Забег на невидимые дистанции

Text
19
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Кстати, это еще одно доказательство того, что я не так уж и болен, как они преподносят. Полностью здоровым я себя, конечно, не считаю, я же не слепой, но и полностью поехавшим тоже. Иначе не смог бы строго рассчитанными действиями добиться желаемого перевода в терапию. Уверен, это дело уже почти решенное.

Мы тут называем свое отделением колонией строгого режима, а терапию – умеренного, хотя и там несладко. Но все-таки на шаг ближе к свободе. Пусть для лечащих врачей это и не кажется очевидной истиной, но для нас, буйных, это именно так. После года пичканья транквилизаторами добиться, чтобы тебя перестали считать опасным, это, знаете, все равно что воды утром глотнуть. Воскрешает из мертвых.

Наше отделение, конечно, не ад на земле, но приходится сталкиваться со многими унизительными вещами, которые проще принять и пережить, если ты адекватный, а не неуравновешенный. Например, смирительные рубашки, привязывание к кровати, иные лишения подвижности или пищи, карцер для особо неугомонных, насильственные уколы различных веществ, сути которых мы зачастую не знаем, после которых тело само не свое, и голова тоже; ежедневное пичканье колоссальным количеством препаратов, едва откроешь глаза, бессмысленные процедуры, зачастую болезненные и безрезультатные, и многие другие нюансы, вся бессмысленность и оскорбительность коих доступна лишь тому, кто сталкивался с ними ближе, чем на страницах учебника.

Для человека, не лежавшего в отделении для буйных, где пациенты подсознательно воспринимаются каждым санитаром как потенциально неуправляемый скот, и это чувствуется во всем, нюансы, мной упомянутые, не будут иметь значения и останутся всего лишь мелочами, которым придают слишком много внимания. По этой причине я не буду их перечислять.

Но в продолжение темы скажу, что мы все ненавидим свои палаты. Они не тесные, комфортные, в них есть все необходимое, чтобы жить и не навредить себе. Кроме свободы. Наши комнаты – говорящий символ заточения, как шелковистые кандалы, которыми прикован к определенному пространству.

Никто из нас не явился сюда по собственной воле, никто. И все об этом помнят. Меня, как прочих, привели в эти стены насильно, желая добра, конечно же, и удерживают тоже насильно. Разве это честно, разве законно? Гуманно? Но этот простой факт у них принято игнорировать, словно они где-то нашли безоговорочное оправдание своему поведению. Однако все это, как и мое состояние, волнует меня меньше всего. Важнее то, что я намерен сделать: вернуть баланс порядку вещей.

Миссия для настоящего героя.

Как я заметил по их вопросам, меня считают то ли параноиком, то ли шизофреником с навязчивыми идеями (хотя идея у меня всего одна, и вполне естественная в моем положении). Я ведь не совсем идиот, понимаю наводящие вопросы, говорящие взгляды. К тому же Аарон довольно откровенен со мной – еще один хитрый прием, чтобы пробудить в пациенте искренность. Нет, в целом, он неплохой человек, вот только наивный и увлеченный своими теориями до слепоты. Мне это только в плюс.

По таким, как Крэнсби, сразу видно, что с ними не случалось неизбежного, и бремя вины не висит на них мертвой петлей, как и груз ответственности. За то, что обязан совершить в дальнейшем. От таких только и слышишь бездарное «все будет хорошо». Самое страшное, что они действительно в это верят. Проклятые оптимисты, живущие в собственных грезах, никогда не знавшие реальных проблем! Как будто розовые очки впаяли им в лицо, навсегда лишив рационального взгляда на мир.

И мне приходится притворяться таким же, хотя я ненавижу обманывать! На что только ни пойдешь ради достижения высшей цели. Кто оставил мне иной выбор? Кто?

Иногда у меня так хорошо получалось изображать постепенное выздоровление, что я сам начинал в него верить. Эта иллюзия временно притупляла обвинения совести. Самым главным и самым сложным было не перегнуть палку: после прилива вовремя изобразить отлив. Разбросать ракушки по берегу в таком порядке, чтобы все решили, будто вынес их сюда океан, а не человеческая рука. Если вы понимаете, о чем я.

Один-два неверных шага, и меня могли заподозрить, перепроверить, устроить очную ставку с собственной психикой, которая мне не так уж подконтрольна. А подозрения лечащего психиатра – первая трещина на льду у тебя под ногами. Двинешься дальше, и обязательно появится вторая. А стоять на месте вечно нельзя, так никогда отсюда не выйдешь.

Вперед.

Аарон добр ко мне и, кажется, даже привязался. Мой случай вызывает в нем сострадание, хотя у него, кажется, нет братьев и сестер. Но я все равно не очень его люблю – за плохо прикрытую жалость, в которой я не нуждаюсь, за излишнюю опеку и доверие, за социальный статус, в котором он – ученый, а я – лабораторная мышь. За то, что воспринимает меня не тем, кто я есть, а тем, каким я себя позволил видеть, хотя именно этого я и добивался (но разве так трудно разгадать мой спектакль? Неужели он так доверчив?).

Крэнсби никак не мог понять очевидные вещи, даже если слышал их неоднократно. Простой пример: сколько бы раз я ему ни объяснял, что предметы на его столе должны лежать либо параллельно, либо перпендикулярно друг другу, в следующий раз, как я приходил на прием, там снова все было в хаосе, который сводит с ума. Аарон при этом делала вид, что все нормально, будто его совсем не волнует, что вещи лежат неровно, под идиотскими углами друг к другу, и все углы разного градуса, это просто невыносимо; или что края предметов свисают с края стола, что совсем уже неприлично, вызывающе, вульгарно.

Я не мог общаться с ним, пока он не приведет рабочее место в порядок, за процессом чего я тщательно следил. Это одна из немногих вещей, которые я так и не научился в себе контролировать или хотя бы игнорировать. Утешал себя тем, что со стороны эта причуда, должно быть, безобидна. Но каждый раз, как я спокойно просил его привести стол в порядок, в трахее у меня клокотал один и тот же вопрос: почему Крэнсби не мог сделать все ДО ТОГО, как я приду?! Он ведь хорошо знал, как меня это раздражает. Ответа я так и не нашел.

Баланс должен быть везде, включая чьи-то вещи и документы. Моя задача: трансформировать хаос в порядок. Вот, зачем я здесь. Вот, почему со мной все это случилось. Весы стремятся к равновесию. Я – весы.

Еще мой психиатр делал вид, что не может понять, каким образом некоторые ощущения приобретают вкус и цвет. Для меня было в порядке вещей, что стены в моей палате на вкус как прокисший йогурт (лежа у себя, я часто ощущал, будто вместо языка у меня кусок свернувшейся молочной кислятины), а воспоминания о случившемся вызывают во мне липкий аромат ярости, который как будто оживает в груди, и, перебираясь в горло, превращается в кипяток.

Порой я думаю, не сильно ли умничал и стоило ли все это ему выкладывать. Но убедительность требует от нас честности, и временами я выкладывал почти все, что чувствую: мне и самому это становилось нужно. В моменты особо близких разговоров хотелось искренне рассказать Аарону, что самым действенным лечением будет выпустить меня отсюда и позволить сделать то, что я должен сделать. При мысли об этом у меня пылали щеки и накатывались слезы, я готов был вывернуть душу наизнанку и во всем признаться взамен на освобождение…

Но во мне было четкое осознание, что Крэнсби не поймет меня и не будет содействовать. Все нужно делать своими силами.

То и дело я слышал, что помешался на случившемся «инциденте», так они все его называли, что у меня навязчивое желание заново пережить его, но в другой роли, и даже то, что у меня якобы триггер на маленьких девочек, возраст которых примерно соответствует возрасту моей похищенной сестры, когда я видел ее в последний раз. Я спрашивал, что означает «триггер». Он показывал мне фотографии детей и просил описать, что я чувствую. Но я не мог, потому что злился. Меня выводило из себя, что на мои вопросы не отвечают, при этом все время задают свои – было бы легче, если бы я их не слышал.

А еще меня злило вот что: они старались сглаживать углы с невероятной фальшивостью и называли вещи не своими именами. Например, слово «инцидент». Зачем они его употребляли, почему именно его? Что вообще значит это слово и почему кто-то решил, будто оно подходит в моем случае? Если слышать его десятки и сотни раз, как слышал я, начинаешь сомневаться, существует ли вообще слово «инцидент» в языке, оно становится просто набором звуков без значения, за ним больше ничего нет – нет того, что оно призвано скрывать, затерлось от злоупотребления, вывелось, как пятно. Почему нельзя было сказать, как было? Не «до инцидента», а «до того, как твою сестру похитили по твоей невнимательности». Не «после инцидента», а «после того, как ублюдки украли маленькую девочку, пока ты пил пиво с тупорылыми дружками, которые оказались тебе важнее».

Может, если бы я чаще слышал правду, как она есть, а не неуклюжие попытки ее сокрыть, сгладить, припрятать от моей психики, мне и становилось бы легче. Но они как будто старались убежать от реальности, в то время как я стремился ей навстречу. Всегда стремился навстречу, не боясь столкновения. Потому что столкновение неизбежно. За этим я здесь.

Я ненавидел слово «инцидент» и слово «триггер». Как можно пичкать научные термины человеку, чью маленькую сестру украли у него прямо под носом? Забрали беззащитного ребенка и сделали с ним неизвестно что. Разве можно называть ТАКОЕ тошнотворно-спокойным словом «инцидент»? Весь тот сюрреалистичный ужас происходящего, что пришлось испытать мне и моей семье, вся боль, страх и отчаяние, когда следствие не давало результатов, бессилие, когда ее тело так и не нашли… Всего лишь «инцидент» для тех, кто лечит меня. Думает, что лечит меня.

Кто на моем месте не испытывал бы чувства вины? Да я возненавидел себя так, как ничего и никогда. Боль от побоев отца и взглядов матери была сладкой пилюлей, на время приглушавшей внутренние терзания. Крэнсби полагает, будто травма головы сделала меня таким, каков я сейчас, фанатиком, параноиком, но я так не считаю. Цель у меня появилась не сразу.

 

Долгое время в самом начале я понятия не имел, как мне жить дальше и что предпринять, чтобы меньше ненавидеть себя, или хотя бы эквивалентно уровню родителей. Не думаю, что существенно изменился с тех пор, как отец выбил из меня все дерьмо, чего я, безусловно, заслужил, и пережил бы еще раз. Когда я лежал на полу в прихожей, сломленный напополам, не мог вдохнуть и ощущал щекой что-то густое и теплое, как сироп, мне было хорошо. Я очищался через страдание.

Не отрицаю, что поступок отца многократно усилил во мне нечто, к чему я потом все равно бы пришел, но точно не поменял меня. Ускорило процесс – безусловно. Однако я оставался собой: никчемным человеком, которого впервые не волновал его социальный статус. А еще – никудышным братом, которого тихо презирают члены семьи и даже соседи. То, что я видел в их взглядах, безмолвно-красноречиво обращенных в мою сторону, усиливалось внутри меня, как будто проходило через увеличительную призму, и обрушивалось новой волной порицания.

Вудбери – небольшой город, всего чуть больше ста тысяч человек, а ведь даже в крупных городах все знают друг друга через два рукопожатия. Стоит ли озвучивать, что подобные инциденты (ха-ха-ха!) случаются у нас, может быть, раз в пятьдесят лет, и население было обескуражено. Испуганные люди, как правило, забывают сочувствовать. Все свое негодование они выпустили с поводка не на того, кто это сделал (ведь никто не знал виновника), а на того, кто позволил этому произойти (и сам пострадал). Я понимал их поведение. И не понимал одновременно.

Несколько месяцев я всерьез думал о самоубийстве. Боли я не боялся, она казалась спасением от ежедневного самочувствия. Я искал подходящие способы. В такие минуты настроение у меня улучшалось. Я думал, если меня не станет, всем вокруг сделается легче, особенно родителям. Точно знал, что они не способны любить человека, по вине которого произошла катастрофа, даже если этот человек – их сын. Вторых детей всегда любят больше, это аксиома. Относиться ко мне по-старому не будет никто, на прощение я не рассчитывал, в притворстве жить не хотел.

Узнав, что я выбрал уйти из жизни, они вздохнут с облегчением и смогут оправдать меня – в глубине души. Жизнь за жизнь. Только радикальный шаг мог искупить мою вину. Только мертвый сын мог снова вызвать сочувствие и привязанность в их окаменевших сердцах, помочь начать все с чистого листа. Да, Нону это не вернет, зато хотя бы я перестану маячить перед глазами живым и ненавистным напоминанием, что ее не вернуть.

Некоторые вещи недоступны для понимания, пока не произойдут с нами лично, и выглядят как великое открытие, покуда не захочешь приобщить к нему остальных. Тогда и заметишь, что окружающие давно разгадали эту тайну и держат рот на замке. Словно существует негласное табу, запрещающее делиться важными доводами, достигнутыми путем индивидуальных ошибок. В моменты осознания этого запрета я начинаю ненавидеть тех, кто предпочитает молчать, за то, чего они раньше мне не рассказали. И чувствую себя идиотом, который заново изобрел велосипед.

Чуть больше года пролетело, словно месяц, проведенный в болезненном бреду кошмарного сна. Бесконечного кошмарного сна из повторений, стыда и желания самоуничтожиться. Из чужих взглядов и движения губ, заговорщицки переговаривающихся обо мне. Из моего собственного взгляда, направленного на меня прямо из зеркала. Если бы этот взгляд мог убить, я бы давно решил проблему своего существования.

От суицида, способного устранить мои страдания вместе со мной самим, меня остановило только одно: они не нашли тело. На языке сухих фактов это означало, что смерть не установлена точно, абсолютно и конкретно, и человек считается пропавшим без вести, а не убитым. Так они говорили сами. И тогда я понял: пока не найдено тело, моя сестра не может быть мертва. Я не имею права так думать, а тем более – опускать руки. Точнее всего следует сказать, что она и жива, и мертва одновременно. А если есть шанс, что Нона жива, самый мизерный шанс размером с атом, я тоже не хотел умирать, хотя жизнь, какой она у меня была, подталкивала меня к этому шагу.

Единственное, о чем я сейчас жалею больше всего, состоит в том, что я слишком много времени потратил на сожаления и ненависть к себе. Я упустил несколько лет, пытаясь прийти в себя, а нужно было действовать сразу, молниеносно, пока меня не поместили сюда. Взять себя в руки и идти по горячим следам, задушить собственное бессилие.

Я был размазней для этого. Я совершенно ничего не мог, кроме как лежать в постели, плакать да размышлять, как всем будет хорошо без меня и как мне самому станет хорошо без себя. А думать следовало о другом. Но разве способен человек, переживший горе, слышать хоть что-то, кроме жалости к себе? Самый громкий инструмент в оркестре.

Со временем какой-то частью сознания я стал понимать, что Нону найдут. Предчувствие туманило взор как бельмо на глазу, как полупрозрачная соринка, которую не можешь вытащить, и игнорировать тоже не можешь, но оно клубилось и разрасталось, пока не стало катарактой, полным поражением глаз… и моим новым зрением. Новым взглядом на прошедшие события и предвосхищением будущих.

Наверное, я понял это еще в тот вечер, когда сам не нашел ее в проклятом парке аттракционов, куда поперся со своими квазидрузьями5, чтобы охрененно провести время. Лучше бы я выбрал остаться дома, тогда бы и Нона осталась, и всего этого не произошло бы. Жизнь могла сложиться совершенно иначе под влиянием крошечного поступка. Но я повторяю для тех, кто еще не запомнил: неизбежное обязательно случится.

Кто-то забрал ее у нас, забрал у меня лично.

Долго ли этот человек ходил за нами, или Нона попалась ему на глаза случайно, сгенерировав спонтанный план действий? Видел ли он меня, когда забирал ее, или вообще не знал, что девочка в парке с братом? Братом, которому стремно было возиться с ней при других пацанах, который в тот вечер больше всего мечтал от нее избавиться.

Что ж, мечты сбываются.

Каждый раз, как я думаю, что с ней сделали, зачем конкретно ее забрали, что ей пришлось пережить, меня охватывает даже не ярость, а удушающая паника. И желание спрятаться куда-нибудь в параллельную реальность, где не существует людей с их омерзительной привычкой скрывать в себе чудовищ. Становится до тошноты жутко от картин, услужливо возникающих в воображении (как правило, фантазия работает очень активно, если имеет возможность продемонстрировать нечто негативное, внушающее ужас или отвращение). Рот наполняется вязкой кислотой, ладони потеют и воняют ржавым железом, а в висках начинает бурлить кровеносный грохот.

Таков был вкус и запах моих видений, от которых я рыдал по ночам, не помня себя. Сестра в них всегда была такой, какой она осталась на фотографии в моем мобильнике, которую я в тот вечер показал половине парка: босая, в мокром платье и идиотских красных нарукавниках для плаванья. Вот такой она и осела в моей голове навсегда.

Я видел рядом с Ноной мужчин, всегда наполовину раздетых. Чего бы они ни планировали изначально, я слишком хорошо знал, что могут сделать с девочкой взрослые мужчины без моральных принципов, прежде чем убить. Даже если похищали ее не ради этого, рано или поздно их мысли склонились бы в эту сторону. Все равно за это им ничего не будет, так зачем же упускать шанс?

Возможность изнасиловать ребенка, ни в чем себе не отказывая, выпадает нечасто (хотя у людей их ремесла она, наверное, случается чаще, чем у среднестатистического человека), чтобы ее проигнорировать. И я уверен: они ее не проигнорировали. Отвратительно, я знаю. Но именно так устроен мужчина (подавляющее большинство порождает правило, исключения подтверждают его своим малым количеством): даже от мысли о такой возможности у многих из нас неосознанно встает. Если не в штанах, то в голове эрекция случается точно. Я видел подобное в интернете и на дисках старшеклассников, поэтому знаю, о чем говорю.

Я понимаю противоестественность такого возбуждения и сам бы так никогда не поступил. Фантазировать – одно, делать – другое. Между мыслью-развлечением и мыслью-намерением целая пропасть. Но не уверен, что для похитителей маленьких девочек все обстоит именно так. Если есть вариант безнаказанно претворить в жизнь самые смелые фантазии, они это сделают, я это знаю, черт возьми, знаю так же точно, как и то, что солнце всходит на востоке.

Любой парень это понимает яснее ясного. По той же причине любой отец бесится, когда узнает, что его дочурка начинает с кем-то встречаться. Он лучше всех осведомлен, на что способны ему подобные.

Знать, на что способны другие мужчины, потому что ты сам мужчина, – омерзительно и неизбежно, даже если ты совсем другой. И ведь это самое ужасное. Пропасть разницы как будто подчеркивает всю лицемерность мизерного сходства.

Однако я не мог ненавидеть себя еще сильнее. Особенно за это.

По ночам я слышал, как сестра кричит. Сначала от испуга, потом от боли. Это точно был ее голос, хотя в реальности мне не доводилось застать ее в таком состоянии. Прошло два года, девять месяцев и восемнадцать дней с того вечера, а я до сих пор слышу в голове исступленный крик, на который никто не откликнулся, и никакие лекарства, беседы и процедуры, хоть тысячу лет меня здесь держи, не продезинфицирует меня от него.

Какова вероятность, что они не убили ее в процессе? Я не знаю. Если не так, то потом – скорее всего. Может быть, только за этим и похищали. Но пока не было тела, и я собственными глазами его не увидел и не опознал, мой мозг упорно отказывался верить в смерть Ноны. Хотя следователи не раз подводили нас к этой мысли. Обо всех сопутствующих ужасах они, разумеется, молчали. Мое воображение и без них было богато на подробности, в прошлой жизни я часто смотрел криминальные сводки.

Они говорили, что если никто не потребовал выкуп за последующую неделю после похищения (слава богу, хотя бы в полиции называли вещи своими именами, а не раздражающе нейтральными терминами), то похищали не ради выкупа. Жертва педофила, секс-рабство или органы. Такими были их основные версии. Они работали над ними, но результатов это не давало. Моя мать продолжала ждать письмо от похитителей даже спустя месяцы. Уверен, она до сих пор ждет.

Помню, как она тщательно проверяла почту, иногда даже соседскую, и первая бежала к телефону, если он звонил. Конечно, это проще, чем смириться или хотя бы представить, что твою пятилетнюю дочь изнасиловали и убили, или кому-то продали, или распотрошили и продали по частям. Отец пил, и пил страшно. Думаю, потому что легче было сбежать из реальности, в которой он, как и я, понимал все слишком отчетливо и знал, на что способны другие мужчины. Мама этого не знала либо игнорировала.

А ведь сейчас Ноне почти восемь лет. Интересно, какой она стала? Вот бы посмотреть…

Со временем наши визиты в полицию становились все более бессмысленными и безрезультатными. Никакой новой информации. И нас начали подводить к мысли, что мертвый ребенок лучше, чем живой, но все это время страдающий. Сама по себе такая альтернатива звучала абсурдно и дико, я бы принципиально отказался выбирать на таких условиях, но видел, что родители иного мнения. Они слишком устали страдать и ждать. А я был полон сил переживать это снова и снова, идти до конца.

Я быстро понял, что наше дело считают безнадежным и медленно ведут нас к смирению, как скот на бойню. Делали ли они хоть что-то сверх положенной меры, чтобы найти Нону? Мне казалось, что нет, и до сих пор так кажется. Да, обыскали парк и окрестности, да, опросили часть людей, которые в тот вечер точно были в Глэдстоун, но на этом, похоже, их рвение закончилось, ведь зацепок не было.

Сначала это пробуждало ярость, но со временем я признал, что не ожидал от них ничего иного. Они делали вид, что сочувствуют, но у продавцов мороженого в парке аттракционов было ко мне больше сострадания и желания помочь. Нону увезли оттуда задолго до прибытия полиции, но кто это сделал и на какой машине, как ее увели и куда именно увезли, оставалось загадками, к которым не нашлось ключей.

Потом мне стало очевидно, что я сам должен заняться этим, что обязательно справлюсь, если начну. И непонятно, почему не начал сразу же, а потерял столько времени. Никто не желал найти мою сестру и вернуть домой сильнее, чем я. Ни родители, ни следователи, ни соседи, ни тинэшники6, прибывшие в Глэдстоун за пять минут до полиции и напавшие с камерами и микрофонами на меня, зареванного подростка. Упустить такой прекрасный инфоповод они не могли, ведь, будем честными, суть их деятельности базируется на том, что людям нравится в деталях узнавать о чужих несчастьях. Они жаждут знать всю подноготную, чтобы вкус собственной жизни казался слаще. Тут-то и появляется работа для криминальных журналистов, особенно таких наглецов, как тинэшники.

 

Похищение ребенка потрясло тихий Вудбери и соседние городки, из которых все съезжались в Глэдстоун, наш маленький аналог Диснейленда. «TINA», тогда еще не очень известные, воспользовались громким делом, чтобы сделать себе имя. Они заявили, что проведут собственное расследование, чем гарантировали себе приток клиентов. Ведь все хотели быть в курсе событий, а полиция обычно менее многословна, чем журналисты.

Некоторое время палату, в которой я валялся после избиения, атаковали репортеры. Очень уж им хотелось узнать подробности моих взаимоотношений с отцом и пропавшей (похищенной, – мысленно поправлял я) сестрой. Но в конечном итоге тинэшники оказались такими же любителями чесать языком и вынюхивать все, что не относится к теме, как и следователи. Только более настырными. Ничего они не могли придумать, чтобы дело сдвинулось с мертвой точки. В отличие от меня.

И вот когда я это очень хорошо понял, когда все стало зависеть только от моих действий, родители сделали один звонок, и меня забрали в царство рубашек с длинными рукавами. Иронично. На родителей я не злился. Должно быть, они искренне верили, что этот поступок – проявление заботы обо мне. Я не успел поделиться с ними своими планами, а потом, когда они меня навещали (не очень часто, кстати), я был уже в образе и не мог такого озвучивать.

Цель важнее, чем отношения с родителями. Цель важнее чего бы то ни было.

Если бы мне сообщили, что через полгода человечество неизбежно погибнет в апокалипсисе, я бы не отклонился от намеченного курса. Так почему же увещевания врачей и пребывание на стерильном отшибе Вудбери, в царстве рубашек с длинными рукавами, должно отклонить меня от задуманного? Никто не ощущал решимости, которой я преисполнился, а потому не смог бы предугадать истинную форму моих стремлений: не вылечиться, чтобы освободиться, а освободиться, чтобы вылечиться.

Чуть более года меня мягко убеждали, что я ненормален и нуждаюсь в помощи, что я слаб и измучен, что инцидент (похищение, – поправлял я мысленно) – это не повод отказываться жить дальше. Что я ни в чем не виноват (дерьмо собачье, виноват здесь только я). И, конечно же, что меня вылечат и все будет хо-ро-шо. Как будто что-то может стать, как было, когда твою сестру украли, скорее всего изнасиловали, а потом либо убили, либо продали. Но если бы ее убили, то от трупа избавились бы. Очевидный факт. Рано или поздно все тела находятся. Как в кошмаре, прошел год, а Нона считалась без вести пропавшей. Следующие два года я провел в лечебнице, вынашивая свой план, и она все еще считалась без вести пропавшей.

Пока для других вероятность того, что Нона жива, сокращалась пропорционально течению времени, для меня все было наоборот. Чем дольше не могли обнаружить тело, тем активнее тлела надежда, что это неспроста. Может, и нет никакого тела. Нечего находить. Может быть, она еще жива. День за днем этот вывод казался все более логичным. Теперь я даже мог улыбаться, со мной случалось хорошее настроение, что помогало обманывать врачей, в частности Крэнсби.

Все-таки льстит, что никто из них в действительности не знал, что происходит у меня в голове. А ведь они использовали так много средств, чтобы туда забраться! Помню, читал когда-то: если оставить человека в покое, его состояние придет в норму гораздо быстрее. Посторонний шум мешает услышать самого себя.

В часы отдыха, благословенные часы тишины, когда никто не задавал мне вопросов и ничего от меня не хотел, когда не нужно быть в образе, я лежал в своей мягкой палате с прокисшими стенами и раздражающим комфортом, призванным внушить мне иллюзию свободы. Лежал и прислушивался к тому, что происходит у меня в голове, в области лба, который я считаю проектором мышления. Я слышал потрескивание, как будто ешь конфеты с маленькими шариками, которые взрываются на языке.

Очень тихое, осторожное потрескивание.

Я назвал его кристаллизацией.

В фоновом режиме в глубине деформированного мозга кристаллизировался строгий план действий, граненый и блестящий. Я мог, если хочу, заглянуть на несколько лет вперед и точно сказать, что меня там ожидает. Потому что в какой-то момент жизни после инцидента (похищения) я дал себе слово, что теперь только я решаю, что со мной будет происходить, а чего не будет. Хватит. Никаких больше непредвиденностей, никаких погрешностей. Если идешь к цели, с тобой должно случаться только запланированное, уж позаботься об этом, иначе, будь уверен, тебе ее никогда не достигнуть.

Я двигался по расписанию. Запланировал перебраться из строгого режима в умеренный, сделал для этого все и получил результат. Кто-то скажет, что я мог запланировать побег прямо отсюда и добиться его своей чрезмерной амбициозностью. Но я ведь не идиот. Я знаю: быстрое достижение цели не может быть верным, а зачастую оно еще и невозможно физически. Мыслить и действовать нужно рационально. Какой толк в планировании побега, который я не смогу совершить?

По крайней мере, он недостижим из отделения для буйных.

Гораздо логичнее дробить цель на множество субзадач, протяженных во времени, требующих подготовки, а потому умеренно выполнимых.

Мир подчиняется причинно-следственным связям. Я достаточно здоров, чтобы это понимать и использовать в качестве подспорья. Невозможно за месяц убедить лечащего психиатра, что тебе лучше, ведь он видел, в каком состоянии тебя сюда доставили, и обладает профессиональной компетентностью, внимательностью, подозрительностью. Он тоже не дурак, в том и сложность. А если речь идет о промежутке, допустим, в двенадцать раз длиннее месяца, это становится выполнимым, это меняет дело.

Терпение. Ключ ко всему на свете – терпение и способность выжидать момент.

Невозможно найти похищенную сестру, пока сидишь в психиатрической лечебнице и убеждаешь всех, будто как раз этого ты не собираешься делать. Но стоит выйти отсюда, и нет ничего невозможного для человека, который действительно стремится к цели. В своем успехе я не сомневался. Любой человек в мире мог бы достичь желаемого, обладая хоть четвертью моей мотивации. Но люди предпочитают кратчайшие пути с минимумом усилий, поэтому ничего не добиваются. Я же избрал путь тяжелый и длинный, но гарантированно ведущий к мечте.

Неважно, сколько мне придется ждать и как долго петлять по лабиринту, если я в конечном итоге точно выйду из него. Я в этом уверен так же, как и в том, что добрый Дадс подпишет бумаги о моем переводе. Крэнсби его убедит. Потому что я убедил Крэнсби.

Что касается Аарона. Строго говоря, мне повезло с лечащим психиатром. Я не мечтал заполучить кого-то столь увлеченного и податливого. Он старался понять меня, заставлял себя сострадать мне, поддерживать. У него бы это обязательно получилось, если бы я был тем, за кого себя выдаю. Делая вид, что доверяю ему, я отстранялся, потому что, обманывая, мы становимся противны сами себе. Никто не знал, о чем я размышляю по-настоящему, в отдаленном уголке мозга, надежно спрятанном от ментальных скальпелей психиатров.

Аарон любил повторять, что у меня «триггер на маленьких девочек». Звучит до оскорбления двусмысленно. Возможно, как раз остротой этой фразы он стремился привести меня в чувства. Не знаю. У меня было предостаточно времени подумать над тем, что я о себе слышу в опостылевших стенах. А слышал я множество причудливых терминов. Но почему-то этот «триггер» запомнился лучше всего. Потому что единственный соприкасался с реальным положением вещей, в чем я бы себе не признался? Могу вот что сказать: настоящий триггер был у того, кто увел Нону в тот вечер, а не у меня.

Но у нас же так любят перекладывать вину и ответственность на жертву.

5Приставка -квази обозначает то же самое, что -лже: ненастоящий, ложный, похожий, мнимый.
6Тинэшники – репортеры вымышленного новостного агентства «TINA», сотрудники которого есть во всех крупных городах округа Нью-Хэйвен и славятся отсутствием моральных принципов. «TINA» расшифровывается как The Independent News Agency.