Read the book: «Записки старого хрыча(зачеркнуто) врача», page 10
Дошкольные годы
До того как я появился на свет, моя семья жила возле Бутырской тюрьмы, на Палихе, недалеко от метро «Новослободская», в отдельной двухкомнатной квартире – большая редкость по тем временам, но мне решено было выделить отдельную комнату, и эту квартиру обменяли на три комнаты в коммуналке.
И наша семья переехала жить напротив другой тюрьмы – Таганской, в дом, построенный еще до революции, кажется, в 1913 году, для тюремного персонала – первые четыре этажа. Потом его надстроили и сделали семиэтажным, но к тюрьме эта надстройка уже отношения не имела. Когда-то бывший наш дом был самым высоким на улице – я так и ориентировал тех, кто первый раз нас искал: «Как выйдешь из метро, по левой стороне – самый высокий дом». Улица Большие Каменщики, 17.
Как я понимаю, с тюрьмой мы жили почти окна в окна. Уже потом, еще до того, как я пошел в школу, ее разрушили, но что-то смутное, связанное с тюрьмой, я помню. Какие-то ее обломки, остатки ворот. На той же улице, что и тюрьма, стояла моя школа.
А рядом, за углом, был переулок Маяковского, бывший Гендриков, – там, в уютном особнячке, находилась музей-квартира поэта. Как я понимаю, во времена Маяковского Таганка была почти окраиной. Весь тот район когда-то был слободой каменщиков, строивших Новоспасский монастырь.
Застройка района был самой эклектичной, что, в общем, для Москвы характерно.
Я не могу объяснить тягу нашей семьи к проживанию рядом с тюрьмами – ведь и следующая наша квартира, у метро «Пролетарская», была неподалеку от Новоспасского монастыря, также в свое время служившего тюрьмой.
Вообще, почему-то, когда вспоминаются тюрьмы и тюремщики, в памяти сразу всплывает рассказ одного моего знакомого доктора, работавшего на специальной, для старых большевиков, скорой помощи. Работая там, он частенько приезжал лечить одного очень старого и больного тюремщика. Жена старика от жалости к больному мужу постоянно плакала и горько приговаривала: «А мой Яшенька такой добрый был!
Только в затылочек стрелял!»
Строго говоря, коммуналкой таганская квартира (на Каменщиках) являлась условно – была в квартире еще одна комната, которую вначале занимала большая семья из пяти человек, не без некоторого антисемитского душка, – но потом они переехали, и на их место прибыла почти невидимая и неслышимая бесцветная и молчаливая соседка Римма, с которой я за долгие годы и двумя словами не перекинулся. А прошлые соседи, Кузнецовы, были довольно шумными, надо сказать, и, видимо, не могли нам не завидовать – пресловутый замучивший всех москвичей «квартирный вопрос» у нас, семьи Лифшиц-Райсбаум, был решен значительно лучше – мы шестеро (бабушка и дедушка – родители мамы, мама с папой, я и домработница Женя) жили в трех проходных комнатах.
У молодых Кузнецовых что-то никак не получалось с ребенком – может, просто из-за тесноты, – они взяли приемного сына, и это как-то стимулировало их переезд.
А с Риммой помню только один скандал: однажды к ней заявилась какая-то блондинка и долго на нее орала, а за блондинкой смутно маячило что-то неопределенное и смутное – видимо, блондинкин муж. Сколько мне лет было тогда, не помню, но вполне достаточно, чтобы сообразить, что у Риммы случился курортный роман, а затем Немезидой на разборку приехала жена «предмета».
А квартирой этой, на Таганке, бабушка Лившиц долго меня пеняла: «Видишь, из-за тебя мы переехали в коммуналку». Дед мой занимал какой-то довольно важный пост в Министерстве текстильной промышленности, и двухкомнатную квартиру ему дали не просто так, а как «очень нужному специалисту». Дед же «жилплощадью» на Каменщиках очень гордился, но, положа руку на сердце, ужасненькая была квартира, правда, в период «дохрущебного» строительства и жилищного дефицита жаловаться было грех.
Видимо, дед действительно был в своем деле – электроснабжении текстильных предприятий – хорошим специалистом, так как даже на пенсии писал своим понятным почерком (умели же учить когда-то чистописанию!) какие-то «экспертизы». Собственно, все мы и жили на его зарплату – бабушка, кроме как в войну, никогда не работала, отец учился в институте – отслужив во флоте 8 лет, он сильно поотстал в получении профессии, а мама получала как молодой специалист совсем немного.
До нас в таганской квартире жил какой-то крупный чин – уж не помню кто, поэтому он смог отгородить часть коммунальной кухни кирпичной стеной и устроил там ванную с газовой колонкой. Вдоль комнат шел длинный коридор, у кухни загибавшийся влево, направо был «черный ход», никогда не открывавшийся и поэтому признанный самой холодной точкой в квартире – в «дохолодильниковую» эпоху на двери черного хода висели в авоськах разные скоропортящиеся продукты.
Все три наши комнаты были проходные, шли они анфиладой, как в Версале. Окна, выходившие на тюрьму, смотрели на запад, и когда летом солнце бесконечно долго валилось за горизонт, в комнатах было чудовищно жарко. Электропроводка в квартире была не скрытая, а открытая, из весьма грубых белых проводов, идущих от одного фарфорового изолятора к другому. Через провода, идущие параллельно потолку, было так удобно закинуть веревочку и что-то поднимать или опускать – благо потолки позволяли – они были какой-то фантастической высоты. Случись дому упасть на бок, площадь комнаты от этого увеличилась бы раза в два.
Чтобы помыться (как полагается, раз в неделю), «кухонный отсек» – то есть тяжелую дверь, ведущую в ванную и кухню, – закрывали, а в кухне зажигали все горелки – чтобы не простудиться. Меня маленького купали в цинковой ванночке – ставили ее в среднюю комнату нашей «анфилады», долго ее наполняли, выдавали мне «водоплавающую» игрушку, давали поиграть, а потом мыли.
Вообще, навыки гигиены прививались с трудом. Мои родители развелись, когда мне было лет десять, и я всю школьную жизнь ходил запущенный до невозможности, чуть ли не до окончания школы, – вот что значит расти без отца, с неряхами бабкой и дедом!
Это теперь от меня стирки, как от маленького ребенка из детсада, а раньше – кошмар! В биологической школе я носил один и тот же коричневый свитер, растянутый у ворота до размеров декольте и пропахший перегаром сигарет «Прима» – без фильтра, 14 коп. пачка. Носовой платок менять я забывал – и это при хроническом гайморите!
Хочется немного остановиться на описании квартирных дверей – «теперь к таких не делают», как говорила бабушка в таких случаях. Двери были очень массивными, цельнодеревянными, а входная дверь была просто обита железом. Она открывалась не вовнутрь квартиры, а наружу. С внутренней стороны замок дублировал огромный железный крюк – сантиметр в диаметре, наверное, и мощная цепочка. Замочная скважина представляла собой маленькую круглую дырочку – замок был поставлен хитроумный: надо было вставить ключ – длинный цилиндр, и из него выпадала «бородка» замка. Такой ключ сходу не подберешь.
А еще с нашего дома – напомню, что тогда он был самым высоким в округе, – запускали салют. Каждый праздник к нам во двор приезжал армейский грузовик, из него выгружали что-то такое военное – «это» больше всего было похоже на многотрубчатый микроскоп, прикрученный к табуретке. И, когда становилось темно – уже не помню, в котором часу, – над нашим двором-полуколодцем расцветали салютные узоры, пахло чем-то пронзительным (порохом, что ли?) и на землю падало самое заветное – металлические кругляшки, покрашенные в разные цвета. Эти штуки назывались у нас «салютины» и играли роль «денег» и вообще обменного фонда в наших мальчишеских делах. Самые ценные, оттого, что их было мало, считались белые кружочки с одной выдавленной полоской, самыми дешевыми – многочисленные зеленые с тремя выдавленными на них бугорками. Видимо, эти штуки служили для маркировки ракет, и после каждого залпа мы бросались их подбирать. Можно было и встать пораньше, с рассветом, и попробовать собрать то, что осталось от вчерашнего урожая, но, как правило, все уже было тщательно обшарено накануне, так что миг удачи надо было ловить сразу после залпа.
Почему-то детство принято вспоминать как самую прекрасную пору в жизни, а у меня совсем такого ощущения не сохранилось – я его не люблю, и беззаботной «золотой порой» оно мне не вспоминается, даже не знаю почему. Хорошо хоть в детский сад не ходил – были у нас и неработающая бабушка, и, страшно сказать, домработница. Как сейчас помню – платили ей огромные деньги: 250 рублей в месяц «старыми», а после денежной реформы 1961 года – 25 рублей.
Разные дачные эпопеи
На даче в детстве мне было хорошо, совсем не так, как было, когда я вырос и сам стал папой, несмотря на то, что мне, еще дошкольнику, иногда там бывало страшновато – в основном в грозу, когда гасили по непонятной причине свет и тогда зажигали керосиновую лампу, а в ее свете стены почему-то становились такими мрачными, и пакля так зловеще торчала из щелей, и в глубине каждой из трещин в дереве мог сидеть кто-то страшный…
Дачу мы в основном снимали по Казанке, в Ильинке, в капитальном «зимнем» доме. Иногда по воскресеньям ездили на станцию «Отдых» и катались там на лодке; всё, конечно, и дом, и лодка, и небольшой пруд в «Отдыхе», как это и бывает в детстве, казалось огромным: дом – дворцом, лодка – кораблем, пруд – морем, а выловленная в пруду улитка – загадочным животным. Спустя двадцать лет, уже будучи молодым «дачным папой», я без труда разыскал летний дом моего детства – участок перестал делиться на «степи» и «леса», дом был как дом, улица – узкая, обычная улица дачного поселка. В общем, мы растем, а мир вокруг нас уменьшается. А в памяти, как и положено, стоят высокие травы (июньские, видимо), муравейники выше меня ростом, крапива и лопухи – они занимали отдельный, малоисследованный и опасный участок дачной территории.
На этой улице я, видимо четырехлетний, впервые со всей строгостью был спрошен простым народом, представленным взрослым дядей подросткового возраста и большим мальчиком лет шести: «Ты еврей?» Не знаю, слышал ли я это слово раньше, не из народных уст, – трудно сказать, но на вопрос ответил отрицательно: «Нет! Я – москвич!» «Москвич – это машина, – скучно и правильно сказал подросток, – а ты – еврей!» А ведь всё верно, народ не может ошибиться!
Из прочих ярких воспоминаний помню, что как-то по противоположной стороне улицы прошла дачница-соседка, а в руках она несла ЧУДО – этакую конструкцию, на которой было укреплено множество бумажных пропеллеров, они быстро крутились – то ли оттого, что женщина быстро шла, то ли от ветра. Я моментально почувствовал острую зависть к обладательнице этого чуда. Везет же людям!
А потом оказалось, что, уезжая с дачи (видимо, кончался сезон), наша соседка искала, кому это великолепие подарить! И подарила Витьке – нашему врагу, который, как я теперь понимаю, был местный ребенок – про его брата таинственно шептали, что ему «дали 25 лет», в смысле, его посадили, а сам Витька был драчливым, сопливым и вовсю ругался матом, так что именно ему я должен быть благодарен за открытые мне новые словесные горизонты. Витька, например, требовал от меня: «Скажи «..й»! Я послушно говорил «..й». А он в ответ: «… поцелуй!» К тому же он заглядывал всем куклам под юбки – в общем, был испорченным ребенком.
Нам – мне и еще двум девочкам – пришлось сплотиться и объединиться в «Сопротивление» Витькиному дурному влиянию. Уже грамотная к тому времени девочка Света написала что-то вроде «устава» или должностной инструкции нашего «Сопротивления» – на клочке бумаги размеров в половину тетрадного листа, печатными буквами: «Если будет Витя надо его бит» (в смысле бить).
И вот такому недостойному на халяву досталось это счастье!
Как я узнал потом, то, что со мной произошло, называется умным словом «фрустрация», но незнание терминологии, как известно, не освобождает от неприятных эмоций.
А как-то я чуть не утонул при дачном купании! Было это так – летом всё городское, погруженное в асфальт население стремится к водоему – всё равно к какому. Это проживая у моря, можно годами в нем не купаться, что, собственно, мы и делаем, а труднодоступность влаги и прохлады сильно катализирует влечение к ним. Вот так и мы на даче – по выходным в жаркие дни шли куда-то долго-долго чтобы там загорать и купаться. Мне было тогда лет семь, плавать я не умел, а водоем (видимо, речка), казался мне даже тогда таким мелким и безобидным, что меня отпустили в воду одного. Я и прыгал себе радостно где-то по пояс в киселе из ила и воды, когда вдруг под ногами пропала опора и я стал медленно погружаться на дно. Задрав инстинктивно голову как можно выше, я видел, как удаляется от меня поверхность воды с как бы оставшемся на ней моим вдавленным отпечатком. Свои мысли в течение этих секунд я запомнил очень хорошо. А думал я следующее: «Вот и всё, я утонул, а перед смертью полагается, чтобы вся жизнь перед глазами промелькнула». Но вся долгая жизнь не успела тогда промелькнуть передо мной – вдруг что-то с огромной, непонятной мне силой схватило меня и потащило наверх. Я и нахлебаться-то этой противной илистой водой не успел, как оказался высоко над коварным местом, зажатый в руках, на одной из которых была татуировка «The best belong to the best…». Впрочем, тогда прочесть этот лозунг, вытатуированный на левой руке отца, я не мог.
Еще из дачных воспоминаний помню «фестивальные» грузовики – это когда во время фестиваля молодежи и студентов покрасили в разные яркие цвета обычные грузовики – для красоты. Эти грузовики, кажется, везли на стадион приехавших «парней всей земли» праздновать открытие фестиваля.
К концу августа на даче становилось прохладно, лил дождь и заметно рано темнело.
Став взрослым и начав уже сам вывозить сына – еврейское дитя лето должно проводить «на воздухе», – дачу (ставши «дачным мужем») я возненавидел. А в детстве на даче было совсем наоборот!
Только один раз мне было хорошо, в Монино: дом был там дряхлый, огромный и пустой – правда, протопить его было очень нелегко, и очень было противно бегать босиком ночью к детской кроватке по холодному полу… Но был там какой-то уют, особенно уютно стало в сентябре (как раз тогда, когда в детстве на даче становилось грустно и просторно), оттого, наверное, что не было ни суеты, ни телефона, ни телевизора – только прожорливая печка.
И если уж я заговорил о пасторально-дачных своих воспоминаниях, с Подмосковьем связанных, то можно еще кое-что добавить про «дачу с камином», например, ту, куда мы были приглашены как-то зимой, в конце семидесятых. Эта дача – на Московском море – считалась сверхшикарной, целиком сделанной руками хозяина, с летней сауной, камином и эллингом, чтобы спускать моторную лодку прямо в море. А я до той поры ни разу в жизни у камина не сидел.
Ехали мы с хозяевами дачи на Московском море часа четыре – она оказалась у черта на рогах: электричка, потом автобус, потом пешком. Пока шли, стало потихоньку заходить солнце. На дворе январь: небо ясное, закат багровый – к морозу. Как дошли до дачи, сразу, даже еще не отперев дверь, посмотрели на термометр – минус 28. И тут вдруг накладка, да какая! Замок дачной двери никак не поддается ключу – дверь невозможно открыть! А ключ от летней бани оказался в полном порядке, дверь моментально открылась. Баня, напомню, с камином, но без света. И стали мы этот камин топить. Топили часа четыре, дотопили за это время до минус тринадцати. А обратной дороги нет – до утра не выбраться из этой западни.
И тут вдруг прямо как в кино – бывает же хорошее «вдруг»! – с мороза входят два соседа. Коньяком от них вкусно пахнет. «Ребята, – говорят они, – нам пулю не с кем расписать!» А нам самим пулю охота! Чтоб застрелиться не мучаясь. Рассказали мы соседям нашу историю с ключом, и тут один из соседей признался, что ему все замки в мире покорны. Так и оказалось – он открыл непокорный замок играючи! Ох и нагрели мы эту дачу – там были электрические обогреватели! Как дошли до нуля – так отпраздновали! И так праздновали каждый плюсовой градус. Вот этим и ограничилось мое знакомство с камином.
А спустя, наверное, лет десять мы были приглашены мерзким, дождливым летом (а мы оба с женой были в отпуске) на дачу к другим своим друзьям – забыл сказать, что Г-дь к нам был милостив и своей дачей нас не одарил.
В отличие от дачи на Московском море, эта дача была просто деревенским домом и предназначалась в основном для садово-огородных работ.
Поэтому в сортире особенно ценилась «точность бомбометания» в подвешенное ведро: говно – ценнейшее удобрение! Поселок этот располагался по берегам лужи, чуть правее свалки.
Шел непрерывный дождь. На дачу свозился весь мебельный хлам из города, поэтому я спал под тремя одеялами, согнутый пополам – дырка в диване как раз была в размер моей задницы. Почему-то на ночь тот отсек, где мы спали, надо было закрыть практически герметично, и там тогда была абсолютная темнота – как в очень далеком космосе. Зато, если отбросить все вышеперечисленные мелкие недостатки, в главном мы преуспели – мы жили на «свежем воздухе».
Воздух сам по себе был большим преимуществом – приехав на дачу, уже можно было собой самим и этим фактом гордиться: ты тут не просто так, а «на свежем воздухе», стало быть, на оздоровительной процедуре.
Скука стояла смертная, и жена со своей подругой, хозяйкой дачи, часами сидели у окна гадали – это Прасковья прошла или не Прасковья… Весело!
Первый раз в качестве еще очень молодого доктора я поехал с детским садом в Болшево. С тех пор я дал себе слово, что мой сын Юрка с детсадом и пионерлагерем никогда никуда не поедет (это слово я не сдержал только в тот год, когда Юре досталась путевка в Артек, об этом – отдельно).
В Болшево в то лето произошел один забавный случай. Территория детского сада примыкала вплотную к госпиталю имени Мандрыка (на самом деле грамотнее «имени Мандрыки» – был когда-то такой главный армейский военный хирург с редкой фамилией). Сыну Юрику было тогда полтора года (цитируя его тогдашнего «палтара но́га»). И был он очень хорошеньким – блондин, с карими глазами, как все дети такого возраста, приятно пухленький, и к тому же он уже хорошо говорил.
Мы часто тайком гуляли в парке этого госпиталя и однажды набрели на совершенно сумасшедшую тетку – я тогда психиатром не был, но понять, что человек сильно не в себе, – дело простое и не требует специальных навыков.
Тетка пришла от сына в полный восторг и потащила его за собой –хвастаться находкой.
На длинной скамейке парка сидели мужчины в пижамах – наверное, человек пять.
– Это Юра! – представила тетка свою «находку». – А эти дяди все работают в ЦК (для тех, кто не знает, что такое ЦК, – это Центральный комитет коммунистической партии)! Познакомься, Юра!
И Юра проникся – он по очереди подходил к каждому из дядей и жал ему руку.
Все дачи, на которых я был «дачным отцом», кроме монинской лета 1977 года, вспоминаются мне как кошмар. Зато ребенок был «на воздухе» – хотя я не поручусь за чистоту воздуха таких мест, как Ильинка и Болшево, – всё-таки города, и довольно крупные, были совсем рядом с дачей; что там за предприятия работали и куда они сбрасывали отходы своего производства – это отдельный вопрос. Однако квартира на улице Мельникова, в которой мы прожили лет пятнадцать, летом, особенно в жару, была еще гаже – поддувало вонью с Микояновского мясокомбината, по полу вперемешку с тополиным пухом каталась пыль ближайшего цементного завода, а в ковровом покрытии заводились блохи – и в таком количестве, что пол казался просто живым и колеблющимся – этот уголок природы самозарождался в самой солнечной, юркиной комнате. Войти туда летом было практически невозможно – ноги моментально покрывались свербящими укусами. На инсектициды эта живность плевать хотела.
Лето 1978-го мы провели на даче в Подмосковье, в Ильинке.
Это удачное во всех смыслах место нашли моя жена и ее сестра, поехавшие на поиски места летнего отдыха детей практически сразу после Нового года. Нашли большой пустой и, как им показалось, тихий дом. Его хозяйка, женщина лет пятидесяти пяти, выглядела приветливой и добродушной. Договорившись с ней о том, что они снимут на лето полдома, и дав задаток, Наташа с Ирой, довольные, вернулись в Москву. Приехав, рассказали, что дача очень просторна, масса места, тихо и пустынно. Летом там будем жить практически только мы.
Как водится, в начале июня мы переехали на дачу. Попутно оказалось, что моя теща также намерена время от времени проживать на этой даче, а пока суть да дело – привезти на дачу престарелую няню, которая за долгие годы совместной жизни практически стала членом нашей семьи. Няня была стара, сенильна и отличалась нравом тяжелым и склочным. В день переезда, когда мы все, растянувшись цепью, перетаскивали наши пожитки, трехлетний Юра был приставлен ухаживать за девятимесячным двоюродным братом. Когда кто-то из взрослых решил проверить, чем, собственно, заняты дети, он с удивлением обнаружил двоюродного брата Тёму, с аппетитом жующего одуванчик.
–
Откуда у Тёмы одуванчик?
–
Я дал, – простодушно сказал Юра. – А можно Тёме еще?
Переехав, мы обнаружили, что вторая половина дома населена несколько гуще, чем это показалось вначале. Кроме старой хозяйки там проживали: две ее дочери, одна замужняя, с мужем – «завязавшим» алкоголиком, вторая дочь, разведенная, с приходящим кавалером – инвалидом по психическому заболеванию и, алкоголиком, только не «завязавшим», а исправно пьющим, и их трое детей от этих двух женщин: все девочки в возрасте до десяти лет, причем одна из них – слабослышащая и умственно отсталая.
И еще на даче жили животные – две собаки, две кошки и канарейка, да и мы приехали на дачу с собакой – безродной рыжей сукой Тяпой. Сплошная активная биомасса!
Словом, на даче было шумно, временами – очень. Плакали дети, лаяли собаки, к общему шуму присоединялся дурной мяв кошек, дефективная девочка Геля в середине ночи орала на маминого ухажера Витю: «Вита-а-а!! Пяный пришел, пыво пыл, иди отсюда!» Мама Гели, чтобы укрепить пыл кавалера, потихоньку таскала для него продукты из нашего холодильника.
По ночам какое-то животное за стеной, кряхтя и царапаясь, начинало лезть вверх по стене. Когда оно уж слишком надоедало, надо было с силой ударить по стене и это «что-то» замолкало. По характеру это невидимое существо было довольно застенчивым – постучишь ему, оно и перестанет.
Хозяева наши, широко открыв дверь совместной кухни, постоянно ели борщ: на завтрак, обед и ужин. Во время еды обычно кто-то из детей – чаще других старшая девочка, пионерка и отличница, – сидел на ночном горшке рядом с обеденным столом.
Еще одним необычным качеством наших хозяев было умелое пользование полотенцами, по полному так сказать, циклу – сначала полотенце использовалось для лица и тела, потом, когда оно становилось погрязнее, то же самое полотенце переводили на другую должность – оно становилось кухонным. Испачканное кухонное полотенце становилось половой тряпкой. Половая же тряпка стиралась и вновь возрождалась полотенцем – личным. Очень практично и экологично!
Муж старшей дочери хозяйки раньше много пил, а потом, при каких-то забытых мной обстоятельствах, получил бревном по голове, заработал сильное сотрясение мозга и каждый грамм алкоголя вызывал у него сильнейшие головные боли. А раньше ежедневно выпивал бутылку водки, закусывая тортом, за что и заработал кличку «сладкий алкаш». Ему бы памятник этому бревну поставить…
Когда в один прекрасный момент на даче появился безумный фокстерьер Филя, биомасса превысила свой критический уровень и начала уничтожать сама себя. Кошка сожрала канарейку, Филя задрал кошку, а у нашей Тяпы случилась течка. В связи с течкой окрестные собаки запрудили наш двор и поутру трудно было прорваться через их стаю и дойти до калитки. Одним из кобелей – соискателей Тяпиной благосклонности был неотразимый собачий красавец-мужчина, высотой сантиметров пятнадцать и длиною в метр. Помесь таксы с чем-то – одним словом, мутант, ночной кошмар. При ходьбе он кокетливо отбрасывал переднюю правую лапу в сторону. Судьба его трагична – однажды, увязавшись за моей женой, он уехал с ней на электричке, добрался до Москвы и там сгинул…
Как-то раз кобели сцепились в яростный клубок, и этот клубок покатился на маленького Юрку. Кто-то из взрослых оперативно выбежал с тазиком, полным воды, и отчего-то не плеснул на собак водой, а метнул в них полный тазик. Собаки, облитые водой, разбежались. Сам же тазик попал в няню.
От всех этих переживаний меня потянуло на стихи. Всего стихотворения я не помню, но финал драмы, описанный в стихах, в памяти остался:
«Жрала друг друга биомасса, являя всем свой скверный нрав».