Read the book: «В ожидании тишины»
В ожидании тишины
Настасья Глинская
Часть первая. Стекло
Глава 1. Фон
Будильник стоит на шесть десять, но я просыпаюсь в шесть. Так уже полгода. Лежу с закрытыми глазами и слушаю, как просыпается дом. За стеной кашляет сосед. У него вчера был плохой день, и сегодня будет не лучше: я это слышу даже сквозь бетон, как слышат сквозь стену чужой будильник. Во дворе дворник скребёт лопатой по сухому асфальту, хотя снега ещё нет. Репетирует зиму.
Я не встаю, пока не включу музыку. Это правило старше моей карьеры. Палец находит телефон на тумбочке вслепую, колонка в углу тихо щёлкает, и в спальню входит Ник Кейв. Низкий голос, фортепиано, записанное будто в пустой церкви. Он поёт о сыне, которого потерял, и делает это так, что горе становится похоже на молитву, а молитва на разговор на кухне.
У меня есть теория: чтобы заглушить людей, нужен кто-то, кто чувствует сильнее них. Не громче звучит, а именно чувствует. Поп-музыка не помогает: в ней никто ничего не чувствует, там бит и фольга, и сквозь фольгу я всё равно слышу соседа. Русская тоже не помогает, она слишком близко: в ней каждое слово цепляется за что-то во мне, за кухню с клеёнкой, за подъезд, за мамин голос. А Ник Кейв, Леонард Коэн, PJ Harvey, The National помогают. Они чувствуют на другом языке, и мои внутренние крючки за них не цепляются. Я понимаю каждое слово, даже те, что ускользают от англичан. Но слова ложатся не на меня, а рядом, как плед на кресло напротив.
На первом курсе я прочитала статью: когда человек говорит на чужом языке, он думает иначе. Решает спокойнее, боится меньше. Я перечитала её три раза, сидя на полу в библиотеке между стеллажами, и у меня дрожали руки, как будто мне сунули в ладонь запасной ключ от собственной жизни. Значит, можно быть другим человеком. Не переезжать, не менять фамилию. Просто заговорить по-другому.
И я заговорила. Сериалы без перевода, книги со словарём, песни, которые я расшифровывала на слух, останавливая и перематывая, пока не стиралась на фоне краска кнопки. Теперь у меня два голоса. По-русски я Анна Сергеевна, железная тётка из взыскания. По-английски я Anna. Без отчества, без прошлого, с лёгким смехом и словами, в которых нет ни одного осколка. Мне она нравится больше. Когда я выбираю тур в отпуск, я пролистываю все, где написано «русскоговорящий гид». Ищу дальше. Там, где никто не спросит меня, откуда я, тем голосом, которым спрашивают на родине.
Бывают утра, когда Кейв не справляется. Тогда я включаю что-нибудь громкое. Bon Jovi, «It's My Life». Aerosmith. Или Лану Дель Рей, если хочется лениво и красиво. И танцую. На кухне, в пижаме, босиком, пока греется чайник. Плохо, неумело, руками больше, чем ногами, как танцуют люди, которых никогда не учили. Но живо, во всю силу, как будто внутри включили ток. Этого никто не видит. Это единственное, чего нет в моих сторис.
Под музыку я встаю. В гостиной светло и пусто. На полу свёрнутый коврик для йоги, серый, с логотипом студии на Патриарших. У стены рюкзак с прошлых выходных, ещё не разобранный: термос, фонарик, запасные носки, сухая глина на лямках, а то, что осталось в термосе, наверное, скоро обретёт собственную жизнь. Я ходила по тропе вдоль Протвы, двадцать три километра, одна, и на десятом километре перестала слышать что-либо, кроме своего дыхания и листьев под ботинками. Это было почти счастье. Почти, потому что на обратной дороге я поймала себя на том, что выбираю ракурс: тропа, жёлтые листья, мои ботинки в углу кадра, подпись «Там, где тихо».
Я знаю, как выглядит хорошая жизнь. Я видела её тысячи раз в лентах, в сериалах, в каталогах мебели. Йога по утрам. Походы по выходным. Овсянка с ягодами в керамической миске. Английский роман у кровати. Плед из исландской шерсти. Свечи, пахнущие инжиром. Я собрала себе всё это, как собирают домашнее задание по образцу. Я хорошо учусь по образцам. Нет только образца, как чувствовать себя внутри этой жизни. Этого в лентах не показывают.
Стены в квартире белые. Не молочные, не слоновая кость, не «тёплый белый», как предлагал дизайнер. Белые. Ни одной фотографии. Только напротив дивана картина, единственное цветное пятно. Абстракция: бордовое, тёмно-синее, охра, узор, который переплетается сам с собой, как ветки на морозном стекле. Если смотреть долго, из узора проступают фигуры. Вот королева в пышном платье, с высоко поднятой головой. Вот обезьяна в кафтане, она что-то прячет за спиной. Вот шут в колпаке с бубенцами. Вот две рыбы, которые плывут навстречу друг другу и никак не встретятся. Я здороваюсь с ними по утрам, как с соседями по коммуналке. Утром они стоят смирно. К вечеру, когда я устаю, начинают двигаться.
Я купила её на выставке у молодого художника за сумму, которую не произношу вслух. Художник был очень красивый, и мне хотелось, чтобы он запомнил, кто купил его самую дорогую работу. Он запомнил меня ровно на один ужин. А через месяц я поняла, на что она похожа. На бабушкин ковёр в деревне. Там тоже жили королева, шут и рыбы. Я заплатила за них второй раз, теперь с шестью нулями.
Белый ни о чём не врёт. Поэтому я его и выбрала.
Выходя, я закрываю дверь и смотрю вниз, на порог. Секунда. Щель между дверью и косяком. Щелчок замка. Там ничего нет. Там никогда ничего нет.
В машине подкаст: две британки обсуждают роман, которого я не читала, и смеются так, как смеются люди, у которых в детстве был сад и кто-то читал им на ночь. Я повторяю за ними одно выражение вслух, в пробке на Садовом, приподняв брови, с их интонацией. Водитель соседней машины смотрит на меня и улыбается. Думает, я пою.
Лифт до тридцать второго этажа идёт сорок секунд. Я знаю это, потому что однажды посчитала, а потом уже не могла перестать. Первые двадцать секунд я ещё Anna, которая смеётся с британками. За следующие двадцать я собираю Анну Сергеевну, которую ждут наверху. В зеркальной стенке женщина в сером костюме. Рыжие волосы убраны так, будто они никогда не выбивались. Помада нейтральная: не «смотрите на меня», а «я здесь главная, но вам необязательно об этом думать». Тридцать пять лет. Я ей киваю. Она мне тоже.
В приёмной меня встречает Кристина. Двадцать четыре года, ноги от ушей, ресницы, нарощенные так густо, что каждый взмах производит небольшой сквозняк. Она очень красивая и очень глупая, и не знает ни того, ни другого. Нет, первое знает. Она напоминает мне Сидни так точно, что первые два месяца меня передёргивало, когда она смеялась. Она не перепутала ни одной встречи в моём календаре и не прочла ни одной книги до конца. Выше секретарши она не вырастет, и ей это и не нужно: ей нужен кто-то из правления, с домом в Нагорной, и она смотрит на лифты так, как рыбак смотрит на поплавок.
— Анна Сергеевна, доброе утро! У вас комитет в десять, все в «Байкале». И ещё Тимур заходил, сказал, что зайдёт после.
— Спасибо, Кристина.
У неё на столе зеркальце в стразах и кактус в горшке в форме единорога. Я ей завидую. У неё в голове тишина, как в пустом трамвае на конечной, и она даже не знает, какое это сокровище.
Переговорная называется «Байкал». Все переговорные у нас названы озёрами, как будто кто-то в административном отделе однажды решил, что банкирам не хватает природы. Стеклянные стены, за ними стеклянный город, и в каждом стекле отражается ещё одно. Москва вообще так устроена: кругом стекло, всё блестит, а насквозь ничего не видно.
Я вхожу. И, как всегда, сначала слышу.
Не голоса, все уткнулись в телефоны. Я слышу комнату. В детстве это называлось «не лезь к отцу, у него нет настроения», и я научилась слышать, кто в каком состоянии, раньше, чем считать. Комната звучит как трансформаторная будка: ровный гул, а под ним, если прислушаться, щелчки.
Первый щелчок: Олег Викторович, финансовый директор. Сидит слишком прямо для человека, у которого всё хорошо, и улыбается мне на два зуба шире обычного. В его презентации есть что-то, что, как он надеется, проскочит незамеченным. Олег Викторович хороший человек и плохой лжец: оба качества написаны у него на лбу крупным шрифтом.
Второй: Марина из юридического. Боится не его, а за себя, и не сегодня, а вообще. Двое детей, ипотека и муж, который третий год «ищет себя». Её страх лежит под всем, что она делает, как подкладка под пальто. Пропускаю.
Третий: Кирилл, новый заместитель по рискам. Тридцать один год, хорошие часы, плохая осанка. Пришёл три месяца назад и уже меня ненавидит, хотя сам пока не догадывается. Думает, что у него «вопросы к методологии». На самом деле ему нужно моё кресло. Отдел с лучшими цифрами в банке, и меня в нём быть не должно. Это видно по тому, как он смотрит на дверь моего кабинета, проходя мимо: так смотрят на квартиру, которую уже решили купить и прикидывают, где поставить диван. Я поняла на второй день, когда он сказал мне в лифте «доброе утро» на полтона выше, чем говорит Кристине. Люди, которые нас ненавидят, почти всегда стараются быть вежливее. Это их и выдаёт.
И четвёртый, главный: председатель. Он ещё не пришёл, но его кресло уже звучит. Пустое кресло начальника всегда звучит громче занятого.
— Анна Сергеевна, — шепчет Марина, — а это у вас линзы?
— Нет.
— Серьёзно? Такой цвет…
Меня спрашивают об этом с четырнадцати лет. Бирюзово-зелёные, цвета бутылочного стекла на солнце. Единственное, что во мне по-настоящему красиво, и именно в это никто не верит. Даже удобно: пусть думают, что поддельное во мне именно это.
Председатель входит в десять ноль два. Он всегда опаздывает на две минуты, чтобы мы успели почувствовать, как его ждём. Садится. Гул выравнивается, как будто кто-то подкрутил регулятор.
— Поехали.
Комитет по проблемным активам. Звучит как диагноз, и в каком-то смысле это он и есть. Где-то в этом городе и в двухстах других живут люди, которые взяли у нас деньги и не вернули. Они отключают телефоны, переписывают машины на тёщ, разводятся на бумаге, умирают. Мой отдел их находит. У меня самые лучшие цифры в банке третий год подряд, и председатель зовёт меня при всех «наш сапёр».
Кирилл, конечно, находит, что спросить. Приподнимает пальцы над столом, будто отгоняет мошку: «А не оптимистично посчитан возврат по малому бизнесу?» Ему не кажется. Ему хочется. Это разные вещи, и между ними вся моя работа. Я отвечаю ровно, почти нежно, как будто мне льстит, что кто-то так внимательно читает мои отчёты. На третьей цифре он сдаётся, не вслух, а плечами.
Потом Олег Викторович. Сорок слайдов, и тридцать восемь из них правда. Я слушаю, где он ускорится: человек, который врёт, почти никогда не врёт медленно. На двадцать шестом слайде он начинает тараторить: резерв по застройщику «Северного квартала», два корпуса стоят с весны, краны замерли над пустыми этажами, как жирафы, забывшие, зачем пришли. По его цифрам резерва хватает. По моим ощущениям, у него вспотела шея.
Я могу сказать, что цифры не сходятся. Кирилл будет счастлив, а Олег Викторович через полгода найдёт способ меня уколоть: люди не прощают, когда их ловят при начальстве. Я могу промолчать, и через квартал дыра всплывёт сама.
— Олег Викторович, — говорю я самым будничным голосом, на какой способна, — а по «Северному кварталу» у вас уже учтены данные последнего выезда? Тимур был там в пятницу. Я пришлю отчёт, может, пригодится для уточнения.
Пауза длится полсекунды. Для всех это просто пауза. Для меня это звук, с которым человек понимает, что его увидели, и одновременно, что его не сдали.
— Да, конечно, пришлите. Мы как раз планировали уточнять.
Они не планировали. Теперь планируют. Резерв вырастет на следующей неделе, и Олег Викторович будет мне должен. Не деньги. Хорошее отношение. В нашем банке это валюта покрепче рубля. Председатель отрывается от окна и смотрит на меня секунду. Он тоже кое-что слышит, поэтому он и председатель.
После комитета в мой кабинет заходит Тимур. Он не стучит. У него право не стучать, единственного в банке. Бывший опер, сорок лет, сломанный нос, чётки на запястье, которые он теребит, когда думает. Он у меня отвечает за выезды, за безопасность и за всё, что нельзя написать в отчёте. Условно говоря, решала. Он всегда входит так, будто проверяет, нет ли в комнате снайпера.
— Сафронов, — говорит он. — Балашиха. Четырнадцать миллионов, три выезда, три раза не открыл. Хочешь сама?
Он единственный, кто зовёт меня на «ты». Я разрешила ему это в первую же неделю, потому что услышала: у него внутри нет ни одного закоулка, в котором он бы меня презирал.
— Хочу, — говорю я. — В среду.
Коридор, Марина: «Анна Сергеевна, как вы всё успеваете? Столько работы, столько ответственности, и всё у вас в лучшем виде». И моё дежурное: «Просто боюсь, что мама узнает, что я плохо работаю». Марина смеётся. Я тоже. Шутка всегда работает, и я никогда не могу точно сказать, шутка ли это.
В туалете на тридцать втором хороший свет: в нём все выглядят чуть лучше, чем есть. Я держу запястья под холодной струёй. Уже начинается: ломота за глазами, кожа тонеет, как перед гриппом. К вечеру будет тридцать семь и шесть. Так бывает после каждой встречи, где больше трёх человек. Терапевт сказала «психосоматика» и выписала витамины. Хорошие, такие в аптеке не стыдно покупать.
Из офиса я выхожу в восемь. В наушниках Portishead: голос Бет Гиббонс ломается, как старая пластинка, и это так красиво, что я прохожу мимо своей парковки. Москва вся в огнях, как витрина. Когда я только переехала, мне казалось, что я наконец попала к своим. Потом я поняла, что большинство просто блестит, а я умею ещё и видеть, кто как блестит.
Дома я завариваю чай с имбирём, забираюсь под исландский плед и включаю «Друзей». Седьмой сезон, Моника и Чендлер выбирают место для свадьбы. Я видела эту серию раз двадцать и проговариваю реплики за секунду до того, как их скажут. В этом и смысл. В этой квартире в Нью-Йорке никто никогда не скажет ничего, чего я не жду. Никто не соврёт, никто не ударит. Записанный зал смеётся в нужных местах, и я смеюсь вместе с ним, как смеются в компании, где все свои.
Иногда в такие вечера я фантазирую. Ярко, с запахами и цветом. Что у меня тоже есть такая квартира, с кирпичной стеной и продавленным оранжевым диваном, и дверь там никогда не запирается, все входят без стука, и никому не страшно. Что в десять вечера звонит подруга: «Спускайся, я внизу, поехали есть фо-бо». И я спускаюсь в пижаме под пальто, и в машине играет что-то глупое и счастливое, и мы орём припев в открытое окно, и ноябрьский воздух пахнет бензином и кинзой. Я вижу это так ясно, что чувствую на языке бульон и слышу её смех. У неё нет лица. В моих фантазиях у друзей никогда нет лиц.
Серия кончается. За титрами белые стены. На картине обезьяна в кафтане чуть повернула голову.
Я открываю телефон. Блог Джейн: рынок в Провансе, трое детей в одинаковых соломенных шляпах. Лайк. Мои утренние сторис с тропой посмотрели сорок три человека. Среди них «Cinderella». Я улыбаюсь в потолок.
Потом открываю чат «Мама». Последнее сообщение моё, месячной давности. Ниже ничего.
Я печатаю: «Сегодня был комитет». Смотрю на эти слова. Стираю. Печатаю: «Председатель доволен. Хотя тебе-то что». Стираю и это.
Лучше позвоню, думаю я. Просто позвоню, как нормальные люди. Палец застывает над зелёной трубкой. Я считаю до двадцати, как когда-то у бабушкина окна. На двадцати кладу телефон экраном вниз.
Завтра. Позвоню завтра.
За стеной сосед с плохим днём ссорится с женой. Я знаю, кто из них сейчас врёт. Я всегда знаю. Я надеваю наушники, включаю старого Коэна, с его голосом, похожим на гравий под ногами, и лежу в темноте, пока белые стены не становятся серыми. Это единственное, что они себе позволяют.
Глава 2. Порог
Закон разрешает нам приходить к должнику не чаще раза в неделю, с восьми утра до десяти вечера, в будни. Закон написан людьми, которые никогда не стояли на лестничной клетке пятиэтажки, пахнущей жареным луком и чужой бедой, но в целом он разумный. Я его уважаю. Я вообще уважаю правила, у которых есть края.
Сафронов Игорь Валентинович, сорок четыре года. Строительная фирма на двенадцать человек, кредит на технику, два экскаватора и самосвал. Платил четыре года без единой просрочки, а с весны перестал. Технику продал ещё летом, деньги ушли неизвестно куда. Тимур, конечно, знает куда: на лечение жены, частная клиника, потом другая. Жена умерла в августе. Это в отчёте не пишут, это у Тимура в голове, рядом с номерами машин и фамилиями участковых.
— Сам поедешь? — спрашиваю я утром.
— Ты сказала, сама хочешь.
— Хочу. Ты рядом.
Он кивает. Тимур никогда не спорит со мной при людях, а наедине спорит редко и коротко, как бьёт: один раз и в точку. Сегодня он молчит. Значит, считает, что я права, или что спорить бесполезно. Для него это одно и то же.
Мы едем по Горьковскому шоссе. Небо цвета старой алюминиевой кастрюли. Я не включаю музыку, потому что перед выездом мне нужно слышать себя, а Тимур не включает радио, потому что при мне не включает ничего. Он ведёт машину так, будто за нами хвост, хотя хвоста за нами нет уже лет пятнадцать, с тех пор как он ушёл из органов. Чётки ходят у него на запястье, косточка за косточкой.
Балашиха встречает нас торговым центром размером с аэропорт и сразу за ним рядами пятиэтажек, у которых давно стёрлись лица. Дом Сафронова стоит в глубине двора, за гаражами. На лавке у подъезда никого: октябрь, холодно. На двери домофон с выдранной кнопкой «вызов», и кто-то, судя по всему давно, подпёр дверь кирпичом. Тимур отодвигает кирпич носком ботинка, и мы входим.
Лифта нет. Седьмой этаж, сказано в деле, но в пятиэтажке седьмого этажа быть не может, и я на секунду радуюсь ошибке, как отсрочке. Потом соображаю: дом не пятиэтажный, а девятиэтажный, просто я посчитала окна только до того места, где они перестают быть видны из-за деревьев. Я хорошо считаю людей и плохо считаю окна.
На седьмом этаже три двери. Сафронова справа, обита дерматином, когда-то бордовым. Из-под двери тянет теплом. Я прикладываю ладонь к косяку, будто проверяю, нет ли пожара. Это привычка. Я так слушаю.
Они дома. Двое. Один взрослый, мужчина, он стоит в коридоре, совсем рядом с дверью, и не двигается: так не двигаются люди, которые надеются, что если замереть, их не станет. И кто-то маленький, лёгкий, ближе к кухне. Ребёнок.
Я звоню.
За дверью тишина такой плотности, что её можно резать. Потом шаги, лёгкие, шаркающие, в тапках на два размера больше. Мужской голос шепчет что-то короткое. Замок щёлкает, и дверь открывается на цепочку.
— Папы нет дома.
Девочка лет десяти. Светлые волосы собраны в хвост резинкой с пластмассовой клубничкой. Растянутая футболка с единорогом, такая, какие продают в переходах. Она говорит это не мне, а куда-то в район моей пуговицы, и говорит заученно, с правильной интонацией, как стихотворение на утреннике.
— Привет, — говорю я. — Как тебя зовут?
Она молчит. Потом решает, что имя не входит в то, что ей запретили.
— Даша.
— Даша, мы ненадолго. Передашь папе кое-что?
Тимур рядом не шевелится. Он умеет стоять так, что его как бы нет, и это при его росте и сломанном носе отдельное искусство. Но Даша на него всё равно смотрит. Дети всегда смотрят на того, кто опаснее, даже если он молчит.
И тут я замечаю свою улыбку.
Я её не надевала. Она сама. Это улыбка для должников, ровная, тёплая, со спокойными глазами. Улыбка, которая говорит: я понимаю, мы взрослые люди, всё решаемо. Я делала её тысячу раз, и она тысячу раз работала. Взрослые от неё расслабляются, потому что взрослым надо, чтобы кто-то сказал им, что всё решаемо.
А у Даши от неё сжимаются пальцы на ручке двери.
Я знаю эту улыбку с другой стороны. Мне было лет десять, может, меньше. Звонок в дверь, я открываю, никого не спросив, потому что ждала маму. На пороге двое мужчин в кожаных куртках. Один спрашивает, дома ли папа. Я говорю, что нет, и тяну дверь на себя, и тогда второй ставит ногу в щель. Не грубо, а так, словно это само собой. И улыбается. Он что-то ещё спрашивает, я не помню что. Я помню только ботинок, коричневый, со стёртым носком, и улыбку над ним. Ровную, тёплую, со спокойными глазами.
Двадцать пять лет я закрываю дверь и смотрю вниз, на порог. А сейчас стою по эту сторону и улыбаюсь его улыбкой.
Я пытаюсь её убрать, и это оказывается труднее, чем кажется. Лицо не слушается: оно годами училось улыбаться именно так, на комитетах, на переговорах, в лифте, и не понимает, чего я от него теперь хочу. Я сжимаю губы. Расслабляю. Пробую сделать лицо просто никаким, как у человека на остановке. Получается не сразу. Даша всё это время смотрит на меня, и я вижу, что она видит: тётя за дверью почему-то перестала улыбаться, и от этого стало не страшнее, а спокойнее.
— Вот, — я протягиваю ей визитку в щель над цепочкой. — Скажи папе, что приходила Анна Сергеевна из банка. Что можно позвонить мне напрямую. Что я не кусаюсь. Запомнишь?
Даша берёт визитку двумя пальцами, как берут что-то горячее. Смотрит на неё. Потом на меня. Потом, очень быстро, назад, в темноту коридора. И снова на меня.
— Хорошо, — говорит она. — Если он придёт.
— Спасибо, Даша.
Дверь закрывается. Замок щёлкает дважды. Я стою ещё секунду и слышу, как за дерматином мужчина выдыхает, долго, будто держал воздух с того момента, как мы вошли в подъезд. Потом что-то тихо говорит дочке. Я не слышу слов. Я слышу интонацию: так говорят, когда стыдно до тошноты.
На лестнице Тимур идёт впереди. Между пятым и четвёртым на подоконнике стоит банка из-под горошка, полная окурков, и рядом засохший букет в бутылке из-под кефира. Кто-то здесь курит и кто-то здесь любит. Иногда это один и тот же человек.
На третьем этаже Тимур останавливается.
— Анна Сергеевна.
Он зовёт меня на «ты», но на выездах переходит на «Анну Сергеевну». Это у него вместо кобуры.
— Знаю.
— Можно было…
— Нельзя.
Он больше ничего не говорит. В машине я открываю отчёт о выезде. Там есть одна строка, от которой зависит, что будет с этой семьёй дальше. Если я напишу «должник находился по месту жительства, от контакта уклонился», Сафронов станет злостным. Дело быстрее уйдёт юристам, к нему зачастят, поедут к сестре за машиной, начнут обходить соседей. И через неделю на этот седьмой этаж снова поднимутся двое, и дверь им снова откроет Даша, потому что взрослые всегда посылают открывать детей.
Я пишу: «По месту регистрации должник отсутствует. Контакт с членом семьи, оставлены контактные данные». Даша действительно член семьи. Визитку я действительно оставила. Неправда здесь только одно слово. Отец был в двух метрах от меня, в тёмном коридоре, и я слышала, как он не дышит. Я перечитываю и отправляю.
Тимур видит, что я написала, хотя не смотрит в экран. Он заводит машину.
— Перезвонит, — говорит он. — Такие перезванивают.
— Перезвонит, — соглашаюсь я.
Не надо думать, что я добрая. Я экономлю. Злостный должник стоит банку юристов, приставов, полтора года и в итоге половину суммы. Мужчина, которого не унизили на глазах у дочери, иногда находит деньги там, где их нет. Это просто разные стратегии взыскания. Так я напишу, если спросят. Никто не спросит.
По дороге назад у меня начинается температура. Я чувствую её затылком, как чувствуют чужой взгляд. Тимур включает печку, не спрашивая. Он единственный, кто замечает.
— Тебе бы отлежаться.
— Мне бы отвлечься.
Он хмыкает. Он знает, что это значит, и знает, что это не его дело. За это я его и держу.
Вечером я пишу одно слово на номер, подписанный в телефоне буквой «Р»: «Сегодня?» Ответ приходит через четыре минуты: «В десять». Без заглавной буквы, без точки. Он вообще не тратит знаки препинания. Он тратит бензин.
Роме двадцать пять. Он чинит мотоциклы в боксе под Мытищами и ездит на таком, у которого звук, как у небольшой грозы. У него руки в старых ожогах от глушителя, широкие плечи и лицо, за которое в эпоху Возрождения платили бы натурщикам. Он ни разу не спросил меня, где я работаю. Я ни разу не спросила его, сколько он зарабатывает. Мы друг другу очень подходим.
В десять он звонит в домофон. Он единственный, кто бывает у меня дома, и всегда по договорённости, никогда наобум. Это моё условие, и он ни разу его не нарушил. В прихожей он снимает ботинки, ставит их ровно, носками к стене, как в армии, и смотрит на белые стены, как в первый раз. Каждый раз как в первый.
С ним просто. Его чувства лежат на поверхности, как камешки на дне мелкой речки: вот он устал, вот он хочет, вот ему приятно, вот он доволен собой. Никаких щелчков, никакого гула под полом. Он не врёт, потому что ему не о чем. Я лежу потом рядом и слушаю, как он дышит, и в голове у меня впервые за день не стоит ни одного человека. Ни Даши, ни её отца, ни Кирилла с его плечами.
Потом он поворачивается ко мне, и я вижу: сейчас он что-то скажет. У него на лице поднимается слово, как пузырёк.
— Слушай, а ты…
Только ничего не говори. Только молчи.
Я кладу палец ему на губы. Он улыбается под пальцем, послушно, как мальчик, которому сказали, что сейчас нельзя. Он целует палец и закрывает глаза.
В половине первого он уходит. Я закрываю за ним дверь и смотрю вниз. Секунда. Щель. Щелчок замка. Ничего.
Телефон на тумбочке мигает. Письмо с работы, автоматическое: отчёт о выезде принят, статус должника «в работе». Ниже, в другом окне, чат «Мама». Я его не открываю. Я смотрю на картину. Шут в колпаке, кажется, стоит теперь ближе к королеве, чем утром. Я выключаю свет, чтобы не проверять.