Read the book: «Ночной тариф. Изнанка Садового кольца»
НОЧНОЙ ТАРИФ.
Изнанка Садового кольца.
Роман
Счётчик в моём такси считает не километры,
а то, что вы готовы забыть.
Содержание
Глава 1. Три тридцать три 1
Глава 2. Гоша 1
Глава 3. Пассажир в сером 1
Глава 4. Капитан Самохин 1
Глава 5. Вяземский 1
Глава 6. Хозяйка Неглинки 1
Глава 7. Архивариус 1
Глава 8. Долг метрополитена 1
Глава 9. Марта Ильинична 1
Глава 10. Тридцать восемь минут 1
Глава 11. Тридцать первое октября 1
Эпилог. Первый снег 1
Глава 1. Три тридцать три
Счётчик в моём такси считает не километры, а то, что вы готовы забыть. Но в ту ночь, когда всё началось, я ещё об этом не знала. В ту ночь он считал рубли, как положено, и показывал жалкие четыре тысячи за смену.
Октябрь в Москве — это не месяц, а состояние. Дождь не идёт, а висит в воздухе, фонари расплываются жёлтыми кляксами, и город становится похож на старую фотографию, которую слишком долго держали в руках. Я любила ночные смены именно за это. Днём Москва кричит, толкается, сигналит. Ночью она шепчет.
Я не спала уже два года. То есть спала, конечно, — часа по три, урывками, днём, задёрнув шторы и надев маску для глаз. Но по-настоящему, так, чтобы закрыть глаза и провалиться, — нет. С тех пор как в Лефортовском тоннеле в нашу скорую влетела фура без тормозов. Лёшка Корнеев, мой напарник, сидел справа. Я сидела слева. Это вся разница между нами, если подумать. Право и лево.
Мне предлагали психолога. Мне предлагали таблетки. Я выбрала руль. Когда ты фельдшер и не можешь больше слышать слово «вызов», а спать не можешь вообще, ночное такси — почти логичный выбор. Ты всё ещё едешь куда-то среди ночи. Только теперь никто не умирает.
По крайней мере, так я думала.
В три двадцать восемь я высадила пьяного айтишника у высотки на Котельнической и встала на аварийке, чтобы выпить кофе из термоса. Приложение молчало. Рация — старая, ещё от прежнего владельца машины, я её так и не сняла — тихо шипела на пустой частоте. Я всегда её включала. Под шипение лучше думалось.
В три тридцать две навигатор сам по себе ожил и проложил маршрут.
Я не нажимала ничего. Экран засветился синим, и бодрый женский голос сказал: «Маршрут построен. Садовое кольцо, внешняя сторона. Время в пути — бесконечно». Я засмеялась. Подумала — глюк, обновление, кто-то из разработчиков решил пошутить. Потянулась выключить.
В три тридцать три рация перестала шипеть.
— Ланская, — сказал в ней женский голос, хриплый, прокуренный, как у буфетчицы с вокзала. — Ты на линии. Клиент на Таганке, у театра. Не заставляй ждать, он старенький.
Я посмотрела на рацию. Потом на телефон. Потом снова на рацию.
— Кто это? — спросила я, нажав кнопку.
— Марта Ильинична, — ответили мне так, будто это всё объясняло. — Диспетчер. Езжай, детка. Первый заказ всегда лёгкий.
Нормальный человек выключил бы рацию и поехал домой. Я нормальным человеком перестала быть два года назад, в тоннеле. Я поехала на Таганку.
У театра стоял старик. Высокий, сутулый, в длинном сером пальто с каракулевым воротником, какие носили, наверное, при Хрущёве. Шляпа. Трость. Лицо — как скомканная и заново разглаженная бумага. Он поднял руку, будто ловил машину на углу в пятьдесят девятом году, и я остановилась.
— Доброй ночи, — сказал он, устраиваясь на заднем сиденье. Голос был мягкий, с интеллигентным «чтобы» через «ш». — На Садовое, пожалуйста. Просто по кругу.
— По кругу — это как? — уточнила я. — Сколько кругов?
— Пока не приедем.
Я пожала плечами и тронулась. В конце концов, ночные пассажиры бывают разные. Был у меня один, который просил ездить по МКАДу, пока он не допоёт все песни Высоцкого. Пел четыре часа. Заплатил щедро.
Мы выехали на Садовое. Было пусто — неестественно пусто даже для этого часа. Ни одной машины навстречу, ни одной в зеркале. Светофоры горели зелёным, все подряд, как будто ждали именно нас. Я проехала Курский вокзал, Красные Ворота, Сухаревскую. Старик смотрел в окно и молчал.
Где-то после Маяковской я заметила, что дома за окном меняются.
Сначала мелочи. Вывеска «Макдоналдса» вдруг стала вывеской «Гастроном». Стеклянная коробка бизнес-центра на углу исчезла, а на её месте стоял двухэтажный жёлтый особнячок с мезонином. Потом пропали рекламные экраны, и вместо них появились растяжки с какими-то лозунгами, которых я не успевала прочитать. Дорога пошла под уклон — плавно, почти незаметно, но я чувствовала это руками на руле. Садовое кольцо, которое по всем законам геометрии должно было замкнуться, уходило вниз. Как спираль. Как воронка.
— Не волнуйтесь, — сказал старик, не отрываясь от окна. — Вы всё правильно делаете. Главное — не останавливайтесь и не оборачивайтесь назад, когда въедем.
— Куда въедем? — голос у меня был спокойный. Это профессиональное. Когда у фельдшера начинается паника, она уходит внутрь, а снаружи остаётся ровный голос и твёрдые руки.
— В Изнанку, — сказал он. — Там, налево, будет арка. Вам туда.
Арка была. Её не могло быть, потому что я знала Садовое как свои пять пальцев, но она была: каменная, с облупившейся лепниной, и под ней — темнота, мягкая, как бархат. Я повернула.
Изнанку я тогда толком не разглядела. Помню только ощущение — будто въехала внутрь старого шкафа, где пахнет нафталином, яблоками и чужим детством. Улицы были узкие, кривые, мощёные. Окна горели жёлтым, тёплым светом, и в каждом кто-то был — тени, силуэты, двигавшиеся медленно, как во сне. Фонари здесь были газовые. Я не знаю, откуда я это знала, но знала.
— Вот здесь, — сказал старик. — У рюмочной.
Я остановилась у низенькой двери с табличкой без букв. Старик полез во внутренний карман пальто.
— Сколько я вам должен?
Я посмотрела на счётчик. Там, где обычно светились рубли, было написано: «1 воспоминание (сред. ценность)».
— Тут… — я сглотнула. — Тут написано, что одно воспоминание.
— Средней ценности, — кивнул он. — Разумно. Марта Ильинична никогда не завышает. — Он протянул мне руку ладонью вверх. — Дайте руку, Вера Андреевна.
Я не говорила ему, как меня зовут.
Я дала ему руку.
И пошёл снег.
Не на улице — во мне. Я стояла во дворе на Арбате, мне было девять лет, на мне было колючее пальто, перешитое из маминого, и с неба падали первые в том году снежинки — крупные, медленные, такие, что можно было разглядеть каждую. Я ловила их языком. Где-то рядом смеялась девочка по имени Люся. Пахло печным дымом и мандаринами, которые отец принёс вчера из какого-то распределителя. Был ноябрь шестьдесят первого года, и я была абсолютно, невозможно счастлива.
Потом я снова сидела в машине. Руки дрожали. На языке таял снег, которого не было.
— Это… — прошептала я.
— Первый снег шестьдесят первого, — сказал старик и улыбнулся. — Хороший был снег. Оставьте себе, Вера Андреевна. Вам пригодится. У вас, мне кажется, мало таких.
Он вышел из машины, постучал тростью по двери рюмочной и исчез внутри. А я сидела, вцепившись в руль, и плакала — впервые за два года. Не от горя. От того, что в шестьдесят первом году во дворе на Арбате было так хорошо.
Рация щёлкнула.
— Добро пожаловать на линию, Ланская, — сказала Марта Ильинична. — Обратная дорога — прямо и направо, через Неглинку. Смена до пяти. Не опаздывай.
* * *
Домой я вернулась в шесть утра. Легла. И уснула — сразу, мгновенно, как в детстве. Мне снился снег.
Глава 2. Гоша
Следующие три ночи я убеждала себя, что сошла с ума.
Это было разумное объяснение. Посттравматическое расстройство, хроническая бессонница, переутомление — я сама могла бы написать в карточке что-нибудь подобное. Галлюцинация на фоне истощения. Покой, сон, наблюдение у специалиста.
Проблема была в том, что я помнила снег шестьдесят первого года. Помнила так, как помнят своё. Я помнила, что у Люси были красные варежки на резинке, продетой через рукава. Помнила, что отец — не мой отец, а того мальчика, который тогда ловил снег, — работал на заводе имени Лихачёва и приносил домой запах металла. Я даже помнила, что мальчика звали Сёма.
Сумасшедшие не помнят чужих варежек.
На четвёртую ночь рация молчала, и я почти обрадовалась. Возила обычных пассажиров, обычных пьяных, обычных усталых медсестёр после смены. Около двух ночи заказ привёл меня в Кузьминки, к новому жилому комплексу, а на обратном пути я свернула не туда и оказалась у забора стройки.
За забором сносили пятиэтажку. Вернее, уже снесли. Остался угол — две стены, сходящиеся буквой «Г», с обоями в цветочек на третьем этаже, с чьей-то полкой, на которой так и стояла забытая ваза. Экскаватор спал, уронив ковш в кучу битого кирпича. Прожектор на столбе освещал всё это мертвенно-белым.
И кто-то плакал.
Я остановилась. Плач был тонкий, жалобный, совсем не человеческий — так скулит щенок, которого оставили одного в пустой квартире. Я вышла из машины. Подошла к забору. Через дыру в сетке пролезла на стройплощадку — фельдшерская привычка: где плачут, туда и идёшь, а потом уже думаешь.
Он сидел на куче кирпичей, прямо под прожектором. Ростом с трёхлетнего ребёнка, лохматый, бородатый, в чём-то вроде ватника, перетянутого бечёвкой. Глаза — круглые, жёлтые, как у совы. В руках он держал облезлый тапок с помпоном и раскачивался вперёд-назад.
— Эй, — сказала я тихо. Как говорят с ранеными. — Эй. Ты как?
Он поднял на меня глаза. Перестал раскачиваться.
— Видишь меня? — спросил он хрипло.
— Вижу.
— Ну и дура, — сказал он и снова заплакал.
Я села рядом на кирпичи. Помолчала. Потом достала из кармана куртки пакетик семечек — я грызла их за рулём, чтобы не засыпать в те редкие ночи, когда всё-таки хотелось спать. Протянула.
Он посмотрел на семечки. Потом на меня. Потом взял пакетик целиком.
— Гоша, — сказал он, разгрызая первую. — Георгий Пантелеймонович, если по-правильному. Домовой. Был.
— Почему был?
Он обвёл рукой кирпичи, угол, вазу на полке.
— Вот мой дом. Шестьдесят три года. С самой постройки. Я тут каждую трубу знал, каждую мышь по имени. В сорок второй квартире бабка Зина жила, я ей очки находил, она вечно их теряла. В двадцать седьмой мальчишка рос, Димка, я ему кошмары по ночам отгонял. Потом Димка вырос, уехал, у него свои дети. А я остался. А теперь дома нет. — Он шмыгнул носом. — Когда дом сносят, домовой обычно вместе с ним уходит. Растворяется. Как сахар в чае. А я вот не растворился. Не знаю почему. Сижу, жду.
— Чего ждёшь?
— Да хоть чего-нибудь.
Он протянул мне тапок с помпоном.
— Это бабки Зины. Она его тут оставила, когда переселяли. Её в новостройку отвезли, на двадцать второй этаж. Там у неё домового нет. В новостройках вообще никого нет. Пустые они. Как скорлупа.
Я посмотрела на тапок. На Гошу. На свою машину за забором.
— Пошли, — сказала я.
— Куда?
— Ко мне. У меня, правда, тоже не дом, а съёмная однушка. Но там есть чайник.
Гоша долго смотрел на меня жёлтыми глазами.
— Домовой не может просто так к человеку переехать, — сказал он наконец. — Его позвать надо. По-правильному. С уважением.
Я вздохнула. Встала. Поклонилась — неловко, по-дурацки, как в детском спектакле.
— Георгий Пантелеймонович, — сказала я. — Милости прошу. Только у меня машина вместо дома, я в ней больше живу, чем в квартире.
Гоша вдруг засмеялся — скрипуче, как старая дверь.
— Машина так машина, — сказал он. — Хоть на колёсах, зато своё. Бардачок у тебя большой?
* * *
Бардачок у меня оказался большой. Гоша занял его целиком, выкинув оттуда страховку, зарядку и пачку влажных салфеток, и устроил себе гнездо из моего старого шарфа. Тапок бабки Зины он положил под голову.
Остаток ночи он мне объяснял.
— Изнанка, — говорил он, высунув голову из бардачка и щурясь на встречные фары, — это не другой город. Это тот же самый. Только его память. Всё, что Москва помнит, — всё там. Дома, которых уже нет. Люди, которых уже нет. Слова, которых больше не говорят. Чем дольше город живёт, тем Изнанка больше.
— А вы? Домовые?
— А мы на шве живём. Между. Мы дома держим, чтобы они помнили, кто в них жил. Без нас дом — просто бетон.
— А старик в сером пальто?
Гоша замолчал. Надолго. Потом сказал:
— Если он тебе воспоминание отдал, ты его береги. Это не простое воспоминание. И старик не простой.
— Кто он?
— Не знаю, — буркнул Гоша. Я сразу поняла, что знает. — Слушай лучше правила. Их три. Первое: никогда не бери в оплату чужое имя. Второе: никогда не называй своё полное имя тем, кто живёт внизу. Третье — самое главное. Никогда не бери воспоминание о смерти.
— Почему?
— Потому что такое воспоминание берёт тебя.
Я кивнула. Запомнила. Как запоминала когда-то протоколы реанимации — механически, на всякий случай.
Через неделю я нарушила третье правило.
The free sample has ended.