила.
Корнет захохотал еще громче, и все хохотали с ним вместе, даже Мержи, который, впрочем, смеялся, скорее глядя на улыбающиеся губы красивой цыганки, чем в ответ на ее жестокую шутку.
Вино было подано, потом принесли ужин, и после короткого молчания капитан снова заговорил:
– Знавал ли я господина де-Мержи? Он был полковником пехоты еще в первом походе принца 6. Два месяца сплошь мы стояли с ним в одной квартире под осажденным Орлеаном. Ну, а как теперь его здоровье?
– Неплохо для его преклонных лет! Он частенько рассказывал мне о рейтарах, об их атаках, в которые они кидались во время боев при Дрё…
– Знавал я также и его старшего сына, вашего брата, капитана Жоржа, то есть раньше… до его…
Мержи был смущен.
– Это молодец хоть куда! Только, черт возьми, какая горячая голова! Я соболезную вашему отцу! Капитан Жорж, ставший вероотступником, должно быть, немало причинил ему горя.
Мержи побагровел до корней волос. Он несвязно заговорил, оправдывая своего брата, но легко было заметить, что он осуждал брата суровее и строже, чем капитан, что он рассматривал перемену братом религии как преступление.
– А! Вижу, вам этот разговор неприятен, – сказал капитан. – Ну, ладно, перестанем говорить об этом. Ваш брат – потеря для веры и находка для короля, который, как я слышал, относится к нему чрезвычайно милостиво…
– Вы недавно оставили Париж, – прервал его Мержи, стараясь скорее перевести разговор на другую тему, – скажите, уехал ли адмирал? Вы, конечно, его видели. Каково теперь его здоровье?
– Перед самым нашим выступлением он вернулся со двором из Блуа. Чувствует он себя прекрасно. Он свеж и бодр. Его, голубчика, на двадцать гражданских войн хватит. Его величество относится к нему с таким уважением, что паписты дохнут с досады.
– Право, королю никогда не расквитаться с ним за его заслуги!
– Да вот вчера я видел, как на лестнице Луврского дворца король пожимал руку адмиралу. Господин де-Гиз шел слегка поодаль, и вид у него был, как у побитой собачонки. И знаете, что пришло мне в голову? Мне показалось, что это дрессировщик показывает льва на ярмарке, заставляет его подавать лапу, как собачку, но хотя Жиль-простак и корчит довольную рожу, чувствуется, что он ни на минуту не забывает, что у протянутой лапы есть страшные когти. Да, клянусь седой бородой, видно было, что король чувствует адмиральские когти!
– Да, адмирал длиннорукий, – сказал корнет, пользуясь выражением, которое сделалось поговоркой в протестантских войсках.
– Знаете, для своих лет – это очень видный мужчина, – вставила замечание Мила.
– Уж, конечно, я скорее бы выбрала в любовники его, чем какого-нибудь молодого паписта, – подхватила девица Трудхен, подружка корнета.
– Это столп веры, – сказал Мержи, желая внести свою долю похвал.
– Да, но он чертовски придирчив к дисциплине, – произнес капитан, неодобрительно качая головой.
Корнет многозначительно прищурил глаз, и на его толстом лице появилась гримаса, которая должна была означать улыбку.
– Я не ожидал, – сказал Мержи, – от такого старого служаки, как вы, капитан, упреков адмиралу за то, что он требует строгого соблюдения дисциплины в войсках.
– Да, бесспорно, дисциплина необходима, но в конечном счете нужно принять во внимание все солдатские передряги и не запрещать солдатам поразвлечься, когда выпадет случай. Полно! У каждого человека есть какой-нибудь недостаток. И хотя адмирал приказал меня повесить, выпьем за здоровье господина адмирала!
– Адмирал приказал вас повесить? – воскликнул Мержи. – Для повешенного у вас слишком живой вид.
– Да, черта с два!.. Он приказал меня повесить, но я не злопамятен. Выпьем за его здоровье!
И прежде чем Мержи успел раскрыть рот для новых вопросов, капитан уже наполнил стаканы и, сняв шляпу, приказал своим кавалеристам троекратно прокричать «ура». Пустые стаканы стояли на столе; шум смолк. Мержи опять спросил:
– Ну, так за что же вас приговорили к повешению, капитан?
– Да так, по пустячному поводу: за разграбленный какой-то монастыришко в Сент-Онже, потом он нечаянно сгорел…
– Да, но не все монахи успели удрать, – прервал его корнет, хохоча во все горло, довольный своей остротой.
– Экая, подумаешь, важность, сгорит эта сволочь раньше или позже! А вот адмирал, однако, поверите ли, господин де-Мержи? – рассвирепел не на шутку, приказал меня арестовать, и тут без больших обрядов великий прево 7 поставил меня под виселицу. Ну, тогда все дворяне и окружавшие его сановники, вплоть до самого де-Ла-Ну 8, совсем без нежности относящегося к солдатам (Ла-Ну, как говорят, всегда знает только «ну», никогда не «тпру»), вместе со всеми капитанами стали просить о моем прощении. А он уперся и отказал наотрез. Всю зубочистку изжевал со зла, словно во исполнение поговорки: «Спаси господи от «Отче наш» господина де-Монморанси и от адмиральской зубочистки». «Эту мародерщину, – сказал он, – надо задушить, пока она еще ростом с девчонку, а ежели мы дадим ей вырасти в женщину, так она сама нас задушит». Тут, откуда ни возьмись, пастор с книжкой подмышкой, и ведут нас обоих к некоему дубу… еще теперь он у меня перед глазами, с огромным суком, торчащим словно нарочно для этого самого дела. И вот надели мне на шею веревку… всякий раз, как вспомню эту веревку, так вот горло и горит, словно трут под огнивом…
– На-ка выпей, – сказала Мила и налила рассказчику полный стакан.
Капитан выпил залпом и сказал:
– Я уж самому себе казался чем-то вроде желудя на дубовой ветке. Как вдруг мне пришло в голову сказать адмиралу: «Эх, монсеньор, да разве можно так вздернуть на виселицу человека, который командовал «отчаянными молодцами» при Дрё?» Вижу, он перекусил зубочистку, сплюнул, принялся за вторую. Я думаю: «Вот прекрасно! Хороший знак!» А он подозвал капитана Кормье и что-то тихонько ему сказал. Потом обращается к палачу: «Ну, что мешкаешь? Вздернуть парня!» А сам отвернулся в сторону. И вздернули меня на самом деле. Но молодчина этот капитан Кормье: выхватил он шашку и мгновенно разрубил веревку. Свалился я с дубовой ветки краснее вареного рака…
– Поздравляю! – сказал Мержи. – Дешево отделались.
Он внимательно смотрел на капитана и, казалось, испытывал состояние неловкости от общества человека, по заслугам приговоренного к виселице. Но в те тяжелые времена преступления были так заурядны, что их нельзя было судить со строгостью нынешнего века. Жестокости одной стороны делали естественными суровые меры пресечения их, предпринятые другой стороной, а религиозная ненависть гасила всякий огонь национальной приязни. К тому же, надо сказать правду, тайные знаки внимания со стороны цыганки, которую Мержи стал находить красивой под влиянием винных паров, круживших его молодую голову скорее, чем привычные головы рейтаров, делали его в эту минуту особенно снисходительным к собутыльникам.
– Я целую неделю прятала капитана в крытой телеге, – сказала Мила, – и позволяла выходить ему только по ночам.
– А я, – подхватила Трудхен, – кормила его и поила. Вот пусть он сам это подтвердит.
– Адмирал сделал вид, что очень рассердился на Кормье, но все это была разыгранная комедия. Но что касается меня, то я долго тащился в арьергарде, не смея показаться адмиралу на глаза. И вот пришел день осады Лоньяка. Он увидел меня в редуте и говорит: «Дитрих, дружище, раз ты не повешен, так будешь застрелен», и показывает мне рукой на брешь. Я его понял; я кинулся в атаку, а назавтра, встретив его на главной улице города, протягиваю ему шляпу, простреленную пулями. «Монсеньор, – говорю я ему, – меня расстреляли с таким же успехом, как и повесили». А он улыбается и протягивает мне кошелек со словами: «Ну, вот тебе, купи новую шляпу». С тех пор мы стали друзьями. Да, штурм Лоньяка был штурмом! Прямо вспомнить сладко этот день!
– Ах, какие там шелковые платья! – воскликнула Мила.
– А сколько прекрасного белья! – воскликнула Трудхен.
– Самое горячее дело было все-таки у монахинь главной обители, – отозвался корнет.
– И больше двадцати из них отреклись от папизма, – сказала Мила, – вот до чего пришлись им по вкусу гугеноты!
– Да, там стоило посмотреть на моих аргулетов 9! – воскликнул капитан. Ведут коней на водопой, а сами в церковных ризах. Овес кони ели на алтарях, а славное церковное вино мы глотали из поповских серебряных посудин.
Он повернул голову, чтобы еще потребовать вина, и увидел корчмаря со сложенными руками, с глазами, поднятыми к небу в неописуемом ужасе.
– Ну и болван! – сказал удалой Дитрих Горнштейн, пожимая плечами. – Ну, можно ли быть таким идиотом, чтобы верить всякой брехне католических болтунов в рясе! Знаете ли, господин де-Мержи, в битве под Монконтуром я убил пистолетным выстрелом одного дворянчика из отряда герцога Анжуйского; когда я снял его камзол, как вы думаете, что я увидел у него на животе? Большой кусок шелка, расшитый именами святых. Этой штукой он хотел спастись от пуль. Черта с два! Я ему доказал: нет ладанки, которую бы не пробила протестантская пуля.
– Тряпки, конечно, ни черта не стоят, – вмешался корнет. – Но вот у меня на родине продается пергамент, кусочки которого спасают от свинца и железа.
– А я всему предпочитаю латы из кованой стали, – заметил Мержи, – из тех сортов, что кует Яков Лешо в Нидерландах.
– Послушайте-ка, – продолжал капитан, – нельзя отрицать, что можно добиться непроницаемости. Смею вас уверить, что я сам видел в битве при Дрё некоего дворянчика, которому пуля угодила прямо в грудь. Но он знал один состав, который сделал его неуязвимым, и натерся этой мазью под нагрудником из кожи буйвола, так что пуля даже не оставила кровоподтека, бывающего при контузиях.
– А вы не думаете, что это нагрудник из буйволовой кожи, о котором вы сказали, ослабил удар пули?
– Ну, уж вы, французы, ничему не хотите верить! А что бы вы сказали, если бы увидели, подобно мне, как один силезский латник распластал руку на столе и кто ни бил с размаху по ней ножом, не мог сделать даже царапины? Вы смеетесь, вам кажется невероятным? Спросите у Милы, она из той страны, в которой колдуны так же часты, как здесь монахи. Она порасскажет вам жуткие истории. Иной раз осенью, в долгие вечера, у костров и под открытым небом, она рассказывала нам такие приключения, что волосы шевелились на голове от ужаса.
– С каким бы удовольствием я послушал такую историю! – сказал Мержи. Прекрасная Мила, сделайте одолжение.
– В самом деле, Мила, – поддержал эту просьбу капитан, – расскажи-ка нам какую-нибудь историю, пока мы будем осушать бутылки.
– Хорошо. Слушайте… А вы, сударь, ни во что не верящий, все свое неверие оставьте пока при себе.
– Кто сказал, что я ни во что не верю? – сказал Мержи вполголоса. – Право, я верю в то, что вы меня приворожили, и я влюбился по уши.
Мила тихонько его оттолкнула, так как шепчущие губы Мержи были совсем у ее щеки, и, осмотревшись вокруг быстрым взглядом, чтобы удостовериться в том, что все готовы слушать, приступила к рассказу.
– Ну, капитан, вы, конечно, бывали в Гамельне?
– Ни разу.
– А вы, корнет?
– Тоже никогда.
– Как же так, неужто здесь нет никого, кто бывал в Гамельне?
– Я прожил там целый год, – сказал один из стрелков, подходя к столу.
– Так, Фриц, значит, ты видел гамельнскую церковь?
– Еще сколько раз!
– И цветные оконные витражи?
– Ну, разумеется.
– И то, что на этих витражах нарисовано?
– На стеклах?.. На большом окне, налево, помнится мне, изображен черный великан, играющий на флейте, а за ним бегут маленькие дети.
– Правильно! Так вот я расскажу вам историю черного человека и этих детей. Много лет назад жители Гамельна страдали от невероятного нашествия крыс, которые наступали с севера такими густыми массами, что вся земля казалась черной; извозчики боялись пускать лошадей через дорогу, по которой шли вереницы этих животных. Все было сожрано дочиста. Съесть на гумне мешок с зерном для этих крыс было таким же обыкновенным делом, как для меня проглотить стакан вина.
Она глотнула, вытерла губы и продолжала:
– Крысоловки, капканы, крысиный яд – ничто не помогало. Из города Бремена затребовали барку, в которой привезли тысячу сто кошек, но и это оказалось бесполезным: на тысячу истребленных крыс появлялось десять тысяч новых, еще прожорливее прежних. Одним словом, не явись избавление от этой напасти, в Гамельне не осталось бы ни зернышка, и люди померли бы с голоду. Но вот однажды в пятницу заявился к городскому бургомистру великан; огромные глазища, рот до ушей, в красной куртке, с острым колпаком на голове, в широких штанах с лентами, серых чулках и башмаках с огненными бантами. На боку кожаная сумочка. Я, кажись, как живого, его вижу.
Все невольно посмотрели на стену, куда пристально устремлялись глаза цыганки.
– Так, значит, вы его видели? – спросил Мержи.
– Я-то не видела, но моя бабушка видела и так хорошо запомнила его наружность, что могла бы нарисовать его портрет.
– Ну, и что же он сказал бургомистру?
– Он предложил ему за сто дукатов избавить город от постигшей его напасти. Ясно, конечно, бургомистр и горожане согласились сейчас же и ударили по рукам. Тогда пришелец вынул из кожаной сумки медную флейту и, став на рынке перед собором, но, заметьте, спиной к церкви, заиграл такую диковинную мелодию, какой никогда не играли германские флейтисты. И вот, услышав эту музыку, крысы и мыши из-под стропил и кровельных черепиц, из всех дыр, нор, амбаров и сараев сотнями и тысячами сбежались к нему. Пришелец, продолжая играть на флейте, пошел к берегу Везера. Там, сняв штаны и разувшись, он вошел в воду, а вслед за ним пошли в воду все гамельнские крысы и утонули. И вы сейчас увидите, почему. Колдун – а это был колдун – спросил у одной отставшей крысм, еще не успевшей войти в Везер: «Почему Клаус Белый Крыс не явился?» – «Государь мой, ответила крыса, – Клаус так стар, что не может ходить». – «Ступай за ним», – сказал колдун. И крыса поплелась обратно в город и скоро пришла с огромной белой крысой, такой старой, что не могла двигаться сама. Крыса помоложе тащила старую крысу за хвост. И так обе вошли в реку Везер и утонули, как и их товарки. Город был от них очищен. Но когда незнакомец пришел в ратушу за условленной платой, то бургомистр и горожане, рассудив, что им больше нечего бояться крыс, и воображая, что они легко могут обойти беззащитного чужеземца, не постыдились предложить ему вместо обещанной сотни только десять дукатов. Незнакомец настаивал, а они его выгнали. И вот тогда он произнес угрозу, что заставит их дорого заплатить, если они в точности не исполнят условия. Горожане расхохотались в ответ на его слова и выставили его за дверь ратуши, назвав его «прекрасным крысоловом». Кличку эту подхватили городские мальчишки, провожая его по городским улицам вплоть до самых новых ворот. В следующую пятницу, ровно в полдень, незнакомец снова пришел на рынок. На этот раз на нем была ярко-алая шапка, заломленная с невероятной удалью. Он вынул из сумки новую флейту, совсем не ту, что в первый раз, и, как только заиграл, все гамельнские мальчики, от шести до пятнадцати лет, собрались к нему и вслед за ним вышли за городскую черту.
– И что же, гамельнские жители позволили сманить их детей? – спросили в один голос капитан и Мержи.
– Жители шли следом за ними до горы Коппенберг, вплоть до пещеры, которая теперь завалена. Флейтист вошел в пещеру, и все дети за ним. Еще некоторое время слышались звуки флейты, но мало-помалу они затихли, и потом наступила тишина. Дети сгинули, и с тех пор о них не было ни слуху, ни духу.
Цыганка остановилась, посматривая на лица слушателей и наблюдая, какое впечатление произвел ее рассказ.
Рейтар, живший в Гамельне, заговорил первый:
– Это все правда, и когда в Гамельне говорят о каком-нибудь, событии, то определяют его срок: «Это случилось через двадцать лет после увода наших ребят… Сеньор Фалькенштейн разграбил наш город через шестьдесят лет после увода наших ребят».
– Занятнее всего, – сказала Мила, – что в те времена совсем далеко от тех мест, в Трансильвании, появились чьи-то дети, хорошо говорившие по-немецки, которые не могли объяснить, откуда они появились. Они переженились на новом месте, научили своих ребят немецкому языку; отсюда и пошло, что в Трансильвании до сих пор говорят по-немецки.
– И это те самые гамельнские дети, перенесенные туда дьяволом? – спросил Мержи улыбаясь.
– Бог свидетель, это правда! – воскликнул капитан. – Я бывал в Трансильвании и прекрасно знаю, что там говорят по-немецки, между тем как вокруг слышна какая-то чертовская тарабарщина.
Свидетельство капитана стоило всех прочих возможных доказательств.
– Хотите, я вам погадаю? – спросила Мила у Мержи.
– Охотно, – ответил Мержи, обняв цыганку за талию левой рукой и протягивая ей раскрытую правую ладонь.
Пять минут Мила всматривалась в ладонь, не говоря ни слова и только задумчиво качая головой.
– Ну, говори, красавица, станет ли моей та, которую я люблю.
Мила щелкнула его по ладони.
– Добрый час… и злой час, – сказала она. – Синие глаза несут и счастье и гибель. А хуже всего, что ты прольешь свою же кровь…
И капитан и корнет молчали, казалось, пораженные зловещим концом этого туманного пророчества.
Корчмарь, стоя в стороне, крестился широким крестом.
– Знаешь, я поверю, что ты настоящая чародейка, если угадаешь, что я сейчас сделаю.
– Ты меня сейчас поцелуешь, – сказала Мила шепотом.
– Она колдунья, – закричал Мержи, целуя ее.
Потом он стал тихонько болтать с миловидной гадалкой, и, казалось, он и она хорошо понимали друг друга и столковались быстро.
Трудхен взяла лютню, на которой уцелели почти все струны, и начала наигрывать какой-то германский марш. Потом, когда стрелки стали вокруг нее толпой, она запела на своем родном языке военную песню, а рейтары во весь голос подхватили припев. Капитан, вдохновленный ее примером, запел таким голосом, что задребезжали стекла, старую гугенотскую песню, слова которой были так же дики, как и ее мелодия:
Наш принц Конде убит,
Лежит в сырой земле,
Но Колиньи сидит
По-прежнему в седле.
Проклятые паписты
Бежали далеко
От яростного свиста
Меча Ларошфуко.
Рейтары, разгоряченные вином, запели каждый свою песню. Пол покрылся осколками бутылок и посудными черепками. Кухня огласилась руганью, раскатами смеха и пьяными песнями. Однако вскоре сонливость под влиянием крепких паров орлеанского вина овладела участниками пьяной оргии. Солдаты повалились на скамьи. Корнет, выставив к дверям двух часовых, пошатываясь, отправился к своему ложу. Капитан, еще сохранивший способность идти по прямой, не сворачивая с дороги, поднялся по лестнице в комнату трактирщика, которую выбрал для себя, как лучшую в корчме.








