Саша Николаич был сильно поражен вероломством княгини Марии. Иначе он и не мог назвать ее отношение к нему.
Он, питавший к ней самые нежные и возвышенные чувства, никак не ожидал, что она так жестоко надругается над ним и его чувствами, и окажется не только не соответствующей идеалу, какой себе представлял Саша Николаич, но, напротив, явилась как бы полной противоположностью этому идеалу.
И всегда, как это бывает, чем больше он был влюблен и отуманен красотой княгини Марии, тем сильнее было его разочарование и тем больше теперь он ненавидел ее.
Теперь, разочаровавшись в княгине Марии, Саша Николаич настолько же преувеличивал и свое разочарование. Его возмутил ее разговор с ним, но он окончательно убедился, как ему казалось, в ее ехидстве и в том, что она недостойная женщина, после того, как услышал рассказ бывшего графа Савищева о подслушанном им разговоре, который состоялся у дука с его женой.
Саша Николаич не мог простить княгине Марии, что она говорила с ним только ради получения от него денег.
Он сидел у себя в одиночестве, дулся на весь мир и уже готов был проклясть огулом всю человеческую породу.
В своем одиночестве он видел только одно постороннее лицо – Наденьку Заозерскую, приезжавшую к его матери.
Он должен был признаться сам перед собой, что всегда, во всех случаях жизни, даже в минуты полного отчаяния, которые ему приходилось переживать прежде, Наденька Заозерская всегда производила на него тихое, умиротворяющее впечатление. В ней было что-то до того ласковое, душевное, притягивающее к себе, что у Саши Николаича, хотя и не билось сердце сильнее, когда он видел ее, но на душе становилось легче и он чувствовал себя добрее и лучше. И он всегда так думал о Наденьке Заозерской и иначе не мог на нее смотреть, и вот только появление княгини Марии внесло полный разлад в его отношения, главным образом, с самим собой.
Теперь Саша Николаич мало-помалу приходил в себя снова и, чем больше он думал о Наденьке Заозерской, тем ему становилось легче и тем уравновешеннее он становился сам в своих чувствах.
Чтобы избежать всякого соблазна, он решил, что не станет больше и смотреть на княгиню Марию, и встречаться с нею не станет, и не увидит ее никогда.
Однако только что он решил так, как тотчас же должен был не только увидеть ее, но и говорить с нею.
Княгиня Мария явилась к нему сама. Она пришла под густой, темной вуалью, не назвала лакею своей фамилии для доклада и открыла лицо только тогда, когда осталась наедине с Сашей Николаичем.
Она сильно побледнела, осунулась и похудела так, что ее щеки ввалились, черные глаза выдались вперед и стали еще больше, но не красивее – покрасневшие веки портили их.
Возле ее глаз Саша Николаич сразу же заметил морщинки, гусиные лапки, на которые прежде, очевидно, внимания не обращал.
Княгиня Мария пришла, откинула вуаль, села и заранее достала платочек, как будто знала, что заплачет.
И это было неприятно Саше Николаичу, который ужасно не любил женских слез.
«Ну что она может сказать мне?» – грустно, бередя себе душу, думал он. Он словно бы глядел на черепки еще недавно нравившейся ему и дорогой для него вещи. Впрочем, в том-то и была вся суть, что княгиня Мария для него была только вещью, а он, безумец, не понимал этого!
– Я пришла к вам, – заговорила Мария тихим, упавшим голосом, так что трудно было узнать в ней прежнюю гордую и даже надменную княгиню Марию. Она пришла к Саше Николаичу, потому что не видела для себя иного выхода.
То, что произошло в кабинете ее мужа, и чего она стала тайной свидетельницей, открыло ей глаза на ее положение и сильно подействовало на нее.
Всякая загадочность, которую мы не можем объяснить себе, всякое явление, непонятное для нас, непременно внушает нам как бы безотчетный страх перед неизвестным. И чем невероятнее, непостижимее это непонятное, тем оно сильнее действует на нас.
Княгиня Мария не могла ни вообразить, ни представить себе, каким образом вечно пьяный Орест, которого она и знала-то всегда за пьяного и который смешными выходками выманивал у нее «моравидисы» на водку, каким образом этот Орест был самим дуком дель Асидо, да и такой женщиной, как Жанна де Ламот, признан исключительным существом, силу которого они не только признавали, но и готовы были преклоняться перед ней.
Эти два совершенно противоположные представления об Оресте не могли совместиться в разуме княгини Марии и она отмахивалась от думы об Оресте, как от чего-то страшного.
Другое, более реальное, что узнала она, было, несомненно, то, что она и ее муж разорены. Как сказал дук, чтобы продолжать ту жизнь, которой они жили, у него нет средств. Но единственная надежда – на дело с Николаевым и на молитвенник с указанием на наследство маркизы де Турневиль. Пусть дук теперь говорит, что он еще готов бороться и не сдастся так легко (это Оресту-то, Оресту!), но княгиня Мария знала, что у него нет ни возможности, ни средств для борьбы, что благодаря «краху в Париже», как он сам сказал, для него все уже потеряно...
А тут еще слова Жанны де Ламот о том, что он – самозваный дук, что титулы не принадлежат ему; значит, они живут по подложным документам, и это может открыться, как и остальные темные и тайные дела, на которые, очевидно, и ходил дук, переодетый стариком.
Для княгини Марии оставалось, по ее расчету, лишь одно: ответить согласием на отвергнутое было ею предложение Саши Николаича, повенчаться с нею на том основании, что ее брак с этим дуком был только католический и закреплен гражданским актом только во Франции.
Еще недавно княгиня Мария отвергла это предложение, потому что не хотела сменить свои титулы на скромную фамилию Николаева. Но теперь вместо этих титулов у нее могло явиться нравственное, позорное клеймо, перед которым ничем не запятнанная фамилия Николаева была неизмеримо выше и почетнее.
И вот сама Мария отправилась к Саше Николаичу, вооруженная, как она думала, всеми чарами своей прелести, не подозревая того, что эти чары уже утратили для него всякое очарование.
Заговорив перед Николаевым, она расплакалась (для него и был заранее приготовлен платочек) и довольно связно и даже красиво рассказала о том, что она много-много думала обо всем, сказанном ей Сашей Николаичем, и о том, как глубоко был прав он, а не она.
Мария говорила, по-видимому, так искренне, так хорошо, что могла, вероятно, вот такой задушевностью повлиять и на менее доверчивого человека, чем Саша Николаич.
Только вся ее беда в том, что она, как говорят, переборщила: слишком уж невинной, слишком непорочной прикинулась она.
Саша Николаич долго слушал княгиню Марию, в душе испытывая неподдельное чувство жалости. Но эта жалость была не к ней, не к самой княгине Марии, не к ее несчастьям, о которых она повествовала, но к тому, как это в такой кажущейся прекрасной оболочке может существовать такая несоответствующая этой оболочке душа!
– Неужели вы все это искренне говорите, княгиня? – спросил Николаев, когда она, наконец, замолчала.
– Не называйте меня этим титулом – он мне теперь неприятен! – вздохнула Мария. – Разве вы имеете основание подозревать, что я говорю неправду?
Саша Николаич пожал плечами.
– Смотря как и когда!
– То есть что вы этим хотите сказать?
– Например, правда ли то, что, как вы сказали своему мужу после последнего нашего свидания и разговора у вас, что вы говорите со мной так только для того, чтобы получить от меня деньги?
Мария знала наверное, что сказала эту фразу с глазу на глаз и теперь до того была удивлена тем, что Саша Николаич говорил, повторив ее дословно, что, широко открыв глаза, подняла на него свой взор и, сама не зная как, проговорила: «Неужели и это узнал Орест?»
Она в последнее время до того привыкла, что все необычайное, касающееся дука и госпожи де Ламот, относилось к Оресту, что и теперь у нее вырвалось невольное упоминание о нем.
– Да, я узнал об этом через Ореста! – просто ответил Саша Николаич, потому что оно так и было на самом деле.
Теперь и княгиня Мария испытала над собой силу этого человека, в которую она должна была поверить, даже если и могла сомневаться до сих пор. Она совсем растерялась, точно над ней вдруг раскрылся потолок и этот страшный Орест слетел оттуда и воочию явился перед нею.
Раскинув руки, она беспомощно простонала:
– Как же это так? Опять, значит, он? Везде и всюду – он?!
Саша Николаич приблизился к Марии со стиснутыми руками и со сжатыми зубами, что явилось в нем рефлекторным движением, от усилия сдержать в себе вспыхнувшее негодование.
Ведь она даже не отрицала своих слов!
Она всего лишь испугалась, откуда он узнал о них... Что же это за крайняя степень беззастенчивости и предательства!
Мария в это время была совсем подавлена фигурой Ореста, внезапно всплывшей перед ней в неожиданном ореоле.
– Скажите мне! – с расстановкой произнес Саша Николаич. – Говорили вы это вашему мужу или нет?!
Княгиня Мария мгновенно сообразила, что даже если она и станет это отрицать, то вездесущий Орест узнает и уличит ее, и потому она, как будто повинуясь не своей воле, а воле этого Ореста, произнесла:
– Ну да, говорила!
– Ну так и уходите!.. – не своим голосом взвизгнул Саша Николаич. – Уходите, уходите!.. – повторил он несколько раз и, взявшись за голову, вышел из комнаты.
Княгиня Мария поняла, что теперь Саша Николаич для нее потерян навсегда.
А виновник всех этих смут, передряг, открытий и катастроф Орест Беспалов пропадал в течение трех дней, пропивая «святую сумму»... Он честно заложил в ломбард медальон, невзирая даже на то, что случайно должен был узнать от Жанны, что в этом медальоне был ключ к уразумлению молитвенника, и полученные деньги, конечно, пропил.
Анна Петровна в первый день ждала его возвращения, не выказывая нетерпения, сознавая даже, что всякие дела нужно исполнять обстоятельно и что Орест медлит именно потому, что он человек обстоятельный.
На второй день она начала беспокоиться, но не забила тревоги, а подумала, что, может быть, Ореста могло задержать что-нибудь другое... Она то и дело посылала горничную узнать, возвратился он или нет.
Но когда Орест не явился и на третий день, тогда Анна Петровна испугалась, тем более, что вещь принадлежала не ей, была чужой, и ответственность всецело падала на нее, Анну Петровну. Старушка живо представила себе, как она не сможет найти ничего, что сказать Наденьке в оправдание, и поплакала по этому поводу, а потом посеменила мелкими шажками к сыну и рассказала ему, в чем дело...
Саша Николаич страшно рассердился.
– И зачем вы, маман, трогаете этого балбеса? – стал он выговаривать ей. – Разве вы не знаете, что это такое?.. Я его держу при себе только потому, что он без меня совсем бы спился с кругу, а вы ему даете такие поручения!..
– Ах, миленький, – оправдывалась Анна Петровна, – теперь-то я и сама вижу, что месье Орест такой, что ему нельзя поручить ничего. Но я подумала, что это же святая сумма!.. И так убедительно просила его и объяснила, что это именно – святая сумма!
– Ну а он пропил ее!
– В таком случае, нужно его немедленно разыскать и сказать в полицию, чтобы приняли меры...
– Нет, маман, теперь разыскивать Ореста бесполезно, потому что если он не является, то, значит, он в таком виде, что лишен всякого сознания! Он проспится, явится сам, и тогда я все выясню и сделаю! А жаловаться на него тоже нечего, потому что просто не надо было давать ему это!
– Но как же мне, миленький, быть перед Наденькой?
– Вот отвезите ей двадцать рублей и скажите, что это дали за медальон... Вероятно, он больше и не стоит.
– Да, он был самый простенький!
– Ну вот и отлично! Скажите, что за него дали двадцать рублей, а потом уж мы разберемся...
Анна Петровна, успокоенная мудростью своего сына, повезла Наденьке двадцать рублей.
А между тем протрезвевший Орест, как и рассчитывал Саша Николаич, явился к нему по собственному побуждению. Вид у него был необычайно жалкий. Он, видимо, сильно страдал, разумеется, от винного перегара, а не от угрызений совести.
Лицо у Ореста было жалкое, сморщенное, голову он держал набок, руки беспомощно болтались, как плети, и, в особенности, были трогательны непомерно поднятые, и потому особенно короткие, брюки Саши Николаича.
При всяком другом случае Николаев, увидев эту фигуру, наверняка расхохотался бы. Но тут он был крайне рассержен, потому что дело касалось не его, а посторонних, да еще не кого-нибудь, а Наденьки Заозерской. И в первый раз за все их долголетние отношения Саша Николаич накинулся на Ореста:
– Послушайте! Ведь это же из рук вон что такое?!..
Орест протянул руку наподобие руки у статуи Петра Великого работы Фальконе, и произнес:
– Знаю! Понимаю! Свинство! Сам чувствую больше, чем вы можете выразить это!
Он ударил себя кулаком в грудь и сдвинул картуз на лоб так, что тот ему съехал на самый нос.
– Где квитанция? – сурово спросил Саша Николаич.
Орест, признавший свою вину и потому не ожидавший дальнейших строгостей, сейчас же обиделся на эту суровость. Он одним движением передвинул картуз на затылок, заломив его набок, что у него означало «отношение набекрень», и с гордым великолепием проговорил:
– Прошу вас, сударь, обходиться со мной, как с дворянином!
При этом он повернулся и стал удаляться. Эта сцена, по обыкновению, происходила у окна кабинета Саши Николаича.
– Я говорю вам, чтобы вы немедленно отдали квитанцию! – крикнул вслед Оресту Саша Николаич.
– А я вам заявляю, – обернувшись, произнес тот, – что если встречаю от вас столь невежливый прием, вместо утешения по поводу моей подлости, которой я не могу не чувствовать, пропив святую сумму, то я сейчас принесу эту сумму целиком и квитанцию, и между нами все будет кончено!
Он сделал новый оборот и удалился, стараясь сделать это наиболее твердым шагом.
Он направился прямо в комнату к французу Тиссонье и с печатью необыкновенной мрачности на лице, поздоровался с ним и проговорил замогильным голосом:
– Мой добрый друг, месье Тиссонье, спасите честь Ореста Беспалова с помощью ваших сбережений!..
– Вы хотите опять взять у меня денег в долг? – удивился француз.
– Вы проникновенны, как Пифия олимпийская! – сказал Орест.
– Но Пифия не называлась олимпийской! Она была в Дельфах! – заметил Тиссонье.
– Наплевать! – заявил Орест. – Мне нужно десять рублей семьдесят три копейки!..
– Такую сумму?
– Да, такую сумму! – мрачно произнес Орест, опустив голову, скрестил на груди руки и усы поставил ежом.
– Такую сумму я вам не могу дать, месье Орест! – заявил Тиссонье.
– Вы не верите, значит?
– Нет, вы не подумайте...
– А вы знаете, что если я захочу, то могу открыть клад?
– Клад?!..
– М-мда!.. И тогда смогу заплатить не только десять рублей, а десять тысяч, и сделать это я смогу при помощи вашего молитвенника...
– Ах, месье Орест, и до вас уже дошло это!.. В таком случае, я должен извиниться перед вами. Конечно, относительно молитвенника, если вы намекаете на него, я немного виноват перед вами и извиняюсь...
Орест думал, что у него еще не совсем прошел хмель, и потому он не понимает, что ему говорит Тиссонье...
На самом же деле, вероятно, и самый трезвый, развитой и умный человек, не разобрался бы, в чем смысл того, что сказал Тиссонье, и в чем он, собственно, извиняется, если бы не узнал его дальнейшего рассказа.
– Видите ли, месье Орест, – продолжал Тиссонье, – дело было так: помните, еще когда вы у меня... так сказать, взяли этот молитвенник, то за него на аукционе давали большую сумму денег, и вы знаете почему?
– Знаю.
– Да, теперь это стало известно. Всю эту историю знает инкогнито проживающий у нас граф Савищев; он рассказал мне об этом.
– И мне тоже, – вставил Орест.
– Ну вот видите, это избавляет меня от необходимости повторять все вновь. Но я-то и раньше знал, в чем дело, только не показывал вида... А я знал, что в молитвеннике подчеркнуты буквы, и, чтобы их прочесть, нужен этот медальон... И вот я тоже искал этот медальон, потому что мне это было приказано монсеньором кардиналом Аджиери. Мне было приказано передать молитвенник с объяснением тому или той, у кого будет этот медальон. Мне было известно, что у маркизы Турневиль, оставившей этот молитвенник, не было потомства, и клад должен был достаться потомкам графа Косунского... Узнав, что в Петербурге есть графиня Лидия Косунская, я, разумеется, поторопился справиться, не родственница ли она маркизе и ее брату и нет ли у ней медальона. Для этого я познакомился в католической церкви, по указанию прелата, со старой кормилицей графини Лидии, очень милой особой, панной Юзефой. Это было почти тотчас же после того, как мы поселились в Петербурге... Вы следите за моим рассказом?
– Слежу, – отозвался Орест.
– Так вот по этой справке у панны Юзефы выяснилось, что ее питомица – вовсе не родня графу Косунскому, брату маркизы де Турневиль, и никакого медальона у нее быть не может. В недавнее время эта самая панна Юзефа, с которой мы продолжали видеться, сообщила мне, что у нее опять ищут этот медальон... Тут к нам явился бывший граф Савищев и объяснил, что он под видом господина Люсли покупал тогда на аукционе молитвенник и что их общество находится под управлением старика, которого они называют Белым. У панны Юзефы медальон тоже спрашивал старик, к которому отвез ее познакомившийся с нею также в церкви некий господин Соломбин.
Он выдавал ей старика чуть ли не за святого. Этот господин Соломбин познакомился в церкви и со мною и стал торговать мой молитвенник... Я, разумеется, не хотел продавать, Соломбин настаивал и все повышал цену. Тогда мне пришло в голову сыграть с этими господами шутку, раз уж я был осведомлен о них через бывшего графа Савищева. Я объяснил панне Юзефе, что этот старик Белый вовсе не святой, и она согласилась вместе со мной немножко его обмануть. Мы с нею, вернее, я один, купили медальон, вставили туда купленную по случаю миниатюру и под нее подложили кусочек пергамента с составленным мною ключом. Тогда я продал за хорошие деньги молитвенник господину Соломбину, а у себя оставил полную запись подчеркнутых букв, то есть на какой странице и какая буква подчеркнута. Ведь в этом, наверное, главное. Сам же молитвенник не имеет никакого значения, и я его продал с легкой душой, оставив у себя запись. Но в ключе, составленном мною и проданном Белому панной Юзефой, я дал цифры таких страниц, на которых подчеркнутые буквы составляют фразу:
«Орест Беспалов один все знает и ничего вам не скажет».
– Мне показалось забавным указать ваше имя как человека очень веселого, и я дорого бы дал, чтобы хоть краешком глаза в щелку посмотреть откуда-нибудь, какую рожу скорчил этот Белый, когда дешифровал эту фразу...
Говоря это, Тиссонье не подозревал, разумеется, что то, чего он желал, испытала княгиня Мария, жена дука.
– Та-ак-с! – протянул Орест. – Но только вы попали, кажется, именно, куда следует... Ведь я действительно, как вы выразились столь картинно, один знаю все это и все, что ли, понимаю... или, вернее, могу понять и все знать... Стоит мне только выкупить заложенный медальон Наденьки Заозерской...
– Медальон Наденьки Заозерской? Этой милой и скромной барышни, которая посещает матушку месье Никола?
– Вот именно...
– Но как к вам попал этот медальон?
– Это я не имею права рассказывать. Но на его крышке вырезаны цифры...
– Да, да, так оно и должно быть...
– Ну вот... я и просил у вас десять рублей семьдесят три копейки, то есть сумму, равную той, которая «святая», по мнению почтенной Анны Петровны, потому что она получена за медальон.
– Неужели вы заложили медальон и пропили деньги?
– Вот именно!
– О месье Орест!
– О месье Тиссонье!..
– Когда вы бросите этот пагубный порок?..
– То есть?..
– Пить.
– Теперь нельзя, месье Тиссонье.
– Почему же?
– Политика.
– Как политика?
– Так. Водку откуп продает...
– Ну?
– Ну, а откуп платит деньги правительству, значит, потребляя водку, я помогаю правительству в его финансовых операциях.
– Но, возвращаясь к медальону, вы позволите мне завтра выкупить его. Ведь мы, может быть, сравнив его цифры с моими буквами, откроем для этой барышни целое состояние и богатство!.. Ай, ай, месье Орест, как же можно было закладывать такой медальон?!..
– Так ведь если бы я не заложил его, – рассердился вдруг Орест, – и не пропил бы денег, так не пришел бы к вам за десятью рублями семьюдесятью тремя копейками, а без этого ничего бы и не было!
– А ведь это правда! – сказал француз, как громом пораженный таким рассуждением.