Read the book: «Попаданец. Нищие духом, или игра в будущее.»
Сцена 1. Будильник
Звонок ворвался в сон, как заноза под ноготь — резкий, металлический, неумолимый. Старый будильник, ещё бабушкин, с круглым циферблатом и двумя молоточками по железной крышке, надрывался на тумбочке, подпрыгивая от собственной ярости. Илья Ильич уже не спал. Он лежал на спине с открытыми глазами и смотрел в серый потолок, где от угла к люстре тянулась знакомая трещина — карта его собственной жизни, давно пройденная и не сулившая открытий.
Несколько секунд — или минут? — он просто лежал, не чувствуя тела. Потом сознание, нехотя, как вода в засорившуюся раковину, стало просачиваться в него отдельными предметами: вот звон, вот холодок от приоткрытой форточки, вот тяжесть на ногах. Марфа. Кошка сидела у него на щиколотках, грузная, тёплая, и смотрела жёлтыми немигающими глазами. Она не мяукала — она просто ждала, когда человек вспомнит, зачем просыпаются по утрам.
— Ну, — сказал Илья Ильич в потолок. Голос был сиплым, чужим. — Чего ты?
Марфа моргнула и, не меняя выражения морды, протянула лапу к его лицу. Когти, выпущенные ровно настолько, чтобы царапнуть, прошлись по щеке. Есть. Кормить. Вставай, лежебока.
— Зараза ты, — беззлобно произнёс он, не шевелясь.
Будильник всё звонил. Можно было бы купить новый, электронный, с приятной музыкой или пиканьем. Но он не покупал. Этот, бабушкин, был надёжным. Илья Ильич привык к его злости. Привык к тому, как резко, без предупреждения, он выбрасывает его из небытия в это — в утро, в работу, в пустоту. Менять привычки было страшнее, чем терпеть звон. Страшнее? Или просто лень. Он и сам не разобрал бы.
Правая рука сама, без команды, нащупала кнопку на макушке будильника, надавила. Тишина упала на уши ватой, но тотчас же заполнилась другими звуками: шорох шин по мокрому асфальту за окном, мерное гудение лифта в подъезде, далёкий, приглушённый бетоном голос женщины, кричавшей на ребёнка. Жизнь за стеной. Чужая, громкая.
Он сел. Рывком, которого сам от себя не ожидал, и замер, свесив ноги с кровати. Холодный линолеум неприятно, по-осеннему, лизнул ступни. Илья Ильич уставился на свои ноги. Бледные, худые, с длинными пальцами и пожелтевшими ногтями — ноги человека, который целыми днями сидит. «Куда ты идёшь?» — подумал он вдруг, глядя на них, как на что-то постороннее. Мысль была негромкой, вялой, но отчего-то липкой, как паутина на лицо.
Куда я иду? Куда я вообще иду, Господи?
Вопрос повис в воздухе, смешался с запахом пыли от старого ковра на стене, с серым светом, сочившимся сквозь немытое окно. За окном было то, что называется «осеннее петербургское утро» — низкое небо, мокрый асфальт, фанатично-красный свет светофора на перекрёстке. Всё это он видел тысячу раз. Всё это было им самим — давно знакомым, нерадостным, но привычным.
Марфа спрыгнула с кровати, подошла к пустой миске на кухне, которая виднелась из-за угла, и села рядом, демонстративно повернувшись к нему спиной. Спина у неё была толстая, ленивая, и вся эта поза говорила: «Делай что хочешь. Я здесь ни при чём. Но если ты, конечно, не встанешь и не насыплешь... Впрочем, мне всё равно».
Илья Ильич вздохнул. Пальцы ног поджались, пытаясь нащупать тапки. Вставать было не просто трудно — вставать было бессмысленно. Но механизм, заведённый годами, уже включился: сейчас он встанет, дойдёт до кухни, насыплет Марфе корма, поставит чайник, потом умоется, оденется, выйдет... И так каждый день. И завтра так. И послезавтра.
Он посмотрел на свои ступни ещё раз. Они казались чужими, не его. Ногами куда-то идти. А куда? Зачем?
— Эх, — сказал он вслух, неизвестно к кому обращаясь. То ли к Марфе, то ли к ногам, то ли к тому, кто, может быть, слышал этот тихий утренний вопрос в промозглой пустоте спального района.
Тапки нашлись. Левый, правый. Холод линолеума сменился засаленным теплом старой кожи. Механизм щёлкнул, завёлся. Илья Ильич встал и, чуть сутулясь, пошёл на кухню — кормить кошку, потому что это было единственное действие, не требующее ответа на вопрос «зачем».
Сцена 2. Завтрак
Чайник закипел и выключился с привычным металлическим щелчком. Илья Ильич стоял у плиты и смотрел, как в маленькой кастрюльке бьётся о стенки яйцо — вода бурлила, яйцо послушно каталось, и в этом движении была какая-то тупая правильность. Он засекал время по часам на микроволновке: семь минут. Всегда семь. Бабушка учила: чтобы яйцо было всмятку, надо семь минут. Бабушка умерла десять лет назад, а яйцо всё варилось семь минут. Механизм.
Он выключил газ, слил воду, положил яйцо в фарфоровую подставку — тоже бабушкину, с оббитым краем и золотистым ободком. Достал хлеб из пакета, отрезал два ломтя. Нож тупой, крошит. Можно было бы наточить. Можно было бы купить новый. Но этот — привычный, рука знает его вес.
Телевизор работал сам по себе. Илья Ильич включил его, когда вошёл на кухню, движением, не требующим участия мозга — палец нажал кнопку, экран моргнул, заговорил. Теперь из маленького ящика в углу лился бодрый, уверенный голос. Диктор, женщина с идеальной укладкой и зубами, которые никогда не болели, сообщала:
— ...позитивная динамика сохраняется второй квартал подряд. Эксперты связывают это с успешной реализацией стратегии устойчивого роста. В 2026 году Россия уверенно входит в пятёрку...
Илья Ильич намазывал масло на хлеб. Масло было холодное, ложилось неровно, рвало мякиш. Он слушал голос и не слышал его. Слова текли мимо, как вода по стеклу. "Рост", "устойчивость", "пятёрка" — звуки, собранные в предложения, которые ничего не значили здесь, на этой кухне, где пахло старым линолеумом и кошачьей едой.
— ...по прогнозам аналитиков, уровень жизни продолжит повышаться...
Он сел на табуретку. Табуретка скрипнула — жалобно, устало, как скрипят старые люди, когда встают. Яйцо в подставке смотрело на него белым немигающим глазом. Илья Ильич чистил его, снимая скорлупу мелкими кусочками. Плёнка отходила плохо, прилипала к белку. Он думал о том, что яйцо переварено. Или не доварено? Он уже не помнил, каким оно должно быть. Просто жевал.
Вкуса не было. Вообще. Хлеб, яйцо, масло — что-то попадало в рот, двигалось языком, проглатывалось. Тело делало своё дело, пока голос из телевизора обещал ему прекрасное будущее, которое уже наступило. Где-то там, за стенами этой кухни, люди жили лучше, богаче, счастливее. Эксперты сказали. А здесь, в Купчино, за окном было серо, и яйцо было безвкусным, и кошка тёрлась о ноги, напоминая, что она — единственная, кто ждёт от него чего-то реального.
Марфа мяукнула. Коротко, требовательно. Илья Ильич посмотрел вниз: толстый серый бок тёрся о его щиколотку, хвост стоял трубой, жёлтые глаза смотрели на холодильник. Там, в холодильнике, стоял пакет с молоком. Он купил его вчера, потому что Марфа любит молоко. Не потому что она нуждается — корм у неё есть, — а потому что любит. Это было единственное, что имело значение.
Он встал, достал пакет, налил в плошку. Марфа сразу ткнулась мордой, застучала языком. Илья Ильич смотрел, как она пьёт. Маленькие розовые уши шевелились, на носу повисла белая капля. Кошка была живая. Она хотела молока, она пила его, и для неё это было сейчас самым главным в мире.
— Пей, — тихо сказал он. — Пей, дура.
Вернулся к столу. Чай остыл. Он пил его чёрным, без сахара, просто чтобы налить в себя что-то тёплое. Телевизор вещал о новых технологиях, о цифровизации, о том, как прекрасно жить в 2026 году, когда всё у тебя под рукой. Илья Ильич смотрел в окно. Небо висело низко, плотно, как ватное одеяло, которым накрыли город, чтобы он не дышал. Серое. Тёплое. Удушливое.
"Вот так и живём, — подумал он без горечи, просто отмечая факт. — Жуём, спим, работаем. А душа? А душа, видно, в командировке. Или вообще уволилась".
Он допил чай, сполоснул чашку, поставил в сушку. Марфа, налакавшись молока, уже сидела на подоконнике и умывалась, равнодушная к его мыслям, к новостям, к серому небу. Она была сыта. Она была довольна. Илья Ильич посмотрел на часы на телефоне. Пора было собираться. Механизм работал дальше, независимо от того, уволилась душа или просто взяла отпуск за свой счёт.
Сцена 3. Ванная
Из крана капало. Капля собиралась медленно, набухала на носике, дрожала и срывалась в раковину с равномерной, издевательской периодичностью. Илья Ильич стоял перед зеркалом и не узнавал себя.
Он видел это лицо каждое утро в течение сорока двух лет, но сегодня оно было особенно чужим. Кафель за спиной, старый, с трещинами и желтизной по швам, напоминал больничный — здесь лечили зубы? Нет, здесь просто жили. Здесь жил он. И это существо с серой кожей, мешками под глазами и небритой щетиной, торчащей редкими седыми волосками, называло себя Ильёй Ильичом.
Он смотрел в глаза. В собственные глаза. Серо-голубые, выцветшие, с красными прожилками у белков. В них не было злости, не было радости, не было даже горя — было что-то похожее на выжидательную пустоту. Как в комнате, которую давно покинули, но забыли выключить свет.
— Кто ты? — спросил он вслух. Голос прозвучал глухо, об стену облезлой плитки.
Тишина. Только капля: бух. Бух.
— Илья. Илья Ильич, — ответил он себе, но это было не ответом. Это было именем, ярлыком, приклеенным к телу при рождении.
— А по сути?
Зеркало молчало. Глаза в зеркале смотрели на него с тем же вопросом, который он задал им. Они не знали. Они тоже не знали, кто он такой. Они просто отражали свет, падающий от лампочки под потолком, и ждали.
— То-то же.
Он приблизился к зеркалу, почти касаясь лбом холодной поверхности. Всмотрелся в зрачки, пытаясь найти там искру, теплоту, что-то живое, что должно быть у человека, который просыпается, ест, ходит на работу. Там было темно. Не чернота, нет — именно пустота. Стеклянная, гладкая, чистая пустота. Как у рыбы на прилавке. Которая уже не дышит, но ещё пахнет морем.
Лицо было маской. Он провёл пальцами по щеке — кожа чувствовала пальцы, пальцы чувствовали кожу, но ощущение было таким, будто трогаешь чужого. Надел чужую маску и забыл, когда снимал. Или снимать уже нечего, под маской — просто каркас, вешалка для одежды.
Он дёрнул вентиль. Холодная вода хлынула в раковину, разбивая капли, которые копились так долго. Илья Ильич зачерпнул ладони, плеснул в лицо. Ледяная, обжигающая, она ударила по коже, затекла за воротник старой майки. Он плеснул ещё и ещё, растирая лицо ладонями, будто пытаясь стереть с него это выражение, эту пустоту, эту проклятую маску, въевшуюся в поры.
— Ну же, — прошептал он в мокрые руки. — Очнись. Будь живым. Будь...
Что значит «будь»? Как это делается? Кто учил? Он не помнил, чтобы его когда-нибудь учили быть живым. Его учили быть удобным, тихим, незаметным, вовремя платить налоги, не сорить в подъезде, уступать место старикам в метро. Быть живым — этому не было инструкции.
Он поднял голову. С зеркала вода стекала мутными дорожками, и лицо в нём было искажено, разбито этими потоками, словно треснуло окончательно. Глаза смотрели оттуда же, из-за стёкол, мокрые, покрасневшие, но всё такие же пустые.
Мысли не смылись. Они прилипли к черепу изнутри, как та же плёнка от яйца, которую он утром отдирал от белка. «Кто ты?» — стучало в висках в ритме капели. «А по сути?» — бухало сердце где-то в горле.
Он взял полотенце. Махровое, старое, с дыркой у края. Вытер лицо, сильно, грубо, почти до красноты. Потом повесил полотенце обратно на крючок, поправил его машинальным движением и вышел из ванной, плотно прикрыв за собой дверь.
Капля в раковине всё ещё набухала, падала, набухала, падала. Ей не нужно было знать, кто она. Она просто падала. Илье Ильичу это умение было недоступно.
Сцена 4. Дорога до метро
Илья Ильич вышел из подъезда и сразу попал под дождь. Мелкий, осенний, въедливый — он не мочил, а скорее пылил в воздухе, оседая на лице холодной липкой паутиной. Илья Ильич поднял воротник куртки, сунул руки в карманы и пошёл.
Автобус останавливался в двух шагах от дома, но он всегда ходил пешком до метро. Двадцать минут быстрым шагом, через дворы, вдоль девятиэтажек, мимо детской площадки с ржавыми качелями. Не потому, что хотел сэкономить — потому что в автобусе было душно от людей и влажной одежды, а здесь, под дождём, можно было побыть одному. Или хотя бы сделать вид, что ты один.
Толпа текла навстречу и обгоняла. Из дворов выходили люди, вливались в общий ручей, неслись к турникетам. Илья Ильич смотрел на них и чувствовал странное, давно привычное отчуждение — будто он не участник этого движения, а зритель, случайно оказавшийся на съёмках фильма, где все актёры заняты своим делом и не замечают его.
Глаза были опущены. Все. Как по команде. Молодые и старые, женщины и мужчины — они смотрели в экраны телефонов, которые несли в руках, как свечи на похоронах. Пальцы скользили по стеклу, большие пальцы тыкали в кнопки, глаза бегали по строчкам, а лица — лица были выключены.
Женщина с коляской вывернула из-за угла, чуть не задев его колесом. Илья Ильич посторонился. Женщина была молодая, в спортивном костюме, с мокрыми от дождя волосами. Одной рукой она толкала коляску, другой держала телефон, и большой палец методично, как заведённый, листал ленту вверх, вверх, вверх. Из коляски раздавался плач — тонкий, надрывный, требовательный. Ребёнку было мокро? Холодно? Он хотел есть? Женщина не слышала. Глаза её были прикованы к экрану, губы чуть шевелились, читая чужие посты. Она прошла мимо, и плач затих за спиной, заглушённый шумом дождя.
Чуть дальше, у ларька с цветами, стояли пожилые. Старик и старуха, оба с палками, оба в одинаковых прорезиненных плащах. Они не разговаривали друг с другом. Они смотрели в телефоны. Старик держал свой неуклюже, как держат инструмент, которым не умеют пользоваться, — растопыренными пальцами, близко к глазам. Подарили дети. Чтобы не отставал. Чтобы был как все. Чтобы смотрел в экран, а не по сторонам. На лице его было выражение сосредоточенной растерянности — он пытался понять, что ему показывают, и не понимал, но продолжал смотреть, потому что так надо.
Молодые шли быстро, почти бежали. Уши залеплены наушниками, взгляд направлен в точку на асфальте в двух метрах перед собой. Никто ни на кого не смотрел. Если сталкивались плечами — не поднимали глаз, не извинялись. Просто плыли дальше, как рыбы в аквариуме, не замечая стекла.
Илья Ильич шёл и чувствовал, как это зрелище вдавливается в него, оседает внутри холодным осадком.
"Мы умерли, — подумал он вдруг, и мысль была не новая, старая, но сегодня отчего-то острая, как заноза. — Мы умерли, а хоронить забыли. Тела ходят, едят, спят, размножаются. А души — вышли в офлайн. И не вернутся уже".
Он посмотрел на свои ноги. Ноги шли по асфальту, огибали лужи, ускорялись, приближаясь к спуску в метро. Он тоже смотрел в асфальт. Потому что если поднять глаза — увидишь таких же мёртвых. Или живых? А есть ли здесь живые?
Вопрос повис в воздухе, смешался с дождём, растворился в серости.
Впереди возникло жерло метро — широкая пасть, заглатывающая людские ручейки. Турникеты лязгали, проглатывая карточки и жетоны, толпа несла, подхватывала, вдавливала в этот лязгающий механизм. Илья Ильич приложил телефон к считывателю, турникет щёлкнул, пропуская, и он нырнул вниз, в подземелье.
Эскалатор гудел ровно, устало, как старая заводская машина. Люди стояли на ступенях тесно, но каждый был сам по себе. В глазах — экраны. В ушах — музыка. Внутри — пустота.
Вагон подошёл сразу. Илья Ильич втиснулся, нашарил поручень, встал лицом к стеклу. Поезд дёрнулся, лязгнул, поехал.
В тёмном стекле напротив он видел своё отражение — бледное пятно с провалами глаз. Рядом с ним отражались другие лица. Они накладывались друг на друга, сливались в одно многослойное привидение, плывущее в черноте тоннеля. Вагон качало, и лица колыхались, расплывались, теряли границы.
Он смотрел на это общее лицо толпы, составленное из десятков мёртвых масок, и думал о том, что где-то там, наверху, идёт дождь, плачет ребёнок в коляске, старик не понимает, зачем ему телефон, а он сам, Илья Ильич Обломов-младший, сорока двух лет от роду, стоит в вагоне и не знает, живой он или уже тоже — часть этого общего, стёртого, мёртвого лица.
Поезд нёс его в тоннеле. За окном мелькали чёрные стены. Света не было. Только отражения. Только пустота.
Сцена 5. Офис
Лифт выплюнул Илью Ильича на четырнадцатом этаже. Стеклянная дверь с магнитным замком приветственно пискнула, впуская в чрево. Офис открытого типа дышал кондиционированным воздухом — стерильным, прохладным, безжизненным, как операционная после обработки. Двадцать столов стояли ровными рядами, мониторы выстроились в затылок друг другу, головы над мониторами склонились в одинаковом угле. Наушники. У всех наушники. Белые провода тянулись к системным блокам, как капельницы к пациентам.
Илья Ильич прошёл к своему месту у окна. Кто-то из коллег поднял голову, кивнул — коротко, не останавливая взгляда — и снова уткнулся в экран. Другие не заметили его появления вообще. Только стук клавиш висел в воздухе — нервный, частый, как стук телеграфных аппаратов. И кашель. Кто-то кашлял в дальнем углу — сухо, натужно, механически.
Он сел. Кресло скрипнуло под ним привычно, жалобно. Экран монитора загорелся, потребовал пароль. Илья Ильич ввёл комбинацию пальцев, выученную за двадцать лет до степени рефлекса. Рабочий стол загрузился — иконки, папки, таблицы. Цифры. Миллионы цифр, которые нужно складывать, вычитать, сводить в отчёты, которые потом посмотрит кто-то другой и положит в другую папку.
Рядом за столом сидел Павел. Молодой, лет двадцати восьми, в модной клетчатой рубашке, с бородкой, подстриженной по последним видео из TikTok. Наушники у него были огромные, геймерские, с подсветкой, которая мигала даже сейчас, на работе. Павел не работал. Павел говорил по телефону, не понижая голоса, будто вокруг была не звуконепроницаемая тишина офиса, а шумный рынок.
— Слушай, я вчера стрим записал, — голос Павла врезался в клавишный стук, как дрель в стену. — Зашло на двести косаря! Там такие интерактивы, закачаешься! Короче, запускаем новый сезон «Попаданцев», я буду комментировать, чисто поржать!
Илья Ильич смотрел на него. Павел жестикулировал свободной рукой, глаза его горели, рот растягивался в улыбке, обнажая белые, ровные зубы. Он был полон энергии, жизни, страсти. Он говорил о стриме, о деньгах, о «попаданцах» — каких-то там виртуальных персонажах, которые попадают в прошлое или будущее, чтобы развлекать таких же, как Павел, зрителей, которые будут смотреть на это и «чисто поржать».
— Да легко! — продолжал Павел. — Я там такую кринжовую ситуацию замутил, подписчики орут! В общем, вечером скину нарезку...
Он жив? — подумал Илья Ильич, глядя на бьющегося в словесном экстазе коллегу. — Он реально жив? Или мне кажется?
Павел был жив. В том смысле, что кровь приливала к его щекам, голосовые связки вибрировали, пальцы сжимали телефон. Но что внутри? Что двигало им? Желание заработать? Смешить людей? Или просто заполнить пустоту этим шумом, этим «зашло на двести косаря», этой бесконечной говорильней о том, что не имеет значения?
Илья Ильич отвернулся к монитору. Открыл таблицу. Цифры смотрели на него ровными рядами, как могильные плиты на военном кладбище. Дебет, кредит, сальдо. Квартальный баланс. Всё сходится. Всё всегда сходится, если правильно считать.
Двадцать лет. Он сидел за этой клавиатурой двадцать лет. Сначала в другой компании, потом здесь. Менялись мониторы, менялись версии Excel, менялись коллеги. А он сидел. И считал. Что создано за двадцать лет? Что останется после него?
Ничего. Даже таблицы — их стирают, когда отчёт сдан. Даже отчёты — их читают и выбрасывают в корзину. Даже память о нём — если он завтра не придёт, кто-то скажет: «А где Обломов? Болеет?» И через неделю забудут.
— ...короче, там такие бабки, я сам охренел! — долетало слева.
Илья Ильич смотрел в экран и думал о том, что всё это можно автоматизировать. Давно. Есть программы, которые считают быстрее и точнее. Людей держат, чтобы было кому платить зарплату. Чтобы люди приходили, сидели в креслах, дышали кондиционированным воздухом и делали вид, что это нужно. Что они нужны. А на самом деле...
Он поймал себя на том, что не додумал мысль. И не захотел додумывать. Потому что если додумать — надо встать и уйти. Или лечь и не вставать. А он не мог ни того, ни другого. Он мог только сидеть и смотреть на цифры, которые складываются в отчёты, которые никому не нужны, кроме таких же, как он, мёртвых бухгалтеров, проверяющих мёртвые цифры для мёртвых начальников.
— О! Илюх, привет! — Павел наконец отключился и заметил соседа. — Че молчишь? Нормально всё?
— Нормально, — ответил Илья Ильич, не поворачивая головы.
— Слушай, ты прикинь, я вчера...
Илья Ильич кивнул, изображая участие. Павел рассказывал что-то о стриме, о бабках, о «попаданцах», которые смешно тупят в прошлом. Илья Ильич смотрел на его живое, возбуждённое лицо и думал: «Ты жив? Ты правда жив? Или твоя жизнь — это такой же сон, только с другим наполнителем? С “двумястами косарями” вместо квартальных отчётов?»
Ответа не было. Павел говорил, клавиши стучали, кондиционер гудел, нагнетая стерильную свежесть. Зомби-фабрика работала в обычном режиме. Илья Ильич снова уткнулся в таблицу, и цифры сомкнулись над его головой, как вода над утопленником.
