Read the book: «Знающая»
Автобус из Пинска высадил Никиту у развилки за два километра от Черничек и ушёл обратно, не заезжая в деревню. Остальную дорогу он прошёл пешком. Колея была залита водой, по обочинам стояли ольхи с обрубленными нижними ветками, над мелиоративным каналом держался туман. Было около трёх часов, начало ноября. До темноты оставалось не больше двух часов.
В Черничках числилось двадцать два двора, дым шёл из шести труб. Двор Устиньи он нашёл без расспросов: у калитки стояли двое. Мужчина в расстёгнутой милицейской куртке курил. Женщина в тёмном платке и мужском ватнике держала эмалированную кружку, накрытую блюдцем.
— Соколов? — спросил мужчина, не вынимая сигареты изо рта. — Жук, участковый. Мне звонили, что приедет человек по бумагам.
— Архивист, — сказал Никита. — Покойная значится в нескольких фондах. Надо проверить, нет ли документов, подлежащих сдаче.
— Нет там документов. — Жук бросил окурок в лужу. — Хоронят завтра в одиннадцать. Тело в фельдшерском пункте. Остановка сердца, справка выписана. Дело открывать не на что.
Он достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо лист и протянул Никите. Это была копия справки о смерти на бланке районной больницы. Никита прочёл её стоя. Лукашик Устинья Захаровна, год рождения 1938. Причина: острая сердечная недостаточность. Дата: ночь с 1 на 2 ноября. Час не указан. Подпись фельдшера, круглая печать, расплывшаяся с одного края.
— Час не указан, — сказал Никита.
— Лидия Павловна приехала утром. Живая или нет, видно сразу, а час ночью никто не определял. Кузьминична скажет, когда у неё свет погас.
— Я посмотрю дом.
— Смотри. Только это не место происшествия.
— Тогда я ничего не испорчу, — сказал Никита.
Жук не ответил. Женщина перехватила кружку в другую руку. Жук назвал её Кузьминичной, фамилию не добавил. Ей было лет семьдесят пять, лицо красное от ветра, руки тёмные, с жёлтыми ногтями. Она посмотрела на Никитины ботинки, потом на портфель, потом на лицо. На дом она не посмотрела ни разу.
Дом стоял в глубине двора: сруб в обло, шиферная крыша, три окна на улицу с облупленными синими наличниками. Справа от крыльца лежала поленница, накрытая рубероидом, слева стоял колодец с журавлём. Собачья будка была пустая, цепь снята и убрана на её крышу. Дверь в сени была открыта настежь.
Прежде чем подняться на крыльцо, Никита обошёл дом снаружи. Земля была мокрая, трава прибита дождём, и следов на ней не было, кроме собственных. Окна с левой стороны и с торца были закрыты, на подоконниках стояли герани в консервных банках. Он наклонился к стеклу: шпингалеты в рамах стояли в пазах, краска на них была цела. Задняя дверь, ведущая в огород, была забита снаружи двумя досками крест-накрест. Гвозди почернели, шляпки ушли в дерево. Эти доски прибили давно, и никто их не трогал. Значит, войти в дом можно было только через сени.
Он вернулся к крыльцу, поднялся на две ступени и остановился перед порогом.
Порог был дубовый, стёртый посередине до светлой полосы. Никита поднял правую ногу и поставил подошву на доску. Вес на ногу не перешёл. Сопротивления не было, не было и толчка: тело не шло вперёд, хотя ничто его не держало. Он попробовал ещё раз, медленнее. Результат не изменился.
Он знал это ощущение. В Бресте, на лестничной площадке, он вставил ключ в замок своей двери. Замок повернулся, дверь открылась, а переступить порог он не смог. Тогда он простоял двадцать минут, потом спустился вниз и больше не пробовал. Это случилось после дела на Заречной. Теперь то же самое было на чужом пороге, в деревне, где он раньше не бывал.
Он убрал ногу и встал на крыльцо обеими ногами. Рука в кармане плаща нашла карточку и придержала её большим пальцем. «Дело № 4». Другой записи на карточке пока не было.
— Что, не заходится? — спросила Кузьминична. Она смотрела на кружку.
— Мне и отсюда видно, — сказал Никита.
Из сеней дверь в горницу была распахнута. С крыльца он видел часть комнаты: угол печи, стол, лавку под окном. Над комодом висело зеркало, закрытое простынёй. Второе, маленькое, у окна, было накрыто чёрным платком. Пахло холодной золой, сухой мятой и зверобоем: пучки трав висели под потолком горницы. Лекарством не пахло. Не пахло и тем, чем пахнет в доме, где мёртвый пролежал несколько часов в тепле, хотя печь у Устиньи в последний день не топили.
— Кто завешивал зеркала?
— Я, — сказала Кузьминична. — Как нашла, так и завесила. По обычаю.
— Когда нашли?
— В понедельник утром. Я за молоком пошла, у неё козы. Дверь приоткрыта, крючок откинут, а печь не дымит. Она с пяти топила, сколько я себя помню.
— Козы где?
— У меня. Не доить же их некому.
— В воскресенье вечером вы что-нибудь видели?
— Видела. — Кузьминична впервые посмотрела на него прямо. — Часов в восемь. Я бельё с верёвки снимала, забор у нас общий с её огородом. Она сама отворила дверь. Подошла, откинула крючок, отворила и пустила. Потом в горнице свет зажгла.
— Кого пустила?
— Не видела. Темно было. Стоял кто-то за косяком. Она сказала что-то, негромко. Я не расслышала.
— Сколько человек?
— Одного видела.
— Когда у неё погас свет?
— Не знаю. Я в десять легла, он ещё горел.
— Вот и всё, — сказал Жук. — Гость был. К ней всегда ходили, посидеть, поговорить. Ночью остановилось сердце, человек ушёл или не дождался, а утром её нашли. Женщине было восемьдесят восемь лет. Искать тут нечего.
Никита не ответил. Он посмотрел на печь, видную из сеней только боком, и спросил:
— Печь холодная?
— С воскресенья не топлена, — сказала Кузьминична. — Я в понедельник проверяла и вчера.
— Проверьте сейчас.
Она поставила кружку на ступеньку и вошла в сени. Пошла вдоль левой стены, прижимаясь плечом к брёвнам, потом шагнула в горницу. Через минуту вернулась и вытерла ладонь о ватник.
— Как камень.
— Почему вы идёте вдоль стены?
— Зола.
— Устинья золу сыпала, — сказал Жук. — Каждый вечер, тонко, на весь пол в сенях. Чтоб знать, кто входил. Утром сметала. Дурь, но дело её. У стены не сыплет: там доска узкая, ходить можно. Мы с Лидией Павловной тоже по стене ходили. Ничего не затоптали.
— В понедельник утром золу сметали?
— Некому было, — сказала Кузьминична.
— После?
— Я не трогаю. Она не велела.
На столе в горнице лежала школьная тетрадь в клетку, раскрытая на чистой странице. Рядом стояла стеклянная чернильница, на дне засохли чернила. Ручки или пера на столе не было.
— Тетрадь трогали?
— Нет, — сказал Жук.
— Чернильница?
— Старая. У неё всегда стояла.
Никита опустился на корточки перед порогом. Свет из окна горницы падал в сени косо, через открытую дверь. Зола лежала ровным серым слоем от порога до двери в горницу, шесть шагов. Вдоль левой стены золы не было, там на досках виднелись пыльные отпечатки: галоши, женский сапог, берцы. Посередине шёл другой след. Узкие вмятины от вязаных носков, от двери горницы к крючку на входной двери и назад: Устинья дошла до порога и вернулась. Поверх них стояли следы ботинок.
Мужской ботинок, размер сорок третий или сорок четвёртый. Подошва гладкая, кожаная, каблук узкий, рант прошит. Такую обувь носят в конторах и на приёмах. В деревне, в ноябрьскую грязь, её не носят. Шесть отпечатков шли от порога к двери в горницу, правый чуть глубже левого. На шестом, у самого косяка, зола была продавлена до досок. Дальше, в горнице, золы не было.
Он выпрямился и прошёл взглядом обратно, от косяка к порогу. Между дверью горницы и порогом зола лежала ровно, без единой вмятины. Обратного следа не было.
— Нашёл? — спросил Жук. Он стоял ниже на крыльце и смотрел Никите в спину.
— Мужской ботинок, сорок третий или сорок четвёртый. Идёт от порога к горнице. Обратных следов нет.
— Значит, вышел по стене, как мы.
— На стене три вида следов: галоши, женский сапог, берцы. Ботинка там нет.
Жук помолчал, потом сказал, что золу могли смести ногой, мало ли. Но золу не мели, это уже было сказано, и он это знал. Он посмотрел на часы.
— Мне в пункт, там Лидия Павловна, надо по похоронам. Дверь не запирай, ключей нет.
Он ушёл, не прощаясь. Кузьминична взяла кружку со ступеньки, дошла до калитки и обернулась.
— Монету не жалей, — сказала она и пошла к своему двору, где в сарае блеяли козы.
Никита остался один. Туман поднялся от канала и стоял между домами. Он снова встал перед порогом.
Правило он знал и без Кузьминичной. Порог принадлежит тому, кто его положил. Когда хозяин умирает, порог остаётся за Навью, пока не придёт новый хозяин или пока за вход не заплатят. Платят мелочью, названием дела и своим именем. Он делал это и раньше, у калиток и у дверей нежилых домов. Обычно это стоило копейку и несколько минут.
Он достал из кармана пятикопеечную монету и положил на светлую полосу порога цифрой вверх.
— Никита Соколов. Иду в дом Устиньи Захаровны по делу, не за вещью. Плачу за вход.
Он подождал и поставил ногу на доску. Вес не перешёл. Монета лежала на месте. Никита убрал ногу и стоял, глядя на неё. Он должен был сообразить раньше: Навь не берёт мелочь у человека, который ей должен. У него в кармане лежала карточка с номером четыре, и этот порог знал о карточке больше, чем он сам.
— Возьми, что нужно, — сказал он.
Сначала сжало уши, как при быстром спуске с высоты. Давление перешло за глаза, потом к затылку. Никита взялся рукой за косяк. Позади глаз что-то натянулось и оборвалось. Боли не было. Было ощущение, что из головы вытянули тонкий жёсткий корень, и место, где он был, осталось: пустое, открытое, и в него теперь попадал воздух. Он согнулся, упёр свободную ладонь в колено. Во рту стоял вкус железа. Это длилось секунд десять.
Когда он выпрямился, правая нога стояла на пороге, и вес был на ней. Он не помнил, как это произошло. Монета лежала рядом, и он не стал её поднимать. Он перешагнул порог, встал в сенях у левой стены и достал блокнот.
Сначала проверил. Мать, светлое пальто, которое она носила на рынок. Руки, тонкие, с узкими кольцами. Голос, которым она звала его из кухни. Запах крема для рук. Всё это было на месте, ясное и подробное. Лица не было. Не размытого, не затёртого: место, где оно находилось, оставалось пустым, и пустоту нельзя было ни заполнить, ни обойти. Он знал, что у матери было лицо, как знают, что в комнате стоял шкаф, который потом вынесли.
Он записал: «4.11. Чернички, дом Устиньи Лукашик. Плата за вход: лицо матери. Остальное сохранено: пальто, руки, голос, запах. Монета не принята». Подчеркнул последнее слово. Фотография матери лежала в Бресте, в квартире, в которую он не мог войти. Он закрыл блокнот.
Потом он положил на пол рядом с первым следом спичечный коробок для масштаба и сфотографировал отпечатки на телефон: первый, третий, шестой. Золы не коснулся.
На крыльце послышались шаги. Человек остановился перед порогом, но не так, как останавливался Никита. Он просто вытер сапоги о доску и вошёл. Девушка лет девятнадцати, в стёганой куртке и резиновых сапогах, с пакетом хлеба и пластиковой бутылкой. Русые волосы стянуты резинкой, лицо опухшее от слёз и недосыпа. Она пошла вдоль левой стены, не глядя под ноги, и ни разу не ступила на золу.
— Вы из архива, — сказала она. — Жук говорил. Я Стася.
— Никита Соколов. Соболезную.
— Спасибо. — Она поставила хлеб на лавку у стены. — Бумаг тут нет. Паспорт, пенсионная книжка, календарь. Жук всё забрал в сельсовет.
— Меня интересуют не эти бумаги. Ваша бабка в последний месяц кому-нибудь что-нибудь отдавала?
Стася посмотрела на него.
— Откуда вы знаете?
— Не знаю. Спрашиваю.
— Отдавала. — Она села на лавку, сложила руки на коленях. — С двадцать пятого октября ходила по деревне каждый день часа по два. Вернула Кузьминичной соль, пачку «Экстра», которую брала в девяносто четвёртом. Пачка была целая, в бумаге. Вернула катушку чёрных ниток Зинаиде Макаровне. Топор Семёну с Нижней улицы. Чужую иконку с оборванным углом. Ключ от чьего-то погреба, я не знаю, от чьего. Каждое возвращение записывала в тетрадь и вычёркивала. Потом вырвала листы и сожгла в печи.
Никита перевёл взгляд на стол. У корешка школьной тетради остались узкие полоски вырванной бумаги.
— Зачем она это делала? — спросила Стася. — Я её спрашивала. Она сказала: «Чтобы чисто было». Больше ничего. Она никогда ничего не брала без записи, а тут отдала всё сразу, даже то, что тридцать лет никому не было нужно.
— Закрывала долги.
— Какие долги? Она никому не была должна.
— Не знаю, — сказал Никита.
Это была правда только наполовину. Устинья Лукашик вернула всё, что оставалось за ней, за неделю до смерти. Человек, который так делает, ждёт, что придут не с её стороны. Он записал это в блокнот одной строкой.
— Она хранила что-нибудь, что нельзя было показывать? Книгу, большую тетрадь, список.
— Молитвослов. Календарь. Больше книг нет.
— Размером с амбарную книгу, чёрную, в коленкоре?
— Нет. Я бы знала. Я здесь с шести лет.
Он всё равно искал. Начал с печи: подпечек, ухват, чугунок, сухая зола в поддоне. Простучал заслонку и стенку за ней. Стася открыла люк в углу горницы, и он спустился в подпол с фонарём телефона: картофель в ящиках, свёкла, банки на досках, глиняный пол, на котором не было ни одного нового следа. Сундук с бельём и узел со смертным, сложенный давно. Красный угол с иконами, где он не стал ничего снимать, только посветил за рамы. Подоконники, потолочная матица, половицы под столом. Пыль лежала ровным слоем всюду, кроме тех мест, которые Устинья трогала каждый день: стола, лавки, дверных ручек. Тайника не было, или он был в таком месте, о котором знала только она.
— Здесь не было ничего, что нужно было прятать? — спросил он ещё раз.
— Только то, что она сама прятала, — сказала Стася. — Я не знаю.
Он вернулся к двери между сенями и горницей. На правом косяке, на уровне пояса, были зарубки. Он присел и пересчитал, водя пальцем: одна, две, три. Тринадцать зарубок потемнели и стёрлись, края сгладились ладонью. Четырнадцатая была светлая, с мелкой белой щепой в нижнем углу, и пахла свежим деревом. Её резали узким острым ножом, сверху вниз, стоя, правой рукой.
— Это что? — спросил он.
— Всегда были, — сказала Стася. — Я не считала.
— Новую давно сделали?
— Не знаю. Я бы заметила, если бы раньше видела.
Он выпрямился и шагнул к входной двери, чтобы прикрыть её от сквозняка. Ладонь легла на ручку и наткнулась на что-то шероховатое. С внутренней стороны, в железную петлю ручки, был вдавлен кусок красного сургуча размером с ноготь большого пальца. Оттиск уцелел. Круг, разделённый горизонтальной чертой пополам. В верхней половине мелкими буквами: «Нот. Ровный». Нижняя половина пустая.
Он видел этот знак на бумагах по Заречной. Сургуч не потрескался и ещё пах горелым воском. Такой оттиск ставят на то, что принято и закрыто. Нижняя половина оставляется для подписи второй стороны. Подписи не было.
Он стоял с рукой на ручке и смотрел на пустую половину круга. Реестра в доме не было. Должники были здесь раньше него и знали, что именно искать.
Фельдшерский пункт стоял в конце улицы, за бывшим магазином. Одноэтажное кирпичное здание, шифер, крыльцо с железными перилами. На двери висела выцветшая табличка «ФАП», под ней листок с расписанием приёма. Последняя запись была сделана в пятницу. В окне горел свет.
Никита вошёл без стука. В коридоре пахло хлоркой и сыростью, линолеум у порога был недавно вымыт и ещё не высох. Справа была приоткрыта дверь кабинета. За столом сидела женщина лет пятидесяти пяти в белом халате поверх серого свитера, очки висели у неё на цепочке. Руки красные, кожа растрескалась около ногтей. На стуле у окна сидел Жук, куртка расстёгнута, шапка лежала на колене.
— Лидия Павловна, — сказал Жук, не вставая. — Это Соколов, из района. По бумагам.
— Из архива, — сказал Никита. — Мне нужно сверить документы покойной. Паспорт, пенсионное удостоверение, справка. Для учёта в фонде.
— Паспорт и пенсионная книжка у меня в сельсовете, — сказал Жук. — Я же говорил.
— Справка здесь?
— Здесь, — сказала Лидия Павловна. Она выдвинула ящик стола и достала папку-скоросшиватель. Движения были точные и быстрые, как у человека, который не хочет задерживаться на одном месте. — Оригинал. Копию вам Жук уже показывал.
Никита взял справку. Бланк, подпись, круглая печать, расплывшаяся с края. Те же слова, что в копии: острая сердечная недостаточность, дата ночь с 1 на 2 ноября, час не указан. Под текстом стояла приписка мелким почерком: «Внешних повреждений не обнаружено».
— Кто видел тело первым? — спросил он.
— Кузьминична. Потом я.
— Где лежала?
— На лавке в горнице. На спине. Руки сложены на груди. Одета. — Лидия Павловна взяла со стола ручку и повертела в пальцах. — Я ничего не меняла. Только привезла сюда и обмыла, как положено.
— Руки были сложены, когда вы пришли?
— Да.
— Кузьминична говорит, что не трогала.
— Значит, так и было.
Никита отметил это в блокноте: «Руки на груди. Лидия Павловна: так и застала. Кузьминична: не трогала». Старухи редко ложатся на спину и складывают руки сами. Бывает, что делают это заранее, готовясь к смерти. Но Устинья Лукашик в тот вечер принимала гостя и зажигала свет в горнице.
— Я хочу осмотреть тело, — сказал он.
— Зачем? — спросила Лидия Павловна быстрее, чем следовало.
— Чтобы указать в акте приёма документов, что личность установлена и сверена. Формальность.
— Личность установлена, — сказал Жук. — Вся деревня её знала.
— Тогда это займёт две минуты.
Жук посмотрел на Лидию Павловну. Она положила ручку на стол и встала.
Подсобка находилась в конце коридора: бывшая кладовая, шесть квадратных метров, побелённые стены, одно окно на улицу, раскрытое на ширину ладони. Батарея была закрыта чугунным вентилем, который кто-то перекрыл рукой, и на трубе остался след от пальцев. В комнате было холодно, градусов шесть-семь. На узкой кушетке, застеленной клеёнкой, лежало тело под простынёй до подбородка. У стены стояла табуретка, на ней пластиковый таз, рядом белый пакет, завязанный узлом.
Лидия Павловна остановилась в дверях. Жук прислонился к косяку позади неё и не вошёл.
— Подойдите, — сказал Никита, — и откройте до пояса.
Она сняла простыню с груди и сложила её вдвое на животе покойной. Делала это, глядя на края ткани. Никита подошёл с другой стороны и увидел то, что осталось от Устиньи Лукашик.
Маленькая, сухая, ростом не больше метра пятидесяти. Серые волосы, заплетённые в тонкую косу и убранные под лёгкий платок. На ней была тёмная кофта на пуговицах и юбка. Лицо жёлтое, с резко вырезанными скулами, глаза закрыты и прижаты, рот сомкнут. Никита некоторое время смотрел на это лицо. Он заметил, что сделал это дольше и внимательнее, чем сделал бы раньше. Теперь он запоминал лица, а не только узнавал. Он знал почему и не стал об этом думать.
Потом он посмотрел на Лидию Павловну. Она стояла с той стороны кушетки, где была голова, и смотрела на кофту, на пуговицы, на сложенную простыню. Она проверила карман на кофте, поправила ткань у плеча. Пока он осматривал тело, она смотрела на руки, на ступни, на таз, на стену над кушеткой. На лицо она не взглянула ни разу.
— Руки, — сказал он.
Лидия Павловна отодвинула край простыни. Кисти лежали на животе, переплетённые пальцами. Левая рука была чистая, с короткими ногтями, кожа на ней потемнела и покрылась пятнами. Правая выглядела иначе. Большой, указательный и средний пальцы были выпачканы чернилами до второй фаланги. Цвет тёмно-синий, с фиолетовым оттенком. Чернила ещё держались на коже. Остальные два пальца, ладонь и тыльная сторона остались чистыми.
Он достал из кармана перчатки, надел их и осторожно повернул кисть к свету. Ногти на всех трёх запачканных пальцах были чистыми. Ни пятна, ни разводов, ни тёмной полоски под краем. Кожа на подушечках была окрашена плотно, а валики вокруг ногтей остались светлыми. Так бывает, когда человек долго держит перо и нажимает на него подушечками, но не опускает пальцы в чернила.
— Вы мыли руки? — спросил он.
— Левую вымыла. Правую не стала, — сказала Лидия Павловна. — Не отмывается. Я пробовала спиртом, не отошло. Оставила.