Read the book: «Вся жизнь как подарок судьбы»
© Герасимов Н. Н., 2021
Фото из архива автора
Фото на обложке: Valerija Polakovska/Shutterstock.com
***
Эта книга посвящается моим учителям, как школьным, так и встреченным по жизни.
Все они хотели, чтобы я оставался Человеком.
Я родился в Иванове, в 1936 году, 7 марта, в 23 часа 40 минут. Акушеры якобы сказали: будь я девчонкой, рождение записали бы восьмым марта. Значит, моё везение началось уже с появления на свет мальчишкой, а красивых девчонок, это знали все, в моём родном городе и так всегда было с избытком. Сейчас с Ивановым, кроме родительских могил и воспоминаний, меня вроде как ничего больше не связывает. Последние десятилетия, прилетая на родину, проезжаю его напролёт, торопясь в город Фурманов. Оттуда родом моя жена Аля, сейчас здесь живут многие её родственники; только вот моя сестра Лида, пожив тут несколько лет, надумала вернуться в Иваново. А воспоминания о юных ивановских годах говорят о таких кульбитах в начале моей жизни, которые могли отравить, сделать горькими существование и моё, и близких, родных мне людей.
Как-то, немало уже лет назад, я решил навестить Воробьёво – окраинный район родного города. Здесь, на 6-й Березниковской улице, я провёл свои самые заметные юношеские годы. Наш дом, уже сильно постаревший, остаётся на своём месте, только найти его сейчас можно на улице Генерала Белова. Другие Березниковские переименовывать пока не стали.

Я в медвежьих объятиях. Мне скоро 1 год
Ностальгические нотки вели меня к тем, с кем когда-то я встречался едва ли не каждый день. В этот раз мне было уже порядочно за шестьдесят, но чувствовал я себя вполне прилично. Те же, кого бы хотел увидеть, все моложе. Интересно, как устроились их жизни, какими они стали сейчас?
К своему удивлению, из всех прежних товарищей и просто знакомых я застал только Валерия и его жену Людмилу Колосовых, живущих на параллельной нашей улице 5-й Березниковской. Я и Валька Колос, как все тогда его называли, были просто хорошими товарищами, ещё пацанами мы с ним вместе лазили с ружьями по болотам, играли «под интерес» в карты. В соседскую девчонку, подругу моей сестры Люську, он был влюблён, я думаю, с самого раннего детства. И сейчас мне было очень приятно видеть в здравии эту добрую семью, пронёсшую свою любовь через всю жизнь.
Было по-летнему тепло, но улица почему-то больше не шумела детскими голосами. Никого!
А где наши бывшие добрые знакомые, где тогдашние девчонки? Здесь же сейчас тихо живут в знакомых мне старых или в этих вот вновь построенных, закрытых глухими заборами домах? «Так почти всех, о ком ты спрашиваешь, уже нет, – говорит Валентин, – их совсем нет… умерли… и некоторые уже давно».
Но как же так? Ведь многие из них только-только родились, когда я был мальчишкой. Другие едва пришли в этот замечательный мир, когда я уже стал парнем. И тех девчонок нет, которые меня любили. Нет круглолицей Вальки, милой девочки Ляльки. Неужели и Фаи нет? И Машеньки Шуваловой тоже?! Как же так? Вдруг – и исчезли! Так рано!
Значит, не зря мы так часто слышим горестные слова пожилых людей: «Жизнь пролетела как один день. Вроде и не жили совсем». Именно в этот раз я, кажется, осмыслил эти горькие вздохи совсем не таких ещё старых, но буквально высосанных жизнью, усталых людей.
Те визжащие от первых детских восторгов девчонки, к счастью, ещё не знали, как молниеносно пролетят их дошкольные годы. И вот уже каждое утро они должны идти на свою первую «работу» – в школу. Идут потому, что так надо, что образование действительно нужно. Лично мне, иногда с подсказки добрых людей, пришлось убедиться в этом за свою жизнь не раз. А как же эти, кого сейчас уже «совсем нет»? Большинство по бедности, другие потому, что не встретили в нужное время, как я, добрых наставников, не смогли осилить десятилетку, ушли в ПТУ, ФЗУ, техникумы. И потом сразу же на работу. Им хотелось самостоятельности, какой-никакой собственной заработанной «копейки». Зимой утром, ещё почти в ночи, по морозу бегом на работу – в цеха, на фабрики, в грохот ткацких, прядильных станков, в матерщину мастеров. Вечером опять работать, уже дома, и, наконец, совсем без сил в кровать… Завтра… Да что завтра! Так будет и послезавтра, и через месяц, и через годы.
Не лучше, а чаще хуже, складывалась судьба бывших мальчишек, парней, мужиков. Их, только ещё родившихся, сразу за порогом дома ждала та же бездушная конвейерная лента. Каждое утро день за днём, год за годом – на работу! За копеечную зарплату, за 12 дней «трудового» отпуска в год.
И пусть попробуют опоздать, хоть день прогулять. Да, пусть попробуют… В один из общих «судебных дней» – 7 мая 1952 года – «воронок» собрал нас, только что осужденных, из нескольких городских судов; и всех для начала на три дня поместили в карантинную камеру – «нолёвку» Хуторовской тюрьмы города Иванова. Оказалось, в камере до нас уже были «прописаны» двое, считай, не мужиков, скорее, взрослых парней-работяг. На них, морально раздавленных, молча сидящих с опущенными чуть не ниже колен головами, больно было смотреть. Как стало известно, один имел 4-месячный тюремный срок за опоздание на работу, другой получил 6 месяцев отсидки за один день прогула. И с нами же вместе сегодня в тюрьму доставили «уголовника» из города Фурманова. Этот ещё зимой, поскользнувшись и падая, случайно, возможно, не слабо ударил рукой по груди проходившего мимо милиционера. За это сегодня суд по статье 73 УК «благословил» его шестью годами лагерей! Стране такие «преступники» были очень нужны.
Вот один слово в слово запавший мне в память разговор с другом Виктором Шевчуком. Это был какой-то из 1970-х или 80-х, совсем не обильных годов:
– Знаешь, Витя, на что я обращаю внимание в наших магазинах? На витринах какие-то дешёвые рыбные консервы, в грязных открытых пакетах такое же грязное пшено, перловка. И сплошь пустые прилавки. Зато сразу бросается в глаза совсем небольшой, но зовущий к себе ухоженностью уголок, заставленный бутылками водки, портвейнов, какой-то газировкой.
– А ты подумай: заходит работяга после смены в магазин и видит то, о чём ты сейчас сказал. Он уставший, голодный. Купить нечего. Берёт банку кильки в томате, за три рубля бутылку водки. Домой пришёл, выпил, килькой закусил, может, щей хлебнул – и без сил спать. А завтра, хорошо если не в единственной своей телогрейке, по темну и по морозу бегом, не дай бог опоздать, опять в цех слесарить, на склад грузить, на лесозавод пилить… Вечером та же дорога, тот же пустой магазин, килька, водка…
Так и не увидев сколько-нибудь настоящей жизни, один за другим насовсем, навсегда уходят, да что там – уже ушли в небытие недавние друзья, просто знакомые и малознакомые, совсем не старые люди наших улиц. А на кладбищах, сельских погостах опять и опять слышно безысходное, горестное, тихое: «Так вот вся жизнь прошла как один день. Будто ещё и не жили…»
Не слышат пока этих слов только весело визжащие, радующиеся светлому детству девчонки и играющие в войну мальчишки.
За что же такая, другая, жизнь досталась мне? Едва ли не в тот день посещения своих Березниковских улиц я впервые задал себе этот и ещё другие вопросы. Разве только за тем многие из нас рождались на свет? За что людям выпадают такие разные судьбы? И кто же это всё решает – кому, сколько и как прожить? Почему иначе сложилась моя жизнь? Вот её-то короткой и неинтересной я бы назвать не мог. За что мне всё это?
Начало
Как и большинство моих сверстников, я родился в рабочей семье. Детство пришлось на войну. Не самым сытым оказалось это детство. Но многим было ещё хуже. Мне же всё военное время, от начала до конца, посчастливилось провести в самом лучшем в Иванове детском саду № 8, который тогда располагался на улице Крутицкой в бывшей вотчинной конторе графов Шереметевых. Почему сейчас упоминания об этом садике, приютившем в очень трудные годы девчонок и мальчишек, я не нахожу во всезнающем интернете? Неужели же так и не нашлось тех, кто оставил бы воспоминания о нём в истории моего города?
Я и сейчас по памяти могу нарисовать всю территорию нашего садика, точно указать место, где располагалась клумба или уютный, огороженный кустами жёлтой акации участок, – там нас, мальчишек и девчонок, голенькими выкладывали на раскладушки загорать. Помню ещё совсем молодой замечательную, по-матерински любящую нас директрису Нину Алексеевну. Не забыл, как однажды нам ставили уколы, я страшно этого боялся, плакал, а она гладила меня по голове: «Коля, зайчик, ты же смелый мальчик. Не бойся».
Я приходил в свой садик, учась в школе, затем вернувшись из армии, потом приезжая из института; приходил со своим сыном Юркой. Последний раз навестил его, если не ошибаюсь, уже живя на Камчатке. Удивила тогда воспитательница старшей группы Ольга Ивановна. Едва я раскрыл рот, как она остановила меня, ткнув пальцем в грудь:
– Подожди, подожди… ты – Юра, нет – Коля Герасимов, Юра был твоим двоюродным братом.
Самым печальным в то последнее посещение для меня было видеть сильно постаревшую Нину Алексеевну, с большим трудом, да и то с подсказки, будто бы узнавшую меня, Колю.
И ещё: в садике я познал свою первую, не отпускавшую меня, думаю, не менее десяти лет любовь к родственнице нашей директрисы, моей одногодке Але Белокринкиной. Глядя на сохранившееся фото тех лет, я без труда многих вспоминаю по именам и фамилиям.
И вот сейчас, когда мне, как я сказал, было уже за шестьдесят, я опять специально пошёл навестить свой садик. Кирпичная стена, отгораживавшая внутренний двор от улицы, частично оказалась порушенной, прислоненными к ней стояли фрагменты металлической ограды. Шла «перестройка», и шикарную территорию бывшего нашего садика кто-то, подумал я, уже начал «перестраивать» под себя. Это было так грустно, что я не мог заставить себя появиться на Крутицкой ещё лет пятнадцать.
И всё-таки уже в 2017-м решился, выйдя из автобуса на площади Пушкина, пройти давно знакомой мне дорогой мимо драмтеатра. И… Вот она, маленькая и такая дорогая моему сердцу частичка Родины.
Я подходил к нынешней цели приезда в Иваново с некоторым страхом, ожидая, что такой родной для многих детей дом сейчас занимает какая-нибудь контора, рядом с которой в урне и вокруг неё валяются окурки. Думал, что вряд ли нынешние хозяева, не дай бог, ещё и полноправные собственники, разрешат мне зайти не то что внутрь помещения, но и на территорию «своей усадьбы». Но всё оказалось не таким безнадёжно плохим. Пока. Не знаю что, само ухоженное здание или восстановленная ограда, обрадовало меня больше. Сам же родной многим из нас садик сейчас оказался закрытым, на ограде висело предложение к желающим взять здание в аренду. Предполагаю, что требования в части сохранения бывшей вотчины графов Шереметевых выставляются серьёзные.



Здесь, в детском садике № 8, для меня прошли все военные годы
Через калитку, которая в моей памяти не сохранилась, прошёл за ограду. От бывшей территории осталась лишь небольшая её часть, но чистая и заполненная зелёным газоном. А там, где мы раньше играли, и далее стоят огромные современные дома, асфальт вокруг ближайших, как я увидел, тщательно прометал дворник.
Навестив-таки место родного садика, по Шереметевскому проспекту прошёл до площади Революции, оттуда мимо 30-й и 33-й школ вышел на Большую Воробьёвскую, и далее ноги привели меня на когда-то мои Березниковские улицы. Шёл пешком сначала потому, что не смог поймать такси, не знал номеров для вызова, а потом уже поставил себе задачу пройти всё-таки весь путь на своих двоих. Уверенность мне придавали домашние, один-два раза в неделю, 12-километровые утренние променады. Честно, свой возраст – 81 год – я отнюдь не считал «старческим». Намял кроссовками ноги, и притомила стоявшая в тот день жара. Зато на обратном пути мог в полной мере оценить истинное удовольствие от поездки в такси.
А теперь назад – в детство. В начальную школу № 3 (располагалась она на улице Арсения) в сентябре 1945 года мы так и пошли полной, как мне думается, своей детсадовской группой, и всем нам было тогда по 8 с хвостиками лет. В нашей малюсенькой двухэтажной школе было всего-то два, может быть, три класса. Судя по внутренней отделке, до революции и здесь жили не рабочие люди. Опекали нас прекрасные, ласковые женщины: директор школы Серафима Дмитриевна Ржевская и учительница нашего класса Вера Николаевна Архангельская. Мама с бабушкой, помню, говорили, что, судя по фамилиям, они, скорее всего, из церковных семей, поповские дочки – подвижницы. Навсегда осталось в моей памяти, как ежедневно на одной из перемен в класс заносили поднос с маленькими, по числу учеников, аккуратно разложенными кусочками хлеба, ещё и с крохотными довесочками сверху.
Часто-часто в своей жизни я вспоминаю Веру Николаевну: высокую, страшно худую, с бледным, до чистой белизны лицом. Последний раз в эту свою первую школу я зашёл через много лет. На удивление, меня узнала ещё работавшая школьная техничка, татарка Тамара. Сказала, что Веры Николаевны уже нет, а старенькую Серафиму Дмитриевну она приютила в своей подлестничной махонькой каморке. Больше ей жить было негде. И это меня очень расстроило, возмутило.
И далее о жизни
До моих 11 лет наша семья жила практически в центре города, в переулке, именовавшемся Сторожевым и идущем от улицы Садовой параллельно нынешнему Шереметевскому проспекту в сторону реки Уводи. Метров через триста или чуть дальше он упирался в здание, которое люди называли «Промакадемией». Во время войны это здание было переоборудовано под военный госпиталь, а вот сейчас строение ждёт ремонта.
От нашего переулка брали начало улицы Сакко и Третьего Интернационала. Наша семья жила в кирпичном доме бывшего конезаводчика, фактически на чердаке, который мой отец перестроил в жилое помещение. Из окна, выходившего на улицу Сакко, зимой, когда опадала листва, вдали просматривалась Белая церковь, действующая даже в годы войны. Наше жилище принадлежало аптекоуправлению. Совсем недавно упоминания о Сторожевом переулке в интернете я не нашёл.
Иногда, когда почему-то долго не спится, я брожу по лабиринтам своей памяти. Вспоминаю себя с дошкольного, раннего школьного малолетства; обрывками – с последних довоенных, начала военных дней. С этого возраста на ближайших к нам улицах я, сам того не осознавая, всегда находился под прикрытием невидимого надёжного зонта. Колю Герасимова никто не мог обидеть: у меня же были старшие братья, и самый авторитетный из них – Юра, которого часто называли просто Карасём. Потом братья и их друзья, почти все не по своей воле, с улиц стали исчезать, но память о них, непростых парнях, продолжала жить. И тогда соседские подростки, показывая своим знакомым на меня, говорили: «Вот братишка Карася!» Новым знакомым это, очевидно, о чём-то говорило. А я, слыша такие слова и мало что понимая, исподволь пропитывался сознанием некоей своей особенности. Так развивалось и постепенно крепло моё самосознание, не приемлющее в отношении меня насилия. С детства я не любил смотреть на драки соседей-мальчишек. И пронёс это через всю жизнь.
И живёт в моей памяти один особенный день, когда улицы были заполнены радостными людьми – все праздновали окончание войны. Мы втроём: я, Женька Калёнков и Юрка Петухов, всем по 9 лет – пошли в сторону ресторана «Москва». Мама утром дала мне на сладкие покупки чуть ли не красную «тридцатку». Торговали всем даже на улицах, и мы ради такого праздника решили купить «четвёрку», 250 г, водки. В общем на всех дворе на уютном чердаке небольшого сарая нас нашли по громкому разговору. Женьке и Юрке дома достались отменные порки, но у меня была заступница – любимая моя Баба. Она, укутав меня в одеяло, оставила там же на чердаке, пока я не проспался. Мама о нашем приключении даже не догадалась.
Весной 1947 года мы переехали на окраину города, в Воробьёво, на 6-ю Березниковскую в дом № 81. Наша улица через два квартала кончалась карьерами, и дальше начиналась «природа». Въехав в голый дом, наша семья не имела даже подушек: ради приобретения своего жилища продали всё, включая патефон и заквашенную с осени капусту.
С переездом в Воробьёво и, тем более, к 14 годам нужды в самоутверждении у меня не было. Я знал себе цену, и меня уже тоже называли Карасём. Как-то само собой, без эксцессов моё главенство было признано мальчишками-одногодками ближайшей округи. Поругавшись, подравшись, соседские малолетки, пацаны постарше торопились ко мне, как к третейскому судье. Я спокойно их мирил.
Живя уже в Воробьёве, я так и остался доучиваться в своей начальной школе № 3. И потом не согласился поменять центр города на Воробьёво, в пятый класс пошёл опять же в лучшую школу города № 30. Во время войны её занимал военный госпиталь, в котором все те годы работала моя мама.
Расстояние от дома до школы оказалось не таким уж и большим, добирался на трамвае (тогда на № 4), а то и пешком. Вот когда я научился не только быстро ходить, но и очень даже неплохо бегать.
Ко времени моего перехода в пятый класс школы в стране разделили на мальчишечьи и девичьи. Отношения между учащимися (я говорю о мальчишках) становились более жёсткими. В их среде стали намечаться претенденты на лидерство либо на личную независимость от одноклассников. Это значило, что пришла пора заявить о своём непокорном «Я». У мальчишек, претендующих на лидирующее положение в коллективе, часто всё решалось через «схождение» – честную, один на один драку на кулаках.
Моим будущим соперником в классе был хороший парнишка Юра Мякишев. И мы вполне по-мужски пришли к необходимости «сойтись» при всём классе. Место было выбрано далеко от школы на улице Большой Воробьёвской, на территории ИВАТУ. Драка была честной и бескомпромиссной, при стечении всего класса и даже при случайных взрослых наблюдателях. Дрались кулаками и в полную силу так, что раза два после удачных обоюдных ударов мы оба оказывались на земле. Поднимались и дрались дальше. Чтобы кто-то из чужаков пытался нас разнять, не помню, но наш бой, вероятно, всё-таки был остановлен третьей стороной.
Сколько-нибудь заметного своего преимущества в нашем поединке я не увидел. Но уже утром следующего дня Юра всем своим видом показал, что лидер в классе сменился. Обид друг на друга у нас не было, и мы остались хорошими товарищами. По своей натуре я никогда не был агрессивным, и об этом ещё не раз вынужденно буду упоминать по мере своего дальнейшего душеизлияния.
В пятом и шестом классах учился нормально, потом стал скатываться в ряд обычных середнячков. Учителя у нас были под стать нам, хорошие, добрые. За одним, пока одним, исключением. В подаренной мне в школе годы спустя книге К. Е. Балдина «Начало начал» я с удовольствием узнавал многих из учителей. Особым теплом отдались в душе ставшие родными имена, о которых скажу чуть позже.
А сейчас отдельно отдаю дань памяти одному расхваленному автором «прекрасному» педагогу – М. А. Панкрышевой. По характеру Мария Андреевна была страшной змеюкой, её страсть к железной дисциплине на уроках граничила с садизмом: все должны были сидеть за партой только по стойке смирно. Меня она тут же выгоняла из класса до конца урока, если я поворачивался назад за линейкой или резинкой, неважно с чем обращался к соседу по парте. И случалось это не один, не два и не три раза. Именно по её вине я на всю жизнь невзлюбил науку математику, не понял ни алгебры, ни тригонометрии.
Бит матерью я был дважды в жизни. Первый раз, когда в детском саду научил двоюродного брата Юрку Крайнова матерному стишку, ничего в нём не понимая. Второй раз мне влетело в шестом классе, когда я, уже на дух не переваривая «заслуженную учительницу» Панкрышеву, прогулял школу. Била мама, как и в первый раз, толстой верёвкой долго и больно. В ответ на последнюю экзекуцию мои прогулы сразу же стали систематическими, я решил показать свой уже заявлявший о неприятии насилия характер. Когда же через год обеспокоенная моим до полуночи отсутствием дома мама встретила меня опять с верёвкой в руках, я не просто засмеялся, а захохотал от всей души. А она заплакала. В тот раз моё долгое отсутствие объяснялось очень и очень просто: я всего лишь засиделся на лавочке с какой-то девчонкой. И хорошо, что не знала бедная мама, на какой тропе (и не ночью, а днём) я готов был утвердиться обеими ногами.
Уже представляя, пока лишь приблизительно, с чем будет связана моя жизнь, учился я с желанием. Но к получению пятёрок, что для меня ассоциировалось с насилием, стремления не имел, оставался середнячком. Уже тогда, ещё этого не осознавая, я превыше всего ценил личную свободу. И, конечно же, не мог знать, что Судьбой мне она будет предоставлена практически всю жизнь.
О нашей семье
Моя мама Антонина Мироновна Герасимова (Крайнова в девичестве) родилась в 1904 году в городе Саратове, где в 20 лет вышла замуж. С нашим отцом переехала в Иваново, и там в 1925 году родился мой первый брат Юра. Через два года появился второй брат Володя, я стал третьим и не очень желанным для мамы подарком, она очень хотела родить девочку. Мне потом говорили, что в роддоме она сразу отдала меня отцу: «Забери, он мне не нужен!» – «Хорошо, – сказал отец, – тогда и имя ему дам я, назову Николаем». Через три года появилась маленькая Лидка, и мама ею утешилась.
В 1930-х годах она работала в центральной городской аптеке № 1, в 1941 её перевели в госпиталь. Затем мама работала во Всероссийском обществе слепых, после чего была буфетчицей в Ивэнерго. С начала 1940-х она являлась членом КПСС, но каких-либо руководящих должностей не занимала.

Моя мама Антонина Мироновна Герасимова, 1929 г.
Ещё будучи мальчишкой, я не раз отмечал, что, когда мама решала какие-то вопросы даже с незнакомыми людьми, например, обращалась с любой просьбой (при этом всегда выглядела очень достойно), люди разговаривали с ней с неизменным уважением, и вопрос решался быстро. Это сейчас я могу сказать, что от рождения она была наделена довольно высоким социальным рангом, обладала определёнными харизматическими качествами. Надеюсь, что эти качества унаследовал от неё и я.

Вова и Юра, мои старшие братья, 1929 г.
Что я знаю сейчас об отце, Николае Ивановиче Герасимове? Родился он в 1904 году в крестьянской семье в Башкирии. Работать начал в 12 лет, живя уже в Саратове: был взят на фармсклад, скорее всего, на роль мальчишки на побегушках, например, доставщика лекарств. В Саратове же потом встретил нашу будущую маму. Но сын Юрка родился уже в Иванове. Работал отец в областном аптекоуправлении. В 1936 году он – помзавбазой «Главпарфюмер». Окончил шофёрские курсы, с 1939 года – шофёр Госбанка. С сентября 1941 по июль 1945 – Северо-Западный фронт, 137 артбригада, шофёр полевой артиллерии. После войны до 1947 года – шофёр Госбанка, потом завгар фабрики БИМ (Большая Ивановская мануфактура).
К охоте «по перу» отец пристрастился с молодости, держал подружейных собак, был специалистом по их «прихаживанию» (дрессировке). И вот один из его рассказов, с которого фактически началось моё воспитание:
– До войны я как-то сидел с подсадной уткой на реке Лух. Охота открывалась на следующий день с утра. Сделал скрадок, спустил на воду утку, к ней сразу же упал селезень. Покрутился, улетел, прилетел другой, потом ещё один. Тишина, вокруг ни души. Уверенный, что никого рядом нет, я согрешил: взял селезня одним выстрелом, сварил и стал ждать утра. Чуть забрезжило, и такая поднялась вокруг стрельба! Значит, люди-то здесь с вечера тоже сидели. Я от стыда готов был провалиться сквозь землю. И этого стыда, Коля, мне хватило на всю жизнь.
К моему 12-летию он подарил мне ижевскую одностволочку. И на вторую свою охотничью весну, счастливый, я пришёл к отцу со своим «настоящим» трофеем: гордо показал ему добытого чирка. Взяв его в руки, отец посмотрел на меня:
– Негодяй! Право, негодяй!
Сунул мне птицу в руки и после долго не хотел со мной разговаривать. Оказалось, я убил чирушку – самочку. А была весна. И я этот урок пронёс тоже через всю свою жизнь.
И ещё рассказ отца. После революционной ликвидации НЭПа, когда не хватало настоящих специалистов, он побывал даже аптекарем-продавцом. Из тогдашней его жизни мне, уже повзрослевшему, отец рассказал об одном очень забавном случае. Он, кстати, обладал хорошим, добрым юмором.
– Не помню, говорил ли тебе, что временно побывал даже настоящим аптекарем. На улице Красноармейской у хозяина-еврея тогда отобрали аптеку, и нас двоих: меня продавцом, Ваську, после двухмесячных курсов, провизором – направили в неё работать. Стою я как-то за прилавком, Василий за перегородкой занимается своими порошками. Заходит, вижу, культурный человек. Остановился у двери, помню, поправил галстук и тихо спрашивает: «Скажите, у вас презервативы третьего размера есть?» Вот сволочь, думаю, знает, гад, какие мы здесь «профессионалы», специально зашёл, чтобы поиздеваться. Но спокойно ему говорю: «Вы знаете, вчера ящики с презервативами мы нечаянно уронили на пол, и весь товар перепутался. Презервативы сейчас продаём с примеркой; зайдите, пожалуйста, за перегородку, отберите сколько надо». Он посмотрел на меня, опять потрогал галстук: «Спасибо!» И вышел, а Васька за перегородкой упал со стула и долго потом, всхлипывая, катался по полу. А я ведь и правда до сих пор не знаю, действительно ли они имеют размеры.
Потом эту историю я неоднократно пересказывал знакомым и однажды услышал: «Не ври, я этот анекдот уже знаю». Так что одесситы могли уже записать его в свой актив. Тем не менее это не анекдот, а подлинный случай из жизни моего отца.
Помнить отца я начал с поры перед самым началом войны. В нашем садике, очевидно, принадлежавшем Госбанку, он исполнял обязанности шофёра. Вот оттуда и блат, по которому я, сестра Лида и двоюродный брат Юрка оказались именно в этом, лучшем садике города. Уже военным летом нас, детей, успели вывезти в лес на дачу. На фронт отец ушёл в сентябре. Однажды после войны активисты на День Победы принесли ему подарок – флакон одеколона: «Дедушка, это вам подарок как фронтовику!» – «За что? Я же не воевал, я только снаряды возил». Он действительно все четыре года, следуя сразу за передовыми частями, подвозил им боеприпасы. Вдрызг разбомбили две его машины, но отец за войну не получил ни одного ранения. Чем он отличался и что быстро заметили сослуживцы и офицеры: въезжая в только что отбитый город, отец сразу отыскивал аптеку. Латинские названия спиртовых настоек он знал с детства, и потому в его машине почти всегда имелся их лекарственный запас. Так к отцу, уже на войне, быстро прилипло второе имя – Аптекарь, а за лекарством, иногда за советом по возможности его приёма, нередко обращались офицеры. Эти же его фармпознания, в конце концов, лишили солдата Герасимова повышения в армейском звании.
В своих рассказах отец часто и тепло вспоминал офицера-особиста, уроженца города Вичуги майора Смирнова. Между ними за время войны сложились очень добрые отношения. Как-то, когда исход войны был уже близок, у них состоялся такой разговор:
– Товарищ майор, скоро конец войны. Приду домой, на погонах ни одной лычки, никто и не поверит, что я был на фронте.
– Будет тебе лычка, солдат Герасимов!
Через какое-то время:
– Герасимов, почему ты без лычки? Представление я готовил, ты уже должен быть ефрейтором.
– Так, товарищ майор, я уже готовился её пришить, но, как на грех, опять нашёл очень хорошую немецкую аптеку, меня, естественно, засекли и…
До конца войны были ещё два представления на «лычки», но домой отец так и вернулся рядовым. Подвели-таки его некоторые приобретённые с ранней юности познания в латыни.
Во время войны мама и отец, естественно, переписывались, и я однажды попросил привезти мне с фронта наган. Потом отец рассказывал, что специально в подарок мне нашёл и возил в машине под своим сиденьем «аккуратную, не в пример нашим», немецкую ракетницу. Кто-то увидел её и… долгая беседа в особом отделе. От серьёзной кары спасли сохранённое мамино письмо с моей просьбой и майор Смирнов. Наган папа мне с войны так и не привёз, единственным его военным трофеем был солдатский котелок, наш, русский. Отец мой был исключительно бескорыстным человеком.
А теперь я, наконец, должен сказать много очень тёплых слов о нашей Бабе, маминой маме, Ульяне Михайловне Крайновой. В нашей семье не было слова «бабушка», братья и мы с Лидой называли её Бабой, отец с матерью обращались к ней только на «вы», оба называли мамой. И все мы почитали её как святую. Я никогда не видел Бабу сердитой, не слышал от неё не то что бранного, но даже громкого осуждающего слова. Всегда тихая, всегда в работе. Она прекрасно, вкусно готовила, пекла замечательные пироги. Больше всех Баба, это было очевидным, любила меня. Помню, что, будучи совсем ребёнком, я иногда заставал её тихо плачущей; мне было Бабу очень-очень жалко, я тоже начинал плакать, тогда ей приходилось успокаивать меня. И ни я, ни Лида так в своё время и не удосужились хоть сколько-нибудь узнать о прежней жизни нашей дорогой Бабы. Знали только, что родилась она в 1877 году, было у них с мужем пятеро детей. Овдовела в сорок лет в 1917 году. С каких лет она жила вместе с нашими родителями, мы, конечно же, не знаем, на моей памяти она была с нами всегда. Я запомнил, как, слушая по радио вести о зверствах немцев, Баба и мама плакали и сомневались в существовании Бога. Умерла наша любимая Баба в 1964 году, я в это время учился в Иркутске. Сейчас она и мои родители покоятся за общей оградкой на городском кладбище в Балино.
И ещё, если не считать крепких выражений отца, иногда (не часто) приезжавшего домой «без памяти», повседневного мата в нашем доме не было никогда. Я до сих пор не могу представить себе, чтобы такое могло случиться в нашей семье. Изредка отец, работавший уже в гараже фабрики БИМ, приезжал домой пьяным и вёл себя, мягко говоря, не совсем достойно. Баба, поджав губы, уходила в другую комнату: «Бурлак он и есть бурлак», – тихо говорила она. Утром отец стучался к ней: приходил просить прощения.
На отрезке моей «воробьёвской» памяти наша семья была вполне благополучной, в постоянных добрых отношениях с соседями. Ни Баба, ни мама никогда не чесали языки с соседками на лавочках. Это меня с мальчишками и девчонками часто можно было найти на одной всеми нами облюбованной завалинке на углу 5-й Березниковской и Торфяного переулка. И не только дома в семье не слышал я матерщины, не звучала она и в группах гулявших на улицах наших ровесниц-девчонок. Про мальчишек здесь, конечно, лучше помолчать.
При доме у нас был небольшой участок влажной глинистой почвы. Сколько отец перевозил на него торфа и другой земли, не помнил, наверное, даже он сам. Мы постоянно видели его с вёдрами в руках, таскающим с улицы в наш огород кучи им же привезённой земли. Потом он посадил первые три уже плодоносившие яблони, и они, к удивлению, легко у нас прижились. Появлялись вишнёвые деревца, кусты смородины: так образовался небольшой уютный садик. К стыду своему сознаюсь: всё это делалось без усилий с моей стороны.

Мои родители и сестра Лида, конец 1940-х гг.
А у меня уже лет с 12–13 была своя жизнь, поначалу не дающая родным поводов для беспокойства. Получив в подарок от отца охотничье ружьё, с весны чуть ли не месяц, а потом с открытием осенней охоты до снега я с мальчишками, а то и один, пропадал на болотах и в лесу. В 13 лет пошёл на станцию юннатов, она находилась в парке имени Степанова. Научился худо-бедно делать чучела птиц. Вообще же особая любовь к птицам была у меня с самого раннего детства. Чечётки, как мне кажется, прыгали у нас дома в клетках, когда я ещё лежал в люльке.
Карты
В Воробьёве утро летнего выходного дня для молодёжи начиналось с улицы. В начале 50-х годов рядом с некоторыми дворами на местах недавних ещё картофельных участков образовались зелёные лужайки. Они становились излюбленным местом постоянных игр детей, а где-то собирались в кружки и любители карт. Всем жителям это было привычно. Игроки, как громко хохочущие маленькие, так и обычно тихие взрослые, не раздражали. Таким укладом улицы моего детства и взросления были ближе к деревне, чем к городу.
Игровым инструментом подросших мальчишек и взрослых всегда были карты, игры шли на небольшие деньги. Всем известный «дурак», забава для маленьких мальчишек и взрослых женщин, встречался реже.
Картёжная страсть, естественно, не могла обойти и меня, в неё я втянулся в четырнадцать лет, притом признавал игру только «под интерес», то есть на деньги. Игр знал несколько, не нравилось мне кое-где процветающее «очко», по-настоящему же любимой всегда была и осталась трынка. Игра эта, когда партнёры при раздаче получают по три карты, проста и распространена под разными названиями с некоторыми лишь модификациями едва ли не по всему миру. Трынка как игра хороша своей калейдоскопичностью, быстрой сменой партий. Всё зависит от попавших тебе заветных трёх листочков. Едва глянув в карты, ты часто сразу их сбрасываешь, либо, пробежавшись по лицам сидящих игроков, чуть поблефуешь и опять-таки сбросишь или же начнёшь торг.
Поскольку деньги фактически являются средством благополучного существования, игроки в силу своего характера стремятся приобрести их возможно больше. На ближних к моему дому Березниковских улицах страсть к картам была у большинства нормальных мальчишек. Учились ли они ещё в школе, техникуме или уже работали, к выходному дню у всех накапливались какие-то небольшие деньги. И при виде первых заводил с колодой карт (чаще таковым был я) кому-то хотелось свой «капитал» приумножить. В игру включались пятеро-семеро, кто-то уходил, с ближних улиц появлялись новые. Зимой в доме одного из парней на углу 5-й Березниковской и Торфяного переулка нас иногда набиралось до 15 человек. Колоды хватало на 12 парней, остальным приходилось в нетерпении ждать чьего-то «вылета».
Слава богу, до денег я не был жаден никогда. И этим счастлив. В игре меня увлекал прежде всего сам процесс, а не ожидание обязательного выигрыша. Я не был настолько азартен, чтобы терять над собой контроль. Но мы же все не одинаковые. И скоро много внимания я стал уделять наблюдениям за сидящими против меня партнёрами. По тому, как человек открывает карты, по дрожанию у некоторых рук, по меняющейся мимике лица часто видно, насколько хороши могут быть его карты, готов ли соперник к блефу, риску, а может, просто жаден до выигрыша. Я видел, как некоторых игра, буквально оголяя их нутро, выворачивала наизнанку. И быстро понял: люди жадные, садящиеся за стол лишь с целью выигрыша, всегда остаются в напряжении, никогда, даже при идущем фарте, по-хорошему не улыбаются. И здесь всегда будет в выигрыше тот, кто может видеть своих противников, как раскрытую книгу. Играя в трынку на наших улицах, я практически всегда оставался в выигрыше. Крайне редко выдавался «не мой день», почему-то не шла карта, и я оставался с самым последним рублём в кармане. Но мне при моём отношении к деньгам это никогда не давило на психику.
И уже вскоре, лишь внимательно вглядываясь в лица, я мог увидеть, понять, кто есть кто из сидевших против меня. Только по лицу довольно быстро стал отличать людей подлых, трусливых, жадных до денег от партнёров честных, с кем приятно играть, кому не обидно и проиграть. Меня этому учили карты и наблюдательность.
Характеры мальчишек с ближайших улиц вскоре стали для меня, повторюсь, «открытой книгой». Поэтому я не упускал возможности подсесть к незнакомой группе парней, но опять всего лишь для того, чтобы посмотреть на манеру игры новых людей, вглядеться в их лица, проверить себя. Начиная игру с новым партнёром, я прежде всего изучал своего соперника. Часто старался сразу убедить его в своей недостаточной игровой компетенции, в робости, иногда как бы случайно, в открытую, «рубашкой» вниз сбрасывал неплохие карты, а это уже говорило о моей боязни проигрыша. Кстати, вглядываясь в лица игроков, анализируя их реакцию, понял, что твой прямой взгляд не обязательно вызывает в душе человека дискомфорт. Если взгляд глаза в глаза выражает непритворно доброе к сопернику уважение, агрессии в ответ ждать не надо. И хотя сейчас я говорю только о картах, подтверждение сказанному постоянно буду встречать и во многих других жизненных ситуациях.
Так довольно рано у меня развивалась способность быстро, почти безошибочно увидеть хорошего, открытого либо, наоборот, прячущего свои мысли порочного индивида. Кстати, вот только-только от «звездочётов» через интернет получил информацию, что это качество даровано небом тем, кто родился под знаком Рыбы. Значит, мне опять повезло ещё при рождении. Это и в самом деле тоже будет сопровождать меня всю жизнь, помогать в трудных, опасных, а порой и смертельных ситуациях. Первое впечатление об интересном мне новом человеке подводило крайне редко, но правым оказался тот, кто первым подметил, что и на старуху бывает проруха.
Случалось, насколько я помню, не менее трёх раз, когда все накопленные парнями на выходной день трёшницы и пятёрки оказывались в моих карманах. И каждый раз при такой ситуации, видя грустные лица сидящих на завалинке своих товарищей, я не мог испортить им выходной день. Праздник не отменялся. Предлагал каждому выбрать для себя любой из напитков, и, составив к ним список закуски, мы отправляли двоих-троих в ближний магазин. Думаю, ребята уважали меня и за это, что было неизмеримо дороже любого выигрыша. Подтверждение тому я прочувствую по прошествии лет.
И ещё. У игроков есть золотое правило: никогда не давать деньги в долг проигравшему тебе игроку, если он собирается сразу играть опять же с тобой. И был у меня такой казус. Я выиграл всё и у всех, в это «всё» попали и только недавно появившиеся у нас наливные чернильные ручки. Так вот по завершении игры я сразу раздарил их бывшим хозяевам. И они предложили мне сыграть на эти ручки против моих денег ещё раз. Я в это втравился и… остался без единого рубля. Так свою обиду на меня показал верный партнёр – колода. И это известно всем серьёзным игрокам.
Какое-то время мне стало казаться, что карты одушевлённые, живые, что они мне нередко «подыгрывали», что им нравится моя не агрессивная, не жадная до обязательного выигрыша манера игры. Но это бы значило, что в картах присутствует некая магия, а к этому мой разум был не готов. В то, что казалось мне мистикой, нос решил не совать. Но с плохим настроением колоду в руки не брал.
В 19 лет я познакомился с приглянувшейся мне очень милой фурмановской девчонкой, студенткой Ивановского физкультурного техникума. Отправляясь воскресным утром на улицу, я уже ставил себе цель – выигрыш нескольких десятков рублей. Выигрывал всегда, но ни разу так и не смог уговорить девочку пойти со мной в кафе. Ни разу. Выросшая в бедности, она была не в меру стеснительной. Приходя в общежитие техникума, я обязательно нёс конфеты, иногда печенье. И только через годы, будучи моей женой, Аля не раз вспоминала: «Девчонки всё время ждали твоего прихода, надеялись, что однажды ты принесёшь не конфеты, а пирожки или булочки. Мы же все и всегда были голодными». А я, накормленный вкуснейшими пирогами или блинами любимой и любящей Бабы, не мог себе представить, что рядом со мной могут быть люди, мечтающие о шестикопеечных уличных пирожках. Ну почему об их чаяниях я ни разу не услышал хотя бы иносказательного намёка? Я же мог всех их (кажется, восьмерых в комнате) подкармливать не только дешёвыми булочками.
Моя воробьёвская «синекура» неожиданно резко закончилась в 1960 году. Приехав из Иркутска на каникулы, я вышел с колодой на давно родное мне место на углу 5-й Березниковской. И… сразу «засветился» у накрывшего нас за игрой местного свирепого, как меня предупреждали, участкового. Пёс этот, как я сразу же увидел, и впрямь страху здесь на мальчишек нагнал. Игру заканчивали мы уже втроём, карманы у меня были пусты. Как вдруг парни, которые успели проиграться и сейчас просто наблюдали за игрой, все в один момент бросились бежать по улицам. Я чувствовал мента затылком, но, не оборачиваясь и буквально сжавшись внутри в тугую пружину, нарочито спокойно собирал с кона брошенные карты, деньги… Он наверняка считал, что уже держит меня в руках. Но сработавшая вдруг «пружина» в мгновение подбросила меня с травы, и через какие-то секунды я оставил позади всё ещё бегущих по улице мальчишек. А вот в лицо один другого мы так и не увидели. Самолюбие участкового было сильно ущемлено: два дня потратил он, опрашивая по ближним улицам, откуда появился этот «длинноволосый старик-картёжник». Умишком он явно был слабоват: ну ладно, принял меня, видя только с затылка, за деда, но мог бы сообразить, что старики на таких скоростях не летают. Все парни и местные взрослые заявили, что меня не знают, видели впервые.
Стальные рельсы Судьбы
С детства нас всех воспитывали атеистами. Но пришло время, когда я перестал верить ханжам, правда, не уверовал и в боженьку, посматривающего на нас откуда-то с облачка. Около 14 лет, ступив на опасную жизненную тропу, я вдруг обрёл удивительную способность: уже утром предчувствие, беспокойство в душе говорили об ожидавшем меня сегодня каком-то нежелательном событии. А поводов для таких ожиданий, как вы поймёте чуть позже, мне тогда хватало с избытком. Заметив это, стал экспериментировать: пытался менять планы на день, но спрятаться от неизвестной пока неприятности мне не удалось ни разу, она в этот день находила меня и когда я специально оставался дома. А раз так, уже тогда передо мной встал вопрос: не говорит ли это о том, что нежелательное для меня происшествие предопределено? Но кем?! Случалось это нередко, и, едва проснувшись, я уже заранее знал даже о степени опасности неизбежных сегодня обстоятельств. Но не мог предвидеть – каких. Пропал этот дар, когда мне было 17 и когда я твёрдо решил резко свернуть с выбранного по недоумию не того жизненного пути. Жалеть ли о недолгом времени обладания такой способностью или, наоборот, радоваться? Предпочтительным посчитал последнее: лучше заранее не знать, чем начать переживать до того, что всё равно тебя найдёт. Но вопросы в голове остались.
Взрослея, я постепенно начинал верить в царящий над всеми нами Высший Разум. Анализировал произошедшие с некоторыми людьми (в том числе и с моими бывшими товарищами) трагические события, искал объяснения тому, как они, вопреки здравому смыслу, логике, инстинкту самосохранения в какой-то момент шли точно к своей гибели. Невольно казалось, что для этого именно сама Смерть специально сплетала совершенно немыслимую паутину случайностей. Так, откинув тысячелетние знания человечества, я уже сам стал приходить к выводу, что одновременно с рождением человека рождается и его Судьба, держащая в своих руках уже готовый сценарий, гласящий обо всех перипетиях, в том числе и на моём жизненном пути, и «приговоре» о последнем шаге, последнем вздохе. Так я стал законченным фаталистом. Уже значительно позже начал приходить к мысли, что фактически мы являемся биороботами с заданной чёткой программой, а наш создатель – тот, кто и есть Бог.
Однажды я попытался припомнить случаи, когда лишь по немыслимому везению, необъяснимому стечению обстоятельств либо благодаря неожидаемой мгновенной собственной реакции мне удалось уйти от преждевременной гибели или серьёзных увечий. Таких случаев и случайностей набралось более полутора десятков, и считать их я перестал. Меня специально или по случайности должны были застрелить; в бухте, на озере, в реке переворачивались мои лодки; когда-то в юные годы за мной «ходили» одновременно два ножа. И не раз, когда я попадал в тяжелую и даже смертельную опасность, когда нужна была помощь в решении сложных чисто бытовых вопросов, будто кто-то специально посылал мне в подмогу иногда незнакомого раньше человека.
Это случилось уже на Камчатке: из-под удара ножа пьяного Сашки Наянова я вылетел из стоявшей у берега лодки, скрутив совершенно немыслимое для себя в любой другой ситуации нечто вроде сальто через голову назад. И затем всё решали секунды: он опять летел с ножом на меня, а я, ещё уговаривая дурака, уже давил на спусковой крючок табельного нагана и был уверен: сейчас он умрёт. (Как же чётко в те мгновения работала моя мысль: «Я стреляю, у меня в кармане чистый носовой платок, наступаю ногой на Сашкину руку и забираю платком нож – необходимый вещдок».) Сашка остановился в полушаге от смерти. Такое развитие событий, как я посчитал много позже, зависело не от меня, оно не вписывалось в предначертанную мне линию дальнейшей жизни. Мог ли я тогда усмотреть в этом случае нечто сакральное? Конечно же, нет. Просто нам обоим повезло.
Мне уже было за семьдесят, когда на Карагинском острове, споткнувшись и падая с горы, я летел вниз головой точно в камень. Спасла «сверхмгновенная» реакция: перед камнем я успел выкинуть руки, оттолкнуться от земли на сантиметры вбок. Опять помог себе сам? Очень неудобно мне приходилось падать с лестницы (на железные трубы), с дерева (на ожидавшие меня внизу острые сучья), и это обходилось без каких-либо серьёзных повреждений. Уже, считай, в мои восемьдесят, в горах Панамы, в четырёх километрах от городка я и моя внучка Анна, одетые только в шорты и футболки, попали под тропический ливень. Тропический – совсем не значит тёплый. Я знал, что пройти эти километры ухабистой, размытой глинистой дороги под холодными потоками, льющимися с неба и с гор, почти немыслимо. Как вдруг на дорожных выбоинах появился возвращавшийся откуда-то из горного индейского поселения джип. Через два дня местный гид рассказал нам, что с гор привезли тела двух молодых туристов, погибших едва ли не в этот же день.
А как найти объяснение такому случаю? Это было уже на Камчатке, на улице Лукашевского: мимо закрывавшей мне обзор стоявшей машины с возвышения я прыгнул на дорогу. И, уже находясь в воздухе, увидел летящий на скорости джип и сумасшедшие от испуга глаза молодого водителя. Резко-резко отмахиваясь от воздуха руками, я завис на месте, и джип успел пролететь мимо. А я оказался опять-таки не там, куда (под машину) должен был попасть при прыжке. По мере изложения своей жизненной истории я вспомню и другие пришедшие мне на помощь чудесные случайности.
Так я постепенно приходил к мысли, что меня кто-то оберегает. Стал верить в реальность ангелов-хранителей. Пока сомневаюсь в том, что они есть у всех людей. Мы знаем, сколько невинных детей, талантливейших молодых людей гибнет на первых шагах жизни, на самом пике взлёта много обещавшей судьбы. Меня же мой замечательный Ангел ведёт часто как малое дитя, буквально за руку. Выдёргивает из-под машин, оберегает от больших и, казалось бы, даже непоправимых несчастий. Он помогал в ситуациях, выход из которых потом кроме как чудом объяснить было невозможно. Ещё об одном совершенно немыслимом, но повлиявшем на всю мою жизнь чудесном случае расскажу позже. При очередном спасении от беды я говорю себе: значит, ты сделал в данной тебе жизни пока не всё доброе, что обязан. До последнего времени так оно и оказывалось.
Но, постоянно за мной приглядывая, Ангел взамен даёт мне возможность то и дело попадать в неопасные нелепые ситуации. Так, вероятно, Он надо мной подшучивает. Простой пример: когда передо мной две незнакомые дороги и мне нужно выбрать из них нужную, я точно пойду по той, которая приведёт в тупик или на «помойку». На всякие глупости, недоразумения я большой специалист. О них потом всегда вспоминаю (и рассказываю) не только со смехом, но и, опять же, с неизменной к Ангелу благодарностью.
У каждого из нас на подобные случаи могут быть свои взгляды, свои объяснения. Со скептиками, в чём тоже уверен, не то что спорить – говорить на эту тему не надо. Но даже они, включая моего друга Воропанова, решившись прочитать эту исповедь, кое над чем, трудно для них объяснимым, надеюсь, задумаются.
Изнанка моей юной жизни
С 14 лет незаметно для родителей я стал пропитываться романтикой уголовного мира. Первыми моими невольными (подчёркиваю – невольными, не желавшими, упаси боже, вовлечь меня в свой круг) воспитателями стали взрослые воры, законники той «чистой пробы», катастрофически быстро вымиравшей в конце 1950-х годов. Конечно же, они были преступниками, но с жёсткими к самим себе требованиями, сравнимыми с офицерским кодексом чести. Своего рода отдельная каста, этика которой отвергала хулиганство, грабежи, бандитизм и не то что убийство, но даже избиение и оскорбление другого вора. Решение о «завязке», выходе из этого круга каждый из них принимал для себя сам, объявлял об этом на сходке, и слово его было неоспоримым. Но и после этого в его помощи (не касающейся наказуемого прошлого) в случае необходимости был уверен любой бывший товарищ.
Поведение воров всей страны регламентировалось специальными (насколько помню) «указами». Тяжёлые их нарушения: убийство вора, предательство, тяжкая форма хулиганства, даже крайне недостойное отношение к женщине (известно, что вор не мог иметь жену и личные ценности) – выносились на воровскую сходку. Не посвящённым в воры места на сходке не было. Виновному давали возможность высказаться, и при тяжком, не имеющем веского оправдания нарушении «указа» большинством на сходке иногда выносился вердикт: «Резать!» Смерть провинившимся вором принималась достойно, убивали ножом, профессионально, человек умирал мгновенно. Мне об этом ритуале всё было рассказано досконально. Даже из того, о чём я тогда узнал, можно было представить, какой силой воли, каким фанатизмом была пропитана та воровская «каста». Кстати, когда был пацаном, мне не пришлось услышать таких выражений, как «вор в законе», «коронация». Их, этих понятий, тогда не существовало, хватало слов «вор» или просто «законник». Это сейчас «коронуют» бандитов, грабителей, которые попутно не гнушаются и убийства.
В прошлом вор, очень серьёзно нарушивший хотя бы одну из заповедей своей среды и не явившийся для объяснений на сходку, автоматически переходил в разряд «сук». Этих с годами становилось всё больше, воров – меньше. Война между ворами и суками была бескомпромиссной, при встречах кончалась смертью того или другого. При этом подлость сук проявлялась и здесь: прежде чем убить вора, своего недавнего товарища, они старались доставить ему как можно больше мучений. Чтобы не давать для этого лишнего повода, законники издали «указ»: сук убивать, не мучая; наказание за нарушение этого «указа» могло кончиться смертью, но уже от своих товарищей. И опять же, повторюсь, армия сук росла. Интересно, что в лагерях к ворам нередко с уважением относилась не только охрана, но и «хозяин» – начальник лагпункта. Уважали за строгое следование традиционным воровским установкам.
В 1950-х – 1960-х годах судьба подарила мне в собеседники к тому времени уже «завязавшего» вора – скокаря (домушника). В послевоенное время воров этой категории в основном интересовали добротные тряпки, которые потом задёшево сдавались известным тёткам-скупщицам. В чужой дом вор заходил по предварительной наводке, работяги и без того бедные люди от законников не страдали практически никогда. Воровство с верёвок вывешенного белья было делом рук мелкой шпаны или нищей голытьбы. Но обычному народу было не до каких-то там классификаций, всё списывалось на «проклятое ворьё».
Я запомнил некоторые интересные рассказы о серии неудач, преследовавших моего знакомого в 1947 году. Раз за разом, когда он был уже в чужом доме, просыпались хозяева. Как правило, увидев нежданного гостя, они сразу крепко зажмуривались, притворялись спящими. Уходить приходилось ни с чем. Однажды по точной наводке Владимир посетил отдельно стоящий во дворе небедного дома флигель. Было известно, что хозяин дома, в высоком звании офицер, немало чего позаимствовал на фронте. Вот что я услышал:
«Дверь во флигель была не заперта. Захожу: спит красивая, лет девятнадцати, моего возраста, девчонка. Тряпки кругом не наши, богатейшие. Я их собрал все, увязал в два узла, девочка осталась только с тем, в чём и на чём спала. Надо уходить, но слышу: где-то тикают часы, для нас тогда они были редкой удачей. Часы тикают, но я их не нахожу, руки девчонки у меня на виду. И вдруг вижу, что часики пристёгнуты к нитке, на которой держится занавеска. Но неудобно придвинутой к окну стоит кровать. Подобрал полы пиджака, нагнулся через девчонку, руки до часов не хватило. Достал нож, потянулся им к ремешку, потерял равновесие и, падая, стукнул ножом в раму. Она проснулась и на удивление спокойно спрашивает:
– Молодой человек, что вы здесь делаете?
– Не видишь: трамвая дожидаюсь, – говорю, показывая на узлы. А в душе тоска: опять пустышка, и какая!
– Понятно. Я только попрошу вас оставить мне что-нибудь из одежды, у меня здесь больше ничего нет.
– Теперь-то я оставлю тебе всё.
И пошел к двери. А она достала из-под подушки трубкой свёрнутые деньги:
– Молодой человек! Может быть, вы голодны, вам не на что купить поесть? Вот возьмите, сколько надо!
– Видишь, – я достал из «пистона» брюк двести рублей. – На сегодня хватит, а завтра я украду.
Через несколько дней, идя к Сенному рынку, я её увидел, мы встретились взглядами. Остановились, девчонка подошла:
– Здравствуйте! И, знаете, я бы хотела, чтобы вы зашли к нам в гости.
– Извини! В гости к вам я не пойду».
Обдумывая услышанное, я пытался представить, с чем после этого, по сути, дикого случая жила та девушка. Вероятно, вспоминала, что читала про Дубровского. Много-много раз пересказывала разным людям, с чем ей пришлось встретиться; кто-то ей не очень верил, высказывались самые разные догадки. Но, скорее всего, никто из нормальных людей не мог знать главного: вор-домушник, законник, взявший хоть что-нибудь, если при нём просыпались хозяева, автоматически терял свой статус. Превращался в презираемого бывшими товарищами-ворами грабителя, практически «ссучивался». Для законника грабёж был неприемлемым в любом случае.
Кстати, о грабителях я спросил другого законника: как он поведёт себя, если его встретят гопники, захотят раздеть, даже узнав, что он вор.
– Всё сниму. Молча. Даже трусы. И без слов уйду. Спрятаться потом от нас им будет невозможно, и больше недели они не проживут. Убью всех! Только за то, что они знали, кого раздевают.
И ещё о немыслимом для моего знакомого жизненном эпизоде, случившемся в том же 1947 году. Вдвоём они находились «на гастролях» в городе Горьком. Прогуливаясь по улицам частного сектора, увидели приличный деревянный дом. За неплотным забором было видно, что на огород смотрит открытое из дома окно. Людей ни в фасадной комнате дома, ни за забором видно не было.
– И я решил: зайду во двор, если что, скажу, что хотел морковку сорвать, не убьют же за морковку. В огороде никого, заглянул в окно – и в комнате тоже. Залез в дом, увидел висящий на стене полковничий мундир. Только стал искать, что здесь можно взять, как сзади: «Руки подними!» Повернулся: стоит человек в халате, с пистолетом. Руки поднял. Он посмотрел на меня, показал на кресло-качалку: «Садись!» Я сел. «Почему воруешь?» – «Потому, что буханка хлеба стоит двести рублей». – «Да… потому вся страна и ворует… Ты знаешь, к кому залез? Я – начальник МГБ Горьковской области». У меня упала челюсть: это всё… сейчас пристрелит… Он опять внимательно на меня посмотрел: «Чай пить будешь?» Я покачал головой. Какой мне чай, я уже покойник, в голове одна мысль: где пристрелит? Наверное, на улице. «Ну, тогда пойдём». Вышли из дома, со двора… Я медленно шёл, ожидая выстрела. Остановился, обернулся: хозяин стоял в калитке. «Вы меня не забираете?» – «Иди, я не милиционер!»
Прекрасно зная этого человека, я могу поручиться, что в рассказах бывшего вора не было ни капли вымысла. Он прошёл и повидал столько и такого, что более слабого духом человека могло бы свести с ума. Вскоре он уехал на Кузбасс, пошёл в шахту. Хотя до этого не работал ни одного дня в жизни. И ещё: как-то в шестидесятых годах по радио я услышал об отличившемся в Кузбассе шахтёре с так знакомой мне фамилией и едва ли ещё не награждённом. А вдруг это был именно он? Мне очень этого хотелось.
Друзьями с моего прежнего места жительства оставались Женя Калёнков с улицы Сакко и Вовка Постышев (по прозвищу Копчёный), живший на улице Ванцетти. Оба из вполне нормальных, обычных рабочих семей. Естественно, я пересказывал им услышанное от тех прежних моих «наставников». В 14–15 лет мы считаем себя уже совсем умными, нас не могли не поразить подобные истории, оставить равнодушными рассказы о жесточайшей дисциплине, благородстве взрослых товарищей. Это вызывало восхищение, манило в интересную жизнь… Не помню, как около нас появились трое хороших, преданных (без кавычек) ребят, обладавших несколько специфической «специальностью». Володя (Еропкин) – сирота, детдомовец; Витя (Бушма) и Серёжа (Гупый) остались без отцов, погибших на фронте, семьи бедствовали. Все трое были карманниками, «щипачами»; Серёжка, скорее, – «чистодел». От его виртуозной «работы» с постоянными при этом шутками мы буквально балдели. Наши встречи скоро свели всех в единую группу. Никто никого не принуждал: хочешь, можешь – начинай тоже лазить; не можешь сам – вставай на «пропуль» (передачу) или же стой в стороне, наблюдай, учись. И, помню, с моим условием – не трогать карманов стариков и детей – согласились все. Сам для себя я сразу решил никогда не касаться карманов женщин, хватало разинь-мужиков. Как без нас вели себя наши беспризорники, мы, правда, не знали. Полностью были отвергнуты и возможности ограбления кого бы то ни было, даже провинившихся хулиганов – «бакланов».
Мы, конечно же, считали себя вполне умными. В действительности поумнеть, переосмыслить этот период юности нам ещё предстояло. Я говорю о многих наших одногодках, вступивших на ту опасную тропу. К несчастью, удалось это не всем.
«Правильные пацаны» в 50-х годах соблюдали своего рода дресс-код. Зимой, даже вечером, в городе их можно было опознать по обычной стёганой телогрейке (фуфайке), меховой шапке-ушанке с кожаным верхом; летом практически обязательной была вельветовая ковбойка. И у всех ровно постриженные спускающиеся по лбу чёлки. Так же пытались одеваться и некоторые молодые гопники. Городские «щипачи», даже малознакомые, были друг у друга на виду. С лёту усечь незнакомого карманника лично для меня ничего не стоило. Для некоторых, главным образом, для беспризорников, кар-манка давала возможность выжить. В городе их можно было отличить по заметной бедности одежды. Лично для меня щипачество практически всегда было простой дурачливой развлекаловкой. И что характерно, мы никого в городе не опасались.
Как-то вдруг на улицах стали замечать очень заинтересовавшего всех щипачей «коллегу»-одиночку, очевидно, гастролёра. Я видел его только раз и не знал, что подумать. Это был совсем ещё мальчик, лет, я бы сказал, не более четырнадцати. В аккуратном новом костюмчике, при галстуке (не пионерском), с «Комсомольской правдой» в руках очень спокойно работал настоящий профессионал, как я тогда решил. Разговор о нём среди знакомых карманников при мне возникал не раз, но кто, откуда этот пацан, для нас осталось загадкой.
Наблюдая за работой знакомых и незнакомых щипачей, иногда находил для себя повод от души посмеяться. Однажды, зайдя в магазин «КОГИЗ» (он находился прямо у кинотеатра «Центральный»), я увидел, как рослая девчонка переходила от одного прилавка к другому, крепко зажав в руке болтающуюся шерстяную варежку, вероятно, с совсем небольшими деньгами. Сразу засёк двоих незнакомых воришек, заинтересовался их дальнейшими действиями. Разглядывая витрину поверх голов детей, эта растрёпа подняла и отставила в сторону и назад руку. Один из пацанов придержал варежку пальцами рук, другой спокойно её «расписал» (лезвием безопасной бритвы), и через секунды уверенной в сохранности своего капитала девице и довольным удачей ребятишкам было уже не по пути.
В магазин «Ткани» на Красноармейской (вообще-то правильно – улице Красной Армии), уже многие десятилетия как торгующий сувенирами, зашла не пожилая пара. Раздутая «скула» (карман на животе женского пальто) в момент заворожила одного из знакомых мне щипачей. Парень работал с «пиской»: уголок носового платка обычно пропускался в отверстие лезвия бритвы и завязывался на узелок. Писка же заворачивалась в платок. Щипач подкатился под бок женщины, это сразу заметил её сопровождающий. Пацан отошёл на шаг-два в сторону и, желая показать, что у него в руках только чистейший (как и помыслы) носовой платок, машинально протёр им под носом. И сразу же на его одежду, на пол густо-густо закапали крупные капли крови. Я вылетел из магазина и уже на улице от души поржал над случайно подсмотренным аттракционом. Года через два в этом же магазине, заметив, что незнакомого мне щипача пасёт тихарь, помог пацану (шепнул, проходя мимо), не знаю уж, надолго ли, отложить свидание с тюрьмой.
В послевоенное время в городе хватало всякой шпаны, но больше это были трусливые хулиганы, либо хляющие за «порядочных» уголовников другие черти. Среди молодёжи, притом далеко не всегда из нуждающихся семей, появлялось немало любителей «гоп-стопа». Кое с кем из них я был знаком по боксёрской секции. При встречах в городе, в парке мы нередко обменивались новостями. И на что я уже тогда обратил внимание: встретившись сегодня с кем-то из этой братии, мы узнаём, что вчера на грабеже повязали двоих их приятелей. Даже зная, что корешам гарантированы 15-летние срока, они говорят об этом так, будто им самим подобное грозить не может. Следующая встреча – и мы слышим, что взяли уже одного-двоих из тех, с кем мы виделись недавно. И так случалось раз за разом. Меня всегда поражала уверенность бедолаг, что завтра это не достанет их лично.
Те давно ушедшие годы мне то и дело вспоминаются сейчас, когда одного за другим вяжут на взятках, воровстве министров, генералов, прокуроров, на многомиллионных кражах – банкиров. Вот узнаём, что 29 сентября 2017 года в Хабаровске прямо в аэропорту обрядили в «браслеты» главного полицейского Камчатки, генерала Сидоренко. Следом же за ним якобы тихо подчистили всю его ближайшую свиту. А сколько их, с большими звёздами, в подобной ситуации уже было и будет потом! Я иногда думаю: может быть, это они, бывшие мальчишки из моего детства, познавшие жизнь в жутком смраде бараков? Может быть, им тоже приходилось стоять в ожидании, что вдруг и сегодня из госпитальной столовой им вынесут несколько селёдочных головок (я этих детей видел сам)? Думаю, вряд ли.
Если пацанов моего юношества можно назвать недоумками, подойдут ли такие ярлыки современным, не имеющим страха перед законом вороватым чинам? Страх-то они, конечно, имеют, всё дело в заведомо преступной психике этих власть схвативших людей, будь они хоть глупыми малолетками или уже большими, жадными до чужого хапугами-дураками. Хотя народная мудрость и предупреждает: «Чужой беде не смейся, голубок», – меня откровенно радует, когда сейчас «берут» именно милицейскую верхушку. Им воздаётся за не искупленные грехи отцов, погубивших миллионы безвинных людских душ, а также и за многие собственные грехи, накопленные уже в наше время.
Как я уже сказал, в Иванове в начале 1950-х всякого рода уголовного сброда хватало с избытком. Зато «поножовщины» до амнистии 1953 года, считай, не было. Мы меж собой договорились сразу: у нас на всех может быть только один небольшой нож-складник, чтобы было чем порезать «закуску». Совершенно исключались тривиальные мордобития, ибо это могло грозить минимум тремя годами «хулиганки». Мне лично отводилась роль, сейчас я бы сказал, дипломатическая. Я всегда получал удовольствие от возникавших время от времени мелких стычек, «толковищ». Феня была моим вторым родным языком, и владел я ею весьма уверенно. При встречах, например, с не знавшими нас борзыми гопниками я обычно брал «базар» на себя, пацаны молча ждали. Я же начинал «валять Ваньку»: заикался, не сразу находил нужные слова… И только убедив шпану в своей необходимой для данного момента лингвистической слабости, вдруг резко включал любимый мной жаргон. Наши пацаны смеялись, а понявшие, что попали под розыгрыш, ребятки торопливо удалялись. Быстро в своём невежестве раскаивались и изредка натыкавшиеся на нас по дурости бакланы. И опять же без мордобоя. Иногда же на них нам нужно было просто показать пальцем крепким мальчикам из боксёрской секции. И весь скандал тогда чаще решался всего лишь одним хорошо поставленным боковым ударом. Но не избиением.
Однажды, чтобы наказать хулиганов, обидевших Копчёного (он схлопотал по морде), мы нашли их на Красноармейской. Для очередной своей хохмы я сразу разглядел одного явно не испорченного длинного парнишку. Решил его вразумить на будущее. Незаметно для всех отломил сосульку и со словами: «Мне очень жаль, но бакланов мы убиваем, и ты сейчас умрёшь!» – упёр её парню в спину. С диким воплем он бросился бежать. Я бегал много быстрее, но, специально отставая на один-два шага и приговаривая: «Я тебя всё равно догоню и зарежу!» – гнал парня чуть ли не до улицы Станко. А вот хотя бы легонько его стукнуть я не мог: бедному и так хватило страху на всю будущую жизнь. Я решил, что в такую компанию он не влипнет уже никогда. Как ребята разобрались с главным обидчиком Вовки, узнал у своих, тоже не испачкавших рук: его вместе с товарищами передали проходившим мимо гопникам.
Нашим парням всегда нравились мои импровизации, способность к розыгрышам самонадеянных, много о себе возомнивших глупых ребятишек. Если мы практически никогда не пускали в ход кулаки, то мне временами доставалось, и очень не помалу. От знакомых же гопников, но на ринге в спаррингах. Я на всю жизнь запомнил силу ударов Юры Замотаева. Но здесь уже не было никаких обид.
Ребята посерьёзнее, тем более, уже побывавшие у «хозяина», к нам относились с уважением. Так, кроме милиции, в городе мы не опасались никого. У той же, как нам казалось, цели были покрупнее: устоявшиеся группы гопников, взрослые карманники-профессионалы, обитавшие в тени серьёзные воры других мастей. Малолеткам, которые по своему недоумию всегда на виду, нужно ещё подрасти; колонии и без того были переполнены. Незачем сейчас зря кормить лишние рты, которые всё равно никуда не денутся, а «великим стройкам коммунизма» дармовая рабочая сила ещё долго будет ой как нужна.
На улице Лежневской в небольшом тупичке находилась воровская «малина», правда, незадолго до нашего там появления однажды капитально, со стрельбой, накрытая милицией. Меж собой эту «малину» мы называли кильдимом. С 14 лет я здесь бывал постоянно (Женька и Копчёный заметно реже) и мог свободно общаться с более серьёзной, чем на улицах, отторгаемой обществом категорией молодёжи – ворами. Все они имели за плечами по одной-две ходки, но не были теми людоедами, кого сейчас называют коронованными. Постоянный риск для них являлся естественным образом жизни, парням было что вспомнить, над чем посмеяться. Такие собрания в кильдиме я бы сейчас назвал встречей друзей по интересам. Там не было громких пьянок, не слышно было и угарных разухабистых матов. Но, повторю, в кильдиме, сколько помню, всегда было весело. Все посетители этого «клуба» были старше меня, но ни один из них ни разу не отмахнулся от моих вопросов. Я же был уверен, что все тонкости тюремных и лагерных отношений мне могут пригодиться, и просветили меня по ним от и до.
Больше всех меня удивляла время от времени заходившая пообщаться кажущаяся совершенно чуждой для той обстановки прилично одетая молодая пара: стройная красавица Юнга и Геннадий. Как-то при мне они зашли со своим малышом. Придёт время, когда Юнга уже по тюремному «телефону» сообщит мне, что «за карман» имеет срок – шесть лет, Гена под следствием.
Хозяйкой кильдима была девица Ритка Монатова. По отношению к ней я ощущал постоянное чувство брезгливости и, когда она ко мне лезла, резко заявлял ей об этом в лицо. Однажды в кильдиме я застал двух совсем ещё юных, не знаю как туда попавших девчушек, хоть и простенько одетых, но явно не беспризорниц. Они тихо стояли в уголочке, смотрели и слушали, что там творилось и говорилось. Увидел их и в следующий раз, и опять они молча впитывали в своё сознание помои быта уголовников и «плохих» местных девок. Я вывел их на улицу: «Девочки, я вижу, вам очень нравится такая жизнь! А скоро она будет для вас ещё интереснее: однажды вы первый раз выпьете водки, пьяные останетесь ночевать на грязном полу, под вшивыми тряпками. И совсем скоро превратитесь в такое же, как Ритка, вонючее отребье. Вы этого хотите?! Но этого не хочу и не позволю вам я. Уходите и никогда не попадайтесь мне здесь на глаза. Никогда! Иначе вам будет очень и очень плохо». Я говорил предельно жёстко, от них не услышал ни слова; они, так же молча, ушли. В том, что ослушаться меня они бы не посмели, я был уверен. И самонадеянно тешил себя мыслью, что успел, смог спасти от окончательного падения эти юные души. Впрочем, тогда я ещё не знал, что скоро возможности посещать кильдим лишат меня самого.
Адям
Мне, наверное, ещё раньше нужно было сказать об этом человеке, которого кое-кто считал моим товарищем. Да я и сам поначалу не гнал его от себя. Кощунственно, конечно, рассуждать о том, чего ради, на горе всем: родителям, товарищам и многим-многим незнакомым людям – появляются на свет такие уроды. Решать это не нам.
Адька – Адям – мой ровесник, жил рядом, на 3-й Березниковской улице. Бедная, безвольная серая мышка – мать тётя Клава – и всегда пребывающий под градусом, неизменно улыбавшийся отец дядя Саша сына своего зачинали явно во хмелю. Адям, прекрасно сложенный физически, был заметным, совершенно безвольным недоумком. Он постоянно тянулся ко мне, как преданная собачонка. «Мы с Николой по семь лет учились, девять классов на двоих кончили: он семь, я – два!» – с гордостью любил повторять Адям. Не способный «лазить», жить хоть сколько-то честно он мог лишь только под моей опекой. Однажды мне стало известно об одном «подвиге» Адьки с какими-то барачными гопниками. Пообещал в следующий раз прилюдно и всерьёз набить морду. А знай я всё наперёд…
Он был не нашего поля ягодой. В Риткином кильдиме не появился ни разу: не вписывался он в собиравшийся там время от времени интересный, не очень честный, но по-человечески порядочный контингент.
Я только что назвал недоумком Адяма. А учить уму-разуму нужно было меня самого. После окончания 7-го класса я решил пойти в школу юнг. Забрал из своей 30-й школы документы. Но не получилось из меня моряка (слишком сильный ветер гулял тогда в голове), и отказались обратно взять в мою школу, так как набор учеников закончился. Направили в школу № 39; учиться в ней я не захотел, к тому же сразу не приглянулся местному классному лидеру Сандлеру: ему не понравилась моя отчуждённая независимость. В школу я ходил через два дня на третий, Сандлер заметно подогревал класс, напряжение при моём появлении раз от раза росло. Однажды, предугадав назревшую развязку, я, всего лишь на случай необходимой «демонстрации», положил в карман складной нож. Будто изготовленный из серебра, заводской поделки, он чем-то напоминал тельце небольшой хищной щучки. Это был единственный случай, когда я взял его из дома. И угадал: в тот же день после окончания уроков из класса я выходил в плотном окружении одноклассников: по себе меряя, они могли подумать, что я захочу от них убежать.
Вышли на улицу, круг раздался (всё было явно оговорено заранее), я оказался в центре, ко мне шагнул Сандлер. Его удар я прозевал, а в следующее мгновение из меня, так вот, без причины, никогда не битого, вылетел совершеннейший, потерявший рассудок зверь. Как мой враг увернулся от смертельного взмаха ножа, я не понял. К счастью, и мне моей судьбой, и много мнящему о себе еврейскому отпрыску были уготованы иные жизненные пути. Круг рассыпался; уходя, я услышал: «В школе больше не появляйся!» На другой день, желая увидеть реакцию на моё явно неожидаемое появление, я специально уже с утра был в классе. Как никогда он был тих, все молчали. Просидев один-два урока, я покинул эту школу навсегда; учебный год для меня закончился. Случившееся обсудили: немедленный ответ, по сути, превратился бы в хулиганство. Своих ребят от решения этого вопроса я отключил полностью. До домашних моё решение расстаться со школой дошло не сразу, тем более что вскоре назрели события, для них более неожиданные и страшные.
Вкус водки (тот, самый первый, случай – не в счёт) я узнал в 14 лет. Но, это я помню хорошо, от установленной самому себе нормы впервые отступлю только через годы. Водку я пригублял не так уж и редко: и после уличных картёжных игр, и после совсем уж неправедно заполученных денег. Пользовались мы сейчас уже ставшими раритетными гранёными стаканами. В любой компании я наливал себе сам ровно две трети стакана, после чего чувствовал в голове легчайший хмель, и не было человека, который смог бы заставить меня выпить в тот день ещё. Нередко мы отдыхали на природе, иногда к нам подсаживалась незнакомая шпана, и кто-то из чужаков, несмотря на отказ, наливал мне. Реакция всегда следовала одна: опрокинутый стакан, жёсткий взгляд в глаза самозванца – и инцидент потухал, не родившись. То же случалось и с попыткой сунуть мне в рот папиросу. Командовать собой я не мог позволить никому. За всю жизнь я не выкурил ни одной папиросы, но, помню, курящим раз-два видел себя во сне.
Впервые свою алкогольную норму я нарушу в 19 лет на проводах в армию. Сейчас мне за восемьдесят, спиртное пью в любое время в зависимости от желания, особо себе не отказываю. С некоторых, уже давних, пор могу потерять самоконтроль и напиться о-о-очень даже хорошо. Но! Обычно большие пьянки проходили только в компаниях хорошо известных мне людей. В любой степени опьянения я никогда не терял головы, не становился агрессивным дураком, всегда оставался миротворцем. А то просто мог найти местечко, чтобы заснуть. Назавтра на достаточно долгое время против этой заразы приобретал иммунитет. И у меня, не сглазить бы, после праздника любой интенсивности никогда пока не болела голова.
Не улавливая от меня запаха алкоголя или курева, домашние о моей второй жизни не имели представления. Их успокаивали моя охотничья страсть, увлечение птицами, естественно растущая тяга к девочкам. Так что до исполнения 16 лет меня можно было считать очень даже хорошим ребёнком.
Судьба, между прочим, уже подготовила мне первый (из немалого числа будущих) сюрприз. Женька Потанин, сосед Адяма по 3-й Березниковской, где-то нашёл неизвестно кем припрятанный немецкий пистолет, 9-миллиметровый парабеллум. Он был в прекрасном состоянии, но без патронов. Наган пошёл по мальчишеским рукам, я об этом, естественно, узнал и, само собой, сразу же стал его единоличным хозяином. Изредка ко мне приходил уже взрослый уголовник с соседней улицы Валентин Четвериков – Матрогон, просил на два-три дня «пушку» и всегда аккуратно её возвращал. Зачем она была ему нужна, я не спрашивал. Скорее всего, для гоп-стопа, стрелять в людей, это я знал точно, он бы не стал. О Валентине я до сих пор вспоминаю с благодарностью: уже имевший две ходки, просвещая меня, он всегда предостерегал от тяжёлых поступков.
А в этот раз, гуляя по пьяни с моей «пушкой», Валентин с двумя приятелями засветился, да так, что понял: завтра его возьмут. Меня он не нашёл. Встретив соседа Витьку Седого, изо всех сил пытавшегося казаться приблатнённым, попросил передать «машину» мне. За Седым и парабеллумом пришли на следующий день, домой его больше не отпустили. Конечно же, сразу узнали обо мне, но… Это я понял лишь потом: прямо сейчас я им был не нужен, у следователя о Карасе почему-то, может, с подачи того же Седого, сложилось более высокое мнение.
За мной пришли
Все мы знаем, что эти люди всегда имели привычку приходить в тёмное время суток. Милицейский капитан появился у нас дома в первых числах марта 1952 года, едва ли не в день моего 16-летия. Уже по пути из дома капитан сказал, что меня он мог взять давно, но у него на этот счёт есть свои и отнюдь, как я сразу понял, не в мою пользу соображения. Сегодня же я только что вернулся с 3-й Березниковской, где около Адькиного дома дурачился с нормальными ребятами и девчонками. И вдруг, увидев меня с сопровождающим, Адям удивился:
– Никола, ты куда?
– В гости!
– Кто это? Адям? – спросил милиционер.
– Я очень плохо вижу ночью.
– Ну-ну! Адям, это ты?! Иди сюда, ты мне тоже нужен.
Районное отделение милиции тогда располагалось рядом с трамвайным кольцом 4-го маршрута. Сейчас этот маршрут, наверное, не вспомнит в Иванове ни один человек. Капитан, это был следователь Шаблов, оставил Адьку в коридоре и завёл меня в кабинет, а вернее, в какой-то класс. В два или три ряда там стояли длинные столы, за двумя из них сидели что-то писали два опера. Прямо против двери в углу – стол и два стула, мой конвоир указал мне на один из них. Я сел.
– Ну, Коля, расскажи, где сейчас твоя «машина».
Вопрос, конечно же, меня не касался. Я на него не отреагировал.
– Коля, где твоя «волына»?
И это не ко мне, я молчал.
– Коля, ну скажи, где твоя «дура»?
– Товарищ следователь, я в милиции первый раз, вашего жаргона не понимаю, говорите со мной, пожалуйста, на нормальном русском языке.
Сидевшие за столами сотрудники буквально бухнулись в свои бумаги лбами: «Ну, Шаблов, он тебя уделал! Уделал, Шаблов!» – ржали громко и от души.
– Хорошо, Коля, расскажи про свой парабеллум. Сейчас ты пока первый, а мне для спокойной жизни надо узнать имена ещё шестерых. (Для себя я отметил, что ему известно, сколько мальчишек подержали пистолет в руках до меня. Хочет, чтобы я это подтвердил.)
– Я не знаю ни про какой парабеллум. Я никогда его не видел.
– Ладно, позови Адяма, сам жди там.
Адям, увидев меня, сразу начал рвать на себе рубаху:
– Никола, я сознаюсь! Возьму всё на себя!
– Ты ничего не знаешь! Не видел! Первый раз слышишь! Вякнешь лишнее – удавлю!
Не вякнул ни в этот раз, ни в следующие вызовы, которые чередовались для нас всю ночь. Утром пришла мама, я заметил, что вся она сжата, напряжена до предела. Для неё, отца, но особенно для бедной нашей, моей Бабы эта ночь вылилась в невыносимо жуткий кошмар. Они и в самом деле не могли до чего-то додуматься, и от этого им всё казалось гораздо более ужасным.
– Коля, за что тебя забрали? – обратилась она не к капитану, а ко мне.
– Мама, я не знаю! Спроси следователя.
– Коля, тебя здесь не били?
– Мама, таких, как я, в милиции не бьют.
Почему именно так тогда ей ответил, я, честно, не знаю и сам. Но что в сказанном был уверен, это точно. Правда, тогда про милицию я ещё мало что знал. Не слышал, о чем был разговор моей матери с Шабловым, но из отделения мы вышли все трое, третьим был Адька.
И вот что я узнал тремя месяцами позже, уже в колонии, от моего ровесника Юры Бурова, жившего не так далеко от меня на одной из Межевых улиц. Его дело поначалу как будто бы списывали с моего: тот же (но, конечно, другой) парабеллум, та же «несознанка», опять же целый месяц не злой следователь. И суд всего лишь через три дня после моего, и срок тот же – два года. Но есть один нюансик: Юрку, шестнадцатилетнего пацана, сразу же, с первого дня ареста поместили во внутреннюю, известную народу в качестве «политической», тюрьму. Он отказывался от пистолета, его не били, просто уговаривали сознаться. Пацан не кололся, и тогда все допросы стали проводить ночью. Нары в камерах на день пристёгивались к стене, отбой в 11 ночи, подъём в 6 утра. Юрку поднимали в 12 и держали на допросе до 5 утра, потом отправляли в камеру. Через час подъём, нары пристёгнуты, ножки сиденья-кресла, как и стола, вцементированы в пол. Сидеть можно, но облокотиться на ручку кресла, на спинку, на стол запрещено: тотчас стук в дверь, стук, стук, стук. В 11 часов отбой, в 12 – на допрос. Следователи, сменяя один другого, перестали спрашивать по делу, просили рассказывать о домашних, о жизни, о девчонках. Так до 5 утра, в 6 – подъём. За месяц без допроса у Юрки была одна ночь, его сокамерник, вор Золотой, рассказал мальчишке, что он всю ночь бегал по камере и что-то бормотал, бормотал. Чувствуя, что уже сходит с ума, Юра спросил следователя, что будет, если он сознается. «Через час ты будешь в Хуторовской тюрьме». Слово сдержали. «Коля, если бы ты знал, какое это счастье – настоящая тюрьма! – рассказывал Юрий. – Мне показалось, что я согласился бы остаться в ней на всю жизнь!»
Но об этом я узнаю потом. А наши встречи со следователем стали регулярными. Адям ещё раз заговорил о готовности взять всё на себя, пришлось разъяснить кретину, что, добившись малейшей слабины, следователь расколет его до конца, и тогда под суд, кроме Седого и нас двоих, пойдут ещё несколько мальчишек, фактически совершенно невинных детей.
Между мной и Шабловым вскоре установились отношения, похожие на взаимоуважение: следователь видел во мне достойного противника, мне же он нравился своей беззлобностью и постоянной улыбкой. Я считал себя умным, наблюдательным, хорошо разбирающимся в людях и откровенного врага в нём не видел. Каким же большим и наивным дураком я был тогда!
При очередном «приглашении» Шаблов, как всегда, сверкая золотыми зубами, заявил:
– Коляша, сегодня я расколю тебя до самой жопы. Сейчас из тюрьмы привезут Седого, будет очная ставка!
– Хорошо! Я хочу увидеть эту суку.
Витька рассказал всю правду. Я же объяснил: Седой, наверное, узнал, что, пока он в тюрьме, я плотно контачу с его подругой Зинкой (я врал). И за это он решил оговорить меня. «Витя, правда, что у тебя есть эта девчонка?» Тот согласно кивнул. Очная ставка провалилась.
По прошествии месяца Адяма из следствия исключили, моё дело взяла к себе прокуратура. Здесь меня встретила следователь в юбке, но уже с первых её слов, не слов – крика я увидел в ней не женщину, а злобную бездушную овчарку. Она перестала орать и услышала спокойное и категоричное:
– Ещё раз начнёте с крика, от меня здесь не услышат ни одного слова!
Для себя я определил её как озлобленную неумную бабу. Крику больше не было, колоть меня было бесполезно, этого не составило труда понять даже такой дуре. Седой, сдавший меня свидетель, уже сидит. Чего ещё они ждут. И тут я вспомнил: однажды Шаблов, как всегда дружески улыбаясь, признался, что в воскресенье целый час ходил за мной по Сенному рынку: «Украл бы ты хоть носовой платок, шесть лет, Коля, я бы тебе обеспечил». Значит, с чьего-то «стука» он считал меня достойным большего срока и не терял надежды мне его пришить. А ещё всё время улыбался, пёс. Впрочем, всех ждущих скорого суда наша тюрьма вместить не могла, потому многие, и я в их числе, неизбежной встречи с Фемидой дожидались дома.
Все эти дни подаренной мне свободы мы с ребятами жили по своему расписанию. Я часто навещал Риткину «малину», где бывалые парни в деталях знакомили меня с тонкостями тюремного быта. В том, что мне это скоро понадобится, сомнений не было. К тем, кто лично прошел тюремную науку, у меня было немало вопросов, и на все я получил подробнейшие ответы, советы, подсказки. Тюрьма меня не страшила, скорее даже влекла. Знал, что в камеру приду как свой.
Об изнанке моей жизни последних двух лет мои домашние находились в полном неведении. Впрочем, не узнали они всей правды и годы спустя.
До суда у меня оставалось одно незаконченное дело, и я отложил его на 6 мая. Необходимо было посетить неприветливо встретившую меня прошлой осенью среднюю школу № 39. Не любил я неоплаченных долгов, тем более долга такого. Своих ребят при решении моей личной проблемы, опять по той же причине, в расчёт не брал. В нашей боксёрской секции хватало парней, готовых помочь мне. Я сказал, что достаточно двоих, вызвался ещё и третий. Ребят я попросил посчитать, что они на обычной тренировке отрабатывают удары на боксёрском мешке и груше. Но ни в коем случае парня не покалечить, не сломать челюсть.
Всё сложилось по моей задумке. Шёл я туда с предварительной разведкой: знал, что последним на сегодня в расписании стоял урок физкультуры, и проводиться он будет во дворе. Урок закончился, Сандлер, как специально, первым поторопился на выход к торцевой калитке. Увидев меня, явно узнал, но не признался. Встретив через несколько шагов недобрые взгляды троих крепких ребят, всё понял и повернулся ко мне. Я молча прошёл к калитке и не стал на это смотреть. Долг, боюсь (уходя, я не оглянулся), с большим перебором, был возвращён.
То, что трое били одного, аморальным не считал. Будучи на голову выше меня и уже этим сильнее, мой недруг потому и решился тогда при всём классе пойти на ещё большую открытую агрессию. К тому же я не мог отказать действительно уважавшим меня ребятам в удовольствии прийти мне на помощь. Уверен, что еврейские родители не захотели оставить этого дела без ответного возмездия. Но с 7 мая я уже находился под ещё более надёжной охраной.
Интересно, что чуть более чем через год мы встретимся в моей 30-й школе. Увидеть меня здесь он явно не ожидал и заметно опешил. Но поздоровался:
– Здравствуй, Николай! (В его глазах застыл тревожный вопрос.)
– Здравствуй, Саша! Не беспокойся. Всё нормально.
Суд и тюрьма
Я не стал уподобляться тем, кто в ожидании приговора шёл на суд в самой что ни на есть бедной одёжке и с вещевой сумкой. Я же был не виновен! И оделся (понт надо было держать!) во всё самое лучшее и самое последнее, что у меня было. Под демисезонным ещё приличным пальто на мне были сразу две (явно говорящие о моей дури) вельветовые ковбойки и совсем ещё новые серовато-голубые брюки. Само собой, никакой сумочки.
Про суд сейчас не помню ничего. Несколько удивило, что свидетелем против меня оказался Женя Потанин, а также экспертное заключение по оружию, из которого следовало, что «выстрелы из парабеллума в последнее время не производились». Из него точно стреляли, и не раз, но патроны были от ТТ 7,62-мм, и пули, очевидно, не смогли так прочистить 9-миллиметровый ствол. Женька на суде, естественно, не говорил, что пистолет этот нашёл он, подтвердил, что у меня его видел (хотя это навряд ли). Мне было ясно, что сценарий для свидетеля писался следователем. На Женьку не обижался. Он был на год то ли старше, то ли младше меня, но по моим меркам оставался ещё совсем неискушённым ребёнком. И хоть в чём-то поставить знак равенства между нами было просто немыслимо. Почему-то не увидел в суде Седого. Потом уже узнал, что судили его за те единственные сутки хранения пистолета отдельно, и Витька, со своим уже собственным сроком, находился чуть ли не в лагере.
После трёх дней карантина в нулёвке передо мной открылась дверь в камеру № 72. Она, как, впрочем, и ещё две, в которых мне пришлось побывать, была рассчитана на содержание четверых. Если смотреть от двери в сторону «решки», слева железная кровать – «юрца», тумбочка, вторая кровать, внешняя стена; справа параша, кровать, другая кровать, стена. Близко к внешней стене с окном – «решкой» – стол. Я смотрел на всё спокойно и без особого интереса, среди будущих соседей нет ни одного сколько-нибудь знакомого. Их же появление разодетого в пальто и аж в двух вельветовых ковбойках парчового фраерка откровенно ошарашило. Да-а-а! Для местных ребяток я казался тем ещё явлением.
– Статья? – первый вопрос от сидевшего в дальнем левом углу.
– 182.
– Четыре? (Нож.)
– Один. (Отметил: ответ оказался неожиданным.)
– Кого знаешь из взрослых воров?
Назвал Гену – Пятёру, ещё одного, добавив, что обоих недавно повязали.
– Назови тех, кто сейчас на свободе.
– Ты слишком много хочешь знать!
– Романа знаешь? (Иногда этот подонок с нами общался.)
– Пять дней назад я набил ему морду. (Это было правдой.)
– Ты?! Роману?! За что?
– Плохо себя вёл.
И всё. Больше уже не удивлялись ни моему прикиду, ни спокойствию. Спросили, не хочу ли я есть, но сказали, что кроме чёрного хлеба, «мандры», ничего нет. Свои вопросы я оставил на завтра.
В камере из более или менее порядочных уголовников был один – карманник Коля Балобин из какого-то районного центра, предельно истощённый, очень больной, эпилептик. Вчерашний допрос вёл Славка Енот, гопник-неудачник, сдёрнувший с кого-то шапку. Утром следующего дня историю своего преступления изложил мне 12-летний мальчишка Ваня. Семь деревенских малолетних «преступников» где-то «нашли» 200 рублей, это увидела 70-летняя бабка. Чтобы молчала, ребята дали ей 20 рублей, остальные деньги проели на купленных в сельпо пряниках. Всем, и бабке тоже, как сказал мне ребёнок, дали по два года реальной тюрьмы. Ваня дня через три из камеры исчез. Я спросил о нём нашу тюремную воспитательницу и из её злого вопроса: «А ты считаешь, что ему место в тюрьме?» – всё понял и от души порадовался за ребёнка. Возможно, нашлись судьи более человечные, и мальчишке теперь предстоит жить с условным сроком, но на воле.
Родители, так и не поверившие в мои преступные наклонности, наняли защитника, и до следующего суда меня сразу переселили в соседнюю, следственную, камеру № 71. Там я познакомился ещё с одним деревенским «преступником». Длинный рыжий симпатичный парнишка лет пятнадцати, оказалось, очень любил и хотел читать. Книг у него не было, и он «обокрал» сельскую библиотеку: похитил 4 книжки. Приговор его был ещё впереди. Уже потом рыжего грабителя сельской «Ленинки» я встретил в колонии: его преступление любимая Родина по доброте своей оценила «всего лишь» в четыре года отсидки.
Меня же вскоре свозили на второй суд и с подтверждённым приговором вернули в ставшую мне уже родной камеру под номером 72. Кстати, на этом суде вторым свидетелем моей вины оказался специально доставленный из лагеря Седой. В воронке́ при возвращении в «дом родной» он услышал: «Витя, я ж тебя, суку, искал по всей тюрьме. И сейчас ты уже никуда от меня не денешься!» Он заплакал, что-то стал мне говорить. Я же его просто пугал. Уже всё переосмыслив, в душе против него я ничего не имел. Он, как и Женька Потанин, специально на меня не стучал. Это его самого сдали. Фактически из-за меня он оказался жестоко и безвинно потерпевшим. И сейчас мне его стало по-человечески жаль: «Ладно, Седой, искать тебя я не буду, живи, не бойся».
В 72-й за моё отсутствие появился новый парнишка. Рассказал: четверо мальчишек-соседей, гуляя, увидели два «ничьих» велосипеда. Двум парням они оказались очень нужными, те их и угнали. Третий, придя домой, рассказал об этом матери, которая взяла его за руку и привела в милицию. Мальчишка там всё подтвердил. Судили всех четверых, всем дали по два года, но честному пацану срок назначили условный. Как я узнал потом, уже находясь в колонии, родители, возможно, мальчишек, в краже невиновных, решение суда обжаловали. И… новый судья определил вину каждого, в том числе и того, кого мама привела в милицию за руку, в 10 лет реального срока. Каждому (!) «выдали» по 10 лет! Уверен, кто-то сейчас скажет, что такого не может быть. Но я говорю о конкретных мальчишках, об одном конкретном уголовном деле, с которым мне пришлось столкнуться.
Однажды на обед нам выдали щи – воду с зелёной капустой, в которой плавали личинки мух – опарыши. Несколько штук я припрятал, а злючке-воспитательнице заявил, что выложу их при первой же прокурорской проверке. Детально прошмонав, меня перевели в другую, 77-ю, камеру и поторопились отправить в колонию. Я уже оставил кому-то ставшее ненужным пальто, ещё раньше Славке Еноту подарил одну из своих ковбоек; в ожидании отправки в колонию оставался приодетым в совсем ещё новую ковбойку и приличные брюки.
На этап собирали и взрослых. Мы находились в каком-то предбаннике, и здесь я встретился глазами с сидящим напротив парнем моего сложения, лет где-то 19–20. Явно из бывалых, держался он уверенно. Разглядывая его, я сразу отметил, что одет он в некогда приличный шерстяной костюм-двойку, с обтрёпанными обшлагами пиджак и такие же брюки.
– Тебя куда? – спросил он.
– В колонию, говорят, в Кинешму.
– Суки там тебя сразу разденут.
– Не разденут.
– Разденут!
– Не успеют!.. Раздевайся!
В колонии нас сначала поместили в карантин. Там правил бал сучий бригадир Сашка Калмыков. Этой твари оказался нужным даже мой старый потрёпанный костюм. Когда же я сказал, что о нём, Калмыкове, думаю, гад ударил меня по лицу пиджаком, едва не выбив пуговицей правый глаз (я до нынешнего, за восемьдесят, возраста никогда не пользовался очками, но хорошо вижу только глазом левым). Мародёрством, как я знал, он занимался по указке сук, не пропускал ни одной мало-мальски приглянувшейся ему шмотки. Ребята говорили, что этот садист постоянно тешился избиением малолеток. Родом же эта нечисть оказалась из моего города Иванова. Я решил, что он не имеет права на прощение. Я обязательно буду его искать!
Детская трудовая колония № 2
Кинешемская ДТК № 2 вмещала, насколько я помню, около трёх сотен подобных мне узников, с большим процентом 12–13-летних малолеток. Жили мы в деревянных бараках, которые назывались общежитиями. В центре здания располагался вестибюль, в четырёх углах которого открывались двери в комнаты. В них вдоль правой и левой стены стояли железные кровати по 12–13 с каждой стороны. Таким образом, всё общежитие, видимо, рассчитывалось на сто человек. Нас, имевших за плечами школу-семилетку, разместили вдоль левой стены, напротив, вдоль стены с окнами, поселили малолеток, с которыми у нас, если не считать самого помещения, не было ничего общего.
Первой в колонии появилась моя дорогая, любимая Баба. Увидев меня, расплакалась:
– Коля! Как это случилось, что ты в тюрьме? Ничего не знаем, сходим с ума. Не могут ничего понять и соседи: удивлены, говорят, что ты всегда был очень вежливым, ни разу не видели тебя пьяным, не слышали, чтобы ругался матом, мирил мальчишек. Все уверены, что тебя заставила что-то натворить шпана.
– Баба! Знай: меня никто не мог заставить сделать что-то очень плохое! Поверь, что таких людей просто не существовало. А ты радуйся, что у меня такой небольшой срок.
– А вас здесь не бьют? Ты говори правду.
– Здесь никто и никого не бьёт, даже не думай об этом. Есть суки – активисты, но эти гниды нас не касаются: знают, что рано или поздно мы будем на свободе, и тогда им никто не позавидует.
Приезжала мама, потом они у меня бывали ещё и ещё, как всегда до предела загруженные продуктами.
До сентября весь день мы находились на рабочей территории. Колония выпускала промышленные, не электро-, холодильники «Т-50» и «Т-100», кажется, какие-то шкафы и тумбочки; возможно, было что-то ещё. Я решил стать столяром-краснодеревщиком. И поднатореть в этой профессии нам было предложено на изготовлении самых простых табуреток. В теории и практике я скоро уже числился отличником. Но сам не сделал ни одной табуретки. Только сначала честно выстрогал для одного или двух табуретов царьги и проножки, но быстро обнаружил место, куда наш простодушный мастер Осминин складировал готовые изделия, отмеченные к тому же ещё и оценками. Моя работа свелась к выбору лучших. Об этом не знали даже увлечённые своей работой другие мальчишки. Из грамотных наших пацанов, кроме меня, в столярке, помнится, больше никого не было.
Наш мастер, раздав задания, часто куда-то, скорее – в другие цеха, уходил. Сразу же исчезал и я: шёл в камеру-сушилку, где одуряюще приятно дышалось запахом хвойной древесины. Выгнать нас из сушилки было кому, так что приходилось на какое-то время опять идти на работу. Осминин был неплохим человеком, но никчёмным психологом. Он, я думаю, всех нас скопом считал пришибленными недоносками. Как-то при моём после долгого отсутствия появлении у верстака он с криком стал мне, не помню уж чем, угрожать. Находящаяся в моих руках лучковая пила от удара об пол взлетела под потолок, от моего оскала и одной лишь фразы мастер, бледный, вылетел из цеха. Больше конфликтов между нами не возникало. От трудовой повинности я, естественно, был свободен, но готовую «продукцию» продолжал сдавать. Беседу со мной имел наш, вероятно, штатный психолог, человек приятный в общении и, в отличие от Осминина, в людях разбирающийся.
Я уже говорил, что людей подлых почти безошибочно вычислял при первом контакте. Гнусность натуры другого нашего «древесного» наставника, преподававшего теорию, лежала на его морде вечным клеймом. Как-то этот скот решил угрозами рукоприкладства заставить меня вымыть в классе пол. Я мгновенно озверел. Не успел оторвать от пола тяжёлый, не нашей поделки, табурет, как мастер пулей вылетел из класса вон. У меня опять состоялась воспитательная беседа с психологом. Как результат: не выстрогали из меня в колонии краснодеревщика, не получил я заранее мне обещанного «за отличные успехи» четвёртого столярного разряда. А удостоверение третьего всё-таки выдали.

Я – аттестованный столяр
До 1952 года в детских колониях страны обязательными считались школы-семилетки. И это было действительно мудрое решение. Будучи, как уже говорил, достаточно наблюдательным, я видел, насколько мы, имевшие семилетнее образование, отличались от других мальчишек-колонистов.
Как оказалось, везение меня не покидало: я действительно попал в далеко не худшую колонию. С осени 1952 года в трёх детских колониях страны, включая нашу (это мы узнали от воспитателя), открывались восьмые классы. В конце августа меня подозвал наш здешний воспитатель, кстати, мой однофамилец, Герасимов. За его рост за глаза мы называли его Полтора-Иваном.
– Герасимов, в нашей школе открывается восьмой класс. Пойдёшь?
– Сейчас! Только разбегусь! Я на свободе школу бросил! Буду тебе здесь учиться!
Он просто молча отвернулся. И уже к вечеру меня перевели из нашей чистой светлой комнаты первого корпуса в соседний тёмный барак, пропахший неистребимым запахом мочи. Здесь жили в основном дети-беспризорники, сироты 12–14 лет, многие из них страдали энурезом.
Согласившись идти учиться, я бы половину дня был в школе, вторую половину – в цеху. Сейчас должен был полный день находиться в рабочей зоне, где, как я уже сказал, пользы от меня не было ни на копейку. Но Полтора-Ивана оказался настоящим воспитателем. В нашей грамотной группе было двое симпатичных ребят-москвичей, то ли с еврейскими, то ли с немецкими фамилиями. Явно из приличных семей, однако срока они имели серьёзные: один (возможно, щипач) – шесть, другой – десять лет. Где-то день на третий в рабочей зоне внеурочно появился один из них – Рихтер, имя, к сожалению, не помню. Кто-то подсказал ему постоянное место моей «работы», нашёл он меня в сушилке:
– Какой у тебя срок?
– Два года. Сейчас уже на четыре месяца меньше.
– Ты всю жизнь решил жить по тюрьмам?
– Ну нет! Я уже понял, что небо в клеточку не для меня.
– Подумай: здесь ты мог бы закончить 8-й и 9-й классы, и у тебя не будут вычеркнуты эти два года из жизни. Неужели тебе это не понятно?
Гонору у меня хватало с избытком, мгновенно взбесить было можно только угрозами, но конченым идиотом я всё-таки не был. Как же мне сейчас захотелось пойти в школу! Как я захотел учиться!!! Конечно же, догадался, кем в рабочую зону был послан Рихтер. Но перестраховался, после ужина пошёл к своим пацанам: «Поговорите с Полтора-Иваном, пусть он разрешит мне учиться!» Уговаривать его не пришлось. Как мне сказали, уже утром следующего дня он сам зашёл в класс: «Ну что, может быть, возьмём Герасимова?» – «Возьмём! Возьмём!» Мне сообщили об этом сразу. Я чувствовал себя по-настоящему счастливым! И, считай, мгновенно оказался на ожидавшем меня в общежитии прежнем чистеньком месте. Настоящим, умным воспитателем был мой однофамилец Герасимов.
Школа
Официально наше учебное заведение являлось одной из средних школ города Наволоки. Но узнал я об этом, только получив табель по окончании 8 класса. Располагалась школа, одноэтажное деревянное строение, в жилой зоне. Классов в ней, наверное, было несколько, и школа работала с утра до ночи. Меня почему-то всё это не касалось, не интересовало. Наш маленький класс находился на светлой солнечной стороне. Парты стояли в три ряда, а их, насколько я сейчас вспоминаю, было шесть, но может, и пять.
Нас, учеников с семилеткой, в колонии набралось четырнадцать. Загадкой для меня оставался мальчишка, явно бывший птицей не нашей стаи. Жил он в том самом бараке, где мне какое-то время пришлось подышать «ароматом» дворового туалета. Я с ним не общался ни разу. Учился ли он в каком-то классе, не знаю. Обычно видел его, чистенько одетого, сидящим на скамейке с газетами (!) в руках. Пацаны сказали, что он – политический, осужден по 58 статье, срок – 2 года. Почему такой небольшой «за это»? Мне объяснили: так мало дали по его малолетству, но сколько ему предстоит чалиться на самом деле, не известно никому. Скорее всего, освобождённый из Кинешемской ДТК, он окажется в другой колонии, имея очередной не очень большой срок. И так может продолжаться ещё и ещё раз. Как я уже сказал, мне пришлось прочувствовать «комфорт» пребывания в том общежитии. Почему бы такого явно не из простой семьи культурного мальчишку не поселить у нас? Наверняка на это имелось специальное распоряжение: врагов народа до́лжно было казнить, как подлых негодяев.
В нашей группе пацаны имели срока от 2 до 15 лет. О парне, имевшем самый большой срок, не хотелось бы даже вспоминать. Этот, с белыми глазами, рыжий еврейский парень Масловский внешне был крайне отвратителен буквально для всех. Срок он получил за изнасилование, и удивляться здесь было нечему: вряд ли какая девчонка могла добровольно отдаться такой мерзости. Я же только со временем узнал, как легко лепились у нас уголовные дела в те и много более поздние времена, давались и ещё большие срока совсем невиновным.
А теперь ещё раз о тех, кто буквально всю жизнь занимает самую обширную, самую благодарную часть моей души. Сейчас я говорю об учителях нашей школы. Первое, что я должен сказать: для них мы не были малолетними преступниками, в нас они видели прежде всего детей. В этом мы убедились при первых контактах и чувствовали это изо дня в день. Первое, что они видели ежедневно: благодарный класс – небольшую группу пацанов, безмерно уважающих своих педагогов. Кроме Масловского (его, кстати, от нас вскоре убрали), у них для нас не было фамилий, нас учителя называли только по именам.
Геннадий Иванович, наш физик и биолог в одном лице, закончив первый для меня урок, спросил, всем ли всё было понятно. Не всё понял только я. «Хорошо, я приду на самоподготовку». Так назывались наши обязательные часовые ежевечерние самостоятельные занятия. Пришёл, поинтересовался, кто ещё хочет о чём спросить, после чего сел со мной за парту. И всё мне пояснил ещё раз. Физику я и раньше, да и потом никогда не понимал и не любил, но в 8 классе мои пятёрки были заработаны честно.
Нам никогда (да и не за что было) не делали строгих замечаний. Были ли в нашем классе подсказки? Да. Иногда случались, но не шёпотом, как классическая школьная подсказка, а вслух и лишь как помощь товарищу вспомнить случайно забытое. Именно случайно, так как плохо учившихся среди нас не имелось. И на такие подсказки можно было услышать: «Серёжа, дай Володе вспомнить самому. Он же это прекрасно знает».
И вот на всю жизнь впечатавшееся в мой мозг воспоминание. Начался урок, учительница кого-то вызвала к доске повторить вчерашнее. Для меня голос отвечающего становится всё более глухим, я куда-то проваливаюсь, как вдруг явственно слышу голос Надежды Дмитриевны: «Коля опять спит. Не надо. Не надо, не будите». И больше уже не слышу ничего. Потом тихий голос и прикосновение к плечу: «Коля, проснись. Я начинаю объяснять новый урок». Надежда Дмитриевна, наша классная, знала, что мне всегда хватало прослушать её урок только раз. Где, скажите, в какой школе встретишь такое? Если такие учителя ещё есть, порадуйтесь за их учеников.
Геннадий Иванович начал рассказывать о птицах, и я предложил свою помощь: «Попрошу отца убить ворону, и на ней покажу всем, кто захочет, как просто мы сделаем из неё хорошее наглядное пособие». Потом, уже навсегда расставаясь со своей школой, на шкафу класса я видел сделанное нами с Геннадием Ивановичем чучело вороны.
Школу нашей ДТК я полюбил сразу, это был мой маленький кусочек свободы. В воскресенье мы имели полноценный выходной. В субботу я оставлял форточку в класс не запертой. Сразу после завтрака нырял в форточку и оставался в классе до обеда, потом возвращался в него до вечера. В классе я вёл ежедневный дневник, описывал погоду, делал записи обо всех увиденных и услышанных за день птицах. Их – синиц, чечёток, снегирей – в ту первую и единственную мою здешнюю зиму мимо нашей зоны пролетало до обидного мало. Писал письма домой, девчонкам. Обдумывал свою дальнейшую жизнь, конкретных планов пока не строил. О моём убежище знали и пацаны, и, я думаю, Полтора-Ивана; не исключаю того, что он мог читать мои дневниковые записи. И, возможно, поэтому никаких вопросов насчёт моего затворничества не возникало.
При школе постоянно жила женщина, которых обычно называют техничками. У тёти Груши, как я её называл, был 8-летний срок. В мой выходной мы с ней время от времени общались, лицо этой несчастной женщины сохранилось в моей памяти на всю жизнь. У них с мужем было трое малолетних детей, началась война, и очень скоро молодая женщина стала вдовой. Работала в колхозе. Во время обмолота зерна она набирала в карманы полову – ненужные отходы, отбрасываемые молотилкой. Дома из мякины выбирала сохранявшиеся в мусоре зёрна и варила из них детям кашу. Увидели, кому следует сообщили, и по «Указу 7–8» от 1932 года, называемому в народе «Законом о трёх колосках», расхитительница колхозного достояния Груня загремела в лагерь. Малых детей отправили в детский дом. Родное государство заботилось об осиротевших детях.
Умер Сталин! И грянула амнистия. Малолеток, осуждённых до десяти лет, взрослых со сроками до пяти освобождали практически поголовно; срока повыше делились пополам. Не касалось это только особо тяжких преступлений. Из наших ребят свободу не получил лишь Гена Голубев из Владимира. Не знаю, не спрашивал, за что суд наградил его шестью годами; сейчас ему уже исполнилось восемнадцать, досиживать осталось года полтора. Генку я запомнил постоянно грустным, неразговорчивым. Он никогда не получал из дома передачек, а так как между нашими койками стояла общая тумбочка, и часто она была заполнена, Гена, у нас была договорённость, мог в любое время подкормиться плюшкой или пирогом, испечёнными для нас руками моей дорогой Бабы. Хотелось бы верить, что половину наказания государство тогда скостило и тёте Груше, память о которой я с грустью пронёс через всю жизнь.
Колония наша опустела чуть ли не за два-три дня. Во всей зоне остались только восьмиклассники. Мы не могли знать, по чьей воле нам была дана возможность в кратчайший срок завершить учебный год. Это радовало и наших учителей, и пацанов. Не рад был, не хотел ни одного лишнего дня оставаться за колючей проволокой лишь один придурок. Этим единственным, конечно же, оказался я. Два дня уговаривали меня учителя и пацаны. Какими же они были умными! С прежним удовольствием мы учились до конца апреля.
В моём табеле стояли честно заработанные пятёрки. Все, кроме одной: по немецкому языку во всех четвертях значилась цифра «4». Надежда Дмитриевна, наша классная, пошла с табелем к учительнице немецкого Вере Ивановне, и та согласилась: «Ради Коли я пойду на нарушение». В моём табеле за третью, четвёртую четверти и за год появились пятёрки. Как они появились, мне по секрету рассказала дорогая моя учительница Надежда Дмитриевна.
Колонию все мы, кроме бедного Гены Голубева, покинули в один день 29 апреля 1953 года. Из окна кинешемского поезда, кажется, это было в Вичуге, мы увидели, как к прицепленному к нашему составу столыпинскому вагону вооружённые конвойные с овчарками вели уже новое пополнение для Хуторовской тюрьмы. Среди них мы даже узнали одного из знакомых подконвойных, недолго же этому конченому великовозрастному подлецу пришлось подышать свободой. Гадов такого калибра, уверен, в этой группе зэков было не так много. А стране нужны были люди, которых можно кормить щами с опарышами, превращать в рабочих скотов, закапывать без крестов в отвалах великих строек коммунизма.
Поезд нёс меня домой, мысли были о совсем недавнем и о ближайшем будущем. Что касалось меня, здесь всё было правильно, моё место на какое-то время должно было быть в камере. Но бросать на тюремные нары 12–14-летних детей за угнанный велосипед, осуждать на десять лет женщину, взявшую с производства катушку ниток (в приговоре значилось как «хищение двухсот метров материала»), могли только нелюди. Пройдёт немного времени, и я встречусь с не менее подлым случаем, когда на 15 и 20 лет будут осуждены действительно невиновные в данном преступлении парни. И это не явилось ошибкой следствия или суда.
Это были 1953–54 годы, когда вслед за амнистией милиция получила приказ мести всех подряд. Виновных или безвинных среди них было больше, никому уже ничего не доказать. Пусть помолчат нынешние защитники Великого кормчего: под рельсами мчащихся в коммунизм поездов навечно остались кости бесчисленных тысяч безвестных, не отпетых в церквях строителей нашего «счастливого будущего».
А что ждало впереди нас? За кого я мог бы поручиться, так это за своих недавних одноклассников: все они, я в это верил, станут достойными людьми. Что до меня, так и здесь всё было решено окончательно. За прошедшие месяцы в своей памяти я не раз перебрал всё, что успел за три года сделать плохого. Но, как ни странно, нашёл в своих поступках не так мало и хорошего. Конченым гадом я не стал, да и не мог им быть. Не было никогда во мне внутренней гнили. И не будет никогда. Знал, что никогда не стану лгать ради собственной корысти; ни при каких обстоятельствах не предам, не продам кого бы то ни было ради того, чтобы выгородить, прикрыть себя, что-то подло для себя выгадать в ущерб другим. Знал, что никогда больше не возьму чужой копейки. Знал, что ни при каких обстоятельствах не найду оправдания, не смогу простить кому-либо откровенной подлости. Меня было больше не увлечь преступной романтикой. Но знал и то, что от уважения к той, уже вымиравшей касте «законников» я точно не отрекусь.
Весь последний год я ежедневно видел, насколько наша небольшая группа с семью классами образования отличалась от других трёх сотен мальчишек, и уже знал, что буду учиться.
Дома
Как я расстался со свободой, наши ребята знали: всё было достойно. Как жил последний год – это, само собой, уже успели выяснить. Так и должно было быть, в колониях бывшие пацаны вели себя по-разному. При самой первой нашей встрече состоялся приблизительно такой разговор:
– И как?
– Небо в клеточку мне не понравилось. Теперь только охота и девчонки.
– Нам тебя не хватает. Давай, как раньше, будем встречаться по выходным. Развлекай девчонок, при случае поможешь в толковищах.
– Согласен.
Позднее мы поговорили основательнее. Я сказал Женьке, что о прежнем забываю наглухо, что вообще пересмотрел своё отношение к нашим «забавам». Нужна будет любая другая помощь, я безотказен, встречаться будем, как всегда.
Но сразу отойти от прежней жизни не получалось. Скоро пришлось разбираться с одним испачкавшимся крысятничеством в колонии негодяем Стрелкой, который, пока я там доучивался, успел обзавестись кодлой подросшего хулиганья. Раз, потом второй я увидел, как вызывающе они вели себя на улице Большой Воробьёвской. Мне это не понравилось, и я объявил шпане о подлянке их кумира. Они же, глядя в рот вернувшемуся из тюрьмы «авторитету», верили только ему. Соседи мне передали, что поздно вечером у моего дома дважды появлялись явно подозрительные группы чужаков. Меня это в общем-то мало тревожило. Но вскоре в двенадцатом часу ночи встреча с этими чертями случилась у меня на Почтовой улице. С ними оказались две твари постарше, взглянуть на которых мне хватило одного раза даже в темноте. Я их уже презирал. Эти отозвали меня в сторону, но первый вопрос сразу задал я:
– Где чалились? Клички?!
– Колония в Буе! (Значит, комсомольские суки! И об одной твари я точно знал.)
– Кто мне расскажет о Еропкине?
Переглянувшись, оба сразу молча исчезли. Удивлённое этим хулиганьё (меня, вероятно, ожидали увидеть как минимум с ножом в животе) опять же подошло вплотную ко мне. Заговорил Стрелка:
– Карась, мы вызовем тебя на толковище!
– Хорошо, буду ждать, а ты не забудь взять с собой верёвку!
– Зачем? – он явно удивился.
– Что? Я ещё должен принести верёвку, на которой мы тебя повесим?
Ошарашенные моим ответом черти так и остались молча стоять на месте, когда я уходил. Из города Стрелка быстро исчез. Так нет же, вскоре я вообще попал в «непонятную»: нож в руке какого-то барачного урода свистнул над моей головой буквально в миллиметрах. Меня спасли реакция, кулак и быстрые ноги.
Интересно, что в те годы я не боялся практически ничего и никого, но при этом был предельно осторожен. Ночью по нашим улицам ходил только по центру дороги; при звонке в дворовую калитку открывал её, лишь проверив, кто звонит. И главное, что это состояние постоянной готовности к чему-то неожиданному мне откровенно нравилось. А вот «оружием» через какое-то время обзавёлся: нашёл дома добротно изготовленный кожаный собачий арапник. Готовый мгновенно оказаться в правой руке, он до того удобно лежал под рукавом вдоль руки левой и, что немаловажно, не являлся предметом запретным.
А настоящую мою жизнь украшали девчонки. Домой приходил очень поздно, не понимая того, что, пока меня нет, родители и особенно моя дорогая Баба лежали без сна в постоянном ожидании чего-то страшного. Однажды отец позвал меня съездить с ним по делам в лес; возвращаясь, он с непривычной, неожиданной для меня робостью начал об этом разговор. И я понял, какой скотиной, мучителем являлся для родных мне людей. А когда объяснил, где и с кем коротаю долгие вечера, не менее удивительным был всплеск радости отца. Сразу же я объяснил всё Бабе и матери. И всем стало спокойнее.
Но как же в этой новой, честной моей жизни далеко не всё оказалось предсказуемым: меня и едва успокоившихся моих родных уже подстерегала немыслимо большая беда. Со своими ребятами я встречался каждое воскресенье, и расписание наших встреч казалось практически незыблемым: в двенадцать часов мы в парке имени Степанова, в три – на стадионе «Красное знамя», в семь вечера – в саду БИМ. Этот сад являлся излюбленным местом воскресных встреч не только нормальной молодёжи, но и многих, главным образом молодых, разной масти уголовников. Выбирая своё будущее, к бывалой шпане присматривалась идущая им на смену юная совсем ещё глупая поросль. Большинство посетителей приходили в сад отдохнуть и пообщаться. Нам же на глаза попадал более примелькавшийся контингент. Тут и там сходились и, переговорив, распадались кучки щипачей, гопников. Чуть ли не все здешние завсегдатаи знали друг друга в лицо либо были наслышаны по кличкам. Мы там бывали каждый выходной. Так относительно спокойно в саду проходили вечера до весны 1953 года.
Вернувшись из колонии, я сразу заметил, что после амнистии обстановка здесь стала более напряжённой. Едва ли не каждое воскресенье в саду БИМ мы видели санитаров, спешащих по аллеям с носилками. Вершились «суды», чаще – праведные, над теми, кто плохо вёл себя в лагерях. Мы считали это само собой разумеющимся.
Случались сценки и весёлые. Однажды, не найдя пока ни Женьки, ни Вовки, я чесал язык с двумя встреченными девчонками; мы подошли к танцплощадке. И тут увидел Копчёного с подвыпившим незнакомым парнем в новом очень приличном костюме. Вовка, держась за полу пиджака парня, разговаривал с ним противным плаксивым голосом, а этого просто не должно было случиться ни при каких обстоятельствах:
– Ну, извини меня, пожалуйста, я же нечаянно…
– Сейчас я тебя извиню, очкарик!
Недалеко, но в стороне, не вмешиваясь, стояли несколько знавших Копчёного пацанов. Его поведение их тоже, как и меня поначалу, озадачивало. Этим нужна была только команда: помочь настоящим пацанам готовы были многие из присутствующих в саду. А до меня уже дошло: будет какая-то интересная развязка. Не мог же Вовка так вот по-щенячьи скулить, извиняться перед бакланом. Того я уже просчитал: это был просто классический тип хулигана. Только подонки этой масти могут так упиваться своей властью над беззащитным очкариком. Неожиданно из толпы вынырнул Эдик Богдановский, и тоже в очках. Мы были давно знакомы, я знал, что он Вовкин добрый приятель, студент, отличник и умница. Знал я и то, что этот всегда подчёркнуто аккуратно одетый парень, как и мы, не в ладах с законом. Сейчас же понял: Эд в курсе возникшего конфликта и не удивляется, что его друг изображает из себя студента-хлюпика. Шла какая-то, явно издевательская, игра. Но что этому баклану готовилось? До банального мордобития дело не дойдёт точно: не в наших это было правилах. Случай этот виделся мне каким-то особенным, я ждал любопытной развязки.
– Послушай, друг, он же извинился, – в конфликт включился Эдик, – ты же вдвое его больше.
– Ещё и ты будешь вякать! Вас, студентиков, учить надо! Этим я сейчас и займусь, отойдём вон туда, – он показал рукой на кусты рядом с выходом из сада.
– А может, не надо?
– Там и поговорим.
Оказалось, что чёрт был с приятелем. И они уже вдвоём чуть ли не подталкивали «бедных очкариков» к кустам. Я пошёл следом. Едва эти четверо успели скрыться за листвой, как буквально пулей мимо меня пролетел напарник хулигана. Две-три минуты – и тоже едва не бегом к выходу направился и главный «учитель». Но… уже без своего шикарного пиджака. Из кустов вышли парни, на мой вопрос, как эти придурки ухитрились налететь на такую невезуху, Вовка, от души хохоча, рассказал:
– Я вышел с танцплощадки подышать и нечаянно наступил этому баклану на ногу. Извинился. Но ты же знаешь чертей, у них всегда рога чешутся. Он попёр буром. Эдик это увидел, и мы решили развлечься. Он, по-моему, в натуре об****лся, увидев у Эдьки в руках «Марголин»: сразу поднял руки. Но я так и не понял, как смог растаять в воздухе второй: стоял рядом – и вдруг его нет. По моей вежливой просьбе чертила сам снял свой клифт и даже нашёл, на что его повесить. Он из какого-то очень неплохого материала, я это специально проверил, когда просил меня не бить. Мы так на заборе его и оставили, потом кто-то найдёт – порадуется.
Эта история имела короткое продолжение. Тот парень, как и ожидалось, недавно освободился из лагеря, сидел по «бакланьей» 74 статье. Выйдя по амнистии на свободу, возомнил себя авторитетным уголовником. Вычислить известного в городе очкарика ему не составило труда, захотел сатисфакции, стал искать помощников. И нашёл: его раздели ещё раз, уже основательно, и предложили тихо заткнуться.
Гоп-стопом в городе промышляла не только дурная молодёжь, но и негодяи более взрослые. Из первых многих мы знали в лицо, с другими не общались, но при случае могли указать им место в подобающем стойле. Конфликтов с правильными пацанами избегали даже взрослые грабители: они знали, что мы прикрыты «крышей» парней более серьёзной квалификации. У гопников отношения с законом были более сложными: каждого из них ждал гарантированный 15-летний срок. Зато они, вкалывая и умирая в лагерях, будут иметь почётное клеймо строителя светлого коммунистического будущего.
А перед моим Ангелом-хранителем возникла одна из очень непростых в управлении судьбой задач. В один из очередных воскресных дней причин отступить от устоявшегося у нас воскресного распорядка не предвиделось. Скоро я должен был отправляться в парк Степанова. Как вдруг, ещё раньше приметив моё пристрастие к картам, во двор с предложением «побурить» зашли три деревенских парня. Они квартировали по соседству, каких-либо пересечений на этой почве раньше между нами не было, я и имён-то их, как сейчас помнится, не знал. Буру я не любил, других более-менее стоящих игр «под интерес» они не знали. Времени мне хватало, и, поставив рядом будильник, я решил просто скоротать часы. А они, как известно, за приятным занятием летят быстро. Увидел, что в парк уже опоздал, значит, к трём поеду на стадион. Прозевал и стадион, тогда уже решил не ходить и в сад; играли до сумерек.
Идя на 5-ю Березниковскую к девчонкам, я вдруг увидел Адяма, бегущего с вертящейся на пальце цепочкой с карманными часами. Уже оставившая меня более года назад интуиция резко и больно сжала сердце. С такой силой она не тревожила меня никогда. Я понял: это к большой беде. Что и как этому предшествовало, потом узнал в мельчайших деталях. Ребята и почему-то (раньше такого не случалось) оказавшийся рядом Адям ожидали меня в парке. К ним подошли два парня, попросили помочь «кинуть» одного пьяненького мужичка, отдыхавшего недалеко под соснами с бутылкой водки. Щипачам это было не нужно, не их профиль, но в помощники сразу же вызвался дурак Адям. Грабители ушли. Дядю вытряхнули без какого-либо серьёзного насилия, забрали деньги и часы-«луковицу». Гопники сразу исчезли, всю «добычу» оставив дураку. Спешно уходя, деньги Адям где-то припрятал.
Утром третьего дня к нам прибежала мать Адяма и, увидев меня, остолбенела:
– Почему тебя не забрали? Адика увезли ночью.
– А почему меня должны были забрать?
– В машине с ним я увидела ещё двоих, подумала, там и ты. Слышала, что от нас поехали за Витькой и Серёжкой.
В следующую минуту я не бежал, летел в центр города. Женька с Копчёным на Сакко играли в волейбол. Они знали, в какое дерьмо два дня назад влип Адям, но при чём здесь Бушма и Гупый? Это значило, что кто-то сдал всех. Женька, его дом был на виду, забежал на минуту, переоделся и взял паспорт. Вовка счёл за благо домой не заходить. Я увёл их в Воробьёво, определил в разные места ночёвок.
Вечером они, в общем-то по дури, пошли в сад. Вдруг увидев там Адяма, буквально обалдевшие, подошли и… только хорошая спортивная подготовка помогла уйти от бросившихся к ним сразу с двух сторон оперов. Стало понятно: ссучившегося гада выпустили как приманку.
А утром в мою калитку постучался… Адям. О вчерашнем я уже знал. А это значило, что взамен настоящих гопников, наверняка даже не зная, где их искать, он сдал своих же невиновных в грабеже товарищей. И его появление у меня говорило ещё больше: ментам (про неудачу со мной они знали) нужно было «добрать» Женьку и Копчёного. Иуде сейчас наверняка были выданы какие-то гарантии, и ко мне его послали со специальной задачей.
– Ты, падаль, зачем пришёл? Хочешь оправдаться? Мусора тебя купили, и ты, тварь, сдал своих невиновных товарищей. Хочешь купить себе свободу? Но она тебе уже не нужна. Ты же не жилец, скотина! Ты – покойник!
Он так, без единого слова, и ушёл. Матери сказал, что не хочет оставаться дома, возвращается в тюрьму, потому что «Колька меня всё равно убьёт». И, думаю, по своей безмозглости он в это верил. Что Адям и без меня уже приговорён, не надо было идти к гадалке.
Денег мы сколько-то нашли, и через два дня уже ночью я проводил парней до привокзальной площади. У нас было всё обговорено. На вокзале их могли ждать опера́, поэтому мы решили, что до следующей остановки поезда, идущего в сторону Кинешмы, они пойдут пешком. Далее на пароходе до Астрахани, а потом до Северного Кавказа, где жил мой старший брат Юрий. Для милиции парни были потеряны.
The free sample has ended.