Read the book: «Комод с цветными ящиками»
Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436-ФЗ от 29.12.2010 г.)

Главный редактор: Яна Грецова
Руководитель проекта: Дарья Башкова
Арт-директор: Юрий Буга
Дизайнер: Денис Изотов
Редактор: Марина Кокта
Корректоры: Анна Кондратова, Зоя Колеченко
Верстка: Максим Поташкин
Иллюстрации: Марина Бесфамильная
Разработка дизайн-системы и стандартов стиля: DesignWorkout®
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© 2020 Olivia Ruiz
Originally published by JC Lattes, Hachette group. Russian translation rights arranged through Vicki Satlow of The Agency srl.
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2025
* * *


Родителям, брату и всей моей семье
Нино
Молча сгорать – это самая страшная кара, какой мы можем подвергнуть себя1.
Федерико Гарсия Лорка. Кровавая свадьба
…Человек не должен отрываться от родины, жизнь на чужбине рождает ощущение обездоленности, от которого рано или поздно тускнеет душа2.
Пабло Неруда. Признаюсь: я жил. Воспоминания
Пролог

Мы с Папи́3 сдвинули мебель к стене и танцевали всю ночь напролет, обливаясь слезами. Так становилось легче. Моя дочь Нина проснулась и присоединилась к нам. Мы уже успели заразить ее этим вирусом. В тот день я не хотела оставлять Папи одного. Бабушка умерла, и у него больше ничего не осталось.
Запыхавшись, я поднимаюсь пешком на Холм4, в одной руке сумка, в другой – спящая дочь. Я измучена горем, и вдруг мне кажется, что я – это моя бабушка, восемьдесят лет назад поднимавшаяся в Пиренеи. Дрожащая. Потерянная. Оторванная от своей земли. Как я теперь – оторвана от нее.
Столько людей пришло почтить ее память, мы с Папи и половины из них не знали. Она унесла в могилу немало секретов, негодяйка… От этого мы почувствовали еще бóльшую гордость за то, что два первых места в ее сердце принадлежали нам.
Ноги болят. Сакре-Кёр, кажется, стала выше на пару этажей – как в те ночи, когда я возвращаюсь домой, слегка перебрав. Я останавливаюсь. Осталось метров шесть. Просто возьми и сделай, как говорила Абуэла5.
Я открываю дверь в квартиру, включаю свет, а там он. Комод. У меня дома. Посреди гостиной, которая служит и кухней тоже. Бабушка творит волшебство даже теперь, когда ее не стало. Я улыбаюсь. И плачу. И вдруг меня прошибает мысль: что мне делать с этим чертовым комодом? Тридцать квадратных метров – нам с Ниной хватает. Но делить их еще и с комодом будет непросто.
* * *
Мне было четыре года, когда в бабушкином доме появился загадочный предмет, вызывавший у нас столько жадного любопытства. Это событие так свежо в моей памяти, что кажется, будто и часа с тех пор не прошло. Мы с кузенами тысячу раз пытались заглянуть в комод, внутренний компас всегда безошибочно вел нас к проделкам, ящики всех цветов радуги притягивали как магнитом. В замок каждого из них были вставлены маленькие ключики, которые так и умоляли повернуть их, а из-за позолоченных металлических уголков ящики казались еще более недоступными. Но неизменно раздавался один из тех устрашающих пронзительных окриков, на которые была способна только бабушка. И мы бросались наутек. Очередная неудача обычно заканчивалась расширенным заседанием юных представителей нашей семьи, на котором мы строили гипотезы в области таинственной науки – бабушкологии.
– А что, если в желтом ящике моя фотография с сиамским близнецом, с моей сестрой, которая умерла во время операции, когда нас пытались разделить? Тогда стало бы понятно, откуда у меня шрам на голове…
У моего младшего кузена Максима были свои соображения насчет синего ящика:
– Думаю, Абуэла прячет там доказательство, что я – родной брат нашего кузена Янника. Я все время об этом думаю. Ведь я гораздо больше похож на него, чем на тебя. Когда ты родилась, у мамы возникли осложнения, она, наверное, стала бесплодной, вот меня и отдали ей, чтобы она не грустила.
Но наши вопросы о комоде оставались без ответа. В детстве я, пользуясь положением любимицы, просила, чтобы Абуэла открыла секрет, показала свои сокровища. Она с гордостью называла меня «мой подсолнушек». Но тут ничего не помогало. Последнее слово всегда оставалось за бабушкой, она все и всех подчиняла себе. Как и ее стряпня, она сначала неудержимо искушала, захватывала воображение, а затем душила своим пряным темпераментом. Но после еды во рту остается сладкий привкус, он успокаивает – ты уверена в том, что тебя горячо любят.
Я так долго ждала, что едва не умерла теперь, когда это все же случилось. Столько лет я усмиряла свое нетерпение, и наконец узнáю, почему бабушка так яростно оберегала секреты, хранившиеся в этих десяти ящиках. Она называла их: «тайники памяти».
Я уложила дочку спать. Нина так на нее похожа. Надеюсь, я буду такой же хорошей мамой, как моя. Я поставила пластинку Эннио Морриконе. Абуэла… Никто и никогда не называл ее иначе. Абуэла – это слово идеально подходило ее черным глазам и смуглой коже. Абуэла, глава мафии. В моей семье, из поколения в поколение, бабушку всегда называют «Абуэла».
Прохожу мимо комода, чтобы налить себе чая. Слезы и улыбка внезапно появляются на моем лице, как гости, которых обычно сажают подальше друг от друга. На кончиках пальцев рождается ощущение: мне восемь лет, и я переживаю целую гамму чувств – от лихорадочной зависти до уже подернутого грустью понимания, что вот-вот будет перевернута важная страница моей жизни. Во мне все клокочет. Я беру себя в руки. Сантименты – то, что она ненавидела всей душой. Я никогда не видела, чтобы она плакала, и знала, что ее любовь ко мне такая же крепко спаянная, как она сама. Какой была и я. Почти. Какой хотела быть.
В нашей семье говорили много и громко, но при этом ничего не могли друг другу сказать. Только раз Абуэла ответила на одно из множества моих «я люблю тебя». Она сказала: «Мы тоже тебя любим». Но я не переставала повторять ей это. В конце концов мне даже понравилось, что говорю это только я. Любовь ко мне сочилась из всех ее пор, каждую секунду. Слова были не нужны. Как и нежные прикосновения. Иногда, не сводя с меня глаз, она гладила собаку. И всю полученную ласку собака радостно передавала мне.
Огромный дубовый комод, десять ящиков. Три не очень ровных ряда по три ящика, и еще один розовый ящичек в самом низу. Моя страсть ко всему запретному с годами не ослабела, кажется, вот-вот – и я суну руку в огонь. Я не свожу глаз с десятого ящика, самого маленького, которого тут быть не должно. С самого загадочного.
Не удержавшись, моя рука хватается за ключ. Голова кружится, когда я думаю о том, что сейчас увижу. Я медленно открываю ящик, наслаждаясь каждой секундой до того, как завеса тайны будет наконец поднята.
В ящике что-то есть, мои влажные дрожащие пальцы чувствуют его тяжесть. От бус из макарон до пепельницы из соленого теста – все мои шедевры тут. Она сохранила абсолютно все, что я для нее сделала. Экспонаты, достойные кунсткамеры, хранятся тут как настоящие сокровища. Воспоминания возвращаются. Я отступаю от комода, прохаживаюсь по комнате. Словно не готова пока отправиться в великое путешествие. Будем считать, что розовый ящик пока сказал достаточно.
Я достаю фотографию, где мы с кузенами стоим перед трейлером, который Папи и Абуэла каждое лето снимали в кемпинге «Нарбонна-Пляж». Хитрые улыбки, радость жизни, светящаяся на наших лицах, – от них выцветшие краски будто становятся ярче. Мы были счастливы. Спали вшестером, валетом, в кровати бабушки и дедушки, и они, разумеется, вместе с нами, и никаких проблем. Напротив, когда кто-нибудь из нас вырастал и отправлялся на раскладушку, чтобы освободить место для младшего, это становилось настоящей трагедией. Абуэла и Папи были всей нашей жизнью. Особенно моей. В детстве рядом с ними я чувствовала себя в безопасности. Надеюсь, что я тоже смогла подарить им это ощущение, когда прожитые годы сделали их уязвимыми.
Абуэла была клеем, скреплявшим нашу семью. Кто-то скажет, что держать нас всех вместе в Марсейете6, в бетонной коробке-кафе, было не так уж здóрово. Но если Абуэла решила, что это для тебя хорошо, ты уже ничего не мог поделать. Оставалось только смириться.
Краем глаза я смотрю на комод. В розовом ящике замечаю конверт и узнаю старательный бабушкин почерк. А что, если их больше? Я начинаю догадываться…
Придется это сделать: начать с первого ящика, даже если нужно будет просидеть до самого утра. Я перевернула пластинку Морриконе. Уселась на пол перед комодом с цветными ящиками.
Что ж, теперь здесь только мы с тобой, Абуэла. Удиви меня. Снова.
1
Крестильный медальон

Вот, это мой крестильный медальон, cariño7, в том путешествии он был моей единственной «ценностью». Мне повторяли: храни его как зеницу ока, и я чувствовала себя богачкой, потому что он был у меня. Я думала, что, продав его, смогу выпутаться из любой ситуации.
Меня крестили поздно по тем временам. А всё из-за моих родителей и их раздражающе передовых взглядов! Они ждали, когда я вырасту и сама выберу себе Бога. К счастью, в дело вмешались бабушка и дедушка, потому что я хотела быть как другие, как все мои близкие, хотела, чтобы Бог считал меня своей и защищал. Тот самый Бог, их Бог. Я отнеслась к крещению очень серьезно, да что я говорю, с необычайной торжественностью, маму это растрогало, отца рассмешило. На мне было красивое белое шелковое платье. У моей семьи было несколько тутовых рощ, где мы разводили шелковичных червей, и ткачи выручали нас, если было нужно. Однажды дедушка разорил одну рощу – сделал себе крылья из ветвей шелковиц. Нас всех позвали посмотреть, как он взлетит… но он упал на землю! Попытка пообщаться с небесами провалилась и принесла ему только ужасную боль в правом бедре, которая осталась с ним на всю жизнь. Но это, mi cielo8, уже другая история.
Вот, посмотри, на моем медальоне изображен Святой Христофор, покровитель путешественников. Забавно, ведь, впервые покидая Испанию, я отправлялась в ссылку. Конечный пункт – Франция. Хорошенькое путешествие! За неделю до отъезда мама пришила по крошечному кармашку ко всем нашим трусам. «Рита, на ночь надевай медальон на шею или на запястье, а по утрам убирай в кармашек на трусиках, которые будешь носить днем. Так он всегда будет с тобой, и никто его не отберет. Когда республиканцы победят, снова сможешь носить его и ничего не бояться». Не бояться чего? Я не успела спросить. Мама знала, что я никогда ничего не боялась. В этом я, кстати, была в родителей. Сесть на поезд во Францию было не бóльшим безумием, чем красться по ночам через лес, как это делали взрослые участники сопротивления. В то время мы, дети, играли не в ковбоев и индейцев, а во франкистов и республиканцев. Каждый хотел быть коммунистом, анархистом или социалистом, ведь они всегда побеждали. Да, республиканцами тогда называли все левые течения, объединившиеся против Франко и достигшие относительного согласия на пути к общей цели.
Мои родители любили друг друга так же сильно, как свою партию и родину. Они защищали свой язык, образ жизни, обычаи, а также боевой дух, радикализм, граничащий с безумием, и мужество. Никто не мог отнять у них этого. Мама часто повторяла: «Каждый сам хозяин своей судьбы». Эту идею она подавала под разным соусом. Могла завершить этой фразой жаркую дискуссию, оставив слушателей в оцепенении, или оживить атмосферу за обеденным столом, когда не было других тем для разговора. О, с какой интонацией она всегда произносила это свое знаменитое: «Каждый сам хозяин своей судьбы»! И мы с сестрами чувствовали себя непобедимыми.
Вот уже несколько недель нам казалось, что наша семья теперь не так неуязвима. Выходя из дома, мама и папа постоянно озирались. Мы переехали в Барселону, к Анхелите и Хайме, нашим старым друзьям. Родители больше не работали, почти не показывали носа на улицу, они все время писали письма и устраивали собрания. Несколько раз в день уличные мальчишки за одну-две монетки приносили им какие-то документы, а взамен забирали другие. Мы с сестрами больше не ходили в школу. Некоторых детей похищали и отправляли в район позора в Аликанте, на перевоспитание в лагеря, где их мозг разбирали на части и собирали заново – чтобы они могли служить правительству9. Я бы лучше умерла!
Однажды вечером, когда мы возвращались после шествия Día de los Reyes10 с карманами, полными конфет, папа, как обычно, едва войдя в дом, включил радио. Голос из приемника вещал о заговоре и резне, о крови и Барселоне, и папа сказал, что пора нас переправить в безопасное место. Он сказал, остается меньше трех недель. Не нужно волноваться: мама и папа свергнут режим Франко, и мы вернемся домой. Нас отправят во Францию, это недалеко, там нет бомбежек и диктаторов, все будет в порядке. Анхелита и Хайме всю дорогу будут с нами, они и отвезут нас к tío11 Пепе, который уже двадцать лет живет недалеко от моря, в Нарбонне. Мы никогда не слышали ни о tío Пепе, ни о Нарбонне. Никогда не слышали, чтобы дома говорили о Франции или по-французски. Никогда не покидали нашей страны. Но я ничего не боялась, потому что родители, даже во всей этой спешке, сделали все, чтобы приукрасить сценарий нашего будущего. Лучше верить в Санта-Клауса и потом огорчиться, узнав, что его не существует, чем лишиться радости представлять себе все, что с ним связано, правда? Вот и здесь было так же. Ложь по любви, ложь для защиты, чтобы мы продержались хотя бы до Нарбонны.
Увидев на вокзале искаженные горем лица родителей, мы должны были что-то заподозрить. В Испании и за ее пределами за их головы была назначена награда. Они были приговорены и решили вместе покончить с собой. Одному богу известно, любил кто-нибудь еще друг друга так, как они.
Мы с сестрами справлялись как могли. Твоя двоюродная бабушка Леонора была самой старшей, это она открыла чемодан, когда мы приехали в Нарбонну, и нашла письмо от мамы и папы. Она читала его, и воспоминания потоком хлынули ей в лицо, и многое вдруг обрело новый смысл. Никогда не забуду ее взгляд. В нем ярость нашей матери сменялась невозмутимостью отца. Она хранила секрет до тех пор, пока Кармен не стала достаточно взрослой, чтобы тоже понять. Точнее, пока она не решила, что мы с Кармен обе достаточно взрослые. Только сейчас, рассказывая тебе об этом, я понимаю, какой силой обладала моя сестра. Она была так строга с нами, а я, забаррикадировавшись в своем подростковом гневе, часто обижалась на нее и была к ней несправедлива. Леонора была старше меня на шесть лет, Кармен – на четыре года младше. Мне было десять. Да, именно так, нам было шесть, десять и шестнадцать лет в тот день, когда мы в последний раз поцеловали родителей.
Поезд не дошел до Нарбонны. Нас высадили в Жироне12, дальше мы шли пешком. Нам пришлось уступить свои места солдатам, которые ехали на облаву в приграничные деревни. Республиканских активистов, пытавшихся покинуть страну, выслеживали, выдавали за деньги, бросали в тюрьму. А потом, когда тюрьмы переполнились и понадобилось место для новых заключенных…
Тогда я еще не понимала всего этого. Как только Леонора заметила, что мы с Кармен начинаем пугаться, она напомнила нам, что все это временно, хорошие республиканцы скоро прогонят злых франкистов. Хорошие парни всегда побеждают… И оп-ля, проблема решена: «Tranquilo nenas13, хороших снов». – «Ну, если все уже почти закончилось, ладно… спокойной ночи». Так легко уезжать, если не знаешь, что, возможно, никогда не вернешься.
* * *
Какое чувство свободы было в самом начале! В каком восторге были мы с Кармен! Столько солнца – казалось, в феврале наступило лето. Мы открывали для себя новый мир, сотни наших ровесников бежали вместе с нами через Пиренеи. Конечно, для Леоноры все было иначе. Она была сосредоточена, она знала, что нас ждет, или предвидела. Другие тоже. То, что говорили нам родители, никак не вязалось с тревогой на лицах взрослых, которых мы видели во время нашего путешествия, и я начала задумываться.
Когда половина пути осталась позади, наше с Кармен возбуждение заметно уменьшилось. Холод становился все ощутимее, усталость давила все сильнее, от ботинок отваливались подошвы. Гул людей, идущих друг за другом, плач младенцев и сдавленные причитания разносились по склонам горы.
В Лё-Булу14 мужчин отделили от женщин и детей. Расставание с Хайме было ужасным. Беременная Анхелита рыдала от горя. Мы крепко обнимали ее, пытаясь успокоить, но все было напрасно. Кармен тоже плакала, сама не зная почему. Семьи вокруг нас разрывались на части, люди расставались, обливаясь слезами, не чувствуя укусов ледяного ветра, потому что боль в их сердцах была гораздо сильнее.
На границе всем сделали какие-то уколы. Никто не спрашивал зачем – от холода и голода нас всех охватило бесчувствие. Мы так и не узнали, что это было. Мы с сестрами оказались далеко не в худшем положении: мама положила в чемодан толстые шерстяные свитера и по паре новых ботинок для каждой из нас. Но тревога перед неизвестностью росла, особенно теперь, когда с нами не было нашего единственного мужчины. Если мы скоро вернемся домой, почему все в нашей группе так напуганы и печальны? Точнее было бы сказать – в нашем стаде, потому что и французские, и испанские власти обращались с нами как со скотом.
Мы прошли сто пятьдесят километров, за это время волонтеры Красного Креста дважды привозили нам воду и немного еды. В Лё-Булу одна старушка дала Кармен маленькую коробочку с mantecados15 и dedos de bruja16. Так странно: печенье было очень похоже на то, что пекла моя Абуэла – за несколько месяцев до того, как умерла от рака желудка. Когда маму спрашивали, от чего умерла Абуэла, она, сдерживая ярость, отвечала: «Моя мать не смогла пережить того, что ее народ позволил негодяям захватить нашу землю». Вот так.
Эти слова многих напугали, никто ведь не думал, что от такого можно умереть. Вон оно что, наша старушка умерла из-за своих убеждений, а вовсе не от того, что постепенно захватывает все больше места и побеждает, как бы ты ни сопротивлялся, – совсем как этот malparido17 Каудильо18.
Блеск коробки с печеньем отражался в повеселевших глазах моей младшей сестры. Так трогательно было видеть это посреди всего того отчаяния, что нас окружало. Мы с Леонорой понимающе улыбнулись друг другу – в первый и последний раз за время нашего пути. Она не хотела, чтобы я видела ее страх, а я не хотела признавать ее власть. В конце концов, она не была моей матерью. Кармен сначала не хотела делиться. Это ведь ей подарили. И неважно, хотели мы есть или нет, рассчитывать на ее печенье нам не приходилось. Она и сама не сразу набросилась на свое сокровище, несмотря на то что в животе у нее урчало от голода. Мы были в пути уже два дня, и бутерброды, которые дала нам мама, давно закончились, как и печенье от Красного Креста.
Но, пройдя сто пятьдесят километров, мы стали старше на несколько лет, и Кармен сама решила разделить свою добычу поровну. Мы с Леонорой настаивали, чтобы она оставила себе побольше, повторяя мамины слова о том, что она еще растет, и уверяли, что нам не так уж хочется есть. Но она не послушалась. Еще два месяца назад я бы без всяких угрызений совести схватила Кармен за руку, чтобы отобрать у нее печенье, а она с невероятной изобретательностью прятала бы его от сестры-обжоры. Но не теперь…
В нашей группе было человек сто, рядом с нами текла настоящая человеческая река – словно тысячи муравьев, храбрых и уязвимых, измученных холодом и тяжестью поклажи, но полных решимости.
В Аржелес19 мы прибыли ночью. Какой же тогда был свинячий холод! То есть собачий! Простите… Я не очень понимала, почему огромный, огороженный колючей проволокой загон на берегу называется лагерем. Я-то, когда в Сербере20 впервые услышала слово «лагерь», представила себе что-то вроде гигантского кемпинга. Но это огромное песчаное пространство больше напоминало место, где люди дожидаются смерти: около пятидесяти разбросанных по берегу бараков, шатких, как соломенный домик самого ленивого поросенка, несколько уличных жаровен и обступившие их призрачные фигуры. Там почти ничего не было – только тела, истрепанные ветром, измученные голодом, только души, истерзанные воспоминаниями и потерями.
Нас встретили четыре медсестры с охапками мешков из джута в руках. Эти женщины были добрыми и заботливыми и пытались помочь, несмотря на огромный наплыв людей. Как тепло нам стало от их внезапной доброты после долгого пути, на протяжении которого с нами обращались как с побежденными! Возможно, именно в этот момент и родилось призвание Леоноры. Каждая семья получила два одеяла, буханку хлеба и маленькую канистру с водой, почти превратившейся в лед. Нас разместили в бараке, где на полу уже лежало человек тридцать, таких же измученных, как и мы. Те француженки были добрыми. Мы чувствовали это, хотя не понимали ни слова. Мы заняли место рядом с беременной женщиной, живот у нее был еще больше, чем у Анхелиты. Они прижались друг к другу, а я улеглась под боком у Анхелиты и гладила ее живот, чтобы успокоить малыша. Их животы были похожи на два яйца динозавра в гнезде из тряпок. Леонора разрезала хлеб на четыре части, никто из нас даже не подумал оставить хоть что-то про запас. Кармен заснула, не доев. Крыша над головой – пусть и грозившая вот-вот сорваться и улететь, пусть под ней и пахло грязными людьми, изнуренными долгой дорогой, – успокоила ее.
Всю ночь мне снилась мамина fideuá21. Я чувствовала во рту el socarrat22. Знаешь, ту поджаристую корочку, которая остается на дне кастрюли, полной риса для паэльи или лапши для фидеуа. Хрустящую, пропитанную соками. Очень вкусную. Я так боролась с чувством голода, пока была в сознании, что оно стало настигать меня во сне. Просыпаться после такого было еще тяжелее.
Я открыла глаза с первыми лучами солнца. Дома мы обычно запирались от этой палящей громадины, скрывались, пережидая самые знойные часы, когда ее яростный жар угрожал нашей коже. И вот впервые оно могло стать нашим защитником, а не тем, от кого нужно прятаться, впервые оно могло бросить вызов холоду, который заставлял нас съеживаться, впервые могло обратить на него свою обжигающую мощь… ¡Coño!23 Предатель!
Я вдруг заметила, как исхудала Кармен. Всего семьдесят два часа, а ее и без того хрупкая фигурка приобрела болезненный вид. Моей младшей сестре было всего шесть лет, а под глазами у нее уже появились темные круги. Синяки под глазами! Как это возможно? Я осматривалась по сторонам и видела исхудавшие лица, обтянутые кожей гóловы, неловко прилаженные к истощенным телам. Как долго эти люди находятся здесь? Сколько они прошли? И ради чего? Разве можно считать, что ты в безопасности, если оторван от семьи и сидишь на холодном песке?
Я чувствовала, как во мне нарастает гнев. На родителей, на Леонору, на что-то, чего я не могла назвать, но ком ненависти в моем животе увеличивался с каждой секундой. Думаю, именно в этот момент я поняла: нет, это не пустяки; нет, это не временно. Нет. Я поняла, что вся моя жизнь отныне будет написана красными чернилами тех нескольких дней.
Красный Крест связался с tío Пепе. Беженцы могли покинуть лагерь, только если кто-то из граждан Франции подтверждал, что примет их у себя. Дядя согласился, и мы сели на поезд до Нарбонны. Теперь я жалею об этом. Нужно было остаться. Когда мы уходили из лагеря, мне казалось, что я бросаю тех, кто продолжал находиться в заточении. Если бы я осталась, я могла бы помогать, приносить пользу, ухаживать за больными. Но я выбрала другое – слушаться указаний папы и мамы, спасать свою шкуру, подчиняться. Стыд преследовал меня всю дорогу, прогоняя радость, которая закрадывалась в мое сердце при мысли о том, что теперь у нас будет настоящий дом. То неприятное ощущение, то чувство вины до сих пор иногда возвращается ко мне во сне и преследует потом весь день.
Анхелита осталась в лагере. Она надеялась перед отъездом найти там Хайме – на следующий день должны были приехать повозки за будущими матерями и отвезти их в Эльн24, где им предстояло рожать. Мы не хотели ее оставлять. Кто о ней позаботится? Одна медсестра, говорившая и по-французски, и по-испански, объяснила нам, что в Эльне Анхелите будет лучше, чем в любом другом месте. Одна швейцарка организовала там место, где женщинам и детям будет безопасно. Родильный дом, да, но не только. Убежище, тихая гавань. Она рассказывала так, что мы ей верили. А может быть, нам просто впервые говорили правду, и мы это чувствовали. Ее слова успокоили нас, и прощание было не таким ужасным. Леонора дала Анхелите номер tío Пепе. Мама говорила: на всякий случай. Никогда не знаешь, что тебе понадобится. Как же она была права…
2
Ключ

На вокзале в Нарбонне вышли не только мы с сестрами. Вместе с нами поезд покинула примерно четверть пассажиров. Это успокаивало. Но большинство людей отступали в сторону, когда мы проходили мимо. На нас смотрели как на диковинных зверушек, а может быть, как на захватчиков, не знаю. Теперь-то я понимаю. Отчасти. Страшно, наверное, узнать, что на твоей земле внезапно появились четыреста тысяч голодных ртов.
В моей памяти остались две фразы, которых я тогда не поняла, но французы все время повторяли их, и я запомнила. Иногда выкрикивали, иногда говорили вполголоса: «Espagnols de merde. Ils sont sales, ils puent»25. Скажу тебе, мы быстро научились понимать эти слова и до нас почти сразу дошло, что чудесная жизнь в городке у моря, которую так расхваливали родители, начнется не прямо сейчас.
Но оставался еще tío Пепе. Если он такой же, как двое его братьев, подумала я, будет весело. Вот только tío Пепе был теперь французом, он пользовался некоторой известностью, и ему не хотелось, чтобы его видели вместе с нами, не говоря уж о том, чтобы взять нас к себе в дом. Он отвез нас в так называемый цыганский квартал в Нарбонне, ну ты знаешь, напротив барахолки. Остановившись у самого высокого и облезлого здания, он свистнул, и в окне шестого этажа появилась сорокалетняя красавица. Ему не пришлось ничего говорить. Женщина крикнула:
– ¡A ver si me queda algo!26
Несколько минут спустя она выглянула снова:
– ¡Sube!27
Когда я перестала таращиться наверх и отвела взгляд от неба и от окна, tío Пепе уже испарился, только маленький ключик поблескивал на земле. Я незаметно подобрала его и вслед за сестрами вошла в дом. От чего был этот ключ, я так и не узнала. Хотя нет, узнала. Этот ключ открывал новую главу моей жизни, а еще он наглухо запер все, что в ней было до сих пор. Потом он как-то сам собой оказался на цепочке вместе с крестильным медальоном и ударялся о него или скользил по нему, в зависимости от того, как быстро я шла. Так же поступала со мной и жизнь, напоминая, что нетерпеливость – мой враг.
* * *
¡Ay, Dios!28 На каждом этаже мне казалось, что мы вот-вот провалимся сквозь пол и снова окажемся на крыльце. Я крепко сжимала медальон, он придавал мне храбрости. В доме царило бешеное оживление. Все, кто попадался нам навстречу, выглядели уверенными, как будто с ними не могло случиться ничего плохого. И никто не сидел без дела.
– ¡Hola amores!29 – раздался голос.
Мы переглянулись. Кто это? Мужчина? Женщина? Кажется, и то и другое. Грудь, макияж и прическа явно принадлежали женщине, но огромные руки и ноги говорили о другом.
– ¡Hola!30 Вы взяли с собой игрушки, когда уезжали? – Милая белокурая девочка следовала за нами по пятам с удивительной для ее возраста целеустремленностью.
«Игрушки, вот еще!» – подумала я. Мы ведь не прикатили сюда с комфортом в чудесной машине с чудесными кожаными чемоданами, в которые поместилась бы вся наша чудесная жизнь! Я кипела от возмущения, но вдруг заметила, что все лицо, и шея, и руки у этой малявки покрыты шрамами. Позже я узнала, что Луизе было всего шесть лет, когда она сбежала из исправительного лагеря в Аликанте. Ее поймали и изувечили, но она снова сбежала. Никто не знал, как она, полуголая и полумертвая, оказалась перед этим домом.
На пятом этаже царила более непринужденная атмосфера. Слева, за широко открытой дверью, шестеро стариков резались в карты и, увлекшись игрой, кричали друг на друга. Справа, за другой распахнутой дверью, женщина расставалась с мужчиной. Вернее, выставляла его за дверь. Мне потребовалось не так много времени, чтобы понять: Хосефа и Мигель расстаются минимум раз в неделю, но не проходит и двенадцати часов, как пламя их любви вспыхивает с новой силой. Все находилось в своеобразном равновесии.
На шестом этаже, непринужденно прислонившись к стене, нас ждала прекрасная Мадрина. Она вязала и жевала жвачку. Очень красивая. Не просто красивая. Потрясающая. Как моя мама. Она провела нас в комнату, где была раковина, две кровати – большая и маленькая, письменный стол и два стула. Конечно, все было обшарпанное, и, чтобы получить хотя бы струйку воды, приходилось изо всех сил качать педаль ногой, но эта комната площадью целых пятнадцать квадратных метров казалась уютной. И мы с сестрами могли похвастаться самыми красивыми икрами во всей округе.
– Шить умеете?
Мы молча замерли, рядком, как три сардины в только что открытой банке. Конечно, мы умели шить! Даже Кармен уже умела. Какая мать не научит дочерей хотя бы элементарным навыкам, которые помогут им найти мужа? Cocina, costura, limpieza. Готовка, шитье, уборка. Это как приданое, обязательный минимум, на который рассчитывает любой жених. Наша мама растила маленьких солдатиков, готовых к бою, и вообще к любой ситуации.
Мадрина, виртуозно экономя слова, сообщила: мы будем работать в обмен на еду и крышу над головой. Мы с Кармен можем работать только по выходным и ходить в районную католическую школу, куда берут испанских иммигрантов, но Леонора должна работать полный день. На Мадрине – готовка. В полдень и в семь вечера еду получают жильцы второго этажа. В четверть первого и четверть восьмого – третий этаж. И так далее. Мы будем есть на седьмом этаже, завтракать в час дня и ужинать в восемь вечера. Никаких опозданий. У нас было ровно пятнадцать минут, чтобы все съесть и вымыть посуду, – в отличие от наших соседей снизу. Но если Мадрина не приходила, чтобы нас разогнать и заставить приступить к уборке, мы засиживались за столом, обсуждая новости, мечтая и пускаясь в рассуждения, лишь бы не говорить о главном. Столовая служила нам шлюзом, местом, где можно было немного передохнуть. Здесь нас никто не беспокоил, а вот в нашей комнате до десяти часов вечера не было ни минуты покоя. К нам то и дело стучались – по любому поводу. В доме царило самоуправление, все держалось на постоянной взаимопомощи. Вначале это вселяло надежду. Потом стало утомлять.
Дома еще куда ни шло, но школа, mi amor31… Как объяснить тебе, что чувствуешь, когда приходишь в школу, где все говорят на языке, которого ты не знаешь? Ты все равно что пьяный или даже глухонемой. Так я себе это представляю. Но язык недолго оставался для нас барьером, хотя на переменах мы говорили только по-испански. Большинство французских детей получили от родителей строгий наказ не приближаться к нам – вонь, вши, грязь и все такое. Уж поверь, гигиена у нас была безупречная, и никаких вшей, никогда. Волосы черные, как эбеновое дерево, толстые, как веревка, – все знают: вши это не любят, в таких волосах они просто не заводятся.
Нам с сестрами нравилось причесываться, выстроившись друг за другом. Леонора расчесывала меня, я – Кармен. Однажды я призналась Мадрине, что в такие моменты мне кажется, что у меня снова есть мама – все из-за этого одновременно заботливого и грубоватого движения, с каким расческа скользит, то и дело застревая в спутанных волосах. На следующий день Мадрина пришла к нам и, как будто так всегда и было, примкнула к нашему утреннему ритуалу. Встала позади Леоноры, как недостающий вагончик, и стала расчесывать ее волосы. Мы были как банда Далтонов32.
Мадрина знала. Она знала все. Знала, что Леоноре тоже нужно снова почувствовать это. Питаться воспоминаниями, которые оживают от одного жеста, движения, прикосновения.
Я обожала говорить по-французски. Я словно становилась другим человеком, когда мне это удавалось, но возможностей было немного. Иногда я ходила за покупками на крытый рынок. Там было немного дороже, чем на обычном, но, когда я, с идеальным французским произношением, заказывала гренадин, а мне отвечали, не замечая, что я иностранка, – это было словно глоток свежего воздуха. Я делала следующий шаг – завязывала разговор, чтобы посмотреть, как долго продлится моя игра. Я чувствовала себя такой свободной. Я была такой же, как они. Ко мне больше не относились ни с предубеждением, ни с отторжением. Небо раскрывалось, показывая мне прекрасное будущее. Но сколько бы я ни старалась, я оставалась изгоем, испанкой, которая приехала к ним сюда вместе с четырьмястами тысячами своих братьев и сестер. Ничего великого со мной не могло произойти. В лучшем случае мне удалось бы сохранить свою жизнь. А я хотела быть частью народа. Народа, перед которым мне не было бы стыдно и который не стыдился бы меня.
Еще был Андре, французский мальчик, мой ровесник, который из кожи вон лез, чтобы я улыбнулась. Он жил в доме напротив нашего. Он шил как бог – в то время для мужчины это было редкостью – и все время проводил у нас, глядя, как работают женщины, и помогая им. Он подсовывал мне французские газеты под дверь, а бывало, и рудуду – настоящую ракушку с застывшей карамелью внутри. Иногда даже перевязанную ленточкой. Хотя лент у нас в доме было предостаточно. Он прибегал, стоило мне позвать его из окна, и говорил со мной только по-французски, возможно, потому, что мать ругала его на чем свет стоит, если он, стараясь мне угодить, говорил по-испански. Мне нравилось говорить с ним об Испании на французском. Мое место в мире обретало новый смысл. Я больше не была той, которая явилась ниоткуда. Я была отсюда и оттуда. И Андре это не казалось ни недостатком, ни чем-то ненормальным.
Мне нравилось дурачиться и веселить его, ведь он был таким серьезным. Но когда он забывал о своей серьезности, то становился удивительно обаятельным. Правда, случалось это редко. Я уже тогда чувствовала ужасную потребность все контролировать, и Андре тоже уже начал воздвигать вокруг себя крепостные стены. Он больше смотрел, чем говорил, болтал, откровенничал. Но, чувствуя на себе мой взгляд, он словно терял власть над собой. А вот я – нет. Он мне нравился, но мои мечты были слишком грандиозными, чтобы в них нашлось место для него. Это исключало любую двусмысленность в наших отношениях, несмотря на то что щеки Андре заливались краской, когда мы случайно касались друг друга.
Мадрина уважала его за трудолюбие. Видит бог, нужно было очень постараться, чтобы заслужить ее одобрение. С неуклюжей прямотой, которая так нас смущала, она шутила о том, сколько Андре должен будет ей заплатить, если через несколько лет захочет забрать меня себе. Да, Мадрина все оценивала деньгами. Даже то, что ей не принадлежало. Из окна нашей комнаты я часто слышала ее разговоры. К ней приходили самые разные люди – рабочие, проститутки, старухи, подростки, – и с каждого из них она пыталась что-нибудь получить. Мадрина оказалась на своем месте не случайно: руки у нее были загребущие. Но если вам удавалось добраться до ее сердца…
Прошло несколько месяцев, прежде чем она увидела, какие мы умелые маленькие рукодельницы, и мы стали получать первые знаки ее любви и доверия. Бархатная перчатка на этой железной руке появилась нескоро. Эта женщина была полна противоречий – воинственная, грубая и резкая, стремительная, беспощадная, однако в каждом ее поступке чувствовались уважение, доброта и поддержка, которые она готова была тебе дать. Она была прямолинейной, но в то же время загадочной, и виртуозно управляла своим маленьким королевством. У нее было четыре кота, попугай – то есть какая-то яркая говорящая птица – и босерон33. Этот зоопарк занимал просторные двадцать пять квадратных метров, которыми счастливица Мадрина распоряжалась одна. Никому из жильцов она не позволяла пропускать прием пищи. Это было железное правило. Я удивлялась почему. Разве пропущенный обед мог кому-нибудь помешать до вечера сидеть над шитьем?
Мадрина считала послеобеденный отдых полезным, поэтому работа возобновлялась только в половине третьего.
Она заботилась о том, чтобы мы хорошо спали, и беспокоилась, что Леонора почти не выходит из дома, полностью посвятив себя роли матери, которую она решила нам заменить. Мадрина так переживала, что сделала все возможное, чтобы Леонора познакомилась с мальчиком из семьи Гарре, которые жили на третьем этаже. Он был добр к нам с Кармен с самого нашего приезда. Перед домом он рисовал для нас мелом классики с цифрами, похожими на животных. Он угощал нас яблоками и научил делать плащ или платье принцессы из рыболовной сети. Но Леонора все время сидела наверху и штопала, и Мадрине пришлось пойти на хитрость, чтобы устроить их встречу:
– Роберто, у меня сегодня ноги тяжелые, как телеграфные столбы. Отнеси это, пожалуйста, на шестой этаж, направо, и не возвращайся, пока та девушка, Леонора, не даст тебе список того, что нужно купить на рынке по талонам. И пока будет составлять, пусть сварит тебе кофе! ¡Anda!34
Они спустились, смущенные, через пятнадцать неловких минут, с розовыми щеками, блестящими глазами и с восхитительной и трогательной улыбкой, которая появляется на лицах тех, в чьем сердце внезапно пробудилась любовь. Они часами разговаривали, стоя под нашей дверью, их скромность выводила меня из себя. Приникнув к двери, я обмирала от их слов, так же как обмирают сейчас те, кто смотрит telenovela35. Их первого поцелуя пришлось ждать очень долго. Но уж потом они наверстали упущенное. Наша безупречная старшая сестра, крадучись, возвращалась под утро, а мы с Кармен притворялись, что ничего не слышим. Наше чувство вины поутихло, когда она начала вести себя так, как и полагается в ее возрасте.
Дорогая, ты, конечно же, знаешь младшего Гарре. Это твой tío Роберто. Да, да, он был у нее первым и последним. Он один. Знаешь, что такое родственная душа? Даже если увидишь такое в кино, не поверишь, будто девушка, спустившись на три этажа, может встретить мужчину, с которым шестьдесят лет проживет в страстной любви и единомыслии! Их влюбленность переросла в крепкую любовь за три года, и еще два года спустя они поженились. После свадьбы они переехали и взяли с собой Кармен. Со мной было слишком трудно. Я была слишком злой. Неуправляемой. Я хотела знать. Знать все. И отказывалась понимать, почему нашим главным законом было молчание. В пятнадцать лет я была слишком молода, чтобы понять это. Но и повзрослев, продолжала совершать те же ошибки. Я скрывала, лгала, защищая. Вернее, думая, что защищаю. Потом перестала. В то время расплывчатые ответы казались мне знаком недостаточного уважения. Даже Мадрина будто знала мою историю лучше, чем я… Хотя, учитывая, что она везде совала свой нос, это было неудивительно. Возможно, отчасти она была ясновидящей. А может, это я была не такой проницательной, как думала. Стоило мне кем-нибудь увлечься, как она, не церемонясь, говорила:
– Не он. Ты слишком молода. А он уже переспал со всеми, с кем только можно. Так что даже не думай.
Если я выходила за пределы квартала, намереваясь побыть «француженкой», и встречала Мадрину, она тут же заставляла меня вернуться обратно.
– И не мечтай, cariño.
Это было невероятно. И очень бесило.
В тот день, когда у меня начались месячные, я была в школе. Мне было одиннадцать с половиной лет. Я ушла с уроков и отправилась домой, я бежала, хотя это было очень трудно. От страха боль становилась только сильнее, ведь я не знала, что происходит. Я соорудила что-то вроде прокладки из туалетной бумаги, чтобы спастись от позора, но когда на крыльце нашего дома я попалась на глаза Мадрине, то, наверное, была бледной как полотно. Не проронив ни слова, эта ведьма взяла меня за руку, привела к себе и усадила – и все это одним движением.
– У женщин такая ерунда случается каждый месяц, это не болезнь, ничего страшного, просто теперь тебе нужно быть осторожной с тем, что ты делаешь со своим цветком, иначе можешь забеременеть.
Она открыла ящик, достала несколько белых лоскутов. Один взяла себе, остальные протянула мне. И, спустив трусы, продолжила:
– Вот, кладешь это сюда вот так. Когда испачкается, сразу стирай. Придется, конечно, повозиться. Запас тряпок не бесконечен.
Она сунула мне кусок ткани, которую только что использовала, затем поправила одежду и сказала:
– Ну, теперь ступай к себе и тренируйся.
Мне бы хотелось, чтобы наша с сестрой стыдливость и отчужденность не помешали ей подготовить меня к этому потрясению – мне не пришлось бы тогда двенадцать секунд смотреть, как Мадрина без трусов объясняет мне что к чему. Леоноре все-таки была присуща какая-то деликатность. Мне бы хотелось, чтобы они с Роберто взяли меня с собой, пусть наши отношения и были накалены до предела. Мне бы хотелось обуздать свою горячность. Быть не такой гордой, набраться смелости и сказать, что хочу остаться с ней. Хотелось, чтобы она принимала меня такой, какая я есть. Меня не привлекало все то, что приносило ей чувство покоя. Работа. Муж. Чувство ответственности. Разве дикую лошадь волнует уход за копытами? Леонору совершенно не волновали наши с Кармен особенности и то, что мы чувствуем в тот или иной момент. Мы должны были вписываться в рамки – вот в чем заключалась миссия, которую она на себя взяла. Нам следовало быть трудолюбивыми, опрятными, воспитанными и пунктуальными – с ее точки зрения, это было гораздо важнее, чем быть счастливыми и радоваться жизни.
Через несколько недель после отъезда Леоноры я слетела с катушек. Я торговала контрабандными сигаретами, воровала косметику в магазинах и одежду на рынке, перестала убирать в общих помещениях дома, не сдавала заказы вовремя. Мадрина шпионила за мной днем и ночью, пытаясь приструнить меня. Думаю, я хотела узнать, не бросит ли меня и она. Как любой пятнадцатилетней девчонке, мне нужны были границы. Мои границы размылись из-за того, что слишком многое оставалось невысказанным. Леонора хотела воспитать меня ответственной. Но у нее не вышло.
Как только мои сестры покинули наш корабль, я бросила школу и стала шить весь день. Мадрина предложила вариант: я смогу продолжить учебу до тех пор, пока мне не исполнится восемнадцать лет, если стану работать не только по выходным, но и по вечерам. Сначала я приняла ее доброжелательное предложение, но вскоре отказалась. Монотонная, полная рутины жизнь начала меня душить. Мысль обо всех тех местах, где я могла бы оказаться, не давала мне покоя. Воображение уносилось вдаль при виде появившихся на улицах первых рекламных плакатов. Близилось окончание войны с немцами, в воздухе витал запах свободы. Стоило какому-нибудь роману попасть мне в руки, и я уже мечтала снова уехать. Но куда? Нужно было еще больше урезать расходы, составить подробный план, а уж потом кидаться воплощать его в жизнь. Поэтому я решила бросить школу и работать целый день. Я больше не могла выносить испанцев, считавших, что нужно пол-нос-тью интегрироваться. Что это значит – «интегрироваться»? Кто мы такие, если должны интегрироваться с ними? Разве мы не из той же плоти, крови и костей, как они? Даже Бог у нас один, нам не о чем спорить, настолько мы похожи! Я говорила и писала на их языке лучше, чем они, и это я должна была стать еще меньше, чтобы меня было еще меньше видно и слышно? Ну уж нет. Поскольку Франция отвергала нас да и я сама не видела никаких «нас», я поклялась, что, как только мне удастся накопить необходимую сумму, я тут же забуду о Рите Монпеан Каррерас. И стану Жозефиной Блан. Жозефина Блан будет коренной француженкой, одной из тех, кого тут большинство. Нежное имя – Жозефина – смягчит мой огненный характер, офранцузит меня.
Я ничего не возьму с собой. Только свой медальон, ключ и немного одежды. Мои родители доверили меня сестре, а она доверила меня Мадрине. Бабушка и дедушка доверили меня Богу, и вот Он, по крайней мере, всегда был рядом. То есть Его как раз никогда рядом не было, так что я не чувствовала бы, что мне Его не хватает, если бы вдруг доверилась Ему в ожидании другой помощи. Вот почему я решила сохранить этот медальон. Не для того, чтобы не потерять связь с моими близкими или с моей историей. Не потому, что я думала, будто он чего-то стоит – уже давно, попытавшись его продать, я узнала, что это не так. Нет, я сохраню его как амулет, чтобы не оказаться совсем одной. Я выброшу все, что может выдать, кто я и откуда. Вернее, кем была раньше. Вот видишь, я сохранила цепочку, на ней медальон и ржавый ключ. Медальон за одиночество, а ключ – чтобы ничто не помешало мне войти в мое будущее. В ясное и чудесное будущее. В мое прекрасное будущее.
Будущее, где, в отличие от них, я стану победителем. У меня был ключ, и моя отважная душа создаст их столько, сколько понадобится, и ни одна дверь меня не остановит.
The free sample has ended.