Это было все наяву.
Отчего так спокойно мне,
будто я уже не живу,
или видела все во сне?
Или кто-то мне рассказал
про волненье и слабость ног,
про холодный ночной вокзал
и про пыль городских дорог,
про едва забрезживший день,
про чужой неприютный двор,
про семью и длинную тень
от матросской ленты его.
Милый друг! От себя ли мы скроем
как ошиблись с тобою на миг,
и не наших романов герои
оказались героями в них.
Как мне жаль их. И жить-то не смеют,
и чужие примеры не впрок,
и хотеть ничего не умеют,
и боятся страстей и тревог,
перед встречами рюмкой сивухи
прогоняют сомненья и страх,
и бегут от любви, что есть духу,
если Бог не откажет в ногах.
Мы с тобой – настоящие люди
И счастливыми быть не должны.
Но когда нас и вправду полюбят,
эти слезы нам будут смешны.
Пусть уж лучше измучат, состарят,
выпьют душу по капельке. Пусть!
Но зато нам навеки подарят
Настоящую радость и грусть.
А покуда безлюдье мы терпим,
пусть мне будет лекарством от ран,
что скончался естественной смертью
мой последний бездарный роман.
И скончавшись, оставил в наследство
много грустных и радостных строф.
Хорошо, что он был мне хоть средством
для бесчисленных новых стихов.
Комната мраком наполнится,
в окнах зажгутся огни,
будто бы детство, припомнятся
даже последние дни.
Давним повеет недавнее,
невозвратимым, как сон,
радостным станет печальное,
девичьи слезы – росой.
Прежней тревоги истомчивой
больше нигде не найду.
Что ж это, молодость кончилась
на двадцать первом году?
Снилось мне, что, тиха и грустна
я по лесу бродила одна.
Высыхала на листьях роса,
паутина легла на глаза,
и она мне ресницы сплела,
чтоб я больше смотреть не могла,
чтоб волнения жизни земной
никогда не дружились со мной,
чтоб, не видя, а только дыша,
вечно думать, что жизнь хороша,
и не знать ни страстей, ни тревог…
Страшен сон мой, да милостив Бог!
На окне у нас тоскуют
дети будущего лета,
солнце весело целует
нерасцветшие букеты.
Оттого повеселели
эти солнечные пятна,
что душистые сирени
не уйдут уже обратно.
Много солнца нынче в мире,
мир светлее и алее,
а весну в моей квартире
вместе делать веселее.
А сирени приуныли,
опустив глаза на воду,
и впервые полюбили
недоступную свободу…
И узнали, что зачахнут
без кустов своих зеленых,
оттого они ни капли
не похожи на влюбленных.
А ведь им была понятна
цель веселая, другая,
и тянулись к этим пятнам,
про кусты не вспоминая.
…Что же, значит, и весною
что-то есть любви дороже,
и когда-нибудь со мною
не случилось бы того же.
Еще звенишь, еще не умер,
удар врагам и дар друзьям,
любовь и гнев, печаль и юмор,
четырехстопный славный ямб.
Ты нам историей завещан,
урок отцовский сыновьям,
свободный дух, живой и вещий,
оружье славы, гордый ямб.
То очаруй, то грозно свистни,
то будь отшельник, то буян,
отец поэзии и мысли,
и бог веселья, добрый ямб.
И я б легла, сложив оружье,
среди могильных черных ям,
когда б со мной ты не был дружен,
мой старый спутник, верный ямб.
Но я услышу голос вечный
и волю дам твоим струям,
мой честный, чуткий, человечный,
чеканный, чистый, четкий ямб.
Тому назад немало дней,
впервые не тоскуя,
спокойно ты сказал о ней:
«Когда-то знал такую».
Вот так когда-нибудь и мы,
в разлуке ли, забыты –
покаемся перед людьми,
что мы с тобою – квиты.
И в темноте, и в тишине,
у милых ног вздыхая,
ты тоже скажешь обо мне:
«Была, была такая».
Нежный, путаный, сумасшедший,
Не солгавший мне ни на грош,
что ты там потихоньку шепчешь?
Что ты там на весь мир орешь?
Поплутавши еще немного,
Мы найдем ее там и здесь,
Нашу взорванную дорогу
и последнюю нашу песнь.
Но оглядываясь, но тоскуя,
забывая дневной сумбур,
как смолчишь про свою людскую,
про земную свою судьбу?
Этой силы не переспоришь.
Все равно, чуть настанет срок,
так и льется глупая горечь
между мыслей и между строк.
Может быть, я нашла искомое,
так хотелось найти его.
Как я рада, что вы, знакомые,
не узнаете ничего!
Что еще ничего не выдано
так внезапно и так свежо.
Этот странный огонь – невидимый,
только сердце и щеки жжет.
Как и прежде, живу, веселая,
будто также мой светел путь,
и как будто никто мне голову
не положит нынче на грудь.
И не мучу себя вопросами,
что мне можно, а что нельзя:
только пахнет рот папиросами
и темней по утрам глаза.
От жара зелень стала тусклой.
Вот-вот и дождь пойдет всерьез.
…Бывает радостно от грусти,
от грусти – радостно до слез.
Такую грусть едва пригубит
душа, молчавшая полдня,
и мыслит, и спешит, и любит,
и светлой жизни вся полна,
и, тихим пламенем согрета,
себя сжигает, не щадя,
горит, как зелень знойным летом,
когда так долго нет дождя.
Но зной устанет. Ливень грянет,
все – как хочу! Все – по плечу!
И солнца луч блестит на гранях
певучих капель – дум и чувств.
И сердце, свежести отведав,
сгорает разом, отлюбя,
но пониманьем и ответом
сияет разум у тебя!
Дождь и звонкое ненастье,
капли звонкие, как смех,
мы вдвоем с тобою, счастье
в этой мартовской зиме.
Как же ты меня настигло!
С головы до самых пят…
И впервые мне не стыдно
и не страшно от тебя.
Ах, какие эти ночи!
Воздух пьяный, как вино.
Что там, в будущем? А впрочем,
мне и это все равно.
Как жаль, что мой милый так долго ничей.
Как странно, что сердце я прячу.
Как много весною бывает ночей
тревожных, бессонных, горячих.
Нельзя, чтобы сердце осталось глухим,
и чтоб от спокойствия – плакать,
но в это мгновенье приходят стихи
из ночи, из снега, из мрака.
Они побеждают веселой гурьбой,
и незачем быть откровенной,
и можно солгать, не следя за собой,
и нужно солгать непременно.
Отдать свою душу надежде пустой,
забытой, нелепой надежде,
и счастьем назвать неожиданно то,
чему ты не верила прежде.
На миг очутиться во власти мечты,
которая нас не спасала,
а днем удивленно увидеть, что ты
прекрасную правду сказала.
Когда мы будем счастливы ошибкой,
заветным счастьем дедов и отцов,
не смехом, а тревожною улыбкой
оно смущенно ляжет на лицо.
Ах, нам с тобою, нам, единоверцам,
не счастие прописано в режим,
мы болями и радостями сердца
навеки не себе принадлежим.
И чем сильней поругано, что свято,
и чем больней, что всем другим легко,
и чем полней печальная утрата
того, что называется «покой», –
тем веселей и горше наши строфы,
тем нам слышней ответный стук сердец,
тем зеленей и гуще тот лавровый,
заранее постылый нам, венец.
«…Имя твое – названье звезды»
Ах, знала ль я тебя заране,
виновник всех моих грехов –
нецеломудренных признаний
и целомудренных стихов?
Уже начертан и осознан
мой жребий, грустный и земной,
ты можешь вспоминать о звездах,
но ты живой, и ты со мной.
И жизни горестную чашу
пред тем, как все навек забыть,
я милой памятью украшу
про все, чему, как видно, быть.
И встал, и вышел мой влюбленный витязь,
решив меня за дело наказать,
на скучный вечер от души обидясь,
на сонный вид и красные глаза.
А мне не жаль. Мне сон приснится ночью,
что он со мной, что он невдалеке,
его дыханье щеку защекочет,
и волосы пройдутся по руке.
И вы, ручьи и звонкие капели,
и ты, весна, чей голос так упрям,
вы никогда той песни мне не пели,
что в этот год запели с декабря,
и никуда не скрыться и не деться
от вечных даней жизни и судьбе,
и за спиной оставленное детство
в последний раз напомнит о себе.
И от него, покоя и свободы,
уйду дорогой той же, что и все.
Но дай мне Бог прожить в один присест
все, что дано на праведные годы.
Мы приняли все без раздумий и спроса,
у нас ни единый вопрос не возник,
зачем вместо добрых крещенских морозов
сырые капели и запах весны?
…Бродили в воде, не желали прощаться,
при всех целовались в лучах фонаря,
и знать не хотели то чудо и счастье,
что почки на ветках уже с января.
Ах, эта зима! Разве только присниться
могла бы такая в предсмертном бреду.
…Туман оседает на мокрых ресницах,
и плавает лед в незамерзшем пруду…
Сказать, или спеть, или крикнуть про это?
Но знать не хотят и не верят вообще,
и «Нынче весна, – отвечают поэтам, –
и почки на ветках – в порядке вещей».
И сколько на хитрое солнце ни щурься,
и сколько ни радуйся детской возне,
но вспомнишь про зиму, и станет кощунством
твоя запоздалая песнь о весне.
Это солнышко. А вот,
если всмотришься получше,
туча по небу плывет,
и Господь сидит на туче.
Видит Бог, ему видней,
для кого, и не для нас ли,
после двух весенних дней
наступившее ненастье.
Он нас хочет научить
жить в безгласье и в потемках,
а слепящие лучи
собирать в свои котомки.
Про запас, про черный день,
чтоб вернее выйти в люди,
чтоб не выйти из людей,
если счастье нас забудет.
Только будущие дни –
не забота, не тревога
для влюбленных и земных
и неверующих в Бога.
В общем, наше дело – пас
и в грядущем, и в загробном…
Не молитесь же за нас
и за прочих, нам подобных!
Совсем измучась и отчаясь,
на медленном огне в аду,
я жду. Я даже не ручаюсь,
что я живу. Я только жду.
И это – не тоска, не скука,
не смерть… Те были бы добрей!
Довольно скрипа или стука –
я мчусь. Я тут. Я у дверей!
Ну, как мне быть? Куда мне деться?
Где взять мне слез, чтоб было всласть?
Ох, эта память! Это, власть
свою почуявшее, сердце!
Ну что мне зелень, что мне лето,
и солнца блеск, и жизни гул!
Я только жажду, как Джульетта,
хоть капли яда с милых губ.
Ах, нынче яд не тот, что прежде,
нам жить средь нашей нищеты,
тебе – пока жива надежда,
а мне – покуда дышишь ты.
Но если б ты не знал, что рядом
моя любовь, моя печаль,
мне самый воздух стал бы ядом,
я б задыхалась по ночам!
Любимый мой! Я не тоскую,
все так же мил мне белый свет,
не ты ль мне дал любовь такую,
что для нее печали нет?
В тоске, в разлуке будем рады,
что можем вспомнить и любить.
И наше счастье, нашу правду
не обмануть и не убить!
Итак, зима… И снова поздний снег,
нежданный гость и утренние вести,
и тот же смех, счастливый зимний смех
звенит по вечерам у нас в подъезде.
Белым-бело… А в мерзлое стекло
глядят все те, кто плохо спит ночами,
и все гадают… Сколько утекло
воды за прошлогодними ручьями!
А за окном сияют фонари!
При их свеченьи и при их дрожаньи
почти до самой утренней зари
глядят в глаза друг другу горожане…
И так горды! Так счастливы судьбой!
А вдруг с зимою кончится горячка?
Я не хочу тревожить вас собой,
но я не так давно была гордячка…
И вот прошло, поблекло, отцвело,
сгорело, под огнем внезапным горбясь,
белым-бело… И в мерзлое стекло
гляжу на снег… И это мне за гордость!
И это мне мученье и упрек,
его не снять ни страсти, ни участью…
Лишь тот гордись, кто вовремя умрет,
во время прошлых дней. Во время счастья.
Капли, капли плещут громко
по капелям и с трудом
пробиваются под кромку,
утром названную льдом.
Мокрый ветер бьет по лужам.
С крыши льет и с окон льет.
Этот лед уже не нужен,
тает, тает, тает лед.
Рано утром в сырость выйду,
пусть кто хочет, тот и спит,
а мне слезы не в обиду,
и румянец мне не в стыд…
Сердце, сердце отлетает
в свой мучительный полет.
…Это лед сегодня тает,
это – сломан первый лед!
Февраль
Да, я приснюсь тебе. Приду.
Не знаешь ты, как ночью снится?
В слепом мучительном бреду
меня замкнут твои ресницы.
Как тих мой мир! Как тих мой дом!
Как тихо сердце!.. Солнце встанет,
тогда раскроешь ты с трудом
глаза. И вот – меня не станет.
Ах, здравствуй, солнце! Из-под век
гляжу на столбик знойной пыли…
Я жить пришла. Я человек.
Я девушка… Меня любили…
Я грешна! Я сегодня грешна!
Я одна, и опасность смертельна.
Я под вечер покину в смятенье
нашу комнату. Мне не до сна.
Этот ветер… О чем он? О чем?
Этот снег, этот блеск, эти лыжни.
…Из попутчиков кто-нибудь ближний,
дай к тебе прикоснуться плечом
и скажи, как мне быть? На беду
я на лыжах сюда прибежала.
Приняла это нежное жало,
и не знаю – куда я иду.
…Какая кровь стучит в моих ушах,
мутит глаза, и мечется, и мучит:
чуть ветерок, один неверный шаг –
и нет тебя на свете. Так-то лучше.
Ты женщина – так ты не будь скотом
и не теряй сознания от дрожи.
Нет, я не о спасенье! Я о том,
как жизнь свою продать мне подороже.
Ладонь в кулак, и ты уйдешь сейчас,
и губы в кровь, чтоб здесь не разреветься:
«Да, я домой. Да, нынче поздний час».
И – вниз, отговорившись от приветствий.
Теперь оно сошла с ума:
стучит – и лезет на рожон.
…Кто здесь прощался? Я сама?..
Здесь кто-то был, совсем чужой,
у ног… у губ… и на груди!
Чего он хочет или ждет?
А если скажешь: «Уходи», –
так он, пожалуй, не уйдет…
И в самом деле, солнце светит,
и жизнь идет за шагом шаг.
Смеются маленькие дети,
на службу взрослые спешат.
Они живут, герои хроник!
Им хорошо. Им все равно.
Они целуют и хоронят,
в саду гуляют, пьют вино.
Ты не кричи. Ты им наскучишь.
Не будет дела им вовек,
что есть на свете и замучен
такой любимый человек.
…Что в моей жизни было,
как посмотрю назад!
Милый мой! Милый! Милый!
Где же твои глаза?
Мало нам в жизни шумной
радостей и защит.
Мучит твой лоб разумный
тонкая сеть морщин.
Как мне прикончить сроки,
бросить их все в огонь.
И окунуть бы щеки
в любящую ладонь.
…Чей это стук? О, погодите!
(Одна дорога – за окно).
«Ах, Вы? Я не ждала. Войдите».
Вы тоже с ними заодно?
Какое сердце! Бьет и душит,
и жарко мечется в груди.
Ах, Вы пришли? Ах, Вы – по душу?
О нет, куда! Не уходи…
Вот так уже однажды было,
вот так… На лезвии ножа…
Уйдите… милый! Тоже «милый»…
Я лучше обземь с этажа!
«В осанке твоей «с кой стати»
любовь, а в губах у тебя
насмешливое: «Оставьте,
вы хуже малых ребят».
Ты взглянешь совсем без грусти,
испортишь улыбкой рот,
и вот – он тебя отпустит,
вернее, он сам уйдет.
И ты без мучений совести
и, может быть, с ним вдвоем
прочтешь окончанье повести
о грешном сердце твоем
и снова почуешь стоимость
и радости бытия,
и это – твое достоинство
и гордость это твоя,
и руки к груди не тулятся,
и губы твои – ничьи.
О, как на знакомых улицах
весною шумят ручьи!
Как рада я, что все так просто,
что возвратить – уже нельзя.
Друзья идут по перекрестку
и входят в сад мои друзья.
Назло привычкам и резонам,
сшибая ветки по пути,
я к ним бегу по тем газонам,
где прежде было – не пройти.
Поговорить и обогреться.
О том, что было – ни гу-гу.
Я так живу. Я так могу.
Мне нынче дела нет до сердца!
…Ах, сердце! Бьющийся сосуд,
и кровь моя внутри.
И в этот раз тебя спасут:
стучи. Живи. Смотри.
Счастливым будь. Свободным будь
среди своих путей
и принеси в живую грудь
тепло чужих страстей.
И пусть он властен, все равно,
твой стук и твой сумбур,
а все же сердцу не дано
вершить мою судьбу.
Апрель
Такую нить не вдруг развяжешь.
Мы квиты – тем и хороши.
Спасибо Вам. Вы сняли тяжесть,
Вы сняли грех с моей души.
Но так стряслось помимо воли,
что в дни смятенья и тоски,
в огне отчаянья и боли
лишь Вы мне будете близки.
О нет, ни страсть и ни объятья
не вспомним вдруг ни Вы, ни я.
О нет, я Вас не прочу в «братья»,
ни даже в «близкие друзья»,
но пусть в часы грядущей муки,
сама сгубив свою судьбу,
я буду вправе Ваши руки
прижать к пылающему лбу.
Март
…Пусть в омутах, в огне и в пыли,
на свет случайный забредя,
но продалась! Тебя купили
за час хмельного забытья.
Кому же камень вместо хлеба
своей рукой ты подала?
Теперь живи. Просись на небо.
Ищи забытого тепла.
Смотри в тоске напрасной жажды
на чистый, на весенний свет!
Душе, продавшейся однажды,
уже вовеки счастья нет.
Да будет жизнь моя легка мне,
когда дерюга, словно шелк,
когда колени в кровь о камни
на том пути, где он прошел.
8 мая
Лицо к лицу и грудь – к груди.
Живу ли – не пойму.
Мой враг любимый! Погоди…
Не-быть-по-тво-е-му!..
Засим, прощай! И невдомек,
что слезы до утра.
Протяжный свист. Скупой дымок.
И – кончена игра.
И жизнь пройдет. И мне вольно,
чтоб так она прошла.
А там – «Матрона, ждут давно
Вас дети и дела».
2 июля 1947
Прощай! Как верно в этот раз
без горечи и без прикрас
звучит прощальный мой привет,
и лжи в нем нет, и правды нет.
Да… было всяко. А теперь
лишь грустно мне. Вот эта дверь
однажды скрипнет (место есть),
да кто войдет в нее – Бог весть,
в лицо глядеть, колени гнуть…
Не все ль равно? Изныла грудь.
Так тяжко мне, так тошно мне
в далекой этой стороне.
И улыбнусь, и погляжу,
да правды больше не скажу.
Себе слеза. К себе слова.
В свои ладони голова.
2 июля 1947
Холодные волны, соленые волны
глаза застилают, туманят глаза…
А все же я жизнью премного довольна.
Покойна, и нет мне дороги назад.
И сердце мое не боится известий,
не ждет, не тоскует, не сходит с ума.
А если немного оно не на месте,
его я на место поставлю сама.
О как все равно мне, в нем холод крещенский,
тоска ли о прошлом, глаза ль, голоса…
А слезы в подушку – от слабости женской.
Я знаю, что девичьи слезы – роса.
А скажут мне вдруг, что мы песенку спели,
что он не дождался желанного дня –
совсем я утешусь. Вы утром в постели
уж слишком спокойной найдете меня.
Июнь 1947
Это жизнь, приказавшая: «Хватит!»,
это ветер грядущего дня.
Он задушит, закружит, подхватит
унесет и оставит меня.
И пойду я к неведомой доле,
замедляя стремительный шаг.
Это жизнь моя! Воля! Раздолье!
Это ветер, поющий в ушах.
И всегда за моими плечами,
краше счастья и горше беды,
милый хищник с шальными очами
цвета мутной озерной воды.
Я шепну ему вдруг о надежде
на иные, на старые дни,
и они посветлеют… Ведь прежде
так внезапно светлели они…
Июнь 1948
Душа одна – и не тоскует,
никто ладоней не целует,
не душит смех, не жжет слеза,
светлы, как день, мои глаза,
мой снег блестит, мороз крепчает,
и сердце радостно дичает,
и ветер юности моей
опять со мной на много дней.
Осень 1948
Вере Алексеевне Пычко
Вот и все… Так просто и нестрашно,
только меркнет милый белый свет.
День мой грустный, радостный, вчерашний,
знать, тебе возврата больше нет.
Сердце старше – жизнь зато короче…
Стоит быть однажды молодым,
чтобы вечно помнить две-три ночи
да жестокий папиросный дым!
Табачный дым, табачный чад…
О как виски мои стучат!
И лучше сразу умереть,
чем знать про все, что будет впредь.
И жизнь без завтрашнего дня
так странно радует меня.
Над неоконченной строкой
суровый отдых и покой.
1948
Как просто – жить. Как это грустно,
что просто жить, что все пройдет,
что все пройдет и ляжет грузной,
напрасной памятью – про тот,
про этот день… Воды в природе
приход, уход, круговорот,
по новым руслам – и по моде,
на землю – и наоборот.
Волнам плескаться об утесы,
дождям и ветрам, всем семи, –
о совмещенные удобства
любви, базара и семьи,
корысти, страсти и коварства,
точащих землю, как кроты,
Отечества – и Государства,
Косметики – и Красоты…
Все нерушимо, все едино,
неотделимо от лица,
все бережет свои седины,
стоит на месте до конца:
так мелко, словно бы на блюдце,
так глубоко – не видно дна,
а волны бьются, волны бьются…
Но пробивается одна!
И вечный бой!
Покой нам только снится.
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль.
А. А. Блок
Ты, с закрытою раною,
без пути, без свободы,
моя молодость странная,
мои «лучшие» годы.
Наша юность задавлена
то войной, то тюрьмою,
наша радость затравлена,
нас пустили с сумою.
И глядели овечками
и «сынами Отчизны»,
схоронясь за словечками,
что на «ство» и на «измы».
И все были невинными
и событьям покорны,
не мозгами, так спинами
шевелили проворно.
Мы ровесники вычурным,
сумасшедшим событьям,
ничего нам не вычеркнуть,
ничего не забыть нам.
И с рыданьями, с хохотом,
и в лохмотьях кровавых
полетит над эпохами
наша нищая слава.
И за горькою шуткою,
за наружным спокойством,
беспримерное, жуткое
и глухое геройство.
И снова древний скифский конь
летит! И снова нет покоя,
и всадник светлою рукою
нам посылает свой огонь.
По обнажившимся ветвям
и по наклоненным колосьям,
в дожди насвистывая, осень
идет, все теплое мертвя.
И радость вянет и мельчает,
и над родимой нищетой
до боли хочется молчанья
и ласки тихой и простой…
Боль и безумье в сердце смятом,
вражда людей и смерть трудов,
печальный пепел городов,
и в гибель превращенный атом,
и разоренный мой очаг,
отец мой с профилем библейским
и мать моя с печальным блеском
в прическе темной и очах.
Зовет, зовет нас вдаль огонь,
мой жребий избран и испытан.
«Куда ж ты скачешь, гордый конь,
и где опустишь ты копыта?..»
1956
из любви и беды, не спеша,
из беды, как Венера из пены,
из беды вырастает душа.
Сад-земля, весь округлый и душный…
Раскаленное солнце печет…
Из беды поднимаются души,
клейкий яд по стеблям их течет.
Говорят, что и мед убивает,
если дал тебе меду дурак…
Пейте ж яд сей, хоть горько бывает,
когда мудрые яд свой дарят.