Go to audiobook
«Невероятно увлекательное путешествие по жизни музыканта, чья скромная внешность противоречит дикости, которая может соперничать с любыми рок-н-ролльными мемуарами».
LA Daily News
В 2016 году вышли в свет мои первые мемуары «Porcelain», описывающие странную жизнь их автора в Нью-Йорке с 1989 по 1999 год. Когда я завершил работу, вместо того, чтобы вернуться к прежним делам, продолжил писать. Создаваемый текст был логическим продолжением первой книги. Повествование начиналось с того места, где оно в ней закончилось. Но одновременно я накидывал и традиционную автобиографию. Это была история моей жизни со дня рождения и примерно до того момента, с описания которого стартовали «Porcelain».
В начале 2017 года в Нью-Йорке мне пришла в голову мысль объединить в одну книгу все, что написано после первых мемуаров. Именно это я и попытался сделать в «А потом все рассыпалось». Смею надеяться, что мое неблагополучное детство поможет читателю понять нарастающий из года в год ужас моей взрослой жизни. На прыжки во времени, которые я позволил себе делать в изложении хода событий, меня вдохновила «Бойня номер пять»[1]. Получилось вроде неплохо, только вот жаль, что я лишен гениальности Курта Воннегута.
Как и в «Porcelain», я изменил в этой книге некоторые имена и подробности, но все, описанное в ней, произошло на самом деле.
С благодарностью,
Моби
Я хотел умереть. Но как?
Во мне было пятнадцать порций алкоголя, доза наркотика на 200 долларов и горсть обезболивающего. Я ввалился домой в четыре утра, одинокий и подавленный, и шарахался из комнаты в комнату, всхлипывая и повторяя: «Мне просто хочется сдохнуть!»
Через час удалось сосредоточиться и прикинуть варианты.
Я все еще оставался белым американским протестантом из Коннектикута, который обязан думать о других, даже собираясь умереть. Поэтому, прежде чем убить себя, мне следовало не забыть отпереть входную дверь и прикрепить к дверной ручке записку о собственном самоубийстве. Чтобы те, кто захочет войти в мою квартиру, смогли прочесть ее и узнать, чего ожидать. Тогда они были бы не слишком шокированы, обнаружив мой труп.
В последние несколько лет депрессия у меня усилилась, и подобные ночи становились нормой.
Я был одиноким алкоголиком и отчаянно хотел любить кого-то. И чтобы меня любили в ответ. Но каждая попытка сближения с другим человеческим существом приводила к паническим атакам, которые оставляли меня одиноким и изолированным.
Несколько лет я успешно сочинял музыку и продал десятки миллионов записей. Но сейчас моя карьера трещала по швам.
Я не мог обрести ни любви, ни славы и поэтому пытался купить счастье. Тремя годами раньше моим достоянием стала роскошная квартира в пентхаусе в Верхнем Вест-Сайде Манхэттена – за шесть миллионов долларов наличными. Это был дом моей мечты: апартаменты на пяти этажах в верхней части знаменитого высотного здания с видом на Центральный парк. В детстве я жил на продуктовые талоны и социальное пособие. Поэтому мне казалось, что переезд в замок на небесах принесет долгожданное счастье. Но стоило мне перебраться в пентхаус в Верхнем Вест-Сайде, и меня охватили те же печаль и тревога, как и в маленьком лофте на Мотт-стрит[2].
Я продал «небесный замок», вернулся в даунтаун и снова окунулся в разгул. Заклеил окна фольгой и по выходным устраивал оргии, на которых правили бал спиртное и наркотики. Но чем глубже было мое падение, тем сильнее становились ненависть к себе и чувство одиночества.
Мне оказался недоступен мир славы и успеха. Но именно в нем моя жизнь имела значение и смысл. И единственной передышкой от тревоги и депрессии были ежевечерние час или два, когда я, набравшись водки и наркотика, искал человека, который был бы достаточно одинок и полон отчаяния, чтобы пойти со мной.
Незадолго до того я решил купить бар и превратить его подвал в светонепроницаемую квартиру. Мне казалось, что счастье придет, если жить по ночам. Я собирался спать в подвале бара, просыпаться в шесть вечера, ужинать, а затем ближе к ночи начинать пить и принимать наркотик. Я гулял бы до восьми утра, потом принимал бы горсть сновторного и обезболивающего, и спал бы до назначенных 18.00. Так, подобно тревожному, сломленному носферату[3], я мог бы провести остаток своих дней или лет, пока мне не пришел бы милосердный конец.
Десятилетиями я находил счастье в алкоголе и наркотиках. Но спиртного и наркотика требовалось все больше и больше, а похмелье могло мучить меня по несколько дней. Я стал испытывать его почти непрерывно и в таком состоянии не мог связно говорить или даже вспомнить самые простые слова.
У меня возникали смутные мысли о том, чтобы протрезветь, но они пропадали через пару дней воздержания. Я ходил на несколько встреч «Анонимных алкоголиков». Мне нравилось смотреть на покрытых татуировками красивых женщин-алкоголичек, но в конце концов это удовольствие перестало меня тешить: я пришел к выводу, что такая вот сознательная трезвость не для меня. И снова начал пить. Продолжал покупать наркотик, продолжал глушить похмелье горстями таблеток. И продолжал желать смерти и ждать ее.
Каждый день повторялся один и тот же сценарий: выбравшись из постели ближе к концу дня, я плелся в ванную, вставал под душ и снова и снова повторял одно слово – «черт».
Например: «Черт, опять похмелье». Или: «Черт, меня тошнит». Или: «Черт, я такой идиот». Или: «Черт, я ненавижу себя».
У меня возникали смутные мысли о том, чтобы протрезветь, но они пропадали через пару дней воздержания.
Меня согревала одна надежда: может быть, завтра «черт» не прозвучит после моего пробуждения – потому что, может быть, завтра я, наконец, буду мертв.
Итак, той ночью, о которой идет речь, я снова вернулся к вопросу: как свести счеты с жизнью. Повеситься или вскрыть вены – это казалось мне слишком жестоким. Также мне было известно, что таблетки не всегда срабатывают: иногда человек просто выблевывает их и остается жив, но получает серьезные повреждения печени и мозга.
Я пошел на кухню, встал на колени и нашел под раковиной коробку с черными мусорными мешками. Взял в руки один из них и огляделся. Когда я покупал эту квартиру в 1995 году, она была пустым складским помещением в здании XIX века. Но спустя год работы с местным архитектором я обрел первый настоящий дом. Он был красивым, с мансардными окнами и высокими потолками, с белыми кирпичными стенами и шкафчиками из кленового дерева в кухне.
Здесь я записал большую часть альбомов, от проданного десятимиллионным тиражом Play до последней записи, «Last Night», которая разошлась тиражом всего лишь сто тысяч экземпляров.
Здесь я влюблялся и терял любовь. Здесь я ужинал с матерью и бабушкой – теперь они обе мертвы. Я показывал эту свою студию Лу Риду[4]. Я сидел в гостиной на модерновом датском диване из тикового дерева с темно-зеленой обивкой стоимостью 8000 долларов и играл на акустической гитаре «Heroes»[5] вместе с Дэвидом Боуи[6].
В детстве я думал, что если смогу выпустить хотя бы одну запись и выступить перед сотней людей, то буду счастлив. Сейчас длинная высокая стена от входной двери до кухни была покрыта десятками моих золотых и платиновых пластинок, а я был несчастен. Спустя целую жизнь, полную непонятной печали, мне приходилось признавать свое поражение.
Я построил этот дом. Здесь я и умру.
Я взял черный мешок и лег, откинув голову на подушку. Прошептал: «Господи, прости меня!» – и закрыл глаза.
Play вышел неделю назад и находился на грани провала.
Было начало мая. Я шел вверх по Четвертой авеню от моего лофта на Мотт-стрит к Юнион-сквер – мимо строений, которые полтора века назад считались самыми красивыми зданиями Нью-Йорка. Слева от меня стояла колоннада. В XIX веке это был ряд домов, стилизованных под греческий акрополь, а сейчас от них осталось только несколько колонн из известняка, за полтора столетия покрывшихся черно-серыми пятнами от фабричного смога и выхлопных газов.
Я был одет в свою обычную униформу: старые джинсы и черные кроссовки. Мои руки прятались в карманах армейской куртки из комиссионного магазина. Свет послеполуденного солнца растекался по длинным городским кварталам, лаская стены старых каменных зданий.
Я работал над Play предыдущие два года, и казалось, что это будет мой последний альбом – ущербная и плохо сведенная лебединая песня. Сам его выпуск уже был чудом. Год назад я потерял контракт со знаменитым лейблом – крупной звукозаписывающей компанией «Elektra». Еще до выпуска Play большая часть людей из музыкального бизнеса потихоньку решила, что я вышел в тираж. И отправила меня на свалку.
Потере контракта я не удивился и не расстроился из-за этого. Дело в том, что мой предыдущий альбом, Animal Rights, провалился почти во всем, в чем только можно было провалиться. Он плохо продавался, он получил ужасные отзывы. «Elektra» служила домом Metallica и другим суперпопулярным музыкальным группам, продававшим миллионы пластинок. Если смотреть объективно, решение избавиться от меня было оправданно, поскольку все указывало на то, что мои лучшие годы уже позади. В начале 1990-х я казался техно-вундеркиндом, но десятилетие спустя так и не оправдал ожиданий, которые позволили мне сотрудничать с флагманом американской звукозаписи.
Моя мать умерла, я почти постоянно боролся с паническими атаками, пил по 10–15 стаканов спиртного за вечер, и у меня кончались деньги. Но сегодня я был счастлив, потому что мне позволили выпустить еще один, последний, альбом.
У меня все еще был контракт с «Mute Records» в Англии, но они никогда не отказывали в своих услугах мало-мальски известным артистам. Поэтому мне казалось, что решение нью-йоркского лейбла «V2» выпустить Play было продиктовано либо милосердием, либо заблуждением.
Я прошел мимо бывшего здания отеля «Ritz» на 11-й улице. Здесь в 1982 году, когда мне было 15 лет, состоялось первое выступление Depeche Mode в Соединенных Штатах. Увидев музыкантов с синтезаторами и стрижками «новой волны», я обрел мечту: когда-нибудь сыграть собственный сольный концерт в «Ritz» перед несколькими тысячами человек. И вот мне 33 года, дни моей славы остались позади, а сегодня вечером мне предстояло выступать в подвале магазина грампластинок для полусотни человек. Я пригнул голову, защищаясь от холодного ветра, и побрел дальше – вверх по Четвертой авеню.
Я работал над Play последние два года, сочиняя и записывая музыку на старом оборудовании в маленькой домашней студии в квартире на Мотт-стрит. Сейчас, когда альбом вышел, стало понятно, что в нем нет ничего, что могло бы обеспечить ему успех. Он был плохо сведен, и, помимо моего собственного слабенького голоса, в нем звучали записанные 40–50 лет назад голоса давно умерших певцов, например Бесси Джонс[7] и Билла Лэндфорда[8]. Мне казалось, что Play скоро забудут, ведь 1999 год принадлежал Бритни Спирс, Eminem и Limp Bizkit – популярным исполнителям, которые записывали альбомы в дорогих студиях и умели создавать песни, хорошо звучащие на радио.
В последние несколько лет со мной не происходило ничего особо хорошего. Моя мать умерла, я почти постоянно боролся с паническими атаками, пил по 10–15 стаканов спиртного за вечер, и у меня кончались деньги. Но сегодня я был счастлив, потому что мне позволили выпустить еще один, последний, альбом.
После сегодняшнего концерта в подвале магазина «Virgin» на Юнион-сквер у меня и моей группы был запланирован двухнедельный тур по небольшим площадкам в Северной Америке, а затем – две недели выступлений на небольших площадках в Европе. Идея играть маленькие концерты, а по утрам просыпаться на парковках, страдая от похмелья, не нравилась никому. Но я был рад провести месяц на гастролях в последний раз… После этого моя карьера профессионального музыканта закончится, думал я, и потом мне удастся разобраться, чем еще можно занять остаток жизни.
Для этого короткого тура я собрал небольшую группу[9]: Скотт, темноволосый красивый барабанщик, с которым я работал с 1995 года; Грета, высокая, покрытая татуировками бас-гитаристка с торчащими во все стороны выбеленными волосами; на клавишных и вертушках – Спинбад, диджей-комедиант с бритой головой и ухоженной бородкой. Я собирался спеть несколько песен. При этом большая часть сэмплов[10] с женским вокалом шла в записи, потому что у меня не хватало денег, чтобы нанять настоящую певицу.
Я свернул на Четырнадцатую улицу и вошел в магазин пластинок, держа в руке запотевшую бутылку воды «Poland Spring», купленную с лотка у продавца кренделей. Спустился на эскалаторе в подвал: там мои музыканты и техники готовили оборудование к концерту. У меня все еще работали три менеджера; одна из них, Марси, стояла возле сцены и ругалась с управляющим магазином. У Марси были буйные рыжие кудри, и сама она была невысокой, яростной и верной. Управляющий порывался от нее сбежать.
– О, Мо! Как ты?
– Похмелье, – ответил я. – Когда начинаем?
– Должны в семнадцать тридцать, но я полагаю, что можно передвинуть начало на шесть, – сказала она, агрессивно улыбаясь управляющему. Он должен был соглашаться с любыми ее планами.
– Хорошо, – со скукой на лице сказал он. Перед настойчивостью Марси в конце концов сдавались все. – Но вам нужно закончить в восемнадцать тридцать.
– Пойдет, Моби? – спросила Марси.
– Да, наверное. – Я пожал плечами и пошел к группе и техникам.
– Привет, Мо! – сказал Дэн, постановщик света. – Как ты?
– Похмелье.
Дэн был британцем и имел высокую зеленую прическу «ирокез». Вообще-то для этого выступления под флуоресцентными лампами в подвале магазина постановщик света нам был не нужен. Но Дэн все-таки пришел – потаскать оборудование и оказать моим ребятам посильную помощь. Сейчас он крутился в компании Стива, пугающе высокого и привлекательного техника по звуку, и Джея Пи, неизменно дружелюбного звукорежиссера из Манчестера, он когда-то работал с Happy Mondays.
Подошел мой новый тур-менеджер, Sandy, и спросил:
– Все в порядке, Моби?
Ростом чуть выше меня, он был красив – я завидовал его густым светлым волосам. Раньше он работал с успешными британскими рок-группами, и я удивлялся его желанию сопровождать меня в маленьких непримечательных гастролях.
Взял номер американского еженедельника «Melody Maker» и начал искать в нем рецензию на Play. Она там была. Альбом получил две звезды из десяти, и по большей части рецензия состояла из несправедливых оскорблений.
– Все хорошо, Sandy, а ты как? – вежливо спросил я. Ему, рок-н-ролльному тур-менеджеру от Бога, гастрольные автобусы были как дом родной. Он был профессионалом своего дела, и я относился к нему с большим уважением.
Помимо моих ребят в подвале было совсем немного людей – несколько покупателей. Кто-то из них бродил вдоль магазинных полок, кто-то смотрел, как мы разбираем оборудование. Я вышел на маленькую сцену, взял в руки гитару и начал играть «Лестницу в небо» Led Zeppelin. Управляющий магазина возмущенно зашипел:
– До начала концерта вам нужно соблюдать тишину!
– И то верно, – смущенно сказал я и отключил гитару. Оглядел зал и подумал: «К концу моего тура с Animal Rights на концерты приходило всего около 25 человек. Если сегодня придут полсотни, будет рост посещаемости на 100 процентов».
Отложив гитару, я начал бродить по магазину, разглядывая стеллажи с дисками и кассетами, музыкальными журналами и книгами. Взял номер американского еженедельника «Melody Maker» и начал искать в нем рецензию на Play. Она там была. Альбом получил две звезды из десяти, и по большей части рецензия состояла из несправедливых оскорблений. У меня упало сердце.
Ко мне подошла Марси.
– Что читаешь, Мо?
– Рецензию в «Melody Maker».
– И как она?
Я пожал плечами и отдал ей журнал. Марси прочитала текст и потрясла головой.
– Ну, зато рецензия в «Spin» была золотой! – сказала она с неуместной сияющей улыбкой.
Я собрал всю группу, снова поднялся на сцену и взял в руки гитару. Постучал по микрофону и оглядел помещение. Когда-то мне мечталось, чтобы на мое первое выступление пришло 50 человек. Сейчас в ярко освещенном подвале магазина я видел, что на нас смотрит всего около 30 человек.
Но, когда песня закончилась, несколько человек вяло похлопали, а остальные удалились: вернулись к своим делам.
– Привет, – сказал я. – Я Моби, а это «Natural Blues»[11].
И мы начали первый концерт тура Play. Я надеялся, что зрители увлекутся нашим исполнением, будут смотреть, как мы играем, и, возможно, не заметят, что женский вокал идет в записи и певицы на сцене нет. Но, когда песня закончилась, несколько человек вяло похлопали, а остальные удалились: вернулись к своим делам.
Мы сыграли «Porcelain»[12] и «South Side», «Why Does My Heart Feel So Bad?» и «Go»[13], «Bodyrock»[14], а закончили на «Feeling So Real»[15]. «Go» и «Feeling So Real» стали хитами в Европе, не раз я стоял на сцене на рэйвах[16] и играл их перед десятками тысяч людей. Но сейчас я исполнял эти песни в подвале для трех десятков человек, которые нехотя аплодировали, а в это время компания молодых парней шумно искала на магазинных полках диски Hootie & the Blowfish.
Когда выступление закончилось и слушатели разошлись, мы с группой и техниками начали отключать микрофоны, разбирать барабаны и укладывать гитары в кейсы. Я улыбался. Весь следующий месяц моя жизнь будет именно такой, как сегодня, и мне этого было вполне достаточно.
Мой отец въехал в стену и убил себя.
Они с мамой жили в подвальной квартире в Гарлеме вместе с собакой Джейми, кошкой Шарлоттой, тремя лабораторными крысами и со мной. Однажды вечером, сильно поругавшись с мамой, папа напился и въехал в опору моста на Нью-Джерси Тернпайк на скорости сто миль в час.
Он вырос в Нью-Джерси и после школы пошел в армию стрелком. Затем уволился из армии, переехал в Нью-Йорк, отрастил усы, длинные волосы и стал битником. В 1962 году папа познакомился с мамой в Колумбийском университете. Там он получал степень магистра по химии, а она работала администратором.
Мама была невысокой светловолосой американской протестанткой из Коннектикута. Они с отцом пили вино, курили, слушали пластинки Орнетт Колман, шатались по Нью-Йорку и в конце концов влюбились друг в друга. Тогда казалось, что грядет революция – художники, интеллектуалы и радикалы заново изобретают мир.
Они поженились в Нью-Джерси, и много лет спустя мама сказала, что я был зачат в подвальной квартире в Гарлеме под песню «A Love Supreme» Джона Колтрейна.
Поначалу в их мире царила идиллия, но затем вмешались банальности: аренда жилья, покупки, животные, которых нужно было водить к ветеринару. После того как 11 сентября 1965 года на свет появился я, мелодии с джазовых пластинок заглушились плачем младенца в колыбели. За стенами нашего дома во всю ширь разворачивалась «революция», а мои родители сидели возле меня в подвальной квартире в Гарлеме, нервно курили сигареты и меняли мне подгузники.
Начались ссоры. Отец, который тогда уже много пил, стал пить еще больше. Он начал исчезать на несколько дней, и тогда мама оставалась одна в холодной квартире наедине с плачущим грудным ребенком. Однажды вечером она пригрозила папе разводом, взяла меня на руки и ушла. Той ночью он въехал в опору моста и погиб.
После похорон мама отправилась на своем «Плимуте» 1964 года в Коннектикут вместе с собакой Джейми, кошкой Шарлоттой, лабораторными крысами и со мной. Мы поселились в Данбери, в маленькой квартирке, что располагалась в старом сером викторианском здании, стоящем по соседству с тюрьмой. У нас была маленькая кухня с круглой флуоресцентной лампой, гостиная-столовая с диваном из комиссионного магазина и старым черным столом, одна спальня, в которой спала мама, и маленький чулан, в котором спал я.
Однажды вечером она пригрозила папе разводом, взяла меня на руки и ушла. Той ночью он въехал в опору моста и погиб.
В сентябре 1968 года, когда мы прожили в Данбери год, мама спросила, какой подарок я желаю получить в свой третий день рождения. Я заказал хлопья «Kaboom». Мне так сильно хотелось наесться ими, что перед этим даже меркло желание получить какую-нибудь игрушку. Я любил эти жутко сладкие хрустящие штучки, и в мой день рождения мама разрешила мне съесть аж две тарелки хлопьев. Покончив со второй тарелкой, я попросил третью, но мама мне отказала. Я умолял – она была непреклонна. И напомнила, как однажды меня рвало ими на ободранный линолеум на полу кухни. Стало понятно, что вожделенных «Kaboom» мне не видать. Я убежал в свой чулан и там, свернувшись клубком на раскладушке с металлической рамой, ревел в бледно-зеленое одеяло.
Чуть раньше в этот день мама подарила мне пластмассовый казу[17]. Я успокоился, и теперь, после пиршества с «Kaboom», мне казалось, что это лучшая вещь на свете. Весь день я носил его с собой, даже взял в ванну – проверить, будет ли он звучать под водой. Не звучал, как выяснилось. И я решил узнать, что получится, если в него закричать. Я громко закричал, казу издал жужжащий звук, и мама открыла дверь – посмотреть, что происходит. Поняла, в чем дело, и рассмеялась. Я все еще был немного расстроен из-за того, что не получил третью тарелку хлопьев, но тоже начал смеяться.
Потом я забрался в постель, чтобы поиграть в любимую игру «Ком в кровати». Я ползал под несколькими одеялами, а мама говорила: «В кровати какой-то странный ком!» Затем она пыталась меня (то есть «ком») легонько придавить. Она спрашивала: «Странный ком тут?», и я из-под кучи одеял говорил в казу: «Я не ком, а казу!»
Мы весело поиграли, и я высунул голову из-под одеяла. У мамы выступили слезы от смеха, и она сняла очки, чтобы вытереть глаза. «Почему ты плачешь?» – спросил я в казу.
Моя мама была красивой. Ее удивительные светлые волосы, отрастая, причудливо завивались. Ей нравились битники[18]. Она хотела остаться в Нью-Йорке, стать художницей и общаться с богемой в Гринвич-Виллидж. Но со мной она стала матерью-одиночкой, училась в местном колледже и жила по соседству с тюрьмой.
Я спросил в казу: «Почему ты плачешь?»
Несколько месяцев спустя мама окончила колледж и получила степень по английской литературе. Она не желала жить в Коннектикуте. Тогда битники массово переезжали в Сан-Франциско и становились хиппи. Она стремилась туда. Восточное побережье для нее было землей мертвого мужа, консервативных родителей и домов, что стояли рядом с тюрьмой. Калифорния же представлялась страной Джима Моррисона[19] и Jefferson Airplane. Она мечтала быть вместе с толпами молодых людей, которые перебирались на запад, чтобы обрести новую счастливую жизнь рядом с бескрайним Тихим океаном.
В честь окончания колледжа родители подарили ей два билета до Сан-Франциско: один для нее, другой для меня. Когда мы стояли у выхода к самолету в аэропорту Джона Кеннеди, сотрудница «United Airlines» спросила меня, летал ли я на самолете раньше.
Она мечтала быть вместе с толпами молодых людей, которые перебирались на запад, чтобы обрести новую счастливую жизнь рядом с бескрайним Тихим океаном.
– Нет, – с грустью ответил я.
– Вот, это для тех, кто летит первый раз! – улыбаясь, сказала она и вручила мне большой желтый значок с изображением мультяшного аэробуса. Мы взошли на борт, и я сел на оранжево-коричневое сиденье, сжимая в руке нежданный подарок. Собственных вещей у меня было не так уж много: казу, несколько мягких игрушек, несколько книг про слоненка Бабара. Но теперь я стал владельцем большого желтого значка, и он являлся неопровержимым доказательством того, что я летал на самолете!
После взлета бесплатно давали имбирный эль, и я его пил без меры. Когда же в третий раз за 90 минут сказал маме, что хочу писать, она рассердилась.
– Писай на сиденье, если так невтерпеж! – отрезала она.
Я понял, что у меня две мамы. Одна была веселая и спокойная, она смеялась, когда я кричал в казу. Другая мама была зла на весь мир и на меня. Я никогда не летал на самолете и не знал, что и как полагается делать. Поэтому написал на сиденье и тут же начал плакать.
– Что опять?! – мама повернулась ко мне. – Почему ты ревешь?!
– Я написал на сиденье, и оно мокрое…
Она вздохнула и схватила меня в охапку. В туалете, во время процедуры мытья и смены одежды, она кричала:
– Я тебя не просила ссать на сиденье!
– Но ты так сказала…
– Это была ирония! – резко сказала она, забыв, что мне всего три года и я попросту не знаю, что такое ирония.
Я понял, что у меня две мамы. Одна была веселая и спокойная, она смеялась, когда я кричал в казу. Другая мама была зла на весь мир и на меня.
Вернувшись к нашим местам, она посадила меня на сложенное вчетверо одеяло. Спросила:
– Так хорошо?
Я боялся, что расплачусь, если заговорю, и поэтому молча кивнул.
Подошла стюардесса и ласково предложила мне пойти осмотреть верхнюю палубу. Я так удивился, что тут же забыл о мокром сиденье:
– А разве тут можно подняться наверх?!
Она взяла меня за руку, и мы пошли к металлической винтовой лестнице, ведущей на верхнюю палубу. Там несколько бизнесменов стояли у бара, курили сигареты и пили какой-то коричневый алкоголь.
– Этот парень никогда не летал на самолете! – с улыбкой обратилась к ним стюардесса, указывая на меня.
– Я никогда не летал на самолете! – сказал я бизнесменам, чтобы они точно об этом знали.
– Ну, возьми арахис! – сказал один из них и вручил мне пакетик арахиса. Пакетик был серебристо-голубой и выглядел так, словно он доставлен с другой планеты.
– Можно, я заберу его себе?
– Ха! Он ваш, сэр! – ответил бизнесмен, пожимая мою ладошку.
Стюардесса отвела меня вниз, к моему месту.
– Мама, – сказал я, – там дядя дал мне арахис! – И показал ей сверкающий пакетик.
– Здорово, – ответила она и снова уткнулась в журнал, что ей дали для чтения в полете.
Я откинул складной столик и начал играть с желтым значком и пакетиком арахиса с другой планеты.