Read the book: «Воровка Теней»

Font:

Воровка теней

1

Пыльная дорога лежала как сухой язык под августовским небом. Таким небом, которое больше напоминает море, когда оно абсолютно спокойно и прозрачно. Прозрачная голубизна. Яков задрал голову и сощурился, глядя вверх, но не видел ничего, кроме бесконечного воздуха, а в ушах стояло легкое уханье лопастей мельницы.

Он приходил сюда уже пятнадцать лет изо дня в день, с тех самых пор, как начал соображать, и выполнял одну и ту же работу: проверить, крутятся ли лопасти; спуститься в подвал; набить тачку фрагментами кирпича и осколками глиняной посуды; лопатой высыпать их все под жернов, на глиняное кольцо. Его мельница делала не муку для хлеба, а краску для художников – часть ее он всегда забирал себе после того, как проверял на вязкость. Он засыпал отломанные куски крыш и камней для красной краски, ракушки и снег – для белой, сапфиры и кусочки ночного неба – для синей, отражение ивы в пруду и листья одуванчиков – для зеленой, цветки ирисов и утренние лучи – для желтой и собственную тень – для черной. У Якова уже сто лет как не было тени, потому что он всю ее израсходовал на краски, и никто в семье этого не замечал. Он редко с ними виделся, проводя все свободное время на своей мельнице, которая день и ночь без устали молола и производила краску. Тяжелые жернова раскатывали камни в порошок, а порошок – в муку. Яков собирал его маленькой лопаткой и разжижал спиртом и маслом из пипетки, а потом раскатывать специальным камнем, пока порошок не превращался в гель. Потом он укладывал краску в тюбики и запечатывал их и нес на рынок в центр города, где распродавал почти все, оставляя для себя пару-тройку штук. На улице около мельницы в хорошую погоду сохли его картины, а во влажной тени внутри, в комнатке, где лежали материалы, он иногда рисовал при свете свечей. Он не боялся теней, потому что и их тут тоже не было: он забрал скачущие тени горок кирпича и мела, отбрасываемые с помощью свечей; забрал тень мольберта и самих подсвечников. И вскоре даже у самой мельницы не осталось тени – та была огромная, и ее хватило на целую партию тюбиков черной краски. Но рано или поздно все тени в окрестностях кончились, и черную краску было делать не из чего, и тогда он стал продавать ее втридорога.

Яков был нелюдим, но сердечно любил своего брата и мать. Их отец погиб, когда двое мальчишек были совсем маленькими, и они его не помнили. Яков только видел белесую надгробную плиту, которая стояла одиноко на пустующем кладбище в окружении мохнатых трав, но связи с ней не чувствовал.

К августу черная краска совсем иссякла, и он больше не мог рисовать, и это расстраивало его больше, чем что-либо на свете. Он стоял и смотрел в безупречное голубое небо, на воспрянувшую перед увяданием зелень, на песочную желтую дорогу и мягкий древесный каркас мельницы, но нигде не видел своего любимого черного цвета. Кожа на его лице была белая как снег, и вся чернота, которой он обладал, но не мог забрать и использовать, была в его волосах и глазах. Он вытянул перед собою руку и посмотрел на свою пятерню, которая так часто была заляпана разноцветными красками, что забирались под ногти. Но теперь она была чиста. И мольберт в подвале был пуст, а на улице у мельницы отцветали августовские цветы. И жизнь, казалось ему, встала.

Ветер сменился. Лопасти мельницы, перемалывающей никому не нужные оранжевые, зеленые, голубые и фиолетовые, кремовые и бирюзовые, янтарные и алые порошки, с тяжестью ухнули, а потом медленно встали. Яков недовольно вздохнул и поплелся туда, вошел в темный остов здания, снял кроссовки с ног и поднялся по узкой деревянной лестнице. Он выбрался на крышу и стал распутывать парусину, чтобы закрепить крылья своей мельницы. Обвязав несколько узлов, он как бы невзначай посмотрел вниз, на землю, и увидел там силуэт человека, настолько выразительный, что его руки замерли, и он совсем забыл, почему стоит босиком.

* * *

А Гвилим вовсе не был похож на своего брата и, пока тот был асоциальным и молчаливым, в ту же секунду, как старший исчез, – будучи экстравертом – почувствовал это. Да и разволновался так, что его густые, золотистые, а в тени – просто каштановые волосы встали дыбом, и он стал напоминать какого-то певца, который бесцельно сидит на сцене на стуле и бормочет свои песни про чертополох в плохо настроенный микрофон.

Он с утра побрился, приоделся в хороший выходной пиджак, подтянул рукава, и вдруг его сразило страшное ощущение, будто нечто забралось в его грудь, прошмыгнуло между ребер и воткнуло ледяную иглу куда-то рядом с сердцем. В первые минуты он решил, что у него случился инфаркт, и присел на диван, держась за лацканы пиджака, но потом, когда комната не уплыла и кровавые пятна не застелили обзор, а язык так и остался вполне обычным, не отмерзающим языком, он по-настоящему стал переживать.

Первой мыслью была мама.

Гвилим прибежал на рынок за пятнадцать минут, пару раз навернувшись, как и следует шалопаю вроде него, на мощеном мосту и порвав хороший пиджак в локте, и нашел свою мать на месте, за прилавком.

– Что такое? – испуганно спросила она. Ее взгляд упал на рваный локоть, и она посмотрела на сына с укором в изумрудных глазах.

– А где Яков? – спросил Гвилим.

Женщина пожала плечами.

– Может, все еще спит, а может, решил не приходить. Ты же знаешь, он часто опаздывает. Прошло еще всего полчаса.

Но у Гвилима было четкое ощущение, что сегодня – день, когда все изменилось. Что Яков не спит и не протестует, как обычно, вальяжно являясь на работу на сорок, пятьдесят минут позже, отрицая понятие временных рамок.

Яков частенько уходил из дома, когда ссорился с ними, но он всегда оказывался на мельнице, потому что просто не мог оставить ее. Мельница была его безопасным местом, его личным царством, где находилось все, что ему дорого в жизни. В этом был убежден Гвилим.

Поэтому, когда он обнаружил неподвижные лопасти и открытую дверь и абсолютную пустоту внутри, он распереживался не на шутку. Кроссовки брата оказались у подножия лестницы, ведущей на крышу, а там, на крыше, несколько узлов уже было готово к повороту конструкции. Что-то остановило его на полпути, когда Яков собирался разворачивать мельницу под сменившийся ветер, и потом он пропал.

Сейчас стоит бы заметить, что брат его, Яков, был самой злой и при этом мозговитой частью семьи. С самого детства он был наделен какой-то раздражительностью, озлобленностью на все и успокаивался, только когда ему давали заниматься своими молчаливыми делами – рисовать или решать головоломки. И, как ни трудно поверить, одним из немаловероятных вариантов была очередная его подлая шутка, и Гвилим бы даже согласился, если бы не принялся носиться как сумасшедший вокруг этой мельницы, обуреваемый паникой, что брат мог обустроить это место преступления, просто чтобы заставить семью думать, что его похитили.

Но и похитить Якова было очень сложно. Своими немощными конечностями – острыми, как мечи, коленями и локтями и твердыми, как когти, пальцами и кулаками – он отбивался от всякого человека, который просто пытался подойти к нему близко. В детстве Гвилиму быстро разонравилось ввязываться с ним в потасовки, потому что каждый конфликт Яков принимал очень серьезно, и у них начинался настоящий бой насмерть.

Словом, Гвилим оказался в тупике, и тупик этот выглядел иронично; стоял прекрасный поздний летний полдень, и птицы пели где-то высоко в небе, на хрустальной, недосягаемой высоте. Их пение разносилось по городу и летело на самые границы Копенгагена, достигая врат Кристиании. И в пении этих птиц звучала такая печаль, что она пробуждала даже камни: вот и услышал этот грустный зов Кукольник, скитающийся по земле, за границей человеческих земель. Он шел по дорогам, пересекал леса и восходил по звездной дороге прямиком в дом к своей подруге Луне, шагал вокруг серебристых озер в заколдованном лесу, исчезал в глубоких долинах, расстилающихся на многие километры, и снова появлялся в дальних краях, на рынках восточных городов, где еще разводили драконов, и в северных горах, где по снежным склонам бродили огромные мохнатые тени. Он глядел на их фигуры с печалью во льдистых голубых глазах, и его черные крылья трепетали от многих воспоминаний, которые кружились в его взбалмошной голове.

Но, услышав грустное пение птиц в Копенгагене, он отправился в путь туда, где не бывал уже очень давно; настолько давно, что его облик почти потерял обыкновенные человеческие черты, и, выйди он на дорогу в обычном мире, люди бы стали на него оборачиваться. Ведь нос его стал похож на клюв, а пронзительный взгляд сумасшедших глаз пронизывал до самых косточек; из карманов его плаща сыпались звездочки и летняя пыльца, а вороньи крылья то и дело проглядывали сквозь прорези-рукава. Ходил он смешно, подобравшись, часто убрав руки за спину; немного сгорбившись, семенил как курица. Кукольник был смешливым и добрым, но давно уже не видал людей – ни с той, ни с этой стороны.

2

Недели шли, а Якова все не было. Его искали по всему городу и за его пределами, отправляли гончих собак по следу в лес, но те быстро теряли его запах; полиция сбилась с ног, расклеивая его черно-белые фотографии на фонарные столбы, которые тут же срывал ветер. Мать Якова плакала днями и ночами, и вся ее стряпня, которую она готовила теперь для одного ребенка, была соленой. Гвилим не спал совсем от тревоги и вскоре приучил себя к бессоннице. Так он и лежал по ночам, глядя в окно, на плывущие, как рваная, смоченная в чернилах вата, тучи. А днем искал брата. И все дни стали похожи друг на друга. А там наступила зима.

* * *

Марта прибрала волосы в косу, даже и не подозревая, что пройдет неимоверное количество времени, прежде чем она их расплетет, и что после этого ее волосы навсегда останутся волнистыми, как у русалки. Ее хорошенькое, улыбчивое лицо было покрыто веснушками, которые испуганно мерцали от вида апрельского неба. Прошел уже целый год, а девушка никак не могла привыкнуть к этому зеленоватому смогу без запаха, заволокшему небо. Никто не мог взять в толк, что случилось с Кристианией, самой солнечной и прекрасной страной из всех выдуманных миров. Куда подевалась радость каждого ее дня, легкость весеннего ветерка, блеск горизонта, отражающийся в широких, ровных реках, аккуратно разрезающих зеленеющие поля, жар летнего солнца и многогранность бриллиантовых снежинок белесых, полнокровных зим? Те, кто жили поближе к границе с обыкновенным, или, как его тут называли, внешним миром, говорили, что это все влияние реальности. По мере того как у них там меняется климат и умирают полярные медведи, и Кристиания начинает иссякать, как продолжительная, но не бесконечная мелодия. И, конечно, эти россказни повергли всех в ужас. На улицах какое-то время была паника, но потом все улеглось так же внезапно, как и началось. И это было хуже всего. Народ стал впадать в меланхолию, а затем – в апатию, а потом – в полное безразличие. Всех их свалил неожиданный озноб, все почувствовали некое недомогание, бессвязные мысли в их головах привели к настойчивой мигрени, и люди решили почаще оставаться дома, делая себе примочки из черного чая на глаза и посасывая скопленные с зимы серебристые сосульки. Жилища значительно отодвинулись от границы с внешним миром, потому что суеверие кристианцев было сильнее всякого здравого смысла: несмотря на все абсолютно иррациональные признаки смены погоды, все видели этот зеленый смог как некую болезнь, просочившуюся через главные ворота. В связи с чем их и закрыли. И газеты из Кристиании перестали носить в Копенгаген, а из Копенгагена перестали поставлять хорошую мебель и соленые пироги с кукурузой. Улицы Кристиании по всей тонкой линии, что граничила с внешним миром, почти опустели, и зрелище это было настолько же грустное, насколько и объяснимое. Вы бы видели этот отвратительный Апрель! Представьте себе выцветший зеленый пластмассовый грузовик, из тех, что покупают детям, чтобы возиться с ними в песочнице. Если ребенок забыл его на улице, то ему крышка. Солнце выпекает его некогда неестественно-зеленый кузов, и тот тлеет и тлеет и в конце концов приобретает прохладный, невыразительный грушевый оттенок – только к груше он не имеет никакого отношения, потому что в нем и близко нет никакой жизни. Такой пленкой, бледно подсвечиваемой солнцем, покрылось все небо, и температура упала до двенадцати градусов тепла и на том остановилась. И вот на улице было не тепло и не холодно, а когда ночь сменяла день, становилось серо, а затем, утром, серое менялось на серо-малахитовое, а потом опять все заново. Люди стали замечать, что золотистый загар сползает с них и уплывает в слив вместе с водой и кожа становится прозрачной. Ветер улегся и поднимался, только когда ему надо было дать кому-нибудь неприятную, пронзительную пощечину. Когда собирался дождь, на улицы падала такая духота, что хоть ложись на землю и дыши ртом; а ливня все не было. Иногда моросило – будто где-то наверху трясли маленькой лейкой. И в такой тоске Кристиания быстро потеряла свои краски – благо пока что эти страшные явления затронули только самые ее границы. Где-то глубоко внутри, на втором кольце, еще густо стояли изумрудные леса и шипело бирюзовое море; но об этом потом.

Семья Марты не покинула границ с внешним миром, потому что ее родители – и они очень гордились этим – знавались с Кукольником и получили от него весть: не двигаться, никуда не сбегать, все будет в порядке. Многие их соседи собрали вещи и уехали поглубже, туда, где еще шпарила солнечная жара или по-сатанински грохали молнии во время гроз, но особой надежды в их глазах не было. Все боялись, что эта муть быстро распространится по всей стране, а там пиши пропало.

Итак, волосы Марта собрала в косу. Ее длинные волосы все еще отдавали здоровым каштаном, и за ее косу ее же можно было хорошенько раскрутить и закинуть прямо за изгородь, поверх запертых высоченных ворот, ведущих в Копенгаген. Только вот Марта бы вам этого не позволила и скорее переломала бы вам руки, если б вы решили с чем-то таким на нее посягать.

Она развешивала черно-белое белье на веревке, точнее – перевешивала на другую сторону двора в надежде, что с запада ветер будет дуть получше. Одни и те же ночнушки уже четвертые сутки висели на улице и все еще были влажные насквозь. От этой непонятной жути ей иногда хотелось плакать, и никто не хотел ей объяснять, что же происходит и как это остановить. Да если бы она могла хоть что-нибудь сделать – она бы не раздумывая отправилась куда угодно и сделала все что угодно. Но дни шли, белье не сохло, на дворе стоял Апрель, и ее душа начинала покрываться плесенью.

Марта расправила ночнушку и тут услышала стук, будто кто-то стучался на крыльце в дверь. Она обошла дом, чтобы поглядеть, кто пришел, и обнаружила у дверей Кукольника. Он явился из какой-то несусветной дали, в которой даже не знали, как называется эта дивная страна, в которой все живут, оттуда, где даже не знали обыкновенных человеческих языков, а пользовались своими, непонятными языками, походящими на щелканье, щебет и стрекот. Об этом говорил его незаурядный вид. Кукольник походил скорее на огромную птицу, чем на человека, каким она его помнила. Огромные глаза смотрели вокруг слегка растерянно, но цепко, будто убранство дома он видел впервые и тут же находил в нем развлечение. Кукольник топтался на крыльце и отстукивал по дереву каблуками своих серебристых сапог; на нем были ярко-синий, с продольными линиями плащ и малиновые штаны, а его черные-черные волосы торчали в разные стороны, похожие на перышки. Марта так рада была его видеть, но еще больше она была рада видеть все эти выразительные, яркие цвета, по которым истосковалась до смерти.

– Здравствуйте, учитель, – сказала Марта и протянула руку. И Кукольник взял ее ладошку в обе свои и покачал ею из стороны в сторону, внимательно глядя в ее бледнеющее по минутам лицо. – Чего же вы здесь забыли? – поинтересовалась она.

Кукольник вздохнул.

– Не ты ли минуту назад думала о том, как было бы здорово спасти всю Кристианию собственными скромными силами? – почти с укором произнес он.

Марта с удивлением посмотрела в его проницательное лицо. Так он еще и читает мысли! За множество километров! Что же он за чудик такой!

Каждый раз, когда Марте казалось, что она знает Кукольника, он ее поражал. Когда ей было совсем мало лет – где-то пятнадцать, – ее родители отправили ее учиться ремеслу шитья и кройки в его скромное убежище на самом краю Копенгагена. Магазинчик Кукольника, где и располагалась его мастерская, стоял на улице, жутко похожей на обычную человеческую улицу, но внутри все так и дышало магией. Там в ранние утренние часы и в особо поздние, после закрытия, Кукольник учил ее мастерить платья и плащи, шляпки, перчатки и шарфы, а иногда и юбки. Он был чудаковатым, но добрым, задумчивым по четвергам, но очень разговорчивым во все остальные дни. Марта никак не могла его разгадать, а потому сильно влюбилась. Раз за разом Кукольник сильно поражал ее воображение, выделывая особенные, живые узоры на блузках или откручивая такую шутку, что она не могла устоять на ногах и заваливалась на колени от смеха. Кукольник питался только сахаром и больше не ел ничего, честное слово! Иногда он так крепко задумывался о чем-то, что над его головой начинали собираться мошки, сбиваясь в густую кучу. А иногда он был в таком хорошем настроении, что все предметы в его магазине начинали ходить ходуном, скакали как сумасшедшие. Нити с иголками пускались в пляс, люстра покачивалась под потолком, рулоны ткани разматывались, и просто сладу с ними не было. Марта проучилась у него около двух лет, приходя набегами и всегда надеясь, что сегодня получится – потому что у Кукольника было свое особенное расписание и угадать, когда он будет в магазине, было невозможно. В конце концов, он ее неплохо научил обращаться с иглой, и они навсегда остались друзьями.

– Ступай в приграничную деревню, к воротам. Я там встречу тебя и остальных.

– Остальных? – удивилась Марта, поспешно хватаясь за юбки своего полосатого платьишка. – Мне переодеться? Надолго мы идем? Кто такие остальные?

Кукольник поднял вверх палец и взмахнул плащом, разворачиваясь лицом ко двору.

– Погода скоро изменится. Но вам надо поторопиться. Как и мне!

И убежал.

Таким было его первое появление в Кристиании за много-много лет, а точнее, за шесть лет, потому что нынче Марте исполнился зелено-белый двадцать один год. Но ощущались эти годы как столетия, потому что время в этой волшебной стране измеряется ожиданием. А когда ждешь этого волшебника, кажется, что время останавливается вовсе – столько радости он с собой забирает, уходя.

* * *

В Копенгагене валил снег как сумасшедший. Снега стало столько, что некоторые ходили по городу на снегоступах, а Гвилим едва пробирался к рынку и с еще бо́льшим трудом – на мельницу. Он все еще заходил туда время от времени, и, хоть мельница и не работала больше, в отсутствие Якова, он ее проверял, а заодно следил за местностью. Не появится ли чего странного? Не обнаружит ли он новых следов? Но снега было так много, каждый день, что, даже если следы и появлялись, их тут же навсегда засыпало, пряча от любопытных глаз.

В один день, когда снегопад на время остановился, Гвилим вышел на прогулку и в магазин, купить кое-чего для своей матери, которая совсем расклеилась из-за Якова. Гвилим немного злился на брата, потому что тот пропал без предупреждения. Он мог поспорить, Яков никогда и не представлял, как сильно его любит мать, не мог себе вообразить, что с ней станется, если с ним приключится беда. Если б он знал, то подумал бы десять раз, прежде чем становиться жертвой преступления. Гвилим гнал плохие мысли прочь, не желая думать ни о чем плохом, и чем сильнее он уговаривал себя, тем яростнее шел снег – ну или так ему казалось. Ветер по ночам завывал как волк, срывая огромные ледяные глыбы с крыш домиков и с жутким грохотом кроша их на дороге. Бывало, все обитатели одной улицы просыпались от этого жуткого шума, когда очередной кусок льда раскалывался на мощеной дороге. И холодели в своих кроватях, надеясь, что никто не шел по улице в этот страшный час. Жители Копенгагена были в целом хорошими людьми.

Гвилим шагал по набережной, вдоль замерзшей воды и вросших в лед разноцветных корабликов, блистательные оранжевые и красные паруса которых спрятало белое одеяло снега. Весь город стал однотонным, и это вызывало у юноши некоторое волнение, потому что порой ему казалось, что он стал видеть весь мир черно-белым.

Но его страху суждено было очень скоро развеяться, ведь навстречу ему по набережной шагал, подгибая колени и подпрыгивая от возбуждения, Кукольник.

Насупившийся Гвилим не сразу увидел его, но пропустить его было очень сложно. Странный высокий чудак вдруг вырос прямо из-под земли у него перед носом, нависая над ним как какой-то граф в высоком остром воротнике. Гвилим онемел на секунду от удивления, выпучивая глаза, и большой голубой глаз посмотрел на него в ответ.

Волосы у этого незнакомца были чернее ночи, и Гвилим сразу подумал про брата. Его черный плащ был сплошь покрыт необычайно сверкающими синими звездами, такими блестящими, что они мерцали от каждого шевеления ткани. Но взгляд у этого человека (человека ли?) был совершенно спятивший. И его лицо, его лицо, будто вытянутая морда леопарда с клювом ворона и круглыми глазами шалашника – а Гвилим мог поклясться, они были абсолютно круглые, – напугало и очаровало его одновременно. Юноше пришлось сделать пару шагов назад и моргнуть пару раз, привыкая к этому зрелищу, которого, без сомнения, его взгляд еще не касался никогда в жизни. В одном он был уверен точно: перед ним маг. Только чародеи носят такие плащи со звездами, плащи, укутывающие стоящие по щиколотку в снегу ноги, и такие странные прически, напоминающие движение воздушных молний. Когда этот чудак открыл рот, Гвилим вполне оправданно ожидал услышать вороний крик, но до него донесся вполне обычный голос:

– Молодой человек! А я смотрю, мы не торопимся, да?

Кукольник всегда разговаривал со всеми так, будто они были обязаны поспевать за его бешено несущимися мыслями и понимать все, что понимает он сам, во всех одиннадцати измерениях. Кукольник, в силу возраста и сумасшествия, часто забывал, что люди обыкновенно живут в одном-двух и не забираются на луну, чтобы с ней посоветоваться, да и вообще, понятия не имеют, что их вечно ждут неотложные дела.

Гвилим оторопел и разозлился одновременно:

– Простите, вы к кому обращаетесь?

Кукольник покрутил головой, и из его волос выпало черное перо, которое он ловко поймал ладонью. Он протянул Гвилиму перо, показывая:

– Вот, это возьми и приходи на границу Кристиании, прямо за ворота, да не опаздывай! Надо же – прогуливается тут, как будто ничего не происходит!

– Простите, – снова повторил Гвилим, – но я не понимаю, кто вы такой и о чем ведете речь.

Кукольник фыркнул, разводя руками, и шагнул к Гвилиму, чтобы дотянуться, но парень отпрыгнул, испуганный. Отпрыгнул – запнулся в снегу, да и завалился на спину прямо в сугроб. Кукольник подошел к нему, шурша своим звездным плащом, нагнулся и сунул перо ему в карман куртки.

– Оно приведет тебя куда надо. Не выкидывай.

Увидев, как Гвилим смотрит на него, Кукольник немного сжалился:

– Ты же хочешь найти брата?

Бледное лицо парня замерло, и только струйка пара покинула его рот, уплывая в сторону реки.

– Откуда вы знаете?

– Здесь его больше нет. Можешь не искать в Копенгагене. И во всей Дании. Потому что твой брат в Кристиании, и у всех из-за него будут огромные проблемы.

Кукольник многозначительно приподнял брови.

– Что такое Кристиания? – спросил Гвилим, все еще лежа в сугробе. Снег забился ему за шиворот, и волоски на шее встали дыбом.

– Это волшебная страна, в которой я живу, – просто ответил Кукольник.

– Волшебная страна. Конечно, – наполовину смущенно произнес Гвилим. Он бы посмеялся в голос, может, даже поаплодировал бы этому бреду, но перед ним стоял странный, невиданный человек в серебристых сапогах с видом настолько затейливым, что смеяться казалось неприличным. Ситуация говорила сама за себя. – Я всегда думал, что волшебные страны существуют только в сказках.

Кукольник посмотрел на него сверху вниз.

– А ты где, по-твоему? Кто-то сейчас пишет эту сказку, сидя на белом диване и подогнув под себя одну ногу.

Гвилим помотал головой, пытаясь сосредоточиться. Мысли у него в голове стали шебуршать так громко, что снег под ним принялся таять. Он почувствовал, что к нему подбирается паника на липких лапках, и вот-вот попадет туда же, под куртку, где медленно превращался в воду ледяной снег.

– Не может быть, – пробормотал он, пытаясь подняться, но локти отказались разгибаться, а ноги отнялись.

– А где-нибудь далеко эту сказку уже ставят на сцене, и актеры ссорятся из-за того, какой плащ на меня надеть в первой сцене – голубой или зеленый, – глаза Кукольника сверкнули, – а еще дальше кто-нибудь только думает об этой сказке, сидя в ботаническом саду на скамейке и глядя на кактус. А кто-то где-то уже слушает эту сказку, сидя в кровати и дергая себя за ухо, чтобы не уснуть, потому что, строго говоря, сказка эта запутанная и почти без сюжета! Понятно?

– Нет, – честно ответил Гвилим.

– Я знал, что с тобой будет трудно, но тебе помогут. Не волнуйся, – вдруг его голос стал мягким, и Кукольник, что-то себе надумав, склонился и подал юноше руку, помогая ему встать. Он вдруг стал ласковым, глядя на мальчишку с нежностью, – я тебя не оставлю одного. Я бы так с тобой не поступил.

Гвилим попытался избежать этого проникающего взгляда, который полез туда же, за шиворот, под воротник, и коснулся его шеи. Ему вдруг стало так не по себе, что у него в животе что-то свернулось в петлю. Гвилим неуверенно сглотнул.

– Вы сказали… ладно, предположим… волшебная страна, – он робко взглянул Кукольнику в глаза и снова понурился, – вы сказали, мой брат где-то там? Вы понимаете, что это очень личная тема? У нас в семье большое несчастье.

– Я понимаю, – мягко сказал Кукольник, – поэтому я и пришел на помощь. Ты ведь не найдешь его здесь. Потому что его здесь нет. Ты хочешь вернуть брата?

– Конечно, – пробормотал он.

– Ну так и иди за пером! – рявкнул Кукольник. Он так резко развернулся, что полы его плаща на секунду обмотали Гвилима и скрутили его ноги, а снег полетел в разные стороны как порох. И потом ушел, плывя по набережной с такой легкостью, будто не было всего этого снега, в который люди проваливались почти по пояс.

Гвилим остался стоять, прислонившись к перилам, в мокрой куртке и с кусками льда, медленно сползающими вниз по дергающемуся непроизвольно хребту. Он подумал о словах этого сказочника: из-за Якова у всех будут огромные проблемы. И из всего услышанного и увиденного этому Гвилим удивился меньше всего! Перо в его кармане шевельнулось.

$1.49