Read the book: «Плеяды современной литературы. Время, запечатлённое в словах»

Font::

© Издательство «Четыре», 2025

Между прошлым и будущим

«Время, запечатлённое в словах» – второй заголовок этого сборника. И не ради красного словца он дополняет собой заголовок первый. Именно время – главное из четырёх измерений-изменений всего сущего (а значит, и литературы). Потому как «главный», «старший», «по старшинству» – это тоже про время.

Следующий шаг – вечность, бессмертие.

Максимилиан Волошин в поиске корней своего творчества вспоминает классиков французской литературы. «Я верен им», – признаётся он в одном из стихотворений, говоря о тех, кто формировал культурный пласт того времени. Мы попытались пойти немного дальше простого восхищения и построить своеобразный мост между «духом, мыслью, ритмом, криком…» классиков и современников, причём последние – вовсе не эпигоны. В оригинальности, в самостоятельности их текстов вы сами, дорогие читатели, можете убедиться, познакомившись и с литературными произведениями, вошедшими в этот сборник, и с мнением редакции о том, насколько крепко вошедшие в книгу авторы стоят не только на собственных ногах, но и на плечах гигантов великой русской литературы (и это ничуть не зазорно, ведь для чего тогда эти плечи нужны?), продолжая её традиции, при этом не отказывая нам в удовольствии полюбоваться новизной идей и новаторством приёмов. Так что если не мост, то хотя бы жердь через реку времени перебросить нам удалось.

Время непрерывно и безостановочно, что бы ему ни кричали всякие фаусты. И между прошлым и будущим – только миг. Выходит, между настоящим и прошлым – и того меньше – рукой подать! Вот и давайте подадим, протянем – и зачерпнём оттуда полные пригоршни, поскольку все мы оттуда родом – из гоголевской «Шинели», из кантемировского «Уме недозрелого…», из «Не лепо ли ны бяшетъ, братие, начяти старыми словесы»… И дальше, и глубже, до самого главного, краеугольного: «В начале было Слово…»

Приятного чтения!

Голос современников

Елена Алейникова


Родилась в 1973 году. С детства увлекалась чтением и писательским творчеством. По окончании школы была награждена за достижения в области литературы. Сегодня Елена Юрьевна – лингвист, писатель, поэт, философ. Её статьи разнообразны и охватывают широкий спектр гуманитарных наук. Среди них «Русские деепричастия и деепричастные обороты в художественных произведениях советского периода и особенности их передачи на английский язык (на материале повестей Н. И. Коняева)», «Феноменология взгляда в киноискусстве», «Путь к счастью девять веков назад и сегодня», «Суть авторитета как эквивалента уважения и доверия в современном обществе», «Роль образования в формировании общечеловеческих ценностей».

Ваня и санки

Февраль взял уверенный курс на весну, дороги растаяли, тротуары чернели мокрым асфальтом, зимних радостей становилось всё меньше и меньше с каждым днём. Горка, извиваясь и петляя между деревьями, тянулась от края обочины до самой середины детской площадки. Но теперь, зияя чёрными проталинами, она больше не подпускала к себе любителей скатиться с неё на санях. Лёгкая печаль об уходящей зиме быстро перерастала в радость о заканчивающихся холодах.

Иногда по утрам выпадал лёгкий снежок, позволявший мамочкам, бабушкам и дедушкам докатить внучат на санках до детского сада, но в обеденное время набиравшее свою силу солнце беспощадно топило остатки снежной роскоши, напоминая о том, что вечером чаду придётся идти домой из сада самому − без саней.

Гордо припарковавшись у подъезда и с трудом оторвав пятую точку от тёплой подстилки, трёхлетний Ванечка начал своё восхождение на третий этаж – к бабушке. Комбинезон мешал ступать легко и свободно, заставляя трудиться над преодолением каждой ступеньки. Сзади за сыночкой терпеливо шагала мама, с утра наряженная и надушенная, на каблуках, с причёской и макияжем, с дамской сумкой в одной руке и Ваниными санями в другой. Подстилка всё время пыталась покинуть санки, чем весьма огорчала маму, которой сумка явно мешала её поправлять. Шествие медленно продвигалось вверх по лестнице. И вот он − желанный этаж! В открытой двери стоят улыбающиеся бабушка и дедушка, выстроившись в проёме, словно придворные, ожидающие своего короля.

Мама упорхнула на работу, ежедневная церемония торжественной встречи внука закончена, сапожки и варежки водружены на батарею. Ванин день начался. Днём он поедет с дедом и бабушкой по делам, а вечером мама вернётся, мучительный спуск с санками завершится, и он снова, усевшись в них поудобнее, отправится домой.

В тот день мама вернулась с работы раньше, она была весёлой и сказала, что сегодня они пойдут домой в обед, потому что появились интересные дела. Они оделись, и Ванечка стоял уже возле приоткрытой двери, когда вдруг его личико озарила какая-то важная мысль. Он на секунду замер, потом нахмурил лоб, постоял ещё пару секунд и выдал:

− Мама, а санки?

За окном светило яркое, почти весеннее солнце, весело чирикали воробьи, весна во весь голос заявляла о своём приближении. Предательские тротуары почти просохли, радуя прохожих, но на газонах ещё лежал снег – было достаточно холодно. Ваня неумолимо смотрел на маму, которая своей мимикой пыталась показать деду, что езда на санках была в тот день невозможна. Дедушка хотел что-то сказать, но бабушка посмотрела молча на внука и в недоумении развела руками.

Немую сцену прервала фраза мамы:

− Сынок, пока ты одевался, санки уже спустились по лестнице и ждут тебя внизу возле подъезда.

В надежде на то, что долгий спуск, не становящийся легче от отсутствия санок, как-то отвлечёт Ваню от мыслей о них и, выйдя на улицу, ей удастся перевести мысли сына в другое русло, мама мило попрощалась со своими родителями, взяла Ванечку за руку, и они направились к лестнице.

Спуск действительно был долгим, поскольку маме нужно было потянуть время, и она начала спрашивать сына, как прошёл его день, нарочито медленно перешагивая со ступеньки на ступеньку. Каково же было её удивление, когда, спустившись, Ваня огляделся вокруг и деловито произнёс:

− Мама, а где санки?

Мама была человеком весьма находчивым. Не поведя бровью, она ответила:

− Сынок, пока мы с тобой спускались, санки замёрзли и поехали сами домой.

Ваня молча дал маме руку и, поняв, что домой придётся идти пешком, в момент стал серьёзным. Он настроился на долгий путь через весь микрорайон на другой его конец. Идти с санками нужно было полчаса, но без них марш-бросок увеличивался по времени и, с учётом того, что по дороге попадались всякие собачки и кошечки, а также птички и разного рода знакомые, мог продолжиться и до часа.

Сынок молча шагал рядом с мамой, не глядя по сторонам и иногда однозначно отвечая на её многочисленные вопросы. А мама, непринуждённо болтая и размышляя над тем, что будет дальше, рисовала в своём воображении варианты ответов сыну. В глубине души она, конечно, надеялась, что Ванечка наконец отвлечётся от санок и перестроится на другие не менее важные дела, о которых речь шла полчаса назад. Также она рассчитывала на то, что малыш утомится от пешей прогулки и, молча раздевшись, сразу побежит к дивану.

Обогнув угловой дом, семья ступила на родную улицу. Увидев свой подъезд, сынок слегка оживился и начал вглядываться в пространство около него. Мама приготовилась. Подойдя к подъезду, Ваня остановился, вопросительно посмотрел на неё и произнёс устало-деловым тоном:

− Где санки?

Мама, уже приготовившая ответ, сказала:

− Они уже дома стоят. Заходи скорее, сейчас мы их спросим, как они без нас добрались. Не случилось ли чего по дороге.

Довольный сын в предвкушении серьёзной воспитательной беседы с разнуздавшимися санками вступил в темноту подъезда. Старенький дом не освещался внутри достаточно хорошо, лишь тусклая лампочка, подвешенная на стене между квартирами, давала слабый свет, превращая подъезд в подвал. Ванина семья жила на первом этаже. К лестничной площадке вели всего три старые деревянные и жутко скрипучие ступеньки, которые ребёнок преодолел с лёгкостью, несмотря на комбинезон. Им руководила жажда поскорее узнать о том, где санки катались без него. Открыв двойные двери квартиры, мама вошла первой и включила свет в коридоре. Недавно сделанный ремонт радовал глаз. Мама и сын аккуратно разулись на коврике, и Ванечка побежал по комнатам, ища свои санки. Он посмотрел везде – и в спальне, и в зале, и в ванной комнате, и даже в туалете. Санок нигде не было…

− Ма-а-а-ма-а-а-а! Гд-е-е-е-е са-а-а-а-нки-и-и-и?! – кричал ребёнок, бегая по комнатам, заглядывая за высокие спинки кресел и отодвигая шторы.

− Я думаю, что они приехали домой, увидели, что нас нет, собрались и уехали обратно к бабушке, − невозмутимо ответила мама и прижала Ванечку к себе. Проведя в объятьях мамы несколько секунд, сынок, полный решимости, направился к телефону:

− Звони деду! Спрашивай – они доехали или нет?!

Мама подошла к телефону, набрала номер на крутящейся вертушке, послышались долгие гудки.

− Слушаю!

Дед никогда не произносил слово «алло», но всегда старался ответить так, чтобы на том конце люди поняли, что трубку взял человек с чувством юмора.

− Пап… тут такое дело… в общем… санки у вас?..

− Да! А где ж им ещё быть! – засмеялся дедушка.

− Дай мне трубку! Мама! Дай мне трубку! Дай я с дедом поговорю!

Ванечка разговаривал чисто с полутора лет, всегда строил длинные предложения и слыл интересным собеседником, несмотря на свой нежный возраст. Но в этот раз эмоции переполняли ребёнка, он по-настоящему переживал. Вскарабкавшись на кухонный уголок, мальчик прижался к телефонной трубке, сжал её в руках, сосредоточившись на предстоящем разговоре:

− Деда… санки у вас?

Дед что-то долго и шутливо объяснял внуку. Улыбка заиграла в Ваниных ямочках, детский взгляд повеселел, личико порозовело:

− Мама! Санки у них! Они не стали нас ждать, им было одиноко, и они решили вернуться! Как хорошо, что их никто не украл и не обидел по дороге!

Ваня положил трубку, забыв от радости попрощаться с дедом. Спустился и сел на сиденье кухонного диванчика. Мама присела рядом, обняла сына. Они сидели молча, глядя в окно. Потом сынок повернулся и посмотрел маме прямо в лицо:

− Ну, что там у тебя за дела были?


14 декабря 2024 года

Анатолий Анатольев


Творческий псевдоним Анатолия Пичугина. Родился 22 октября 1943 года в городе Уссурийске. Доктор технических наук, профессор, главный научный сотрудник Новосибирского государственного аграрного университета.

В Новосибирске проживает и работает в НГАУ с 1978 года в должности заведующего кафедрой, проректора, декана.

Заслуженный работник высшей школы РФ, член Интернационального Союза писателей, Союза журналистов РФ,

Литературная деятельность – более тридцати пяти лет.

Написал и издал более тридцати сборников стихов и поэм, семь сборников рассказов, повести и роман.

Наука о чудесах библейских
(поэма)

 
   Чудес на белом свете очень много;
   Воспринимаем все мы их шутя,
   Но если подойти к проблеме строго,
   То можно объяснить процесс любя…
Примеров из Библейских описаний
Достаточно, и можно рассмотреть
Те Чудеса, что были как посланья,
Чтоб жизни суть вкусить или узреть…
   Их множество, Чудес, что описали
   Кудесники религий всех времён:
   Евреев в море Красном как спасали,
   И башню строил древний Вавилон;
Содом с Гоморрой как погибли «дружно»;
Как пал несокрушимый Иерихон;
Как зачала Мария ненатужно,
И как воде из камня дан был ход!
   Ещё вопрос описан очень странный —
   Откуда манна сыпалась с небес?
   И как общался Моисей прекрасный
   С самим Всевышним – очно или без…
Как объяснить, что расступилось море
При прохожденье тысяч человек?..
А для военных это было горе!
Евреям же – продление навек!
   Как же могло случиться это Чудо?
   Как объяснить великий тот эффект?
   Как море отойти смогло, покуда
   Еврейский люд не завершит побег?
И по какой причине эти воды
Сомкнулись вдруг пред войском египтян,
Закрыв и поглотив стихийным сводом,
Отрезав от еврейских всех мирян?
   Учёные, конечно, разгадали,
   Могло как в жизни то произойти,
   И изложили версию… Едва ли
   Другие виды могут подойти…
Моря и океаны принадлежность
Имеют с незапамятных времён —
Прибои и отливы – безнадёжность!
Никто бороться с ними не силён!..
   Волну, бывает, ветром нагоняет,
   Плюс в это время всей воды откат…
   На метра два с глубин освобождает,
   Становится проход – такой расклад!..
Но ветер прекращается внезапно,
И может набежать уже прибой,
И войско то погибло безвозвратно,
Оружие, доспехи коль с собой…
   От солнечного брега недалёко
   Пятьсот скелетов в море раз нашли;
   С военным снаряженьем, не глубоко…
   Что подтвердило истинность молвы…
Так вот нашлось всем людям объясненье
О том, как было Чудо из Чудес
И как по факту море без стесненья
Смело в погибель это войско здесь…
   Ещё одно на редкость удивленье
   Случилось в те далёкие века:
   Народ вёл Моисей не в поселенье,
   А по пустыне сорок лет кружа…
Пустыня и пески жгли воздух рьяно…
А, как известно, вод в пустынях нет!
И умирали люди беспрестанно —
Воды им не хватало… в том секрет…
   Когда ж от жажды и изнеможенья
   Народ уж дальше не хотел идти,
   То Моисей ударил о каменья —
   Вода из недр смогла тогда пойти!
И лидер напоил всех утомлённых,
И веры чувство вновь на всех нашло,
И стало это Чудо потаённым,
Коль облегченье сразу же пришло…
   Учёные, воззрев на сей «подарок»,
   Смогли дать объяснение тому,
   Что камень-известняк, хотя не ярок,
   Но свойством обладает, потому
Что пористость большая в нём сокрыта,
А в порах, как известно, есть вода!
Наружная ж поверхность плотно «сшита»
И не пускает воду никогда…
   Но стоит отломить кору от камня,
   И зажурчит весёлая вода,
   Загасит она жар, природу славя,
   И напоит досыта и сполна…
Вопрос всегда был поднят справедливо
О том, как Моисей вёл разговор
Не с теми, с кем в пустыне шёл пытливо,
А с Богом, не вступая в длинный спор…
   Он только слушал Божьи наставленья:
   «Как быть? Что делать? Как преодолеть?»
   И эти все вопросы к просвещенью
   Нашёптывал Господь так из кустов…
Учёные легенде той привязку
Такую предложили, что порой
Сам Моисей жевал аяуяску —
Шаманское растенье-травостой!
   От этих-то лиан и состоянье
   Порою изменялось не слегка,
   Коли наркотик был как достоянье,
   А ощущенья – будто на века!
А под таким наркозом иль гипнозом,
Конечно, мог быть разным разговор:
О том, как быть и справиться с психозом
Или вести с другими важный спор…
   Известны города: Содом, Гоморра —
   Они как символ древности навек
   Прославились позором, склокой, спором —
   Как должен развиваться человек…
По Библии за пьянство и куренье,
За непотребность, ссоры и разврат
Обрёк их Бог совсем на истребленье,
Послав огонь, стерев их каждый град…
   Народы долго верили так в Чудо,
   Что жители те, веру потеряв,
   Переступили заповеди люди,
   И честь, и совесть – напрочь всё поправ…
И покарал Господь всех очень мудро
За беспредел, огнём с небес объяв,
Стерев с лица земли гнилое нутро,
Урок народам преподав в веках!
   Но, изучив развалины тех градов,
   Учёные свой вынесли вердикт:
   Метеориты им предстали адом
   И всё смели в один прекрасный миг…
Иерихон в концепции старейшей
Разрушен был путём сигнала туб…
И это стало истиной Библейской
О силе звуков, что из медных труб…
   Развалины той крепости столетья
   Внушали уважение к богам
   И силу к трубным звукам, что как плетью
   Сметают все постройки быстро в хлам!
Учёные, всё изучив с вниманьем,
К другим приходят выводам совсем:
Что звуки труб при всём большом желаньи
Не разорили б трёхметровых стен…
   Основой было то землетрясенье —
   Случилось коль оно за тыщи лет
   До самого Христова воскресенья
   И не несёт в себе звучанья след…
Всему причина – лишь землетрясенье,
Оно могло так сильно разрушать;
А, сопоставив эти потрясенья
С писаньями времён и утверждать,
   Что в годы те действительно волненья
   Бывали на обширных землях тут,
   И данные большие разрушенья
   К далёким временам вот так ведут…
А как же непорочное зачатье?
Мария Дева как смогла зачать?
Ведь хромосом мужским откуда взяться,
Была коль только женским благодать?
   Гласит легенда, что Мария Дева
   От Свята Духа сына зачала
   И что, хотя была не королева,
   Благополучно даже родила…
Такой феномен может развиваться —
Зовётся случай партеногенез;
Но если вдруг пора придёт рождаться,
То сгинет непременно человек…
   Поэтому молва хоть и стремится
   Рассказ свой чудесами обрести,
   Наука доказала – сколь ни биться,
   А мальчику от Девы не расти…
А потому рожденье Иисуса
Признать как непорочное нельзя!..
А как воспринимать – лишь дело вкуса,
Реальность побеждает всё, друзья!
   Конечно, есть ещё одна причина,
   Что де Сова прислала Дэ-эН-Ка,
   И в этом варианте мог мужчина
   Родиться… Знать, Мария-мать легка…
Ещё одно Чудесное посланье
Дошло до нас с далёких тех времён,
Что вот была Купина… К возгоранью
Она привычна, вся светясь притом…
   Сама горела ярко, не сгорая,
   А растворяя в воздухе дурман…
   То сам Господь как будто бы, вещая,
   Вёл разговор… И был то не обман!
Горел тот куст, весь пламенем объятый,
И не сгорал, хоть жар дарил, тепло…
Пример тот стал для многих непонятный,
А объясненье есть – оно пришло…
   То было ядовитое растенье,
   Цветущее красиво, как букет,
   С эфирными маслами к пробужденью,
   С названием кавказский ясенец;
Распространяло аромат повсюду,
То и гореть могли его масла…
И эта сказка радостная людям
Была как жизнь прекрасна и мила…
   Ещё есть миф о том, как накормились
   Той «манною», что сыпалась с небес…
   И сразу же с судьбой своей смирились
   Евреи с Моисеем во главе…
Взялось откуда это слово «манна»?
И как потом прижилось в ходе дней?
Ответ на сей вопрос придуман славно —
«Ман-ху?» – все вопрошали у людей…
   Что означало «что это такое?»,
   И как оно попало точно к нам,
   И сколько можно есть это сырое,
   И благодарность как принесть богам?..
Насытившись и утоливши жажду
И веселей взглянув на бытиё,
И все тогда, кто стар был или молод,
Продолжили хождение своё…
   Так по пустыне и пошли, взирая
   На камни и пески, что докрасна
   На солнце разогреты… В поиск рая —
   К Земле Обетованной навсегда!..
Но возникал вопрос: «Откуда манна?»
«Как факт такой вдруг мог произойти?»
Ведь всё-таки пустыня не саванна
И в ней немного может что расти.
   Ответ нашёлся и на этот довод —
   Растенье есть – зовётся тамарикс.
   А за ночь вкусные кристаллы сока
   Белеют, осыпаясь прямо вниз…
Они чуть сладковатые по вкусу
И жажду могут утолить в еде;
А изобилье их сродни искусу,
Коль насыщает организм вполне…
   Ещё одно возможное поверье
   Дошло до наших современных дел —
   Что, может быть, природное явленье,
   Когда для саранчи настал предел;
Когда она летела вдоль Синая,
От сухости и пламенной жары
То на лету так, видимо, сгорая,
Была как будто точно для еды!
   Кузнечиков давно употребляют
   Китайцы, и индусы, и в Мали;
   Деликатесом этим восторгают
   Туристов и всех жителей Земли…
А потому сей вариант разумным
Мне кажется и объясним вполне —
Природа позаботилась разумно,
Для жаждущих создав баланс в еде…
   А башня Вавилонская! Вот диво!
   Была ль она, иль это просто миф?
   Могли ли люди строить так красиво,
   И как она рассыпалась о риф…
Ведь, по легенде, прямо к небу башня
Возвысилась в далёкие века!
В то время люди мира – бесшабашны,
Владельцы одного лишь языка!
   Народы понимали все друг друга,
   В гармонии с природой и дружны,
   Им не страшны дожди были и вьюга,
   И катаклизмы даже не страшны…
И жили люди все тогда прекрасно,
И радовались жизни без конца…
Но вот в один из дней простых и ясных
Затеяли они достичь Творца!
   Задумали создать такую башню,
   Чтобы она достала до небес,
   По красоте чтобы могла быть краше
   И доказала чтоб людской прогресс!..
И возвели большое Чудо Света —
По ширине и высоте взлетев
Без малого почти на сотню метров:
«Вот, мол, Господь, что сделали, сумев…»
   Но рассердился на сие Всевышний
   И развалил ту башню до конца;
   Землетрясеньем быстро скинув крышу
   И стены порассыпав от кольца…
Но проявил народ своё упорство
И вновь возвёл сей символ на Земле;
Но снова Бог не проявил потворства
И развалил, оставив всё во мгле…
   А чтобы неповадно было к Богу
   С прожектами высокими влезать,
   Он наградил всех языками строго,
   Друг друга чтоб не стали понимать…
И с той поры живут уже народы,
Имея свой язык и свой уклад;
И каждый принимает все невзгоды,
И не мечтают делать общий вклад…
   Так эта башня и осталась мифом!
   И долго ещё весь земной народ
   В воспоминаньях – в прозе или в рифмах —
   Тоскует про печальный сей исход!..
Но, оказалось, в кой-каких тирадах
Свидетельства о том строенье есть —
Недалеко от города Багдада
Руины удалось в песках извлечь.
   Предстало там громадное подворье
   Диаметром под сотню метров с тем,
   Что в высоту стремилось, как загорье,
   И ярусов там было ровно семь…
Писцы нашлись истории той странной,
Которые не только данный факт,
А описали весь процесс тот бранный —
Кончины башни непременный пакт…
   И разошлась история по свету
   О башне Вавилонской, что сполна
   Была, как поклонение совету:
   «Жизнь человека Божьей не ровна!»
 

Август 2024 года

Наталья Бабочкина


Родилась в городе Грозном, живёт в Москве.

По образованию журналист, литературный редактор. Член СП Москвы, литературного клуба «Творчество и потенциал», межрегиональной просветительской организации «Объединение православных учёных». Соавтор монографии «Милая сердцу Малеевка» и нескольких поэтических книг.

Стихи размещает на портале «Стихи. ру».

Отмечена 16 медалями, орденом «Литературное единство», почётным знаком «Золотое перо русской литературы». Представлена к почётному знаку «Литературный Феникс». Первая степень в номинации «Голос Родины» литературной премии «Человек слова».

Автор песен на музыку композиторов В. Хоборова, С. Пенявского и др.

Различай содержание

 
По нелепой поспешности,
по убогому знанию
мир нас судит по внешности.
Бог же – по содержанию…
Оболочкой раскрашенной
привлекаются многие —
содержанье всегдашнее,
наполненье убогое.
Оболочке прощается
скудость мысли и промахи.
Оболочка смущается,
как без солнца подсолнухи.
Оболочкой оправданы
недостатки умения.
Оболочкою заданы
все познанья и мнения.
Но порою случается
совпадение полное.
В оболочке встречается
содержанье достойное.
Оправданье погрешности
в неизбежном познании…
Не судите по внешности,
различай содержание…
 

Сердце, время и память

 
В сердце я приоткрыла дверцу.
Натоптали. И грязь по углам…
«Ах, как больно! – сказало мне Сердце. —
Но надежд никому не отдам…»
Все обиды – нелёгкое бремя.
Старят боли, и горечь, и гнев…
«Всё забудешь!» – утешило Время,
как забыть, подсказать не сумев…
Не дай Бог забывать и прощаться,
и грустить без надежд на ответ!..
«Буду я иногда возвращаться!» —
прошептала мне Память вослед…
 

Строка незванная

 
Судить строку незванную
бессмысленно и тягостно.
Она придёт нирваною,
искрящейся и радостной.
Она судьбой нашептана
и сердцем переплавлена.
Она звучит так жертвенно.
Она спасает пламенно.
В грядущее уверовав,
она зовёт к прощению,
и борется со скверною,
и жаждет воплощения.
Печаль её бесчисленна,
бессонницей украдена…
Судить её бессмысленно —
она нам Богом дадена.
 

Золотой запас

 
Да, всё по-разному у нас.
То горевать, то праздновать…
Душа – как золотой запас.
Вот только пробы разные.
Ты на сомненья не греши.
Надежда не изменится…
Вот только широта души
добром извечно ценится…
Чем дорожишь ты, кроме слов,
и сколько делал гадостей,
и чем пожертвовать готов,
чтоб людям стало радостней…
Ты о прошедшем не жалей.
Оно судьбой оправдано.
…Чем выше проба, тем светлей
душа, что Богом дадена…
 

Как странно мы живём…

 
А годы пролетают день за днём,
пролистывая годы за спиною…
О, как же странно мы порой живём,
тем дорожа, что ничего не стóит!
То покупаем, что нам ни к чему,
гроши последние на всё потратив,
чтоб удивить тех, кто не по уму
и по судьбе, – встречает нас по платью.
Жаль, честность называется старьём,
порядочность осмыслив, как пустое…
О, как же странно мы порой живём,
тем дорожа, что ничего не стóит!
 

Между закатом и рассветом

 
Попробуй в прошлое взглядеться
и оценить, в чём ты слаба…
А в промежутке между детством
и зрелостью лежит судьба…
Ласкают сердце счастья звуки —
те, что любимый говорил…
А между встречей и разлукой
душа уставшая болит…
Чтобы зазря не огорчаться,
не обижайте сгоряча,
ведь между счастьем и несчастьем
надежда тлеет, как свеча…
А жизнь на выбор даст сюжеты,
подскажет смысл бытия…
Между закатом и рассветом
вся жизнь уместится твоя…
 

Кровинки

 
Неуловимые, как случай,
непостижимы и чисты,
они спускаются, как лучик
из поднебесной высоты…
Они карают и возносят,
в них Прометея дух горит,
но их не ангелы приносят —
сама душа животворит…
Осколки жизни, дней пылинки,
минувших чувств бесценный том…
Мои стихи, мои кровинки, —
то, что останется потом…
 

Всегда есть…

 
А с жизнью шутить не надо.
Имейте надёжный тыл…
Всегда есть немного правды
за каждым «я пошутил!».
В неведении признаний
есть где-то тропа моя…
Всегда есть немного знаний
за каждым «не знаю я…».
На море немало лоций.
Понять их нам мудрено…
Всегда есть хоть горсть эмоций
за каждым «мне всё равно…».
Играя по жизни роли,
мы чувств сберегаем шёлк…
Всегда есть немного боли
за каждым «всё хорошо…».
 

Есть тёплые люди

 
Есть тёплые люди. В лихую минуту
они помогают поверить нам в чудо,
протянут вдруг руки, держа и спасая.
О, как помогает нам помощь такая!
Они не осудят, они нас поддержат.
И горе уж мучит нас реже и реже,
и радостью сразу глаза засияют.
Как счастливы те, с кем такое бывает…
Как матери руки, слова их согреют.
Они ведь иначе и жить не умеют.
И нужность свою ощутить нам помогут,
нас в путь соберут и махнут нам с порога…
Есть тёплые люди. И я вам желаю
почаще встречать их и, не уставая,
ценить их заботу, твердить им «спасибо»…
И жизнь сразу станет простой и красивой…
 

Всё равно верю

 
А я живу неуспокоенно,
чужой болью растревожена…
И если даже я расстроена,
то верю всё равно в хорошее.
Оно нам Богом заповедано,
ведя вперёд светло и радостно,
и обещает лишь победы нам,
а не колдобины и пакости…
Горит в душе оно неистово.
Зовёт к удачам и свершению.
Оно нам помогает выстоять.
Живём, отбросив все сомнения…
 

Я всё ещё учусь…

 
Смятенье глаз, неловкость чувств,
дней этажи…
Я, знаешь, всё ещё учусь,
старушка Жизнь.
Я, веришь, не могу никак
одно понять,
как можно, полюбив, слабак,
потом предать?
Как нам поверить хоть на миг,
что счастье есть?
Нам не подскажут сотни книг,
хоть все прочесть…
Я на подножке лет качусь,
ища ответ…
 
 
Я жизни всё ещё учусь —
Вот весь секрет…
 

Светлана Белик


Поэт, писатель, общественный деятель. Родилась в городе Киселёвске Кемеровской области. Окончила Кузбасскую государственную педагогическую академию по специальности «русский язык и литература».

Участник международных и всероссийских литературных конкурсов. Номинирована на соискание национальных литературных премий «Поэт года» (2024), имени Сергея Есенина «Русь моя» (2025), «Наследие (2025). Участник «Антологии русской поэзии» (2024). Обладатель общественных наград: медаль за вклад в развитие книжной индустрии «460 лет книгопечатанию в России» (2024); медаль «За вклад в семейное литературное наследие»; юбилейная медаль «300-летие образования Кузбасса» (2021); памятная медаль «За бескорыстный вклад в организацию Общероссийской акции взаимопомощи #МыВместе», утверждённая президентом РФ (2020); юбилейный нагрудный знак «80 лет Киселёвску» (2017); медаль «70 лет Кемеровской области» (2012).

Снежный вальс

 
Танец снежинок в окно наблюдаю,
Мелодия вальса играет внутри.
«Раз, два, три, раз, два, три», —
В такт я считаю,
Кружится снежный вальс до зари.
 
 
А поутру, словно белым покровом,
Накрыла землю хрустальная гладь.
Мелодию вальса я слышу опять,
Своим звонким словом
Ветер зовёт с собой танцевать.
 
 
Я выхожу и с разбега ныряю,
Мелодия вальса звучит, посмотри.
«Раз, два, три, раз, два, три», —
В такт повторяю.
Зимнее утро, благодари!
 

Стихи

 
Стихи – они живут во всём,
Звучат всё громче, громче…
Стихи внутри меня тайком
Становятся лишь больше, ëмче…
 
 
И заполняют всё собой,
Я слышу их и преклоняюсь.
Опять пишу, пишу рукой
О том, как сильно в них нуждаюсь.
 
 
Когда рождаются стихи,
Мне кажется, что жизнь родится!
Вот здесь, из-под моей руки,
Взмахнёт и воспарит, как птица.
 
 
Ввысь, в голубой поток небес,
Стихи звучат всё громче, громче…
Чтоб на бумаге стих воскрес,
Их голос стал всё звонче, звонче…
 

«Мне не надо…»

 
Мне не надо…
не надо пустых обещаний,
не надо бессмысленных слов в пустоту,
не надо ни клятв,
ни признаний…
лишь только поступков я жду.
 
 
Я верю и жду…
жду искры и полёта,
жду пламя костра на ветру,
движения, действия,
солнца восхода…
вместе встречать поутру.
 
 
И чтобы без лести,
без страха и маски,
легко говорить по душам…
Надеяться, верить,
любить без опаски,
доверившись близким рукам.
 

Таинственный незнакомец

В преддверии Нового года иногда случаются настоящие чудеса. И я лично в этом убедилась. Тридцатого декабря в мою дверь постучали. Когда я открыла, на пороге стоял человек, которого я никогда не видела раньше, но почему-то точно знала, что он пришёл изменить мою жизнь…

Это был высокий мужчина лет тридцати. Его светлые волосы были аккуратно уложены, а одежда выглядела опрятно и стильно. На нём были тёмные брюки, светлая рубашка и модные кожаные туфли. Верхней одежды не было, хотя на дворе была зима. На вид он был подтянут и спортивен. Когда он улыбнулся, на его щеках появились ямочки и лицо озарилось добротой и уверенностью. Взгляд его голубых глаз был открытым и дружелюбным, и я сразу почувствовала, что могу ему доверять. Этот человек, что стоял на пороге моего дома, излучал спокойствие. Я сразу поняла, что он пришёл с добрыми намерениями и готов изменить мою жизнь к лучшему.

– Света, слушай меня внимательно и не перебивай! – сказал он. – Сегодня тебе позвонит Вадим и пригласит пойти на свидание, но ты должна отказаться. Если ты пойдёшь с ним, на вас нападут бандиты.

Я была шокирована его словами и молчала.

– Ты пострадаешь, а Вадима убьют, – продолжил мужчина. – Я из будущего, твой муж Сергей, и эту историю узнал от тебя. Я люблю тебя и хочу, чтобы ты была в безопасности.

Я попыталась осознать его слова, но это было сложно. Я не знала, как реагировать на такое заявление.

– Если ты мне не веришь, то можешь проверить мои слова позже, – добавил мужчина. – Но сейчас ты должна отказаться от свидания с Вадимом.

Что-то в его голосе и взгляде показывало мне, что он говорит правду.

– Но как я могу быть уверена, что это правда? – сказала я.

– Ты узнаешь об этом позже, – ответил мужчина. – А сейчас я должен идти. Я люблю тебя и надеюсь, что ты будешь в безопасности.

С этими словами он поцеловал меня в щёку и ушёл. Я осталась стоять на пороге, пытаясь осознать произошедшее. Я не знала, верить ли этому странному человеку, но что-то подсказывало мне, что его слова могут быть правдой. Ещё долго я не могла вымолвить ни слова. Но прикосновение губ и его запах навсегда засели в моей памяти. Я чувствовала, что он пришёл изменить что-то страшное из моей жизни, что мучило меня многие годы.

Через час мне правда позвонил Вадим и позвал на свидание. Надо заметить, что мы с Вадимом не были близкими друзьями и практически не общались. Наши пути редко пересекались, и я даже не думала, что он может проявить инициативу и пригласить меня на свидание. Шанс на это был крайне мал, почти равен нулю. Однако судьба распорядилась иначе, роковая встреча с этим таинственным незнакомцем изменила мою жизнь. Это было неожиданно и невероятно.


Спустя девять лет я встретила Сергея, своего мужа. И когда я рассказываю, что раньше его уже видела и говорила с ним, что помню его запах… он мило и недоверчиво улыбается.

После того как я отказала Вадиму в отношениях, он решил не отчаиваться и нашёл себе новую девушку – Лену. Со временем их дружба переросла во что-то большее, и они решили пожениться. Я была приглашена на свадьбу. Они выглядели как идеальная пара, и я была уверена, что их брак будет крепким и долгим. С тех пор я иногда встречаю Вадима и Лену и каждый раз радуюсь за них. Я рада, что со мной произошёл этот таинственный случай, что с Вадимом всё хорошо и он нашёл своё счастье. В канун Нового года случаются чудеса. Теперь я это точно знаю.

Галина Беляева


Творческий путь начался с газеты «Дорожный патруль», где писала статьи. Позже издавалась в сборниках и альманахах: «Белая скрижаль», «Порог-АК», «Российская литература», работала с издательством «Спутник». Принимала участие в литературных конкурсах, была номинирована на премии. В этом году открыла для себя издательство «Четыре». Успела поучаствовать в нескольких проектах: «Поговори со мною, мама!», «Мы помним», «Цветные слова», «Литературное ателье».

Мой друг Юрка
(отрывок из романа)

Когда в дом № 117 по Московской улице въехал новый жилец, никто и не заметил. Да и стоило ли его замечать? Молодой парень приятной внешности, скромный и благовоспитанный, практически бесшумно заселился в съёмную квартиру и остался там жить. Всегда неизменно вежливый, он быстро полюбился старшему поколению жильцов. Музыку громко не слушал, гостей толпами не водил. Вёл себя не по возрасту тихо. Таких ребят всегда любят, ставят в пример. С такими стремятся познакомить своих дочек для серьёзных отношений, ибо другие отношения, по общему мнению, для столь положительных персонажей просто неприемлемы. Они не всегда популярны среди сверстников, потому как кажутся взрослее, да и умнее тоже, а при более близком знакомстве оказывается, что это вовсе не плюсы. С ними, как правило, скучно. Они не умеют веселиться, развлекаться и даже смеяться… искренне, по-настоящему. Конечно, это, по сути, «золотые» дети, которые учатся и не создают родителям проблем. Нравится ли им самим так жить – это вопрос, но если внимательнее присмотреться со стороны, понимаешь, что по-другому они просто не умеют. Всегда, конечно, есть вариант, что мнение ошибочно и подобные «тихони» на поверку дня могут оказаться не такими уж белыми и совсем не пушистыми: камень за пазухой, топор под подушкой, но про молодого человека из дома № 117 так думать не приходилось. Слишком уж правильный. А напрасно. Его маленькая тайна изменила бы отношение многих к нему. Кто-то перестал бы общаться, а кто-то, может быть, даже нагадил на коврик.

Мальчик Юра – старшеклассник с того же этажа – далеко не сразу проникся к новому соседу. Внимательно рассматривая того со стороны, он всё больше убеждался, что такой приятель ему не подходит. Ведь слащавая внешность и одежда с иголочки выдавали в пареньке аккуратиста. Приветливость казалась наигранной. А вежливая улыбка – маской. Но больше всего бесило мальчика то, что на фоне вот таких выскочек среднестатистические дети, вроде его самого, казались, мягко говоря, недостаточно хороши.

Внешность соседа в целом неброская – высокий, статный, широкоплечий, глаза карие, отливающие на свету карамелью, ровный нос, волосы русые, аккуратная стрижка. Но вся его манера подать себя утопала в сдержанности и некоторой отстранённости, что лично Юрку напрягало.

Звали нового соседа Клим. И некоторым он нравился за одно только имя. Необычное, оно подходило ему. Такое краткое, ёмкое, но серьёзное. Баба Поля с первого этажа заверяла, что так звали её первую любовь, и всегда останавливала парня, чтобы кратенько ему об этом напомнить. Как тут забудешь? Весь подъезд уже знал.

Клим учился в университете, специализировался на иностранных языках, потому часто помогал соседям с переводом всяких инструкций. Он подрабатывал репетитором для детей младших и средних классов. Переводил научную литературу. Писал курсовые и дипломные работы под заказ. И, по всей видимости, сам содержал себя, ибо родителей парня здесь никогда не видели. Уж баба Поля бы заметила. Приходили иногда к нему ребята, реже – девчонки, но никогда не задерживались. Видимо – по делу. За романтическими отношениями парень тоже замечен не был. Бестактным соседям он вежливо отвечал, что у него нет на это времени. Про родителей тоже не стремился рассказывать, и жильцы сделали вывод, что он приезжий. Да и зачем местному квартиру снимать?

Район, где находился дом № 117, не отличался новостройками, но был зелёный, с множеством детских площадок, чистый и уютный. Здесь не было производств и больших торговых центров. Зато школы, садики и парки встречались на каждом шагу. Он был больше приспособлен для семейного проживания, чем для студентов. Ан нет, студент по имени Клим успешно прижился на съёмной квартире и вот уже третий год оставался любимцем всех бабушек во дворе.

Всё это время мальчик Юра как мог игнорировал соседа, ибо недолюбливал. Больше из-за того, что мать ставила того в пример. Холодное «привет» – всё, что мог выдавить из себя школьник. Да и о чём говорить-то, когда тем для разговора нет. Разные они и по возрасту, и по воспитанию, судя по всему. Разные цели и желания. Разные судьбы. Только подъезд один, но это же не повод заводить близкие знакомства.

Юра Носов – одиннадцатиклассник, а Климу, чьей фамилии не знал никто, уже двадцать два. Клим выглядел старше своих лет и казался редким занудой, и потому водиться с таким школьник никак не хотел. Да и студент не особо шёл на контакт. За три года поговорили дважды. Первый раз, когда Юра напился с товарищами и в дом не мог попасть. Так и уговаривал бы домофон впустить его, если бы не сосед, который проводил незадачливого гуляку до двери. Второй раз, когда оба попали под дождь и столкнулись у подъезда, промокшие до нитки. Только имена друг друга и знали, а ведь могли бы дружить, да никто не стремился.

Общение началось, когда, проявив юношеский эгоизм перед жёстким, да ещё и подвыпившим отцом, Юрка получил по шее и обиженно отсиживался в подъезде у холодной стены, нервно кусая губы. Там и наткнулся на него Клим.

– Здравствуй! Ты чего тут делаешь? Ключ потерял, что ли? – поинтересовался парень скорее из вежливости, чем из интереса.

– Всё нормально, – фыркнул школьник, недовольно отворачиваясь.

– Может, помощь нужна?

– Нужна! Психологическая! Моему отцу! – с негодованием. В глазах вселенская неприязнь к родителю.

– Поссорились? – предположил тот.

– Тебе какое дело?

– И то верно, – кивнул Клим, не желая больше досаждать озлобленному мальцу. – Не отморозь себе ничего.

– Не отморожу, – огрызнулся Юрка.

– Давно сидишь? – открывая дверь своей квартиры.

– Ой, иди отсюда, доброжелатель выискался.

Клим лишь глаза закатил и зашёл внутрь: не хочет помощи – не надо. А в квартире было тепло, уютно. Парень разделся и включил чайник. После затяжной прогулки по морозцу свежий чаёк с мёдом – самое то.

На протяжении следующего часа он то и дело поглядывал в дверной глазок, наблюдая за соседом. Мальчишка сидел на корточках у стены, засунув руки в карманы пуховика, видно, перчатки взять забыл, да и шапки на нём не было. Шнурки в тяжёлых ботинках были развязаны, тянулись по полу. Не было и телефона в руках, что странно. Через какое-то время тот ходил по площадке взад-вперёд, нервно колотя стену пинками. Потом Клим услышал шум и голос дяди Володи – Юркиного отца. И, по всей видимости, отец с сыном не договорились. Когда парень снова заглянул в глазок, мальчишка сидел на том же месте.

Заварив чаю в большой кружке и добавив туда мёда, студент вышел на площадку и, подойдя к «изгнаннику», опустился на корточки и протянул горячий напиток. Тот опасливо покосился, но кружку принял. Обхватил озябшими руками и сразу начал пить, обжигаясь, дуя и снова жадно глотая. А потом запрокинул голову, блаженно закрыв глаза.

– Спасибо, – произнёс он на выдохе, – это то, что нужно.

Ольга Блинова


Родом из Томска. Мать – лингвист, отец – историк. Окончила Томский университет (филология), Иркутский университет (журналистика), аспирантуру МГУ (литературная критика). С 1979-го – член Союза журналистов; с 2003 года – член Союза писателей России. Книги: «Накануне дороги», сборник стихов (Томск, 1989); «Облик», стихи, проза, журналистика (Сергиев Посад, 2005); «Провожаю сентябрь», повесть, новелла, очерки, стихи (Сергиев Посад, 2015); «Мы ваши бабушки», киноповести (Сергиев Посад, 2017); «Верх» (Новокузнецк, 2023). Лауреат конкурса «Золотое перо Посада». Лауреат первого Всероссийского конкурса имени Геннадия Карпунина в номинации «поэзия». В последнее время – литературный редактор, живёт между Томском и Сергиевым Посадом.

Кедровый подвиг и морковный букет

 
Ель моя, ель, уходящий олень!
 
Булат Окуджава

Вчера залез мой товарищ на мой кедр. Товарищу семьдесят пять, кедру, может, и меньше, но уж он-то очень густой и высокий.

Я стояла внизу, молча уговаривая дерево пощадить человека, который лез, и не видать уже его было в ветвях.

Ведь именно ты назван в стихах моим другом… А он? Давняя причуда, недолгий поздний роман, теперь верный помощник, добровольный смотритель моего дачного участка. Идею добыть шишки вынашивал маниакально, а уж когда их начали по мере спелости есть птицы, издевательски кидая к порогу уже пустые… А бурундук – тот и вовсе стоял с шишкой – в лапах? зубах? – на крыше и, хорошо зная, что недосягаем, кидал вниз недогрыз. Может, даже свободной лапой размахиваясь!

– Ну подумай сам, – пыталась образумить товарища. – Чёрта ли делать с шишками, кому из нас орехи ещё по зубам? Пускай птички харчатся! Мы тут чужие, не они! Остатками печку топлю, всё равно как грибы собираю!

Я знала, о чём говорю. Шишки, добытые им в прежний залаз восьмилетней давности и трудолюбиво сваренные мною, покоились года четыре в городской квартире. Возле них наконец завелись тихие грызуны и неопознанные летающие субъекты…

Но если он чего решил!

– Залезу, когда тебя не будет, – пробурчал, удаляясь.

И представилось: вот уеду в город, а он полезет, и как он оттуда падает. Ломая крылья, теряя перья… безумству храбрых поём мы песню… Не… лучше при мне.

И пришёл. С шестом и в калошах. И бодро полез. Из виду утратившись враз.

– Кедр, – просила я безмолвно своего друга за своего товарища. – Помоги этому дураку, отдай сколь можешь шишек.

Тут же первая шишка сверху стукнула по локтю. Довольно больно.

– Ну что делать, если он сверзится, – продолжился монолог, уже почти став диалогом. – Тут же нет связи, ты же сам, красивый и высокий, её загораживаешь. Как вызову скорую, если что?

Ударила сбоку вторая шишка. А в небе послышался вертолёт. И вспомнился махом эпизод из юности моего товарища.

Они с приятелем, уже будучи – не школьниками! а студентами, поплыли по реке на льдине. Причина, цель? До океана, и без того плавсредства ледовитого, доплыть не успели.

Далее университетская аудитория, мудрый и краткий декан-фронтовик.

– Двух ваших однокурсников со льдины снял вертолёт. Поднимитесь, пожалуйста, эти двое. Спасибо. Садитесь. Им придётся очень долго и помимо учёбы зарабатывать на тот рейс. Призываю остальных помочь. Всё.

…И тут, как в дурном ретро, вблизи забарабанил вертолёт. Облетал иногда бог весть зачем наши садовые участки.

Но теперь-то не спасёт! Не увидит и не пробьётся!

– Спускайся, – тихо заорала я. В ответ шрапнель шишек в густую траву и кусты. Товарищ лез. Добрался, значит, до очень большой ветви, и я обречённо – пускай по башке – пошла с палкой искать. Того, кто наверху, было всё так же не видно.

Его укрывал кедр!

– Спасибо, друг… роман восьмилетней давности был моей большой ошибкой. Дурацким идеализмом: вот хороший человек, и тоже один, и знакомы с юности… оказалось: незнакомы. Мучили друг дружку четыре года: в письмах, по телефону, при встречах. Он хотел посадить меня в свою клетку – это меня-то! Но сейчас сбереги его.

Он давно потерял жену. А она-то его любила. Вырастил детей, заботился о внуках. Я просто была позднее чувство, обоим вышедшее боком. Взаимно отпустили друг друга. Договорились дружить, но на другой день я потеряла сознание и сломала лодыжку. На ровном месте. А у него начались головокружения. На ровном месте. И вот лезет вверх… отпусти его, кедр. На землю опусти.

А что я хорошего сделала для него? Ну, сподвигла выучиться электронной почте. И прилично одеваться. Навела порядок в его избушке: даже стены бревенчатые помыла! – много ли толку, вскоре там воцарился прежний хаос. Да, избушка тоже с моей подачи – страх сказать, в каком сарае обитал много лет, а теперь – зимний дом, от печи тепло, убежище! Зимой и летом можно ото всех убежать. А мне только сюда, в несерьёзный, но красивый домик, где внутри порядок и красота, а снаружи кедр.

Что осталось в его избе от нашей недолгой совместности? Две пихты посадили возле. Привились обе. Одна выросла больше, другая меньше.

Да, только два деревца от меня. А от него – огород. Где был много больший порядок. Товарищ фанатично растил корнеплоды и зелень. Раздавал потом всем… мариновал… дети-внуки мало в этом нуждались: купить, да и всё. Таскал огромные рюкзаки: сперва с овощами в город, потом невостребованный овощ в компост, чтобы посадить и вырастить новый. Круговорот в природе… Сгибался под тяжестью рюкзака и уже даже без. Работал на двух работах. Водил меня тогда и на симфонические концерты, иногда признаваясь, что ему жаль инструментов, по которым так барабанят. Тут, правда, возникало редкое согласие… Как нам было не ценить тишину – и тому, кто от роду пахарь, и той, у кого внутри только ямщицкие песни.

Снова шрапнелью сверху ударили шишки. Двадцать… тридцать… за полсотни. Ветер собирал тучи. Гудел, как тот вертолёт – только не удалялся…

– Спускайся, – заорала я уже в голос.

– Слышу! – отклик из ветвей. – Только я калошу потерял. И шест.

– Не упала твоя калоша, не вижу!

– А я вижу. В ветвях висит.

– Слазь как есть! – Какой дурак полезет на дерево в незашнурованной обувке? Только этот!

– Спускаюсь… только медленно. Я лез другим маршрутом, надо шест и калошу найти. А как правильно: слезай или слазь?

Ясно… шпилька в мою грамотность и превосходство интеллекта. Да и хрен с ним, в том числе с умом и талантом – что они перед самоотверженностью, пускай до абсурда?

Однажды подруга сказала: а ведь он по сути – рыцарь. И добавила: свеклоносный. Или так: Свеклоносец.

Было сказано без всякой иронии.

…А что, если: и та льдина, и это дерево – то, что надо было именно и только ему?

– Кедр, пускай он спустится. Тебя я люблю не за шишки, не за картошку и дары природы, кои приносит мой товарищ – просто за то, что ты есть. За то, как в твоих ветвях на закате спускается солнце… иногда в жемчужинах слепого дождя. Иногда удаётся увидеть, как ты на две доли собой разделяешь солнце… Мы знаем друг друга тоже полвека, и хватало нам просто друг на друга смотреть…

Кедр, он уже близко. Нашёл и спустил по стволу твоему шест. Нашёл и калошу, я её приняла на палку, которой искала шишки, и подала ему, как на рапире. Хотел подвига? Вот он. Трофей на шпаге.

И, показав на кедр и закатное внутри него солнце, сказала: ты сегодня был там.

На вечный вопрос: что принести с огорода – ответила: разве только морковки.

– Спи, ты рано ложишься. Оставлю, когда пойду на электричку.

И, выйдя утром из домика, увидела в ручке двери букет. В красивом пакете – где нашёл такой в своём хламе? – царствовала морковная ботва и две красных помидорки.

Как дольки сердца.


Сентябрь 2024 г.

СанаА Бова


Родилась в Ростове-на-Дону 24 сентября 1987 года.

Окончила ЮФУ по специальности «дизайнер среды», что поспособствовало увлечениям в художественной сфере.

Лауреат международных и всероссийских литературных конкурсов и премий.

Заявила о себе в качестве поэта, как участник 2-го сезона шоу «Хит» в 2014 году.

С 2019 года получила несколько специальностей по программе профпереподготовки, среди которых: фитнес- тренер, семейный и практический психолог, коуч и др.

С 2008 года работает над сагой в жанре мистическое фэнтези с элементами ужасов «В тени времён», включающей несколько серий.

С 2024 года основатель творческого объединения BOVA TEAM, ставшего началом издательского проекта.

Замужняя вдова

Меня зовут Дебора Уитфорд, и я последняя из рода тех, кто всё ещё помнит, как звёзды шептали древние тайны, а океаны вздымались в честь своих повелителей. Я – дитя Урана и Нептуна, смешение небес и морских глубин. Моё сердце знает свободу, а кожа помнит холод звёздного света… Но теперь я пленница. Пленница в Праностале, этом жестоком мире смертных, полном суеты и глупого страха перед неизбежным.

Я всегда была одинока. Даже среди своих – холодных, как ледяные глубины, и высокомерных, как горные вершины, – я была чужой. Люди моего рода боялись меня, а смертные никогда не могли понять. Они шептались за моей спиной, глядя в глаза, которые светятся в темноте, как два голубых пламени. Но истинное одиночество я познала, лишь выйдя замуж за того, кого когда-то любила.

Его звали Элиас. Он был смертным, но таким, каким смертным позволено быть в легендах. Его голос звучал как песня ветра, а глаза, словно омуты, таили в себе обещание спокойствия. Он пленил меня, как и все смертные, – внезапно и жестоко. Мы поженились в ночь Кровавой Луны, когда моя сила была на пике, и я думала, что смогу удержать его, но смертные слабее, чем кажутся. Они жадны, и Элиас оказался жаднее всех.

Он узнал о моём наследии, о способностях, о силе, что пряталась в крови. Элиас захотел заполучить всё это. Ради власти и своего бессмертия он предал меня. В ту самую ночь, когда я должна была раскрыть ему свои тайны, он подготовил ритуал. Тогда я отчётливо ощутила, как звёзды погасли, а моё тело сковали цепи заклинания.

Праносталь встретил меня глухим туманом и вечным дождём. Этот мир поглотил меня, оставив лишь тень от прежней сущности. Здесь моя сила стала бесполезной; здесь я стала простой женщиной, запертой в бесконечном одиночестве. Но я была жива. Слишком жива. Я чувствовала каждую каплю дождя, каждую боль утраты, каждое прикосновение отчаяния. Элиас оставил меня здесь и исчез. Для него я умерла, как жена и как человек. Я стала вдовой при живом муже.

Мой дом в Праностале – это не просто место, где я живу, это сущность, которая пропитана древней скорбью. Он – нечто среднее между тюрьмой и кладбищем, где каждый камень помнит о забытых душах, некогда запертых здесь. Стены, покрытые густым мхом, пахнут сыростью и прелостью, как старая могила, вскрытая дождями. Этот мох – единственное живое, что я вижу в своих стенах, но его зелень кажется больной, будто сама земля стонет под тяжестью моего присутствия.

Полы под моими ногами издают жалобный скрип, как если бы они несли на себе вес веков. Даже лёгкий шаг превращается в эхом разносящийся крик, который тишина тут же жадно пожирает. Воздух в доме густой и неподвижный, наполненный дыханием невидимых обитателей. Он пахнет чем-то странным: смесью гари давно погасших свечей, мокрого дерева и затхлости, которая заползает в горло и не даёт дышать.

Звуки, которыми живёт этот дом, будто созданы для того, чтобы свести меня с ума. Шёпот ветра, проникающего в трещины каменных стен, звучит как слова, произнесённые на давно мёртвом языке. Ночной вой, который то замирает, то возвращается с новой силой, кажется плачем. Иногда я ловлю себя на мысли, что пытаюсь различить в этих звуках фразы, как если бы кто-то обращался ко мне, но только для того, чтобы потом снова замолчать.

Слуги, если их можно так назвать, дополняют эту кошмарную картину. Они напоминают тени, вырванные из другого мира. Их лица покрыты странным туманом, который не рассеивается даже при свете дня. Сквозь эту завесу едва различимы какие-то черты, но они всё время ускользают, стоит только попытаться сосредоточиться. Это искажённые, невыразительные лица, как рисунок, который кто-то стёр и нарисовал заново, но с пустыми глазами и безэмоциональными устами. Они молчат. Никогда не произносят ни слова, и в их молчании есть что-то обжигающее.

Несмотря на весь мрак, этот дом живёт. Он дышит – тяжело, протяжно, будто старик, отягощённый болезнями. Я слышу это дыхание в гулкой тишине ночи, в шорохах за стенами, которые могут быть как ветром, так и шагами. Иногда я думаю, что дом говорит со мной, – тихо, уклончиво, как старый друг, боящийся рассказать что-то ужасное. Порой из темноты доносятся осторожные шаги, босая поступь по ледяным камням, и в такие моменты я бросаюсь к двери, но там никого нет. Только замки скрипят, будто они не закрыты, а цепи на воротах шумно звенят, словно потревоженные невидимыми руками.

Иногда я вижу силуэты за окнами, хоть и знаю, что это невозможно, ведь за домом – лишь бескрайние топи, поглощённые вечным туманом. В этом густом белёсом покрывале невозможно различить, где земля, а где вода, но я вижу их: длинные тени с неестественно вытянутыми конечностями, что блуждают в серой мгле. Они останавливаются у окон, но никогда не приближаются слишком близко, как если бы сам дом их отталкивал.

Однажды я решилась написать письмо. Я не знала, кому его адресовать. Может, Элиасу, моему мужу-предателю, который запер меня в этом забытом месте? Может, самому миру, что отвернулся от меня, как от нежеланного ребёнка? Подчиняясь какому-то внутреннему зову, я взяла старую, пожелтевшую бумагу и перо, которое нашла в пыльной шкатулке.

Мои пальцы двигались сами, выводя слова, которые я будто слышала внутри себя:

«Ты отнял у меня всё, но я всё ещё здесь. Ты запер меня, но не убил. Думаешь, я забуду? Думаешь, что моя ярость угаснет? Знай, я вернусь, Элиас. Даже если для этого мне придётся разорвать небо и выпить море».

Слова, пропитанные болью и гневом, ложились на бумагу, как раны на живую плоть. Я спрятала письмо под подушкой, где воздух был пропитан запахом сырого камня и пыли, но наутро его там не оказалось. Подушка была аккуратно расправлена, как будто кто-то тихо пришёл ночью и забрал послание.

Моя жизнь превратилась в повторяющийся кошмар. Каждую ночь я просыпалась от того, что слышала голос Элиаса, шепчущий мне на ухо и зовущий по имени. Иногда мне казалось, что я чувствую его холодные прикосновения, но каждое утро я просыпалась одна, а холодная постель рядом была пуста.

На третий год моего заточения я увидела его – в зеркале. Элиас стоял за моей спиной, всё такой же красивый и опасный, а его глаза светились жестокостью, но теперь в них была и тоска. Он не сказал ни слова, лишь смотрел на меня, пока я не разбила зеркало. На месте осколков осталась вода, которая мгновенно впиталась в пол. После этого его стало больше. Он появлялся в тенях, в треске огня, в каждом кошмаре. Я знала, что это не он сам, а лишь отголоски прошлого и иллюзии, но они не могли возникнуть просто так. Он что-то задумал.

В ту ночь я решила, что больше не буду ждать. Я собрала всю свою силу, всё, что осталось от меня прежней. Я вспомнила звёзды и холод моря, свет, который всё ещё был внутри меня, и закричала, громче ветра, сильнее бури. И мир отозвался.

Дом начал рушиться, камни сыпались, а полы дрожали. В небе разверзлась бездна, и я увидела звёзды. Они были тусклыми, словно забыли о моём существовании, но всё же отозвались. Я почувствовала силу в руках, увидела, как тени расползаются. Тогда и появился Элиас. Настоящий. Его высокая фигура была окутана чёрным плащом, колыхающимся в рваном ветре. Когда-то прекрасное лицо теперь казалось выжженным болью и виной, а его глубокие, но лишённые прежнего блеска глаза встречались с моими, и я считывала в них страх. Он казался человеком, который давно потерял всё, кроме тяжёлых цепей воспоминаний.

Элиас открыл рот, чтобы что-то сказать, но я не слушала. Я шагнула к нему, и мир вокруг замер. Камни, ещё мгновение назад срывавшиеся с потолка, застыли в воздухе, пыль повисла, будто невидимая рука задержала её полёт. Всё стихло, даже ветер, как будто весь мир затаил дыхание.

Его заклинание, то, что держало меня в цепях этого мрачного мира, разрушилось, подобно хрупкому стеклу. Я почувствовала себя свободной. Силой. Хаосом. Местью. Всё, что было отнято, всё, что я потеряла, хлынуло ко мне, наполняя, как бурное море наполняет высохшее русло реки.

Я посмотрела на Элиаса, и моя улыбка была холодной, как лезвие ножа.

– Ты хотел убить меня, Элиас, – сказала я, и мой голос был тихим, но в нём звучала сталь. – Но теперь я убью тебя. Или хуже… Я оставлю тебя здесь, в мире, где нет ни света, ни надежды. Где ты станешь замужним вдовцом.

Элиас упал на колени. Его руки дрожали, пальцы сжимались в бессильных попытках удержать мою власть над ним. Он что-то шептал, молил о пощаде, но я не слышала слов. Даже если бы услышала, они не тронули бы меня.

Я оставила его там. Без сожалений и без раскаяния. Позади меня разрушенный дом напоминал скелет великана, павшего под весом своих грехов.

У термина «замужняя вдова» существует несколько определений, и каждое сословие употребляет его в том контексте, что желаем ими и наиболее подходит ситуации. Но никто из них не может употребить это самоироничное соединение слов в истинном его значении, которое тяжёлым бременем несу на своих плечах я, Дебора Уитфорд, – единственная в своём роде представительница голубой крови потомков Урана и Нептуна.

Полина Гаак


Член Ульяновского Регионального литературного объединения «Венец поэзии» (ЛИТО) при региональном отделении Российского союза писателей. Поэт-песенник.

Внештатный корреспондент областного альманаха «Венец поэзии».

Руководитель творческого коллектива «Серебряные россыпи» от общественной организации «Боевое Братство» пос. Новосёлки Ульяновской области.

Произведения печатаются в коллективных сборниках ряда издательств из разных городов России.

Зависть

 
Не надо брызгать ядом, господа
От «звёздности» своей всё позабыли.
В колодец чистый вы плевали свысока,
А ведь недавно жадно воду пили.
 
 
Когда-то были мы одной семьёй.
Два года – а разлад пошёл чуть раньше.
Как жаль, мечты захоронили под собой.
Остановитесь, хватит лжи и фальши!
 
 
За вас, не думая, поверьте, скажут
Помиловать или казнить, не важно,
И на костях, быть может, чьих-то спляшут.
Страшнее – совесть продадут однажды.
 
 
Под дудку лести что вы вытворяли?
И кто вознёсся – где найти ответ?
Мозгами вовсе думать перестали,
Там, где добро, для вас, увы, – запрет!
 
 
О Боже, сколько желчи, злобы, грязи
Бросаете в других своей рукою,
По уши в этой пошлости увязли
И стали очерствевшими душою.
 
 
Вам истина ни капли не нужна!
Набычившись, к добыче рвётесь рьяно.
Лишь сплетня лживая, для вас она важна!
В неё рогами упираетесь упрямо,
 
 
Открывши рты свои, со знаньем дела
Закрыть бы вам их следует за то.
Судить других берётесь очень смело,
А вы-то, судьи, сами, сами кто?
 

Неугомонные

 
Опять решили сделать больно,
По сердцу полоснуть?
«Коллеги», слышите, довольно
Свои уставы гнуть!
 
 
Живите, делом занимайтесь —
Двух жизней нет у вас.
Прекрасной долей наслаждайтесь,
Пока не пробил час.
 
 
Смотрите, что творится в мире,
Вас Бог помиловал.
Себя ведёте, словно в тире,
Игрушки – наповал.
 
 
Живём не хлебушком одним —
Об этом что, не знали?
Где был совет необходим,
В молчанку вы играли.
 
 
Сравненья ваши ни к чему
И умозаключенья.
Дожать стремитесь, не пойму?
Молить у вас прощенья?
 
 
Бальзам для ваших языков —
Плести интрижки разные.
Вы, ручейки из родников,
Сошлись в болото грязное.
 
 
Очнитесь, заигрались вы,
И как-то не до шуток!
Закончен бал, сожгли мосты —
К чему теперь аукать?
 
 
Хотели место указать,
Нагнать и град, и грозы.
Увы, вам судьями не стать,
Прольются чьи-то слёзы.
 
 
Всё встанет на свои места,
И не до смеха, братцы!
Зря не боитесь вы креста,
Решившие бодаться.
 
 
Выслушивая странный бред,
Есть мнение иное:
Добра желать вам и побед
И мыслить головою.
 

Сито

 
Подарено когда-то, в шутку, сито,
Сказали – пропускать через него
Всё то, что яркой ширмою закрыто,
Давным-давно легло уже на дно.
 
 
Благодарю, что мне глаза открыли,
Теперь понятно, где добро, где зло.
Да, слава Богу, лучшие прибыли,
Кто прятал камни за душой, тех унесло.
 
 
Шагая лёгкой поступью по травам,
Я надышаться волей не могу.
Как хорошо – со мной друзья на правом,
А недруги – на левом берегу.
 
 
Запру засов от взглядов нездоровых,
Врата открою для людей мирских,
Им процветать душой и сердцем снова,
Чтоб исполнять заветы всех Святых.
 
 
Поверила подаренному ситу.
Его заслуга в выборе друзей.
И не всегда бывает карта бита,
И не всегда мы знаем правды всей.
 

Виктор Голубев


Родился в 1963 году в Ленинграде. В 1986 году получил высшее техническое образование, окончив Ленинградский кораблестроительный институт. Наряду с профессиональной деятельностью постоянно занимается литературным творчеством. Публикуется в изданиях Русского литературного центра и издательства «Четыре». По результатам участия в конкурсах награждён несколькими призами и дипломами.

В 2018 году вошёл в собрание сочинений авторов XXI века от бренда «Фонд развития литературы им. А. М. Горького» (Русский литературный центр).

В 2023 году за выдающиеся личные заслуги награждён медалью им. Л. Н. Толстого «За воспитание, просвещение и наставничество», учреждённой Международной академией русской словесности (по ходатайству Русского литературного центра).

Прелюдия прощальных вод

Яркое солнце прорвалось сквозь комья ватных облаков, приласкав всё вокруг мягким ублажающим светом. Сверкнули окна, отражая тёплые лучи, широко раскрытыми глазами смотря в бескрайний лазоревый мир. Как по команде вспорхнула небольшая стайка воробьёв и понеслась вверх со звонким многоголосым чириканьем. Весна игриво обернулась, одёрнула плечи после долгих тягостных раздумий.

Улыбнулись дома, деревья, птицы. Город засиял, с благодарностью принимая приветственный знак природы. Зашевелились быстрее люди, забывая на время о бесконечных тяготах и заботах. Уже не так агонизирующе спешили они по своим делам, ощущая прекрасный повод лишний раз поднять голову, глубоко вдохнуть и залюбоваться тонкими верхушками деревьев, удивительным и неповторимым рисунком облаков, насладиться плавным и величаво-гордым полётом пернатых – как они прекрасны в воздухе! совсем не так, как на земле, кричащие и снующие по помойным бачкам, – и после долгих суетных забот увидеть наконец всё это другими глазами, открыть для себя источник редкого по силе наслаждения, необычайно ёмкий в своей беспредельной, изысканной, волнующей красоте.

В то время как всё сияло и радовалось, одухотворённое лёгким мановением всемогущей природы, по тротуару во дворе шла маленькая сгорбленная старушка с палочкой в руке, никак не замечая всеобщего ликования и не воспринимая удивительной неповторимости бытия, его чарующих глаз пейзажей, мягкого и душистого воздуха, преспелой женственности его нежных, грациозно обволакивающих движений.

Бабка шла медленно. Она и не шла почти, а еле передвигала ноги, глядя вниз, погружённая в свои тяжёлые старческие думы. Пальцы совсем не шевелились, обхватив клюшку, а рука лишь чуть-чуть приподнималась, чтобы каждый раз переставить опору на полшага вперёд. У неё был жалкий вид: старое поношенное пальтецо, выгоревший платок на голове, боты, надетые на растянутые, сбившиеся чулки. В другой руке она держала сумку, с которой бегала, наверное, в магазин ещё в годы своей юности. Старушка шевелила иногда губами, но больше ни одним движением лицевых мускулов не давала понять, что она замечает что-нибудь вокруг себя. Лицо её имело черты доброй, лирической бабушки, но страдало и болело, отчего сама она вызывала бесконечную к себе жалость. Мягкие морщинистые щёки, опустившиеся на уголки рта, выгнутые двумя выразительными холмиками жидкие брови, круглая картошинка носа, волнистые складки на лбу – всё это могло обозначать некую лёгкую встревоженность, милые сердцу, затаённые мечты, доброту, ласку, нежную любовь, но так не подходило сейчас к её унылому виду, измученному взгляду, брошенному в землю, говорящему о том, что она давно уже не знает ни поддержки, ни тепла, ни радости. От неё веяло такой печалью, что стоило посмотреть в её сторону, – пусть только сбоку или мельком сзади, – как грусть-тоска сжимала сердце от одного явления этого задавленного несчастьем существа.

Маленькая скрюченная фигурка, словно средоточие всеобщего бессилия и заброшенности, предстала неустойчивой и хрупкой среди сует громогласно утверждающего себя мира. Не многие лета согнули старуху, не суровые зимы и голод сгубили её здоровье, она шла под тяжестью более серьёзного груза: жизненных утрат, потери опоры, спокойствия, надежды, что в её возрасте обернулось настоящей трагедией, маханув плашмя со всею силой по слабенькой спине. Было видно, что нет рядом никого, кто бы смог позаботиться о ней, чтобы принять на себя часть её страданий, поддержать её в недуге. Она смотрела бы тогда по-другому, она бы, наверное, не выглядела такой брошенной. Пусть слабая и вялая, она бы не несла в себе столько скорби и отчуждения, заставляющих невольно испытывать бесконечную к ней жалость.

Суровые обстоятельства подорвали её здоровье. Она всегда казалась себе крепкой, но вдруг отчётливо ощутила свою немощность, неготовая к безумной жизненной затее, хотя кто знает, можно ли было к тому подготовиться. Бабка осталась совсем одна. У неё пропал аппетит, она ослабла, похудела, она совсем забросила себя. Головные боли изводили её, и она уже перестала обращать на них внимание, пробираясь сквозь туман и тяжёлое гудение куда-то в пустоту, ничуть не заинтересованная в том, чтобы они прекратились. Её ничто уже теперь не интересовало.

Она выбиралась из дому, как и сегодня, чтобы хоть немного разнообразить свою жизнь. Она никак не думала, что её ждёт одиночество. Оказавшись в вакууме, святая непосредственность глубокой старческой души изнывала от бессмысленности повседневных дел. Каждый день наполнял её грустными размышлениями, относя её в прошлое, терзая неотступными воспоминаниями, так что спокойна она была только в тёмное время суток, в те редкие часы, когда ей удавалось уснуть. Но и хорошие сны частенько донимали её, больно раня по утрам, когда выяснялось, что это всего лишь милая добрая сказка. Она никому была не нужна, извечные старания по дому, заботы о еде, тепле, чистоте и уюте перешли незримую границу, превратившись в настоящую муку. Невыносимая тяжесть одиночества навалилась на неё, заставляя тосковать в безмолвной пустоте.

Случилось самое страшное, то, о чём она много раз слышала, но никогда не представляла себе так отчётливо и ясно, как это есть на самом деле. Будучи ещё в уме, она бессмысленно слонялась по комнатам как неприкаянная, страшась их пустоты и всё думая, что это невозможно. Но это стало возможным и даже слишком очевидным. У неё болело сердце, она грустила и мучилась, подолгу не возвращаясь из забытья. Она бездумно крутила что- нибудь в руках, пока не роняла на пол и не вздрагивала всем телом от неожиданности. Это была пустая механическая работа мышц, без капли жизни, в дикой тоске и прозябании. Весь мир, явный и жестокий, омрачал её существование: сидение и стояние, хождение из угла в уголи по кругу, – неотступно следя за её действиями, словно подчёркивая, какая жуткая судьба уготована ей напоследок. Она часами лежала на диване, укрывшись одеялом, забывалась в дремоте и возвращалась обратно к неспокойным своим мыслям. Она не дышала, уставившись в стену, и память, одна лишь память занимала её целиком, унося назад, в те счастливые времена, когда они жили одной семьёй, дружной и весёлой, как все обычные семьи на земле. Были и тогда у неё обиды и огорчения, но могла ли она знать, что когда-то они покажутся ей несравнимо малым пустяком. Сколько страдает она сейчас, чтобы придавать значение тем ссорам, нанесённым ей незаслуженным обидам! Господи, она бы вынесла всё. Зачем же отобран этот шанс, зачем ей такое наказание?

Старуха переворачивалась на другой бок, точно веря, что всё забудется, точно скрывая от себя очередную сцену жизни, но память была неумолима. Она выдавала одно и то же и, как назло, всё в лучшем свете, всё краше, добрее, притягательнее. Её сводили с ума воспоминания, она до сих пор не могла отделаться от привычных когда-то забот. Всё чудилось ей, что нужно быстрее вставать, бежать что-то делать, но как будто при этом её не пускают, привязав тугим узлом к постели, и она от этого страдала. У неё кровью обливалось сердце, что она не может, не в состоянии выполнить простейшую работу. А на самом деле никуда бежать не надо, теперь уже не надо. И в груди от этого ныло ещё сильнее.

У неё не было ни братьев, ни сестёр, все уже умерли. Она и сама-то уже дышала на ладан. Всю жизнь молила Бога дать ей быструю смерть, без мучений, и словно выговорила себе напоследок такую вот участь. Она молилась изо всех сил, припадая губами к иконкам, у неё тряслись руки, когда она крестилась, и она плакала. Она ещё поддерживала себя, изредка упрямо подметая пол или возясь у плиты, устраивала лёгкие постирушки, пересиливая печаль и проникаясь постепенно мыслью не бросать работу по дому. Но только вспоминала в связи с этим родных, как руки сразу опускались в бессилии и глаза застилала влажная пелена. Они источали море слёз, которые лились по глубоким морщинам, капали вниз, смешиваясь с грязью почерневшей воды, а старуха не замечала их, погружённая в свои думы, и подолгу стояла неподвижно, склонившись в пьяном бреду над тазиком и смотря в одну точку. Уже высыхала пена на руках, остывала вода, а она всё стояла, не шевелясь, как заворожённая. В голове красочным фильмом проносились яркие эпизоды жизни, наполняя всё внутри смешанным любовно-чарующим теплом. Потом вдруг отдельным кадром возникала, настолько зримо обозначалась картина, что, казалось, она слышит голоса, видит, осязает наяву.

Она купает внука-непоседу, который плещется и брызгает в неё, а она ругает его без конца, призывая к спокойствию. Алёшка весело смеётся, ему нравится тёплая прозрачная стихия, мягко щекочущая тельце, и добрая бабушка, колдующая над ним, окатывающая его водой, медленно возя костлявыми пальцами по голове. Он знает, что сейчас она возьмёт мыло и будет мучить его едкой пеной, больно натирая бока, но пока ему хорошо, он ни о чём не думает и, подгадав, когда она наклоняется совсем низко, шлёпает ладошкой по воде, так, что целая стая брызг летит ей прямо в лицо. Старуху оглушает озорной крик, она улыбается и не остаётся в долгу. «Ах ты, егоза», – приговаривает она, поливая его из пригоршни. Мальчишка рад до безумия, он весь сияет от счастья, вертясь в ванне, окатывая себя самого и поглядывая на неё своими большими голубыми глазами. Она пытается его успокоить, но он не даётся, продолжая шалить, как маленький бесёнок, разыгравшись не на шутку, крича и плескаясь в порыве возбуждения. «Ну всё, хватит баловаться», – строго говорит она, собираясь его намыливать, но Алёшка в пылу веселья тут же хватает мыло из её рук и сам начинает возить им по своей голове.

Старуха, умилённая этой сценой, наконец натирает его губкой, старательно и осторожно, всё время приговаривая о том, какие у него хорошие ручки и ножки, что их обязательно нужно мыть, и тогда он вырастет крепким и красивым. Алёшка смотрит, слушает её, сопя и даже спрашивая о чём-то. Он проникся серьёзностью этого дела, разглядывая мыльную пену, покрывшую его всего с ног до головы, такую притягательную, мягкую на вид, но на самом деле горькую и едкую – он это знает по своему личному опыту. Однако, как ни слушал он бабушкиных предупреждений, мыло всё же попадает в глаза в очередной раз и начинает щипать. Он дёргает рукой и хнычет, растирая их и призывая ему помочь. Старуха обильно поливает его водой, сетуя на свою неосторожность. У неё болит душа, она живо воспринимает его мучения, отнимая его руки от глаз и уговаривая только, что всё сейчас пройдёт. И Алёшка вдруг смеётся, довольный своей уловкой. Вот озорник! Хитрец какой. Он только и ждал, чтобы быстрее смыли с него пену, обдали всего тёплым душем. Он любил, когда его поливали водой, и ждал всегда этой минуты с особым нетерпением. Сколько восторга, неподдельной радости вызывала у него эта процедура. Старуха никогда не упускала случая доставить ему побольше удовольствия. Однако сейчас она быстро вынимает его из ванны, ставит перед собой и, вытирая толстым махровым полотенцем, выговаривает ему за то, что он обманул её, подчёркивая, что это нехорошо, что, если он привыкнет врать, в другой раз она просто не поймёт его истинных желаний и он сам себя накажет таким образом. Алёшка держится молодцом: он совсем не смеётся при этом, а, нахмурив бровки, точно поняв свою вину, всё время кивает ей в ответ, как будто улавливая на лету её пророчества. Старуха глядит на него и не знает, действительно ли она является для него таким авторитетом, что он с ходу верит ей, либо ядовитый росток испорченности уже сидит в нём от родителей и этот малый уже настолько умеет хитрить, что запросто сбивает её с толку.

Так или иначе, закончив свою речь, считая её достаточно убедительной, она блюмкает пальцем по его губкам, – и, получив разрешение, он в тот же миг раздвигает рот до ушей, озорно смеётся, с готовностью обхватывая её шею, устраиваясь у неё на руках так основательно, будто отправляется в дальний путь, кладёт голову ей на плечо и за то короткое время, пока она несёт его до кровати и укладывает в постель, успевает ей десять раз объясниться в любви, сказать, что она хорошая, добрая, славная, не злая и ещё раз хорошая. На прощание он проникает носом в развалины её щёк и чмокает, как это не раз делала его мать: он знает, что это доставляет всем особое удовольствие, ибо означает выражение большой доброты и какой-то глубокой предрасположенности. Пожелав ему спокойной ночи, старуха закрывает дверь его комнаты. Она чувствует, что каждый раз оставляет там частичку своего сердца, глоток воздуха, крупицу души.

Одного такого вечера ей хватало надолго, чтобы быть счастливой. Этот маленький человечек, такой же смышлёный, как и озорной, радовал её одним своим появлением на свет. Она невольно соотносила его со своим прошлым и видела, что жизнь идёт, преодолевая все сложности и, слава богу, не застревая в ней слежавшимся комком. Вряд ли она была такой же в его годы, скорее напуганной, плаксивой, голодной, несчастной. Её наполняла теперь какая-то особая радость за него, и чем больше он смеялся, тем большее удовлетворение и необходимое спокойствие она испытывала. Она любила его всем сердцем: пусть не весь, но хоть отчасти он был её будущим. И он, несомненно, любил её тоже. Старуха помнила, как он стоял у её постели, когда она серьёзно болела, поглаживая маленькой ручкой её сухую ладонь. Грустный, он глядел ей прямо в глаза, стоически сдерживая нахлынувшую на него, видно, горечь. Он долго терпел, преодолевая плаксивость, и лишь одна слеза, крупная, хрустальная, не удержавшись, пустилась опрометью вниз, сорвалась с подбородка и упала, растворившись в одежде, раскрыв его истинное состояние в тот момент. Эта слезинка, одна-единственная, поразила её тогда больше всего. Перед ней был не малыш, но вполне взрослый человек. Она уже знала, что он всей душою с ней.

А потом всё прошло, она выздоровела, они много раз ещё смеялись. Он был открыт и не капризен, не злобив, она любила с ним возиться, когда себя хорошо чувствовала, это доставляло ей огромное удовольствие. Дерзкий в меру, заводной, но всегда чуткий, какой-то душевный не по возрасту, таким он и запомнился ей – у неё на руках, склонивший голову ей на плечо и нашёптывающий на ухо что-то приятное…

Старуха приходит в себя, глубоко вздохнув и с трудом разгибая одеревеневшую спину. Засохшие слёзы на лице образовали солёную корку, которая неприятно стягивает кожу. Она медленно растирает её грязными руками, оставляя под пальцами красные, долго не пропадающие следы. Очнувшись, она чувствует, что неотвратимо подкатывает к горлу ком, и, не в силах совладать с собой, бросает ненавистные тряпки и уходит прочь из ванной. Она отрешённо ходит по квартире, не замечая ничего и слыша только надрывный стук сердца. Перед ней стоят видения; натыкаясь на предметы, как на незримые препятствия, она поворачивает в другую сторону и обратно. Она заново переживает всё былое, разворачивая историю в своей дряхлой памяти, но памяти, в то же время удивительно чётко запечатлевшей практически всю жизнь с малых лет и до последних тягостных дней расставания.

Расставание… В её судьбе это понятие значило слишком много. Они были разные, расставания, и большей частью совсем простые, недолгие, но для неё всегда тяжёлые, всегда они ранили каким-то налётом безутешной грусти. Она их боялась. Она их умышленно затягивала. Куда бы то ни было, она провожала всегда, как в последний раз. У неё отложилось постоянное недоверие к уходам и отъездам, она волновалась и не могла быть одна, она никак не могла привыкнуть, что надо обязательно прощаться, и именно так часто, что не успевает ещё отлегнуть от сердца с прошлого раза. Она уже и привыкла к ним, но всё равно перед ними дрожала.

С маниакальной ясностью представляет она тот день, когда провожала детей в отпуск. С филигранной точностью воспроизведены все детали того суматошного момента, когда, опаздывая на самолёт, все спешат, бегают, укладывая вещи в ещё раскрытые чемоданы. Почём зря ругается зять, стараясь запихать кое-как – лишь бы закрылось – непослушные, неправильные по форме и отчего-то вдруг так сильно изменившиеся в объёме штаны и рубашки. Их много, он вытаскивает всё, попутно перебирая, – что будет нужно, а что нет, – откидывает добрую половину в сторону и вновь уминает, не переставая ругать бестолковую жену, которая слишком рано вызвала такси. Та ещё не оделась, осматривая гардероб своих юбок и платьев, это очень ответственный момент: она никак не может решить, что возьмёт с собой. Конечно, время ещё есть, нечего беситься, и она со спокойствием опытного человека делает свой выбор, от которого зависит, в отличие от её мужа, насколько приятно и уверенно она проведёт ближайшие недели. Тут же бегает неугомонный Алёшка, постоянно дёргая их и задавая ненужные вопросы. Он давно уже готов, его забавляет эта спешка, беспокойство родителей, это возбуждает его, создаёт атмосферу приятной значимости их отъезда. Он ликует про себя и не устаёт донимать взрослых своими выкриками, неуместным вмешательством в сборы, рискуя нарваться на неприятности. И только она одна оказалась не у дел в этой суматохе: пытаясь помочь и получив в ответ нервный окрик – не мешаться, она уселась в сторонке, на краю дивана, сложив на коленях руки, и, всё понимая, стараясь подавить в себе нахлынувшую вдруг этакую глупую старческую обиду, неотступно и участливо следит глазами за действиями дочери и зятя, готовая по любому зову к прыжку, чтобы помочь, подсобить им с вещами своим холодным рассудком и напитанным годами большим житейским опытом. Но просьбы о помощи нет, и она сидит как на иголках, перегорая в неустанной борьбе двух стихий: беспредельной любви к детям и желания не досаждать им сейчас подсказками, не нервировать их своими слабыми, неуклюжими действиями. Она видит, как зять кряхтит, закрывая крышку чемодана, забитого вещами, свёртками и пакетами. Она смотрела до этого, как он его укладывал, всё порываясь вскочить, посоветовать: конечно же, она положила бы вещи по-другому, и не пришлось бы сейчас так тужиться, и всё бы нормально закрылось. Но странно, даже теперь она не кипит угаром назидания, а мысленно старается помочь ему посильнее нажать, ругает крышку, что та не поддаётся, ругает замок, что не закрывается. Она всеми фибрами своей души ощущает те тревогу и напряжение, которые владеют ими, она так же, как и они, досадует на всё непутёвое и никак не поддающееся, на дряхлое и ломкое, на беду. Все эти чувства, которые она испытывает и о которых не подозревают молодые, на время затеняют в ней неприятные, тяжёлые мысли о том, что она на целый месяц останется одна, лишится радости видеть их, ухаживать за ними, жить их проблемами, заботами, и, самое главное, – она потеряет на время Алёшку, этого милого, своенравного шалопая, к которому она так привыкла и которого любит больше всех на свете. Безраздельно владеющая ею обострённая чувствительность никак не считается с тем, что расставание это не навсегда, что через каких-нибудь двадцать пять дней они вернуться назад, и всё завертится опять в своём вечном, постоянном до умопомрачения водовороте. И настойчивее стучит кровь в висках, сильнее напрягаются в нервной судороге мышцы, она уже с трудом себя сдерживает, чтобы не соскочить с места.

Невыносимая мука для неё безучастно сидеть и смотреть, как происходят эти поспешные сборы. Ещё недавно она представляла себе их расставание, – обстоятельное и неторопливое, с напутствиями и обязательными поцелуями, – но теперь всё происходит с молниеносной быстротой, всё мельтешит в голове, она ясно уже видела последнее бегу-прощай, боль от скорой разлуки пронизала её сухое, костлявое тельце, и она, бедная, никак не может совладать с охватившей её паникой. Это уезжает не восполнимый никакими затеями кусочек её жизни. Она теперь уже готова ждать их сколько нужно, но пусть ещё побудут здесь, возле неё, ещё немного, хоть лишние пять минут. Она не думает о том, что они опаздывают, – она ими любуется, как в последний раз, с теми безотчётной тревогой и беспокойством, с которыми смотрят на своих отъезжающих детей все матери на свете.

Минуты летят одна за другой, времени остаётся всё меньше. Её неожиданно просят уложить небольшую дорожную сумку, и она с радостью берётся за дело, счастливая тем, что понадобилась. Она двигается как на конвейере: руки работают быстро и проворно, пальцы послушно выполняют внутренние команды, постоянно опережая их на какое-то мгновение. Через некоторое время всё готово, и это простое «спасибо, мамочка» отзывается в душе самой дорогой наградой, преграждая путь нарастающей тоске. Она, не стесняясь, включается теперь в сборы, чувствуя себя полноправным участником событий. Как в молодости, работает её мозг, выдавая ценные советы, она подсказывает и управляется с самыми нелепыми, казалось бы, заданиями, везде проявляя добрую, непоказную сноровку и умение. Копившийся внутри потенциал, пока она сидела, недвижимая, на диване, прорвался наружу, преобразившись в мощный КПД обогащённого годами таланта, минутами бессмысленно перегорающего гения.

И вот сборы закончены. Прощальный поцелуй словно обжёг щёку, закрылась дверь лифта, унося последние родные звуки. И сразу – пустота, резанувшее слух безмолвие и безликая неприветливая обстановка. Она долго смотрит в окно, провожая взглядом такси и беспокоясь, как бы чего не забыли, понимая, что теперь уже всё равно их не вернуть. Автомобиль скрывается из виду, а она смотрит туда, где в последний раз его видела. Ещё раздаются в звенящей тишине крики Алёшки и нервные срывы его родителей, ещё не выдохлась вокруг атмосфера балагана, походной возни, ещё часа два она не находит себе места, волнуясь, улетел ли их самолёт или нет, переживая за всех вместе и за каждого в отдельности. Но постепенно она успокаивается, повинуясь неизбежным обстоятельствам, и начинает ждать с упорством одержимого идеей, с усилием страждущего любви, ждать каждую последующую, столь драгоценную минуту её совсем уже небольшого и оттого намного более весомого остатка жизни…

Старуха садится на диван, жуткий, ненавистный диван, свидетель её горестей и утрат, старый, скрипящий, как дорожная телега. Она смотрит вперёд в тупой задумчивости, беспощадная память сковала её тело и с упорством насилует непрерывной чередой событий столь далёкой и близкой одновременно действительности. Она готова пережить всё заново, от начала до конца. Она умоляет Бога вернуть хотя бы часть утраченного, никак не представляя себе, сколь долго ещё может продлиться эта пытка, не думая о будущем, о настоящем, а только окунаясь, словно в бреду, в полосу прожитых лет, необычайно ёмких, насыщенных самым разным: и любимым, и горьким, и бурным, и страшным, и упоительным. Как в заветной книге, отразились в ней значительные и незначительные фрагменты её жизни, в основном последнего десятилетия, овеянного больше добротой и радостью: наконец-то, после долгих лет безбрачия, счастливое замужество дочери, незабываемое время их совместного проживания, безусловно оживившего неприметное течение будней, подарившего немало светлых дней, которые были причиной её приятных переживаний, затмевающих собой всё дурное и болезненное. И, конечно же, среди прочего событие из всех событий – рождение Алёшки, который накрепко упрочил все их прежние отношения, а для неё стал венцом любви, торжества и счастья. Нельзя сказать, что они жили очень дружно, не без обычных ссор, разногласий и упрёков, к которым она также часто прибегала, особенно в последнее время. Однако она не могла пожаловаться на полное отсутствие в свой адрес внимания и хоть изредка проявляемой чувствительности, заботы, ласки, приносивших ей спокойствие, снимавшее внутреннее, такое губительное в её старческие годы напряжение.

Зять был серьёзным человеком, с характером, но затейник и страшный подхалим. Очень редкое сочетание качеств, сильно выделявшее его среди других, присущее больше дореволюционному зажиточному крестьянину, чем современному городскому жителю. По профессии он был каким-то технологом. Она не чувствовала в нём лести, угодничества по отношению к себе, наоборот, он был всегда подчёркнуто независим, но добр, внимателен, в меру обходителен, чем снискал в её глазах уважение и вполне резонную с её стороны привязанность, может быть, даже несколько бóльшую, чем заслуживал того просто зять. Пожалуй, во всём он проявлял благоразумие, за исключением тех редких случаев, когда ссоры преднамеренно переходили все границы, и в конфликтах был даже больше прав, чем это можно было предположить со стороны. Он во всём знал меру, оберегал её от излишних хлопот, волнений и, исходя из последнего, от излишней информированности. Это был единственный его недостаток помимо всех несущественных, который вызывал у неё справедливые упрёки. Она никак не могла понять детей и по-своему, несуразно глупо, ставила перед ними вопрос: почему они пытаются скрыть от неё то, что неизменно принадлежит ей, является её жизнью, болью, но болью обязательной, необходимой для полноценного восприятия семьи, через которую нужно пройти, чтобы не зачахнуть душевно в лучах застывшего благополучия? Однажды она расстроилась так, что два дня потом с ними не разговаривала.

Она ездила на похороны своей сестры. Та жила далеко, и в связи с этим они в последнее время виделись очень редко. Сестра была старше её, совсем дряхлая и немощная. Раньше они традиционно посылали друг другу поздравительные открытки, писали многословные письма, в подробностях излагая свою жизнь, но, в общем-то, с каждым годом их связь становилась всё менее прочной и обязательной. Неизменно обещая приехать в гости, они всё время откладывали эту идею на потом, так и не собравшись до конца порадоваться встрече и посмотреть друг на друга и на своих статных родственников. В своих отношениях с сестрой она корила прежде всего себя, хотя делала это больше по инерции, понимая, что и в её возрасте она мало на что способна.

С годами их родственные чувства совсем притупились, на похороны она ездила скорее с осознанием неизбежности, пришедшей в свой срок, чем горестной утраты, разящей наповал и вынимающей изнутри самую драгоценную часть живого. Конечно, она плакала и болела все эти дни, однако, давно готовая к подобному исходу, отдав долг к соединявшим их кровным узам и возвращаясь назад, она уже думала о доме, о себе – насколько она сама ещё сможет быть полезным членом семьи, крепкой и заботливой, любить и быть любимой. В последний раз увидев сестру, её близких, наслушавшись всяких разговоров, представив те разительные перемены, которые творит неумолимое время, особенно когда тебе за девяносто, она ужаснулась: ей вовсе не хотелось быть такой же обременительной для своих детей, ей не хотелось, чтобы Алёшка, взрослея, видел её беспомощной старой клячей, бездумно шаркающей по комнатам, а тем более – парализованным, жалким, сгнивающим в постели человеческим остатком. Она боялась этого, она представляла себя только полноправным членом семьи, чтобы можно было каждодневно участвовать в её жизни, воспитывать внука, убираться в доме, ни на минуту не допуская мысли о проявлении какой- нибудь жалости в свой адрес, такой, которая ограничивала бы поле её деятельности. По своему характеру она, как раз наоборот, пыталась взвалить на себя слишком много дел, добротой своей и неутомимостью опережая в семье всех, чем была полностью удовлетворена. Разбередив нервы подобными мыслями, она уже страшилась всяких неприятных событий. Она опасалась каких-нибудь перемен в её отсутствие, она спешила назад, она всем сердцем оставалась дома, не говоря уже о том, что просто по всем страшно соскучилась.

Её встретили настороженно, с напускной заботливостью и лаской, будто понимая её состояние, а потом всё пошло как бы своим чередом. Однако она сразу почувствовала что-то неладное: это новое незримо отражалось на их лицах, в словах и действиях. Алёшка был не похож на себя, он никак не проявлял былой активности и будто даже сторонился разговоров с ней наедине. Она сначала подумала, что ему наказали не надоедать ей в связи с последним событием. Но когда она на следующий день ненароком попросила его убрать свои игрушки, разбросанные по всей комнате, он вдруг замялся, остановился в нерешительности, недоумённо глядя на неё, но ничего не говоря. Она повторила свою просьбу, но уже более настойчиво, она не понимала, почему он молчит, почему он не уходит, в конце концов, и так на неё смотрит. Раздосадованная его поведением и неприятными подозрениями, она стала порицать его и сама принялась укладывать в ящик машинки и кораблики, подняла с пола большого плюшевого медведя, укоряя внука за то, что он заставляет бабушку нагибаться и не понимает, как это ей тяжело. А он вдруг заплакал. Он хотел было что-то сказать, но запнулся. Ему было обидно за несправедливые обвинения – она поняла это, – но он не знал, как себя вести. Он плакал молча, не шевелясь, таким она его никогда не видела. Ей стало его жалко. Она хотела его утешить, присев перед ним и взяв за руки, а он отдёрнулся, сказав, что ему больно. И тут всё выяснилось.

У него болела рука. Он сильно вывихнул её, упав с качелей во дворе, она распухла, и он кричал. Испуганные родители отнесли его в поликлинику, там плечо вправили, сделали снимок. Через несколько дней уже сняли повязки. А ей родители решили ничего не говорить, чтобы не добавлять лишних волнений в такие и без того нелёгкие для неё дни. И сыну сказали молчать о случившемся. Они напугали его, что бабушка может не вынести таких переживаний и умереть. Наверное, он им и не поверил, однако определённо знал, зачем она поехала в деревню, видел её горе, когда она получила оттуда телеграмму, и, по-своему, конечно, не хотел её расстраивать ещё и своми неприятностями. Он её любил и запросто согласился с предложением папы и мамы.

Но плечо ныло от любого неосторожного движения, от чего он вздрагивал и хныкал. Подумали, что это отголоски травмы, которые скоро пройдут сами собой. Бабушка приехала, а они ничего больше не решили относительно его плеча, легкомысленно оставив молоденькому, однако уже проявляющему ростки здорового сознания уму одному расхлёбывать незатейливую эту кашу. Он бы запросто проговорился, посетовав ей на боли, зная, что она пожалеет его и обязательно что-нибудь придумает. Он безгранично доверял ей, часто делился с ней своими тайнами, которые не всегда рассказывал даже матери. Но, видя, что родители ничего о нём не докладывают, сохраняя былую договорённость, и только успокаивают его и треплют волосы на голове, он также молчал по поводу своей руки и даже старался по-прежнему шалить в ответ на заинтересованные вопросы бабушки. Он чувствовал, что это у него плохо получается, что она его в чём-то подозревает, и от этого злился, но злость свою никак не выказывал – не имел права выказывать, иначе бы она обо всём сразу догадалась.

Бедный мальчик. Никто и не думал, что поставил его в трудное положение и заставил переживать это маленькое существо в такой ситуации, которую взрослый, как раз поэтому ни о чём и не догадываясь, запросто отпарировал бы глубиной своего опыта да силой возмужания. Она вспоминала сейчас о том, как, ничего не понимая и ничего не добившись от дочери и зятя, пыталась с ним поговорить и видела его ошарашенный взгляд, несуразные реплики и полную беспомощность. Он не знал, чем заняться, чтобы от него отстали и не заставляли мучительно искать выход из положения, заглядывая придурковато в глаза. Тогда он, наверное, её ненавидел. Он понимал, что не справляется со своей задачей. Он старался не показывать свою боль, которая постоянно донимала его не отягощённый ничем сдерживающим темперамент. Он старался теперь всё осмысливать, он старался меняться на ходу – и не мог. Он боялся предложить папе и маме рассказать о том, что с ним произошло и что у него теперь болит рука, уже достаточно живо ощущая своё человеческое достоинство и опасаясь покоробить его в своих или чьих-нибудь ещё глазах. Раз ему сказали молчать и не давали отбой, значит, так надо.

А она всё сильнее, методом классной дамы, домогалась правды, несколько раз приставая к нему, думая, что его поведение связано только с его родителями. Он страдал у неё на глазах, а она тут же издевалась над его неоперившейся совестью, ещё совсем не знающей, где есть грань между грубой правдой и святой ложью. И наконец он не выдержал. Раньше он врал по наитию, из шалости, как-то не особо задумываясь над этим, но, когда перед ним впервые поставили задачу врать с умыслом, доводить до бабушкиного сведения такую непростую, ответственную ложь, он переварить её не смог.

Когда всё открылось, первое, что она испытала, был испуг за здоровье ребёнка и совершенно недопустимое спокойствие в доме по этому поводу. Она ругала зятя за беспечность, она отчитывала дочь за легкомыслие и уступчивость. Несмотря на их заверения, что у Алёшки всё самое страшное уже позади, руку он не нагружает, а об остаточных болях предупреждал врач, она не хотела им верить, постоянно подбегала к нему, придумывая всякие заклинания, повязки, и просто гладила больное место, приговаривая своим мягким сказочным голоском. Он был рад от того, что освободился наконец от пут сковывающей его неопределённости, что мог, как всегда, дружить с ней без опаски выдать какую-то страшную тайну. Боли скоро действительно прошли (она всё же водила внука ещё раз в поликлинику), и причин для беспокойства больше не было.

И вот после этого, с каждым днём усиливаясь, её стали одолевать мысли, что от неё утаивают правду, не доверяя её возрасту, здоровью, наивно думая, что оберегают тем самым старость от скверны треволнений, разрушающих её ко всему податливый организм. Если касаемо внука она знала почти всё, потому что он всегда был у неё на виду и последний случай был скорее из разряда исключений, то в отношении дочери и зятя она стала жутко подозревать, что они сторонятся её участия, они не рассказывают ей ни о чём, сколько-нибудь существенно могущем повлиять на её самочувствие, берегут её нервы, превращая просто в славную добрую бабушку, старушку без забот, живущую с детьми на полном пансионе. Они не рассказывают ей о своих неприятностях на работе, а таковые наверняка есть, – она уже знала об этом, потому что в первый раз об этом задумалась, – они не посвящают её в тайны своих недугов и даже ругаются при ней как-то быстро, немногословно, парой-тройкой фраз определяя своё отношение друг к другу и расходясь по сторонам, оставляя её в недоумении, а потом, если она начинает интересоваться, по отдельности проводя с ней сеансы терапии, отвлекающий манёвр – без намёка на поиск поддержки и понимания с её стороны. Однажды она с грустью для себя отметила: то, чем она должна была гордиться, имея достойных детей и воспитывая прекрасного внука, превратилось, по сути, в причину тягостных притязаний на свою долю извечных человеческих проблем, на возможность испытывать тревогу и боль за родных. В этом она признала ущемление своих «законных» прав, а попросту говоря, свою ненужность для них. Это было начало конца.

Не зная, почему так, она боролась теперь за степень влияния, за место в строю, она вынуждена была к ним приставать, вполне осознавая всё чаще и чаще ту надоедливость, с которой ей приходилось начинать разговор, – а раньше она, оказывается, не обращала на это внимания, – она столкнулась с проблемой угодить или не угодить, подспудно она стала обдумывать не только то, о чём хотела говорить, но и саму форму общения. Происшествие с внуком и всё, что потом произошло, послужили ей поводом недоверия к своим домочадцам, и она втайне переживала, поняв фиктивную позу откровения, хотя бы и в небольшой её части, с которой до сих пор имела дело. Выбрав подходящий момент, она попыталась объяснить зятю – прежде всего ему, – что именно не устраивало её в их отношениях, таких в целом неплохих, но неумеренно щадящих и тем самым существенно её обедняющих. Именно то, от чего её оберегали, давало ей в немалой степени новые жизненные силы, ощущение реальности, а не блаженной идиллии, в которой когда-то, как гром среди ясного неба, является неминуемая развязка. Лишённая возможности полноценно переживать за них, переносить вместе с ними тревоги и страдания, а значит, и отбирать на себя их часть, она потом сердилась и болела ещё сильнее, живо представляя себе весь ужас простого, безалаберного своего поведения.

Она не умела толком высказать, что волновало её больше всего, она лишь часто повторяла, что любит их всех, любит очень сильно и хотела бы всегда знать, о чём они думают и что их заботит, чем поднадоела зятю изрядно. Уставший от служебных дел, он почти всё время молчал, иногда улыбался, не особо вникая в суть предъявляемых ему претензий. Он, кажется, не понял её до конца, не пробуя даже задуматься, над чем она так долго билась, подбирая известные ей, чаще весьма далёкие от сути слова. Потом он её резко оборвал, и она, обидевшись, ушла…

Старуха глубоко и протяжно вздохнула, как будто это произошло только что. Весь спектр чувств, которые она испытала тогда, нахлынул вдруг на неё большой волной. Она думала и думала дальше…

Она ревновала теперь даже к тем нещадным знамениям прошлого, которые, мягко говоря, нисколько её не радовали. Она это помнила, вопреки обычным представлениям о том, что вспоминается чаще всё только хорошее. Собственно, для неё всё тогда и было – хорошее. Она не мучилась, хоть и огорчалась ото всех от них поровну: дочь немало трепала нервы и часто ею помыкала, зять иногда просто не обращал на неё внимания, внук, словно специально, не слушался. И она никому не жаловалась, зная, что везде жизнь одна и та же. Даже при безграничной любви, которую она, несмотря ни на что, чувствовала к себе, есть, наверное, времена и пространства, где эта любовь совсем разреженная и превращается порой в беспредметный, безотносительный вакуум.

Она не считала, что её нужно глубоко уважать, глядя только на её сгорбленный усталый вид, но подсознательно ждала этого уважения: ежеминутно и часто напрасно. Очевидно, всё-таки со временем любой авторитет дряхлеет так же безвозвратно, как единственное в чьём-то гардеробе пальто. Его осматривают, вспоминая, выставляют на свет и улыбаются. Улыбаются будто по-доброму, не лукавя, – но всё равно неприятно. Уже одна такая улыбка в отношении тебя вызывает глубокую обиду.

Размолвки не были долгими, они и не могли быть таковыми, потому что очень разные люди собрались под одной крышей, и старуха в ком-то из них обязательно находила поддержку, если не ругалась со всеми сразу. Здесь не было утомительных, напряжённых разладов, которые встречаются в среде однохарактерных, слишком тонко чувствующих и понимающих друг друга людей и потому не желающих уступить ни пяди своего влияния. И, слава богу, супруги не были настолько глупы, чтобы устраивать дома серьёзные разборки. Ссоры заканчивались как-то незаметно, полюбовно для всех, точно никто до того момента не раздражался, – и жизнь шла своим чередом.

От дочери ей доставалось больше всего. Это была капризная, своенравная женщина, которая не любила компромиссов, истолковывая всё обязательно в свою пользу. То, как она жила с мужем, можно было бы назвать обычной супружеской жизнью. Но мать, вероятно, вносила в их быт некоторые коррективы и своими постоянными ухаживаниями, избаловав этим домашних, и своим особым мнением с обязательным высказыванием его вслух, чем играла только против себя, и в конечном итоге просто своим присутствием. Дочь бесилась по любому поводу, часто обижая её незаслуженно, обзывая её по-всякому и выгоняя из комнаты. Но и ласкалась не меньше, обнимая, целуя старую милую мамочку, бывало, что тут же после грубости, словно осознав проявленную к ней жестокость, причинённую ей боль, и, сколько старуха ни сторонилась, остро переживая полученный удар, постоянно хранившиеся в ней любовь и доброта брали верх, заставляя всё меньше сопротивляться наглому перевоплощению родного чада, и, наплывая из глубины, тут же отогревали защемившее от боли сердце. Особенно если рядом находились любимый внук да зять со спокойным и в то же время каким-то умоляющим, проникновенным взглядом – ну, мол, всякое бывает, что ж теперь. Она уже не могла не растрогаться, забывая и горечь, и грусть. Былое равновесие восстанавливалось. Видя их вместе, когда они успокаивали её, она бессознательно гордилась существованием их славного семейного союза.

Она сочетала в себе любовь к родной дочери со страшным чувством гадкой неприязни, досадой за сиюминутную ненависть к ней, которые, как на рычажных весах, необычайно быстро перевешивали то в одну, то в другую сторону, стоило только добавить на одну из чашек немного дополнительных эмоций. И в данном отношении она чаще доверялась зятю. В конце она уже так его полюбила, что определённо ждала его защиты от необоснованных, грубых нападок его супруги, а те случались очень просто, возникали из ничего и выглядели так привычно и буднично, что не составили бы события в жизнеописании никакой обычной семьи, вряд ли послужили бы предметом самооценок, ни малейшей занозой не зацепились бы в памяти любого из действующих лиц – только не её.

По утрам дочь вставала позже мужа и гоняла мать без стеснения направо и налево. Постоянно просыпая, раздражённая, она изливала свою нервозность на старухе. Это вошло у неё в привычку и служило чуть ли не традиционным представлением. Дочь, не задумываясь, отнимала её душевные силы, бросаясь потом в пучину наступившего дня и не очень беспокоясь о состоянии матери. Сначала она просила быстренько приготовить ей завтрак. Пока старуха долго неуклюже нарезала булку и намазывала на неё масло, та умывалась в ванной, а после носилась по комнатам в поисках какой-нибудь баночки косметического крема, которая никак не могла найтись. Старуха о её местоположении ничего не знала, но была виновна, потому что когда-то давно держала её в своих непослушных руках, и дочь это прекрасно помнила. Точнее, она свои поиски и начинала с того, что прибегала на кухню к матери, очень зло спрашивала, восклицала даже, – где то-то и то-то? – и вне зависимости от ответа бранила её почём зря, который раз упоминая о том, чтобы она не прикасалась к её вещам. Старуха не могла сдержаться и что- нибудь отвечала, затевалась словесная перепалка. Мать увещевала и наставляла, подливая масла в огонь, дочь, сообразуясь со своим бешеным нравом, злилась ещё больше, уже поминая её на ходу недобрыми словами. Никто не хотел умолкать. Старуха упрямо бубнила своё, а в ответ ей сыпались пожелания заткнуться, громкие увесистые сравнения со старой клячей и часто – нервные срывы с призывом убираться в свою комнату (таковая, слава богу, имелась) и не показываться оттуда: якобы нечего вообще тогда вставать по утрам и провожать её на работу. Наверное, старуха так бы и делала, если бы в этих однообразных мизансценах содержалась весомая доля искренности: как артисты в давно заезженном спектакле, обе воспринимали услышанное в неполной его мере, они свыклись со своими ролями, заранее зная развязку и не придавая особого значения репликам друг друга. Хотя одна действительно обижалась, а другая действительно сильно нервничала, обе предполагали свободу своих действий, зная, что впереди будет обязательная передышка.

Дочь заводилась моментально, по любому поводу, к старой матери у неё сложился определённый, постоянный набор претензий, которые в основном выражались в форме хамства и грубости, а возникали из-за любого пустяка, потому что такой пустяк был совсем не первым и, как молодая понимала, далеко не последним в их жизни, и не то что в жизни – за одно утро. Взвинченная, вся на нервах, она прибегала на кухню варить себе кофе – это она делала всегда сама, – и старуха ей теперь совершенно мешала. «Быстрее, мама. Ну что ты возишься еле-еле, я же спешу», – ни о чём не думая, городила дочь, и старая мать вряд ли теперь смогла бы ей что-нибудь возразить. Она растерянно застывала на месте, как правило, почему-то посередине кухни, отчего неизменно получала в конце концов: «Ну уйди ты с дороги-то! Встала!» Тогда старуха бросала всё и уходила. Ей предстояло пережить несколько минут отчуждения. Она корила дочь за раздражительность и грубость и себя за бестолковость и неповоротливость. Разволновавшись, она садилась на кровать, вытянув на коленях измождённые временем руки, глубоко склонив голову, и впадала в то отчаянное состояние, когда, нещадно терзаясь, не знаешь, как дальше жить. Когда собственные грехи, упущения перемешиваются с неистовым натиском судей, превративших свой природный эгоизм почти в преступную деятельность. Когда в той степени, в которой от предъявляемых претензий невозможно укрыться в силу их безусловной оправданности, в той же степени их с бесстыдством и неукротимой рьяностью вываливают на вас, и надобно проявить достаточную волю, чтобы не уподобиться наглости оппонента и не изречь в его сторону какую-нибудь гадость. Стерпев унижение, каждый раз она думала о том, что с её же попустительства подобные сцены будут повторяться теперь чаще и чаще, но ругаться у неё не хватало сил, и она тихо переживала, сама не рада себе, сетуя лишь на глупую, обременительную свою старость.

Она бы долго просидела так в безмолвии, представляя, как же тяжело будет дочери с таким характером, когда она доживёт до её лет. Однако через некоторое время та опять донимала её, не давая времени успокоиться: куда она дела коричневые осенние сапоги, стоявшие в шкафчике внизу, она хочет их надеть. (Конечно, заранее молодая не побеспокоилась, чтобы их приготовить.) Вопрос следует резко и в упор: быстрее – куда? Старуха беспомощно моргает в ответ, не в состоянии вспомнить точно: то ли она положила коробку на антресоли, то ли в шкаф. Её память не может с ходу распорядиться своим содержимым и сразу теряется под сильным напором. Старуху оглушает очередной промах или вина – она уже не знает: не следовало бы убирать чёртовы сапоги, пусть бы стояли вместе с остальной грудой ненужной сейчас обуви сколько придётся. Но, с другой стороны, она не терпела неудобства и хлам и, когда оставалась на весь день полноправной хозяйкой в доме, всё делала по своему усмотрению. Она убрала их и уже давно забыла об этом, убрала, зная, что дочь, не привыкшая к порядку, чаще только обещает и доводить дело до конца всё равно придётся ей самой. Но рассуждать теперь нет времени – надо действовать. Начинаются поиски, старуха с надеждой указывает наверх, дочь, изрыгая попутно град обвинений на её голову, ставит стул и с яростью выкидывает на пол одну за другой несколько коробок, не разбирая, где чья обувь. Старуха в трясучке бросается к первой: что будет, если искомого там не окажется? Куда ещё лезть? Она боится не за себя. Стойко сдерживая обиду, выход которой она даст позже, она переживает всё-таки за свою дочь, которая задерживается сейчас по её вине. В ритмичной судороге руки раскрывают крышки – сапоги, надраенные и сверкающие в свете лампы, лежат аккуратно в первой же коробке. Старуха облегчённо про себя вздыхает и уже безучастно смотрит, как срываются они в спешке с места, нанизываются на ноги, задвигается на них молния, и ещё некоторое время они ходят по коридору, рывками перебегая с места на место и задерживаясь ненадолго возле зеркала. Дочь ей что-то говорит, но она её почти не слышит. Это тот же крикливый будоражащий тон: ни слова благодарности, ни капли доброты, ни намёка на то, как она управится с брошенными коробками – словно позывные, с надрывной, тягучей монотонностью взывающие уродливым возгласом в жалком отъявленном беспределе.

Дочь уходит, оставляя после себя гнусную тишину, кавардак да какую-то особую примесь удручённости, которая нахлёстывает поверх всего успокаивающего благоразумия.

Увидев внука, она оттаивает, возвращаясь взором в родные стены. Тот прибежал и прижался к ней, уткнулся головой ей в живот. Он давно проснулся. Иногда он смотрел на всё происходящее с неподдельной детской радостью, – его забавлял шум, людской балаган, когда тот не касался его самого, – а иногда с испугом, будто проникшись сложностью разыгравшейся драмы, проявляя участие к менее агрессивной, а значит, более беззащитной в его глазах бабушке, осознав свою ответственную роль быть последним счастьем в её нелёгкой жизни. Может, оттого она и гордилась им и любила его так сильно, что попадался он ей в такие минуты не капризно-беспокойным, суетливым отпрыском, а чаще нежным ласковым комочком, вполне понимающим, что ей сейчас нужно. Она с готовностью обнимала его, а он улыбался и подмигивал ей снизу…

Старуха помнила десятки, сотни таких дней, где все события, перемешанные на первый взгляд в бесконечный сумбур, отличались хоть малейшей деталью, послужившей ей поводом для расстройства или радости. Чередой они проносились перед её взором, заполняя воздух звуком, начиняя пространство органически жившим в ней всё время представлением. Снились как обманчивый мираж у порога новых разочарований, потрясений, тупого надрыва и мук, с ретивой спесью сминающих волю в тот же миг, как отпускало её из своих объятий седое млеющее колдовство. Её угнетали не сама тишина, не сама пустота вокруг, – она бредила ощущением жизни, нежный упоительный сок воспоминаний напитал её поры и разливался блаженной теплотой по всему телу. Её дети, внуки, они были здесь, с ней рядом, с ней вместе, в её душе, её сердце, она даже ощущала то стороннее биение, не принадлежавшее ей, и это божественное чудо придавало ей в какой-то мере успокоение. Она счастлива была ощущать в себе эту ласкающую тяжесть и, будто наяву, видеть и слышать любимых спутников своего долготерпения. Но обострившиеся по необходимости душевные рецепторы, столь точно конструирующие сохранённые в памяти образы и до времени остерегающие старуху от нервного приступа, никак не могли воскресить былую явь, уже так желаемую и, казалось бы, почти возможную. Её разила боль от полной несостоятельности видений – зарешеченных толстыми прутьями, заколоченных дубовыми досками, лишённых на веки вечные какой-либо формы и цвета. Разгорячённое до точки кипения сознание уже требовало большего, оно выло и корчилось, срывая мишуру сладких грёз, но вдруг возникала перед ней совершенно очевидная пустота. На грани безумия, она предельно ясно понимала эфемерность своих чувств. Ей не давалось самое главное – протянуть руку, ощутить мягкую упругость кожи, изломы пальцев, выпуклость костяшек, обнять крепко-накрепко, облобызать нежные щёки, губы и лобик, плоть от плоти родную кровушку свою, упиться жаром её дыхания, утонуть лицом в безбрежных зарослях волос и уловить знакомый запах, игривую щекотку, возбуждаемую, точно живыми, плавно порхающими их шелковинками. Неподвластной сказке осязания её воспалённый рассудок не мог противопоставить ничего. И только головная язва, чёрная и глубокая, всё скрежетала о том, что это не сумасшествие, а лишь обман, призрак, рядом с ней никого нет, их голоса ей только мерещатся, желанные образы тают, как только она возвращается в действительность, и всё это – тяжесть гнетущей, убивающей тоски.

Как страдала она от бессилия, как велика была её скорбь и насколько соизмеримо с ней желание жить – жить по-старому, терпеть, болеть, мучиться. Да что есть те мучения по сравнению с нынешними, которые она испытывает ежедневно последние несколько месяцев! Какими нелепыми те переживания видятся сейчас, когда за одну минуту их она готова отдать весь остаток доставшегося ей сурового одиночества! Чего стоят горькие заклинания её в ночной тиши в глубине разгорячённой от слёз подушки, когда, доведённая временами изуверским характером дочери, она всю ночь не могла уснуть? У неё ломило тогда тело и переносица, раскалывалась голова, она мечтала о покое, о здоровье, хотя знала, что это невозможно, по крайней мере, на этом свете. Потом всё забывалось, но неизменно с новой силой повторялось в следующий раз, когда случалось ей сносить громкие крики и ранящие сердце оскорбления детей. Она страдала от родных – было, оказывается, и такое! И та безумная любовь к ним, которая заслоняла собою всё остальное, очень редко, но отступала всё-таки на дальний план. Казавшееся ей в такие минуты невыносимым существование, которое тем не менее никогда не касалось грани отчаянных мыслей, утопало лишь в тумане бессмысленных ожиданий, её несбыточных надежд. Она истово молилась за лёгкий день, спокойный следующий год, за светлое будущее, которое сама себе не слишком отчётливо представляла. Она желала мира и согласия в их семье, а уж когда порой совсем сдавали нервы, вконец убитая натиском и грубостью, она страстно желала – невозможно себе представить! – всего чуть-чуть уединения.

И что теперь? Пришёл покой без радости, умиротворение без любви, страшное, бесконечное истязание временем, остановившимся на краю дороги, и размахнувшимся вширь и вдаль пространством, в котором потерялись все связующие нити. Нет, так не должно быть, этого она никогда не хотела. Пусть лучше боль и несправедливые упрёки, каждодневная брань и злобные нападки. Какая мелочь! В конце концов, беречь себя не только её забота, и если им было её не жалко… Ну что ж, пускай. Но как могла она думать о тихой, безоблачной идиллии, как могла представить себя без них, одну, даже в моменты наисильнейших потрясений? Она теперь вздрагивала, когда вспоминала об этом.

Подумать задним числом, убедиться в глупости своей мечты, пресечь стенания и виды на судьбу, столь часто призываемые на помощь, – какая гнусная карикатура! Конечно, дочь (да и не только она) изрядно трепала ей нервы. Но ни сейчас, ни тогда старуха не смогла бы открыто выставить ей счёт, своё законченное обвинение. Что касалось её дома и родных, то всё плохое здесь она оценивала теперь как некую неизбежность, предопределённую ей откуда-то свыше. Осуждать родного человека за пренебрежение к себе бессмысленно. Да и можно ли вообще мерить прожитые дни степенью нелюбви, предвзятости и отвращения к тебе окружающих, когда как есть более точная шкала прямо противоположных им измерений? С высоты произошедших событий она поняла, что никак не смогла бы надёжно укрыться от предоставленных ей всуе страданий, у неё не было никакого выбора, у неё не было на это никакого шанса.

Жизнь – словно камень с горы, набирающий скорость и летящий то ли в пропасть, то ли в светлую долину, одинаково ретиво и смешно. Поначалу он ещё следует извивам природного русла, но, разогнавшись, стремительно скачет по ухабам и колдобинам, без разбора, по инерции, и, бывает, разбивается вдребезги, налетев на скалу, опрометчивый выступ которой виден ещё задолго до печального конца, но грозная неприступность её представляется почему-то в самый последний момент. Старуха привыкла к горю пополам с радостью. Выставление кем-нибудь напоказ её завзятой обременительности перестало поражать воображение. Все издевательства над собой она списывала на традиционный обиход, который, как она полагала, испортился вместе со временем. Да и сама порой вредничала перед детьми в тот момент, когда здравый смысл подсказывал ей просто промолчать. Наверное, не стоило ей иногда лезть к молодым со своими дельными советами, и то, что она получала в ответ, проявляя излишнюю щепетильность, нетрудно было предугадать заранее. Да скорее и она не смогла бы быть менее строптивой в их годы – как трудно сделать скидку, имея преимущество, – но никогда даже не предполагала наличия звериных эмоций, такого дикого нахрапа в отношении к матери, с которыми они часто потрясали её мнительную безмятежность. И всё же тогда она была счастлива. А сейчас… Её монашеская келья на глазах обветшала. Старуха столько времени уже не слышала здесь человеческого голоса. Она пугалась тех звуков, которые изредка вырывались из её рта, когда она совсем забывалась и чисто машинально выполняла какую-то работу. И, как ножом по сердцу, отдавал весёлый говор или смех, доносившийся случайно из-за стены или с улицы.

Сколько времени прошло с тех пор! Кто бы мог сказать, как всё круто оборвётся и развалится на части и останется она одна-одинёшенька среди этих стен. У неё никогда не возникал вопрос о смысле своего существования. Он был предельно прост, этот смысл: всю себя она посвятила семье, своим детям и внукам. Это ради них были её смех, и горечь, и болезни. Всё органично вписывалось в её жизненный уклад, и если она и обращалась иногда к Всевышнему, то всё равно ведь знала, что испытаний ей не избежать. Она была готова к ним, она даже уверовала в то, что они необходимы и жить постоянно в благоденствии никому не дано. И вот шли месяцы и годы, каждый ничуть не похожий на предыдущие. Во всяком случае, в своём неминуемом старении она различала те необратимые перемены, в которых зреет и развивается молодая поросль, вбирая в себя всё лучшее от родителей. И она была рядом. Она гордилась ими, ни одна из печалей вследствие их ругани или одолеваемой её слабости не могла затмить её счастья. Все они в равной степени владели её сердцем, и хотелось только подольше продлить период земного созерцания, побольше насладиться их здоровьем и умом. Уж чего она только не терпела от них, но всякий раз мысль её возвращала назад, на главную стезю. Она страдала, но верила, что счастье её незыблемо и радость её вечна. Эта мысль навсегда оставалась залогом её общего благополучия. Так оно и было все последние годы.

А потом пошла полоса катастроф, одна страшнее другой…

У неё всё сжалось внутри. Как давно это было, сколько дум она передумала по этому поводу, сколько слёз пролила. А и всего-то случилось год назад.

Да, это было в феврале. Зима который уже раз выдалась мягкая, на улице то подморозит чуть-чуть, то всё растает. Только и берегись в такую погоду, чтобы не шлёпнуться. Не убереглась… Был сильный гололёд, её дочь неосторожно перебегала дорогу, поскользнулась и упала прямо перед проезжавшим на большой скорости фургоном. Машина затормозить не успела.

Эту страшную новость она узнала первой и сразу же лишилась чувств. Из того, что было дальше, она не помнила почти ничего. Она отключилась на долгие дни, всё происходящее с ней после той трагедии вспоминалось сквозь какую-то дымку и тупую боль в голове. Рассказывали, что она бредила, плакала, беседовала с посторонними в их отсутствие, и вообще все тогда уверились в том, что она потеряла рассудок. Она не присутствовала на похоронах дочери, но, если бы такое случилось, она вряд ли смогла бы это перенести.

Похороны устроили зять и его родственники. Говорят, что он сильно напился на поминках, в первый раз в жизни, был невменяем, кого-то скверно бранил и никого не слушал. Что стояло за этим отчаянием, старуха долго не могла понять. Не сказать, чтобы у них была ангельская любовь, хотя, конечно, мысли такие после гибели его супруги представлялись просто кощунственными.

А тогда, видя его горе, она и сама болела сильнее прежнего. Часами не приходя в себя, бесцельно роясь в помутнённом своём сознании, она лежала пластом в кровати и рассматривала белый потолок и метущиеся по нему тени. Какой-то скрежет или гомон доносился, бывало, до её слуха, но сразу умирал, а она беспокоилась, чего-то боясь, начиная ворочаться и стонать. Затем – мрак опрокинутой ночи, тоска, жар и опять белизна. Изредка лицо зятя возникало над подушкой, она видела его грустный и в то же время какой-то обнадёживающий взгляд. Интуитивно ощущая его близость, вдвойне родного существа, она тянула к нему руки, отдавая на то последние свои силы. Он беззвучно шевелил губами, прося её о чем-либо или уговаривая; через малую часть разделяющего их пространства она еле улавливала его мягкий тон, ни с чем не сравнимую силу характера и успокаивалась, веря в надёжность этого человека, последнюю опору в её жизни.

Совсем нечасто она вставала и, шатаясь, еле доходила до туалета, обратно её уже надо было приводить. Изнемогая от усталости, она опять ложилась в постель и забывалась долгими часами тревожного сна.

Зять был всё время рядом. Он ухаживал за ней как мог, кормил, стирал бельё, и в минуты возвращающегося к ней сознания старуха была бесконечно благодарна ему за поддержку, провожая осанистую фигуру задумчивым взглядом и неизменно возвращаясь в памяти к его жене, утопая в обилии выступающей из глубины глазниц влаги, которая застилала и мысли, и комнату, и всё вокруг. Когда он уходил, она натужно всхлипывала, давая волю слезам, однако ей не становилось от этого легче. Она замолкала вдруг, с удивлением обнаружив, что прорвавшееся наружу рыдание мучает её ещё больше, и затихала в пучине скорби уже до следующего раза, пока новая волна большого горя не срывала с её уст не менее продолжительный и не менее трогающий за самое живое стон.

Неизвестно, сколько она не видела внука. После случившегося он куда-то делся и почти не появлялся перед ней. Потом она узнала, что его отправили на время пожить к родственникам, там у него была другая бабушка, такая же добрая, заботливая, и, скорее всего, ему там было хорошо. Она вспоминала его даже в забытьи, но никогда не спрашивала о нём, боясь услышать тягчайшую для себя новость, что и его надолго потеряла, что они увидятся теперь нескоро.

Она лежала, среди полной тишины узнавая шаркающую поступь зятя, угадывая, куда он движется, и как-то с особым волнением стала отмечать тот момент, когда шаги приближались к её комнате и открывалась дверь. Кроме него, в доме, как правило, никого не было. По мере того как она приходила в себя, оторванность от жизни, недостаток общения томили её измученную душу. Наплакавшись, она невольно вспоминала о своём существовании, о зяте и почти с нетерпением уже ждала, когда он придёт.

Однажды ожидание продлилось слишком долго. Она пролила море слёз, перелистала в голове всё своё прошлое, но вдруг отчётливо ощутила, что растянувшийся в квартире покой уже который час не нарушается никаким шорохом. Это неприятно поразило её. Она повертела головой: в комнате было пустынно и чисто, даже склянки с лекарствами и кружки на столе были расставлены чинным строем. С тревогой ещё пугающей её гипотетической беды она обострила до пределов возможного своё внимание и несколько минут вслушивалась в едва доносившиеся до её слуха посторонние звуки. Ей вдруг представилось, что её бросили навсегда, и то, что совсем недавно, убитой несчастьем, ей было безразлично, теперь одолевало невиданным страхом, коварно подбирающимся из-за угла, чтобы нанести ей свой последний, самый жестокий удар. Она заворочалась, скрип кровати с гулом разнёсся по комнате. Он резанул слух, будто в мертвецкой, совершенно посторонними аккордами, нарушающими ритуальный величественный обряд. Ей стало жутко, тело обуяла нервная дрожь, она попробовала что-нибудь сказать, но язык еле ворочался, слова не получались, а вместо них выходил жалкий противный лепет.

Она пролежала ещё какое-то время, всё же надеясь, что кто-нибудь появится. Однако в квартире по-прежнему было тихо, будто она была погружена в мрачную бескрайнюю бездну. Наконец, не вытерпев, уже не в силах выносить бездействие, она выбралась с трудом из-под одеяла, села и просунула ноги в глубокие мягкие тапочки. Как только она поднялась, тело заходило ходуном и стены в глазах поехали по кругу. Её замутило, после жаркой постели кожу обдало лёгким холодком. Она схватилась за спинку стула и вынуждена была навалиться на него, пока бездействовавшие долгое время мышцы не привыкли к тяжести тела. Мало-помалу она всё же одолела слабость и тихонько выглянула в коридор.

Там была другая тишина – какая-то звенящая, с отчётливым беспокойным отголоском, который обычно остаётся в доме после ухода шумных гостей. У неё кольнуло сердце, на глаза опять навернулись слёзы. Она вышла за дверь и припала к стене, которая обдала её уже ледяным холодом. Глухая к стонам и мольбам, каменная верзила, сведённая перекрытиями наверху, томила напоминанием мрачного склепа, словно поджидающего, когда набьют трупами его ненасытную утробу, захлопнут крышку и задвинут на ней тяжёлый засов. Ей захотелось услышать сейчас хоть какой-нибудь звук, ощутить хоть какое-то движение, чтобы почувствовать себя живым человеком, а не заброшенной старой каргой, давно ступившей одной ногой в могилу, но не расставшейся ещё со своей измученной плотью.

Неожиданно с лестницы донеслись шаги. Нет, это был не он, она сразу поняла, но всё же в надежде смотрела на входную дверь, желая услышать бряцание ключа, увидеть хоть чьё-нибудь знакомое лицо. Кто-то потоптался чуть-чуть на площадке, и потом шаги застучали дальше. Мимо.

Она стояла у стены, удручённая, опустив голову, и не знала, как быть дальше. Из кухни пробивался бледный свет, она тихонько пошла туда по скрипящему полу, с надеждой заглядывая вперёд, и, добравшись до места, не сразу сообразила, в чём дело.

Он сидел, сложив на столе руки и опустив на них голову. Лица его она не видела. Он уткнулся вниз, не шевелясь, и то ли спал, то ли думал о чём-то тяжёлом. Сама поза его выражала непомерную усталость, печаль, которая носится всегда в воздухе и наваливается сразу, как только дашь ей ненадолго пристанища. Ни одним движением не выдавал он жизни, точно и не дышал вовсе. Она неслышно подсела рядом и не стала беспокоить его сон, потому что решила, что видится ему сейчас прекрасная страна, где он, она, все они вместе, где свежий ветер, яркий свет, где много музыки, любви и смеха. Пусть подольше продлится это очарование.

Размечтавшись, она не заметила, как положила ему руку на плечо, и тогда он поднял голову. Утомлённый, потерянный взгляд скользнул в её сторону, он не удивился. Можно было подумать, что её здесь не было, буквально прозрачная её душа парила в воздухе, являясь для него невидимой. Однако вопреки этому он ей улыбнулся, и теперь уже с печально-добрым, трогательным видом смотрел на неё в некой растерянности, переживая боль утраты и оставаясь для неё всё тем единственным причалом, неколебимую стойкость которого она не раз ощущала в эти последние дни. Она благодарила и жалела его, она ощущала ту тяжесть и заботы, которые судьба взвалила на его плечи, и уже хотела думать о будущем, уже помогала ему мысленно во всём. Она была несказанно рада, что ещё что-то осталось, через призму горькой тоски своей она старалась крепиться, понимая, сколь неприятна может оказаться для него её постоянная плаксивость.

Чуть позже она узнала, что зять брал отпуск на работе и целый месяц сидел из-за неё дома. Он долго не мог оправиться от постигшей его семью беды. Она видела, с какими мучениями сопряжено было его горе, где даже немалые его душевные силы тратились на каждое мимолётное напоминание о том, что было связано с его супругой, их бывшей жизнью, которая представлялась порой не то чтобы счастьем, но тем заветным островком успокоения и радости, коими намеревается насладиться каждый до глубокой своей старости.

Постепенно она стала успокаиваться. Он уже работал, а она потихоньку ковырялась весь день одна. Поначалу двигалась мало, но со временем расходилась, стала гулять, ходила по магазинам и нет-нет да и покупала что-нибудь по старой памяти. Потом появился Алёшка, чем привёл её в неописуемый восторг. Она отдавала ему теперь все свои силы, опекая его, следя за проявлениями его неугомонного нрава, всё так же беспокоившего движением, неукротимой энергией юного существа. Алёшка пережил всё очень быстро и вновь увлёкся своей активной детской жизнью, с наивной грустинкой только говоря иногда что-нибудь про маму. А так бесился и шумел с прежней силой, и она, окрикивая или наставляя его, никоим образом не упоминала про мать, боясь поранить мягкое, неокрепшее сердечко, разбередить зарубцевавшиеся ранки, чтобы не осели они плотной опухолью на всю жизнь да не оставили в нём пагубный осадок какой-либо вины.

Он был её светом, утешением в ненастье мрачных дней. Он занимал её игрой, непослушанием, и она рада была отвлечься от горестных раздумий. Постепенно она возвращалась к жизни. Постепенно она стала проникаться тем, что у неё ещё есть внук, ради него сносила она страдания и тоску и готова была к новым испытаниям.

Нет, безоблачного счастья не было на её пути – всё больше беспокойство и утраты. Нервы, расставания, терпение, боль. Болезни, страхи, неудачи. Как, наверное, можно закалить дух, выдерживая постоянно новые испытания! Подвергаясь частым напастям, которые не дают покоя ни днём ни ночью! Какая железная воля перемелет всё это? Вынесет ли она ещё какую-нибудь беду, хоть на каплю сравнимую со случившейся? Её не отпускало скрытое отчаяние, она часто забывалась в делах, но горечь безутешных воспоминаний не ослабевала со временем. Когда она уже почти привыкла к пустоте, наступали минуты, которые заставляли в мельчайших подробностях заново пережить всю трагедию, до предела обостряя её материнскую любовь…

Старуха шевельнулась, вернувшись к реальности. У неё сжалось сердце, и нервная дрожь пробежала по всему телу до кончиков пальцев. Затерянный в комнате взгляд будто наткнулся на святую реликвию. Уголки рта поползли в стороны, на лице появилась лёгкая улыбка. Блестевшие счастьем глаза рассматривали невидимый образ, находящийся тут же рядом, перед ней. Несколько раз она порывалась протянуть руку, но сразу же отдёргивала её, словно не веря в то, что вызывало у неё сейчас такое страстное умиление. В то же мгновение густая тень опустилась вокруг неё, тело сдавило судорогой, неимоверная боль отразилась во всём её виде. Инстинктивно она открыла беззубый рот, но, как бы захлебнувшись глотком воздуха, закатила вверх глаза и, предваряя страшный миг кончины, вся сжалась, сложив ладони на груди и замерев в предсмертной муке. Она сидела молча, побелев от напряжения. Несколько секунд спустя, распаляясь в лихорадке, её тело заходило ходуном, задрожали руки и губы, и, потрясая округу горечью страдания, наполовину со слезами, у неё из груди вырвался надрывный и в то же время тихий и мягкий вскрик:

– Доченька моя.

Она разрыдалась, подвывая протяжным стоном. Точно от обиды, жестоко обманувшись в тайных своих надеждах, опрокинутых жизнью, она убивалась тем приступом эмоций, который был сильнее безутешного её горя. Это был не порог смерти, а безжалостная тоска. Это вмяло плотный грунт колесо её страданий.

Она увидела лицо, учуяла тончайшие колебания, которые наполняли тогда эту комнату. Сквозь тишину, казалось ей, она слышит эту речь, раздражённую, недовольную каким-то очередным неправильным её действием. Как всё знакомо! Уж не наяву ли это?! Она чуть не сказала: «Ну всё, и не приставай ко мне больше», – но тут же осеклась.

Нет, это невыносимо. Это просто безумие. Прочь, вон отсюда, из этого дома, где всё пропитано их жизнью, где не даёт покоя ни одна вещица и нет угла, в котором не терзали бы душу нечаянные свидетели былого благополучия. Она быстро засобиралась, трясущимися руками надевая пальтецо, всхлипывая и натужно сгибаясь, чтобы обуться. Некоторое время ковырялась с дверным замком, забыв, в какую сторону его крутить, и наконец закрыла за собой входную дверь.

И вот теперь она брела по залитым солнцем, подтаявшим дорожкам, брела без цели, просто так, редко поднимая голову и не обращая внимания на прохожих. Её пугали мысли, поэтому она старалась ни о чём не думать.

На улице было свежо, больше движения, звуков. Она окунулась поначалу в необычную для себя обстановку. Её обдало запахом проталин, измождённый долгими представлениями слух уловил щебетание птиц, перед ней открылась дивная картина, где окружение поражало новизной чувств. Она совсем отвыкла от впечатлений. Однако всякий раз, как и сегодня, когда она выходила из дому, уже через насколько минут её взгляд тускнел, внимание ослабевало, всё кончалось и ничто вокруг не представляло для неё ровным счётом никакого интереса. Она ползла без памяти, как окончательно заблудившийся в пустыне путник. Но в дождь и в холод, уйдя куда-нибудь за несколько домов, удивительным образом она возвращалась всегда назад, руководствуясь при этом не временем, не голодом, а бог знает ещё какими чувствами. Бывало, бездомный пёс приставал к ней и плёлся рядом, точно проникшись единством безрадостной жизни со встречным, пока не иссякал запас его скорби и не находил он себе занятие более привлекательное и близкое его нуждам.

Старуха посмотрела вперёд: на неё медленно надвигался автомобиль. Она остолбенела, увидев в нём зло, наносящее глубокие, кровоточащие раны одним и отбирающее жизни других. Человек, управляющий этой железной коробкой на колёсах, был скрыт в глубине за стеклом: на него как-то мало обращаешь внимание, о нём почти не думаешь. Она смотрела в «лицо» презренной твари, активно возбуждая в себе ненависть к ней, как будто груда железных деталей, её составляющих, имела какой-либо разум и чувства и степенью их развития могла достигнуть уровня понимания человеческого горя. Старый и уродливый советский «москвич», гремя и фыркая, приближался к ней, а она и не думала отойти в сторону. Наконец он посигналил. Испугавшись, она засеменила на обочину. Провожая его взглядом, приподняла чуть вверх руку и как могла погрозила ему вдогонку клюкой. Растеряв силы и терпение, старуха вымещала обиду за судьбу на бездушном автомобиле.

Однако надо сказать, что ни злоба, ни дикое отчаяние ни сейчас, ни в целом не коснулись черт её характера. Какая и была, мягкая и добрая, всю жизнь, она так же и увядала, сохранив в себе с ранней юности задаток сердечной теплоты, превратившейся с годами в сердечную наивность, из-за чего в какие-то редкие минуты трагические ощущения весьма болезненных её чувств не давали ей покоя ничуть не меньше событий, их вызвавших. Теперь настал черёд дней, непревзойдённых по трагичности. Суровые потрясения обезглавили её внутренний мир. Для себя она его сберечь никак не смогла.

В природе человека сохранилась и беспомощность. Иногда так хорошо складываются обстоятельства – бесстрастные предвестники событий, – что отучаешься от собственной сноровки, а когда иссякают плоды бесовской кухни, готов сразу погибнуть, в глубоком оцепенении перебирая в голове картины чудовищного финала. А уж какой финал поджидал на склоне лет это кроткое создание, заслужившее все блага на земле, не пожелаешь своему худшему врагу.

Стоит только представить, насколько может быть сильна в человеке любовь, насколько она может быть неразрывно связана с жизнью, в которой посвящена ей каждая мало-мальски различимая во времени крупица, как становится понятным высокий смысл воспетого самой природой чувства. И неотделимого с ним понятия жертвенности, хранимой в укромной глубине, не доступной перу ретивых борзописцев, не касаемой мотивами их повального блеяния. И прекрасной власти обожания, отвлекающего сердце от непомерных амбиций, ради всех святых умоляющего о взаимности, приглашающего точно отдать всё на свете, принадлежащее тебе, так чтоб вообще ничто и никогда уже тебе не принадлежало. И первейшего завета всем оставшимся: «Помоги ближнему своему», – не только физически или духовно, но и в любом деле – просто помоги, заповеди, которая в истинной любви приобретает троекратное значение, осветляет её, наполняет жизнестойкой красотой осязания без душевных припудриваний возникающих по этому поводу жалости и сострадания, которые нужно ещё долго, настойчиво в себе воспитывать. И тем понятнее становятся чувства матери, в отличие, скажем, от любви дочерней, те чувства, которые претерпевает задавленная невзгодами женщина, отдавшая молодость только тому, чтобы вырастить своё прелестное чадо, сделать его умным и благородным, пережившая войну, голод, лихоимство, заслужившая уважение уже за то, что смогла перенести всё это, и вдруг теряющая единственный, неповторимый источник своей радости, своё счастье, своё земное восхищение, перед чем падение в грехах не стоит даже йоты разбирательства. Бедное, изувеченное сердце! Как, должно быть, наплевать ему на постулаты, жеманно тратящие слова на наставления. Как мутится рассудок, не приемлющий насилия афоризмов, где «терпи», «смирись», «не возбуди в себе» предстают жалкою насмешкой пустого нарекания, требующего его неукоснительного соблюдения с первых минут осознанной деятельности человека и всё так же бесцельно отвлекающего того в роковые мгновения, как надоедливое насекомое. Смирись со своей участью – и воздастся тебе. Будь мирным и покладистым – и это обязательно когда-то зачтётся. Дави только злобу, месть, очернительство, не допускай случая поколебать своё достоинство, умри не сдавшись, с чёткими понятиями, с чистой совестью перед людьми.

Когда б святое Провидение давало страсти безвозмездно, определяя всех мерой своего всесильного величия, разъединяя добродетель и порок, а не размешивая их уполовником в одной общей бадье, и одинаково б карало или награждало за те малейшие проступки, которые удивительным образом становятся очень быстро неуловимыми для собственного глаза, тогда не лились бы в пустоте сладкозвучные заповеди, речитативом, нараспев, осеняя концертностью высокие своды залов, и не силился бы каждый узреть очевидное – плоды своих деяний, задвинув шоры на дерьмо и пребывая в спокойном и благостном, одухотворённом состоянии с заманчивой идеей, что удастся ему надуть все власти, даже самые верховные на свете. Не думалось бы всуе о расплате, оскверняя мысль желанием самых изощрённых для кого-то мук. И – что за дикость это искушение! – не порхал бы бабочкой отъявленный негодяй, упиваясь звуками пастушьей свирели – у каждого свои пристрастия и вкусы, – отчего его блаженную в ту минуту улыбку не пришлось бы оценивать как безусловно мерзкую. Однако ж дух святой не делает поблажек. Он только шлёт нам испытания, за годом год, за часом час, под неусыпным бдением: не оплошай. Твори добро, не думай о возмездии, сноси все горести, как терпит их покорный во всём слуга. Закрой глаза на гнусности, вносящие в сообщество разлад. Тебя это будто бы и не касается. Но если труд праведный и труд в высшей степени корыстный, граничащий с преступлением, отмеряются одной меркой и лишь потом когда-то негласно, втайне от мирских сует, запрятанный далеко в канонах нониус определяет степень порчи, а Вершитель воздаёт, то где ж гарантия от пресловутого обмана? По какой такой заоблачной мысли миллионы пострадавших и преданных, не ведавших в жизни злобы, подлости, стяжательства лишены возможности узнать о справедливой каре, равно как и только помышлять об этом? Они увенчаны смиренностью, под которой скрывается часто бессмысленное прозябание, и все как один увлечены предметом, который содержит ещё не одну подобную нелепость. Вера не может быть абсолютным судьёй. Облачённый в свою веру преступник настолько же прав, насколько по-своему права и его беспомощная жертва. Отчего не сделаны мы из камня или железа, если известно, как мягок и уязвим человеческий дух? Вы хотите быть честным! Где ваш внутренний цензор? Вас мало били. Будут бить больше – и он в конце концов умрёт. Не поможет вам никто, кто настойчиво и вечно просит покаяния. Не покаяния – а лицемерия. Не слов прощения – а ненависти, лютой, жгучей, всепожирающей ненависти, которая застаёт последний миг уничижительного признания как напутствие на ещё более изощрённую месть.

Оттого ли остаётся уповать на могущество добра и благородства, предмет которых сам по себе и превыше всего, потому что не ведут к нему ни зависть, ни страх, ни какие-либо другие человеческие скверны. Оттого ли в один прекрасный день лучина горя отъедает твоё самое ядро, когда отчасти чувствуешь себя – увы, бывает! – обделённым…

Что-то случилось в их отношениях. Зять стал замкнутым, практически не общался с ней без надобности. Те редкие минуты, в которые он позволял себе заговорить с ней, постоянно глядя в сторону, отдавали такой неприкрытой натянутостью, точно они совершенно не знали друг друга и, оказавшись по воле случая в одном месте, желали побыстрее и половчее расстаться. Его озабоченный вид внушал ей опасения. Она вдруг вспомнила, что является тёщей, хотя раньше об этом как-то не задумывалась. От этой мысли у неё всё холодело внутри. Ни одним словом он не давал разрядки. Она не могла понять его настроение, ей казалось, что его что-то гложет. Постоянная недосказанность так и сквозила даже в самой естественной его реплике, после которой и поставить ничего более нельзя, кроме как точку. Говоря о чём-то, он неестественно вдруг замолкал, будто наткнувшись на запретную тему… и на этом обычно всё заканчивалось. Её неприятно поражала некая двусмысленность его поведения. Сама она даже не пыталась его о чём-либо расспрашивать, и главным образом вот почему. Если бы эти разительные перемены, произошедшие с ним, явились только отголоском последних событий, то не вызывали бы в её душе беспокойства, а, наоборот, помогли забыть случившееся, она почувствовала бы, что делит с ним одно общее горе, и, глядишь, как-нибудь и зарубцевались бы со временем её глубокие раны и сложились бы у них новые, вполне устойчивые отношения. Однако по одному его взгляду где-то в сокровенных тайниках своей души она угадывала обман, непонятные ей сомнения. Она видела, что он мается неспроста, что давно уже задумал какое-то неприятное для неё дело, но совесть не позволяет ему напугать её или обидеть, особенно сейчас, в такое нелёгкое для неё время, когда свежи ещё в памяти и яркие дни их совместной жизни, и болезнь, и потрясение, и её отчаяние, и стоны.

Он был часто мрачен и подчёркнуто нелюдим. Его, похоже, терзало, может быть, даже злило сложившееся на тот момент положение, зависимость от какого бы то ни было долга перед ней, хотя злость свою он никоим образом не выказывал. Со смертью жены разрушились связующие нити, что показало, насколько эфемерной оказалась его близость со старой милой тёщей, и, несмотря на достаточно продолжительный срок их совместного проживания, он так и не научился за неё радеть. Получалось, что осуществление его идеи наталкивалось на одно-единственное препятствие – нежелание огорчить бедную старушку, и так уже изрядно сломленную несчастьем, боязнь того, что новое известие окончательно свалит её с ног или просто сведёт с ума. Значит, было у него в планах что-то, что могло потребовать от неё дополнительного мужества, стойкости, чего взваливать на исстрадавшийся в последние месяцы, дряблый организм хотя бы из чувства простого человеческого сострадания он никак не мог. Он и с ребёнком общался не как раньше, будто имея в голове какие-то дальние намерения, которые теперь причиняют неудобства, заставляют его переживать, раздражают его и от которых, вполне возможно (чёрт бы её побрал), ещё придётся отказаться.

The free sample has ended.

Age restriction:
16+
Release date on Litres:
23 July 2025
Writing date:
2025
Volume:
355 p. 42 illustrations
ISBN:
978-5-907949-42-3
Download format:

Similar books