Read the book: «Великая русская революция, 1905–1921»
Mark D. Steinberg
The Russian Revolution
1905–1921
Перевод с английского Николая Эдельмана
Под научной редакцией Михаила Гершзона
© Mark D. Steinberg 2017
“The Russian Revolution, 1905–1921” was originally published in English in 2017. This translation is published by arrangement with Oxford University Press. Gaidar Institute Press is solely responsible for this translation from the original work and Oxford University Press shall have no liability for any errors, omissions or inaccuracies or ambiguities in such translation or for any losses caused by reliance thereon.
Книга “The Russian Revolution, 1905–1921” первоначально была опубликована на английском языке в 2017 г. Настоящий перевод публикуется по соглашению с Oxford University Press. Издательство Института Гайдара несет исключительную ответственность за настоящий перевод оригинальной работы, и Oxford University Press не несет никакой ответственности за какие бы то ни было ошибки, пропуски, неточности или двусмысленности в переводе или любой связанный с этим ущерб.
© Издательство Института Гайдара, 2018
Предисловие к русскому изданию
«Прошлое не мертво. Оно даже еще не прошлое» согласно знаменитому изречению Уильяма Фолкнера. Крупные исторические юбилеи – такие как столетие 1917 г. – бросают яркий свет на то, как мы используем сюжеты из прошлого в наших дискуссиях о политике, морали и мире – каков он есть и каким бы мы хотели его видеть. Но вместе с тем история в любой момент, к лучшему или к худшему (как правило, к худшему), может играть роль полезного объекта для выражения политических страстей и суждений и для достижения политических целей. Сейчас, летом 2017 г., когда я пишу это предисловие, молодежь на американском Юге влезает на статуи вождей Конфедерации (по большей части воздвигнутые не после Гражданской войны в качестве мемориалов, а в XX веке в качестве аргументов на тему межрасовых отношений), набрасывает на их металлические и каменные шеи веревочные петли и низвергает с пьедесталов. Что касается наследия 1917 г., украинское правительство только что заявило, что в этой стране не осталось ни одной статуи Ленина. История полна примеров того, как воздвигались и свергались памятники в честь прошлого – необязательно сделанные из камня или металла, – ибо прошлое неизменно является одной из составляющих нашей борьбы за настоящее и будущее.
Эта книга тоже полна политических страстей, нравственных оценок, интерпретаций прошлого – и представлений о возможном будущем, – но главное в ней – то, какую роль большая история сыграла в частной жизни людей того времени. Жители Российской империи в 1917 году понимали, что они переживают историческую эпоху, хотя вопрос о том, куда история ведет их, служил предметом дискуссий и даже жестоких баталий. Наша книга посвящена тому, каким образом люди воспринимали разворачивавшийся вокруг них исторический процесс. Я выражаю свое отношение к историческим событиям эпиграфами, с которых начинается вступительная глава: наблюдением Николая Бердяева (сделанным по поводу русской революции, но применимым к любым революциям и даже к истории как таковой) о том, что «читать книги по истории революции приятнее, чем переживать революции», и недовольными словами Виктора Сержа о том, что письменная история слишком часто оказывается бескровной: ей не хватает «гнева, страданий, страха и насилия» живой истории. Разумеется, центральное место в нашем осмыслении истории занимают события, причины и последствия – они наделяют ее структурой и движут ее вперед (или назад). Можно сказать, что они составляют костяк истории. Но в этой книге я попытаюсь выявить (продолжая эту метафору) плоть и кровь истории, ее разум и чувства, воплотившиеся в опыте людей прошлого во всей его полноте.
Под «опытом» я имею в виду то, что, по мнению Сержа и Бердяева, отсутствует в традиционных книгах об истории, – всю кровь и страдания, но вместе с тем и все надежды и желания. К сожалению, опыт людей, живших в прошлом, доступен нам не полностью. Мы можем лишь отыскивать его следы в дошедших до нас текстах. Но если внимательно вникнуть в слова, со всей возможной тщательностью и по возможности отбросив всякие предубеждения, они могут открыть нам многое, окажутся не настолько бескровными, чтобы не дать нам с их помощью заглянуть глубоко в жизнь людей. То, что говорили люди в то время, те слова, которые они выбирали, чтобы выразить свои переживания, идеи и чувства, – все это может открыть нам какую-то часть опыта, полученного людьми сто лет назад, причем, к лучшему или к худшему, пополнив наши знания не только о русской революции, но и о нас самих и о человечестве.
Один из уроков, который нам преподносит опыт прошлого, – имеющий отношение к опыту, получаемому нами в настоящем, – заключается в необходимости опасаться упрощений. Некоторые читатели сетовали на то, что моя книга слишком многоголосая, в ней звучит слишком много противоречивых мнений о революции, чтобы из нее можно было извлечь внятные обобщения и объяснения. По прочтении настоящей книги, вышедшей на английском в январе 2017-го, в начале занятий, мои студенты выражали недовольство тем, что из-за множества точек зрения, идей и целей, нередко полностью противоречащих друг другу, русская революция показалась им настоящим бедламом. Даже взгляды отдельных лиц были полны противоречий, особенно в отношении таких принципиальных вопросов, как смысл свободы и справедливости (вызывавших известный интерес у заключенных1). Со временем слушатели моих лекций начали осознавать истину, присущую этой многогранности, вызывавшей у них такое беспокойство.
Кроме того, осознание многогранности означает отказ от извлечения простых моральных уроков о том, кто в те сложные времена был носителем добра, а кто – носителем зла. Возможность разделять людей прошлого на однозначные нравственные категории, понимать, кого следует превозносить, а кого – проклинать, может быть полезна в политическом плане. Но для историка это не очень хорошее свойство. Если русская революция получает в моей книге какую-либо простую общую оценку, то она состоит в том, что эта революция носила глубоко и даже мучительно противоречивый характер. Русская революция содержала в себе сразу многое, особенно на уровне человеческого опыта: катастрофическое насилие, жестокость и угнетение и в то же время борьбу с угнетением, несправедливостью и страданиями. В число вождей революции входили циничные люди, стремившиеся к власти, и мечтатели-идеалисты, осознававшие возможность изменить мир к лучшему, причем многие из них были и теми и другими одновременно. Многогранность и противоречивость не могут быть полезными с политической точки зрения. Но зато они более близки к истине. А как было сказано, «истина сделает вас свободными».
Я очень рад тому, что моя книга будет издана в переводе на русский (при сохранении текста оригинальных цитат, за исключением особо оговоренных). Я благодарен сотрудникам Издательства Института Гайдара и переводчику Николаю Эдельману за их интерес к моей работе и проявленные ими усилия. Я не считаю свою книгу «американской» интерпретацией русской истории. Но все же она в некотором роде является интерпретацией: с точки зрения сюжетов и голосов, отобранных мной для нее, выведенных мной заключений и моей исторической методологии. Вместе с тем эта книга полна «русских» голосов – самых разных и предлагающих свои собственные интерпретации истории, разворачивавшейся в их время. Кроме того, эти голоса входят составной частью в точку зрения данной книги. Надеюсь, что эта точка зрения даст читателю нечто свежее и наводящее на мысли – ведущее к дальнейшим дискуссиям, диалогу и знаниям: касающимся революции, а также тех проблем, которые она пыталась решить.
Марк Стейнберг Урбана,
штат Иллинойс
Август 2017 г.
Благодарности
Как и у самой истории революции, так и у истории создания этой книги глубокие корни. Идея книги возникла во время интригующего приглашения Кристофера Уилера, редактора Oxford University Press. Он предложил принять участие в работе над новой книжной серией, для которой требовались авторы, способные «сказать что-то свежее» о важнейших исторических событиях и темах. Эта серия была призвана донести и до людей науки, и до обычных читателей возбуждение, сопровождающее изменение наших представлений о прошлом. Я был польщен и вдохновлен предложением написать такую книгу о русской революции и благодарен К. Уилеру за это предложение.
Разумеется, любая наука стоит на плечах того опыта, который был до нас (даже если авторы тех прежних трудов частенько получают от нас легкие затрещины). Это вдвойне верно в отношении книг на такие темы, как русская революция, при создании которых невозможно не учитывать работы десятков предшествующих историков. Я попытался сказать нечто новое и свежее для того, чтобы придать характерную «окраску» данному проекту (о чем меня и просил Уилер). В то же время я постарался избежать такого стандартного способа проявить оригинальность, как критика предшественников и коллег. Я бы не написал эту книгу, если бы не было громадного корпуса существующих исследований и интерпретаций, из которого мною очень многое взято и переработано. В этом смысле примечания и библиография к моей книге могут рассматриваться как своего рода выражение признательности тем людям, которым я благодарен и перед которыми нахожусь в долгу.
В плане работы непосредственно над данной книгой мне снова вспомнилось о щедрости ученых, жертвующих частью своей собственной жизни, заполненной исследованиями, писательством, преподаванием и прочей работой, для того чтобы читать и рецензировать чужие труды (если бы нам получше платили за все наши старания!). Эта книга благодаря критике, предложениям и поддержке стала во много раз лучше и интереснее. В число этих читателей-рецензентов входили историки и литературоведы, аспиранты и независимые авторы. Первые варианты отдельных глав книги подвергались критике на семинарах, особенно в Кружке русистики (Kruzhok) при Иллинойсском университете и на Среднезападном семинаре по русской истории. В дальнейшем ряд лиц любезно согласились прочесть всю рукопись книги или фрагменты ее глав. Дайан Кенкер, Борис Колоницкий, Рошанна Сильвестер (а также Стив Смит как анонимный рецензент Oxford University Press) сделали мудрые и важные критические замечания по всей рукописи. Хизер Коулмен, Барбара Энджел, Грегори Фрейдин, Нина Гурьянова, Адиб Халид, Гарриет Марав и Кристина Воробек ознакомились с теми главами, на тематике которых они специализируются. Всем им я очень благодарен. Тем, что я не всегда принимал их полезные советы, еще раз подчеркивается, что, несмотря на вдохновлявшие меня работы многих авторов, я один несу ответственность за все, что может не понравиться и вызвать у вас возражения в данной книге.
Также мне хотелось бы поблагодарить моих аспирантов-ассистентов: Энди Бруно, Марию Кристину Гальмарини, Стивена Джага и Джесси Марри – оказавших мне колоссальную помощь. Они взяли на себя трудоемкую и непростую задачу сплошного просмотра многочисленных микрофильмованных копий русских газет. Многие проблемы, возникавшие в ходе исследований – и крупные, и мелкие, – мастерски решали, щедро делясь своим временем, талантливые библиотекари из Иллинойсского университета и Справочной службы по славистике, особенно Кристофер Кондилл и Джозеф Ленкарт. Кроме того, я благодарен сотрудникам Российской национальной библиотеки в Санкт-Петербурге, особенно Александру Сапожникову, Александру Каштанеру и их коллегам из отдела периодики, где на протяжении нескольких лет я провел много времени.
Для меня было большим удовольствием работать с сотрудниками Oxford University Press Кристофером Уилером, Мэтью Коттоном, Робертом Фабером и Кэтрин Стил – я благодарен всем им за их проницательность, поддержку и терпение. Кроме того, я чрезвычайно благодарен Джейн Робсон, Линде Миллер, Р. А. Марриотту и Маникандану Чандрасекарану за прекрасную работу по редактированию, вычитке гранок, составлению указателя и выпуску книги в свет.
Эта книга посвящается памяти Джейн Тейлор Хеджес (1951–2015), замечательного научного редактора, бывшей моей любимой спутницей жизни на протяжении тридцати пяти лет с лишним до тех пор, пока рак не истощил ее. Все идеи, содержащиеся в этой книге, я обсуждал с Джейн, внесшей в нее огромный вклад. Кроме того, я благодарен нашему потрясающему сыну Саше (тоже суровому рецензенту) и моим друзьям, благодаря которым я продолжаю держаться и идти дальше.
Введение
Русская революция как живой опыт
Читать книги по истории революции приятнее, чем переживать революции.
Н. А. Бердяев «Размышления о русской революции» (1923)
История, этот неслыханный обман эрудитов, в котором за печатными строчками уже не найти ни капельки крови, где ничего не осталось от гнева, страданий, страха и насилия людей!
Виктор Серж «Завоеванный город» (1932)
Эта пара цитат о русской революции и истории двух авторов, лично переживших события, – консервативного религиозного философа и левого активиста – в какой-то мере содержит в себе отсылку к главной задаче данной книги: изложить историю русской революции как опыт, донести до читателя то, какие мысли и чувства вызывала у людей история, которая разворачивалась у них на глазах и в которой они сами принимали участие в качестве ее многочисленных творцов. Пересказы и интерпретации истории русской революции ничуть не менее многочисленны, чем пересказы и интерпретации истории как таковой. Традиционные подходы делают акцент на причинах. Например, почему царское самодержавие потерпело крах в феврале 1917 г. и почему сменившее его либеральное правительство, продержавшись у власти лишь несколько месяцев, было низвергнуто большевиками? Традиционные ответы подчеркивают роль институтов, вождей и идеологии, подавая сам ход истории в качестве причинно-следственной структуры: предшествовавшие события определяли облик тех событий, которые шли им на смену. «Ревизионистская» социальная история, тоже успевшая стать традицией, призывает нас в поисках объяснений изучать социальные структуры и группы. При интерпретации русской революции это означает признание «углублявшейся социальной поляризации между верхами и низами русского общества» в качестве главной причины и движущей силы событий2. По мере того как социальная история перерождалась в новую культурную историю, историки стали уделять больше внимания сложному и неуловимому миру ментальностей и позиций, скрывающемуся за событиями, структурами и идеологиями: «дискурсу» – словам, образам, символам, ритуалам и мифам, – который не только дает представление о позициях, но и определяет способность людей понимать свой мир и действовать в нем3.
«Опыт» сталкивается с традицией и новшествами, когда мы задаемся вопросом, что прошлое значило для людей, живших в то время. Определение опыта служит предметом обширных дискуссий. Одно из наиболее удачных определений предложил историк Мартин Джей: опыт – это наш внутренний диалог с окружающим нас миром, столкновение личности с тем, что существует вне ее, и в первую очередь «столкновение с иным», способное изменить нас непредсказуемым образом4. Другие авторы в большинстве своем определяют опыт как зрелые и развитые знания о мире (в противоположность «неискушенности»)5 или как истинные знания по сравнению с теми, которые навязываются и диктуются такими авторитетами, как идеология или религия. Позднейшие определения носят более скептический характер, призывая не поддаваться искушению превозносить опыт в качестве безыскусной, подлинной, неопосредованной правды о реальности. Согласно знаменитому изречению историка Джоан Скотт опыт «всегда уже содержит в себе интерпретацию»6. Разумеется, опыт прошедших времен вдвойне трудно интерпретировать, поскольку его доступность для нас ограничена и задается дошедшими до нас свидетельствами. На наши знания о прошлом и его интерпретации неизбежно влияют знание самого прошлого о себе и его понимание самого себя. При всем желании историков добраться до утопической основы подлинного опыта, полученного в прошлом, мы понимаем (или должны понимать), что она (основа) недоступна. Пусть на этом пути нас ждет много открытий, нам никогда не дойти до окончательной «истины».
Историк, идущий этим путем, ищет ответы на старые вопросы и причины для того, чтобы задаваться новыми вопросами, в «архивах» (всех свидетельствах о прошлом). Каждому студенту внушают, что «первичные источники» (документы, созданные в течение изучаемого периода) предпочтительнее вторичных источников, будучи более непосредственными отражениями самого прошлого. Разумеется, такой подход содержит столько же научности, сколько благих пожеланий. Мы стремимся к чему-то, близкому к непосредственной встрече с живым прошлым (многие историки буквально мечтают об этом), и выясняем, что первичные документы доносят до нас этот опыт в максимально возможном объеме, особенно если мы проявляем внимательность и непредвзятость при чтении текстов и достаточно хорошо знакомы с историческим контекстом. Но все же большинство историков понимает, что нам приходится работать не более чем с отголосками и интерпретациями. Мы прилагаем усилия к тому, чтобы не купиться на видимость непосредственности и простодушия в голосах документов. Мы пытаемся не забывать о влиянии интерпретаций, от которых не свободны свидетельства, оставленные очевидцами, и помнить о социальных, культурных и политических силах, оставивших свой отпечаток на том, что они думали и что говорили, и на том, чего они не сказали и не могли сказать. Мы пробуем расслышать то, что отсутствует или молчит. Мы стараемся иметь в виду, что от нас может быть скрыт тот смысл, который в то время вкладывали в свои слова их авторы. Вместе с тем мы обычно не доверяем заявлению, более распространенному в литературоведении, о том, что любые тексты настолько нагружены намерениями, притворством, умолчаниями и тайнами, что лишь самый скептически и критически настроенный интерпретатор в состоянии представить себе, что может в них скрываться. Многие историки (по крайней мере, этому подходу отдаю предпочтение и я) изучают свидетельства пережитого опыта, попеременно испытывая то доверие, то скепсис, погружаясь в факты биографии людей и прислушиваясь к их голосам и в то же время подвергая сомнению уже звучащие в них интерпретации событий7.
Одним из источников, наиболее часто используемых в этой книге, служат газеты. Великий эссеист Вальтер Беньямин, в 1930-х годах пытавшийся создать новую разновидность истории современности, пытался объяснить свой подход словами о том, что «для постижения сущности истории достаточно сравнить Геродота с утренней газетой»8. В основе этого сравнения лежат два слова, которыми в немецком языке обозначается «опыт»: Erfahrung и Erlebnis. Erfahrung — это вразумительный и непрерывный опыт, итог процесса упорядочения фактов, «путь» (Fahrt), составляющий этимологическое ядро данного слова. Erlebnis — опыт, носящий более непосредственный и частный характер, более близкий к повседневной «жизни» (Leben), и поэтому это слово нередко переводится как «пережитое»9. На первый взгляд Erfahrung-опыт представляет собой поле профессионального историка, ведущего связный, продуманный и однонаправленный рассказ об историческом процессе, в то время как Erlebnis-опыт – вотчина газетного репортера, повествующего об исторических событиях во всей их свежести, неприглаженности и неупорядоченности. В глазах историка, изучающего опыт, газета как будто бы переносит нас прямо в прошлое, донося до нас живой исторический опыт, еще не переписанный ради его приведения в соответствие с каноном «истории».
Должен признаться в соблазне этого идеала. Меня издавна тянуло к газетам как к историческому источнику, и это нашло отражение в настоящей книге. Но я стараюсь не быть наивным, поскольку таковыми, конечно же, не были авторы газетных заметок. Журналисты понимали, что сюжеты их корреспонденций прошли через фильтр недостаточного количества фактов, ненадежных или лживых свидетельских показаний, а также их собственных предпочтений и поставленных перед ними задач. У них были сюжеты, требующие освещения, и поводы для их освещения – от необходимости сбывать тираж газеты до стремления поддержать то или иное политическое начинание, – а русским журналистам в придачу к этому приходилось считаться с бременем государственной цензуры. Вообще говоря, некоторые журналисты утверждали, что газета – всего лишь зеркало, отражающее жизнь такой, какая она есть10. Но большинство из них понимало, что газета – отнюдь не только зеркало, так же как большинство современных историков признает, что история – отнюдь не простой рассказ о том, «как все было на самом деле» (это знаменитое определение исторического факта дал в XIX в. Леопольд фон Ранке). Русские журналисты – даже работавшие на массовые газеты, читатели которых, как считалось, искали развлечения в виде самых сенсационных историй, – в то же время считали себя серьезными толкователями текущих событий и даже моральными свидетелями эпохи – ставя объективность на второе место после комментариев и суждений. Для журналиста, как и для историка, главное и самое сложное состоит в том, чтобы привести в соответствие друг с другом повседневные новости и протяженную перспективу, исторический опыт как непосредственное присутствие при событиях прошлого и чувство существования в потоке времени, наделенном смыслом в силу его роли как связующего звена между настоящим, прошлым и будущим. Это особенно необходимо в тех случаях, когда цель, как в данной книге, состоит в том, чтобы выяснить, каким образом люди прошлого – и не только те или иные классы и категории людей и тем более не «народ» как воображаемое национальное целое, но и конкретные личности в конкретные времена и в конкретных местах— пытались понять ту историю, участниками которой они были, интерпретировать ее и оказывать на нее влияние.
Во многих сюжетах и голосах, звучащих в этой книге, просматриваются следующие крупные темы:
• Человек («я», индивидуум, личность) как действующий субъект истории, но в то же время и как ценность, которую люди стремились насаждать и защищать.
• Неравенство, особенно связанное с социальными, экономическими, гендерными и этническими различиями.
• Власть и противодействие ей, в том числе выражаемое и ощущаемое через насилие.
• История как опыт существования в потоке времени, особенно испытываемое людьми прошлого ощущение того, что они живут в «историческую» эпоху.
• И наконец, возможно, самая важная тема, поскольку мы говорим о революции: каким образом люди понимали «свободу», жили с ней и использовали ее на практике – что, возможно, даст нам ответ на все предыдущие вопросы.
Эти темы задают структуру настоящей книги. Часть I, «Документы и сюжеты», посвящена рассмотрению ряда типичных и выразительных первичных текстов, что позволяет вывести на передний план сами источники, вопреки традиционным принципам исторического повествования11. Я выбрал эти документы не столько в силу их «типичности» (это недостижимая цель), сколько в силу их показательности: потому что они рассказывают нам о том, как люди пытались извлечь смысл из своего революционного опыта как в интеллектуальном, так и в эмоциональном плане. Я ставлю в центр внимания лишь один драматический момент этих событий: «весну свободы» 1917 г. Кроме того, я делаю упор лишь на одном вопросе, ответ на который вечно ускользает от нас: вопросе о смысле «свободы». Главная идея этой главы (в смысле развернутой метафоры, управляющей текстом) состоит в воображаемой возможности пройтись по революционным улицам и спросить у людей, какие мысли и чувства вызывает у них опыт революции и свободы.
Часть II, «События», представляет собой хронологический рассказ о всем данном периоде, не лишенный, однако, своеобразия. Здесь будут упомянуты все традиционно выделяемые этапы революции – от Кровавого воскресенья в 1905 г. до последних выстрелов Гражданской войны в 1921 г. Будут затронуты и знакомые проблемы интерпретации. Смогли ли реформы 1905–1906 гг. вывести Россию на путь, позволявший избежать новой революции? Как сказалась на судьбе самодержавия Первая мировая война? Почему демократическое Временное правительство, в феврале 1917 г. пришедшее на смену самодержавию, так быстро утратило поддержку? Каким образом большевики пришли к власти и вопреки всему сумели ее удержать? Однако эти события, тенденции и объяснения рассматриваются одновременно с точки зрения профессионального историка, оглядывающегося в прошлое, и с точки зрения журналиста-современника, описывающего и интерпретирующего историю по мере ее течения. Историк использует принцип ретроспективного и связного изложения, основанного на имеющихся фактах и современных научных интерпретациях: на том, что, по мнению большинства нынешних профессиональных историков, произошло, что имело значение и почему это было так. Принцип, применявшийся журналистами, был несколько иным, по крайней мере на первый взгляд: согласно знаменитому определению они были «историками в настоящем времени», «фиксировавшими и интерпретировавшими историю в момент ее свершения»12.
Впрочем, оба эти нарративных подхода – всего лишь рассказы о рассказах. Нашей человеческой натуре свойственно рассказывать и с удовольствием выслушивать чужие рассказы, а исторические рассказы относятся к числу наиболее интересных для читателя. Поскольку прошлое, как и настоящее, сплошь и рядом предстает перед нами в беспорядочном, несвязном виде, мы стремимся превратить его в «историю», располагая его разрозненные фрагменты в том или ином осмысленном порядке, закрывая глаза на многочисленные провалы в наших знаниях и понимании тех событий, выделяя взаимосвязи и закономерности, особенно в плане причинно-следственных связей между событиями и прошлым, а также того, как они формируют грядущее (согласно определению истории как изменений, происходящих с течением времени), и посредством всего этого заостряя свое внимание на том, что мы считаем истинным и важным в соответствии с предпочитаемыми нами критериями. Как журналисты-очевидцы, так и современные историки сталкиваются с одними и теми же проблемами: показания свидетелей нередко недостоверны, факты страдают неполнотой, на понимание событий журналистами и историками влияют как их личный опыт и ценности, так и опыт и ценности их информантов; наконец, немаловажно и то, что и тем и другим приходится выбирать из сумбура повседневной жизни то, что, по их мнению, наиболее существенно.
Часть III, «Места и люди», посвящена истории конкретных социальных пространств и точек зрения на протяжении всего рассматриваемого периода. Первое из этих мест (глава 5) – город и в первую очередь «улица» как географический объект и как символ. Практически для любой революции характерно то, что улица становится эпицентром публичных действий и политических смыслов, превращаясь в осязаемое социальное и политическое пространство для совершения поступков и в символ «толпы» и всего вышедшего из-под контроля. Русская улица служила территорией риска и развлечений, преступности и насилия, а также блужданий, открытий и новых запретных удовольствий. Кроме того, улица являлась пространством истории, местом для того, чтобы бросать вызов устоявшемуся порядку и демонстрировать веру в иную реальность. Не в последнюю очередь улица представляла собой и сердце демократии: то место, где люди, особенно «демократия» (так в России называли растущий класс обделенных привилегиями), добивались признания и приобщения к событиям, где они ощущали на себе и творили историю.
Темой главы 6 служит деревня, игравшая столь важную роль в стране, где большинство принадлежало к крестьянскому сословию. Но вместо того, чтобы допускать (как мы обычно делаем, описывая исторический процесс), что свидетельства о пережитом и совершенном мужчинами (вообще говоря, других свидетельств у нас почти нет) передают пережитое не только мужчинами, но и женщинами, я обращаюсь к тому, как видели революцию деревенские женщины, и задаюсь вопросом о том, каким образом женский опыт, особенно опыт несходства и неравенства, может разрушить наши допущения, напомнить нам о разнообразии «крестьянского» опыта и позиций и заставить нас по-иному взглянуть на историю крестьянской революции.
В главе 7 рассматриваются пространства империи. В России одни могли видеть в национальных и этнических различиях источник восхищения, другие могли смириться с их существованием, а третьи могли воспринимать их как угрозу и проблему, требующую решения. История этих различий – это история неравенства, ограничений, предрассудков и насилия, но в то же время и история торга, возможностей и созидания. По причине огромного разнообразия опыта имперского существования, полученного в годы революции, я воздержусь от широкого обзора и от отбора нескольких групп с «типичной» историей и вместо этого покажу, каким образом сталкивались с существованием различий, решали эту проблему и принимали участие в демонтаже Российской империи три человека: среднеазиатский исламский активист Махмуд Ходжа Бехбуди, украинский писатель и политический лидер Владимир Винниченко и загадочный еврейский писатель Исаак Бабель.
В последней главе мы рассмотрим еще одну троицу бунтарей: радикальную феминистку Александру Коллонтай, профессионального революционера Льва Троцкого и поэта-футуриста Владимира Маяковского. Все трое посвятили свою жизнь революции и принимали активное участие в строительстве нового общества, о котором мечтали, особенно после того, как к власти пришла их партия – партия большевиков. Я называю их «утопистами», несмотря на то что сами они решительно возражали против такого определения, так как я использую это понятие не в обычном (для них) пренебрежительном смысле, как указание на несбыточные мечты о совершенстве, созданном из ничего, кроме воображения, фантазии и желаний. Я имею в виду определение утопии скорее как критического отрицания того, что просто есть, во имя того, что должно быть, как радикального вызова традиционным представлениям о том, что возможно и невозможно в настоящий момент, как такого взгляда на время и историю, который усматривает в них возможность мгновенного «прыжка» (согласно знаменитому марксистскому выражению) «из царства необходимости в царство свободы». Вообще говоря, их утопические побуждения сталкивались с суровыми реалиями текущего момента и тяжелым грузом повседневности. Но я предпочитаю завершить эту книгу – так как это дает более яркое представление об истории революции, какой она воспринималась в то время, – их ранними смелыми надеждами, а вовсе не их поздними трагедиями и разочарованиями.
Интерпретацией является и сама по себе хронология. В книгах о русской революции ее пределы определяются как промежуток от февраля до октября 1917 г. (от демонстраций и мятежей, завершившихся свержением царской власти, до восстания, приведшего большевиков к власти), как 1917–1918 (до Гражданской войны), как 1917–1921 (включая Гражданскую войну), как 1917–1929 (до сталинского «великого перелома»), как 1917–1938 (до окончания «большого террора»), как 1914–1921 (в сущности, от начала одной до конца другой войны), как 1891–1924 (от первого «революционного кризиса» до смерти Ленина) и иными способами13. Каждый из этих вариантов – уже сам по себе аргумент в отношении истории, революции и того, как то и другое воспринималось в России. В моей книге рассматривается период с 1905 по 1921 год как эпоха взаимосвязанных кризисов, потрясений, радикальных перемен и возможностей. Разумеется, при этом я задаюсь вопросом о том, что все это означало для людей, живших в то время, какими им виделись эти связи и разрывы.
Те слова, которые выбирают современники, чтобы рассказать о своем опыте, уже в какой-то мере задают диапазон возможных ответов. Многие люди согласились бы с неизвестной старухой, которая в 1918 г. остановила на улице Ивана Бунина и заявила: «Пропала Россия, на тринадцать лет, говорят, пропала!»14 Другие вспоминали 1905 год как «генеральную репетицию» (знаменитые слова Ленина) и первый бой, а к прошедшим с тех пор годам относились как к времени, ушедшему на то, чтобы подготовиться и организоваться. А третьи описывали нечто гораздо менее определенное: ощущение того, что эти годы были «смутным временем», периодом «катастрофы», «неуверенности», «замешательства», «нестабильности», «неопределенности» и «неприкаянности», но в то же время и периодом «героизма», «надежды», «света», «спасения» и «возрождения». Такой набор интерпретаций не отличался постоянством даже в тех случаях, когда речь шла о конкретных людях: одни суждения и настроения могли сменяться другими. Никакая интерпретация и никакая эмоция не могли служить достаточным объяснением. Не могут они служить достаточным объяснением и для нас, всматривающихся в то время.
Часть I
Документы и сюжеты
Глава 1
Весна свободы: прогулка в прошлое
Всякая современная революция – это настоящая словесная вакханалия. Бесси Битти, репортер The San Francisco Bulletin, прибыв в начале июня 1917 г. в российскую столицу Петроград (германоязычное название столицы, Санкт-Петербург, было патриотично изменено после начала мировой войны), увидела, что все улицы и площади около вокзала заполнены толпами людей, оглашавшими воздух разговорами: «Студенты, крестьяне, солдаты, рабочие изливали в ночь водопады слов». Когда она осведомилась, что делают все эти люди – «уж не случилась ли еще одна революция?» – ей ответили: «Ничего не делают. Просто разговаривают. Это продолжается еще с марта… Они говорят и днем, и ночью, не умолкая ни на миг»15. Редакторы одной из ведущих российских газет отмечали то же самое в начале осени, хотя уже без такого же наивного восхищения: «В России нет власти, нет законности, нет политических действий, но зато обилие политических слов»16.
Революция в самом деле выпустила на волю потоки слов, за которыми стояли попытки людей осмыслить эти исторические дни. О революции говорили на улицах и площадях, на заводах и в селах, в солдатских казармах, в трамваях и поездах, в кабаках, не говоря уже о митингах, проводившихся различными группировками. Значительная часть сказанного тогда навсегда утрачена. Но многое попало в газеты, брошюры, листовки, плакаты и прочие образчики печатного слова, хлынувшие из типографских станков, избавленных от оков цензуры, и передававшиеся из рук в руки, порождая при этом новые слова, включавшие растущую гору резолюций, воззваний и заявлений, принимавшихся на митингах. Слова превратились в характерную черту общественной жизни и главный механизм практической политики. Этот механизм, сетовали многие, часто подменял реальные действия. Политические теоретики указывали, что оживленная «общественная сфера» – социальное пространство для объединения в коллективы и свободного обмена мнениями по вопросам, волнующим общество, – необходима для развития «гражданского общества», представлявшего собой принципиальную основу демократического общества. Россия после свержения монархии превратилась в республику слов. Среди этих слов преобладало слово «свобода», не в последнюю очередь вследствие своей способности уловить и выразить – как в идейном, так и в эмоциональном плане – смысл этих неожиданных и драматических событий. Мария Покровская, возможно, самая выдающаяся представительница либерального феминизма в России тех лет, сформулировала это простыми и характерными словами: «Россия неожиданно перевернула новую страницу в своей истории и написала на ней: „Свобода!“»17
То, что осталось от этого словесного потопа, составляет архив историка, к которому я обращусь в этой главе, вывернув наизнанку традиционный способ работы историков с документами. Обычно мы выстраиваем тщательно продуманное изложение и аргументацию, опираясь на большой корпус фактов, в качестве доказательств и иллюстраций приводя в цитатах и примечаниях существенные фрагменты из первичных источников. В этой главе, как и в других книгах из серии «Оксфордские истории», слово получат сами документы. Этот подход не обязательно более «правдив» по сравнению с теми случаями, когда изложение диктуется интерпретацией, избранной историком. Как я уже отмечал во введении, большинство историков с досадой осознает, что архив первичных источников уже является плодом интерпретаций: его содержание может быть продиктовано условностями газетных корреспонденций или языка, используемого в резолюциях, стремлением угодить аудитории, политическими ценностями и задачами и не в последнюю очередь представлениями авторов этих источников о том, что важно и что неважно. Историки, отбирая в архиве те или иные материалы, подвергают его дальнейшей фильтрации. С учетом подхода, описанного мной во введении, читатель не удивится, когда я раскрою свои карты: документы, приведенные в этой главе, отобраны из многих тысяч, прочтенных мной, не потому, что они типичны (этот идеал в любом случае иллюзорен), а потому, что они показательны: эти документы говорят нам, каким образом люди пытались осмыслить пережитое ими как в интеллектуальном, так и в эмоциональном плане.
Отбирая документы, иллюстрирующие историю революции, я мог бы дать слово одному-единственному персонажу – скажем, такому творцу истории, как Ленин, или более скромной личности, какому-нибудь простому рабочему, участвовавшему в исторических событиях на низовом уровне. Главные события данной эпохи: Кровавое воскресенье 1905 г., Октябрьский манифест и новые Основные законы, в 1905 и 1906 гг. положившие начало полуконституционной монархии, начало того, что выльется в опустошительную войну летом 1914 г., демонстрации, забастовки и мятежи в феврале 1917-го, завершившиеся свержением царского правительства, создание Временного правительства из представителей либеральной элиты наряду с возникновением Совета рабочих и солдатских депутатов во главе с социалистами, свержение Временного правительства от имени Совета, осуществленное большевистским крылом Российской социал-демократической рабочей партии, и новые бедствия, вызванные Гражданской войной.
Вместо этого в данной главе будет приведено несколько точек зрения на один из ключевых моментов истории – причем такой, который скорее является не событием, а последствием событий: речь идет о «весне свободы» в 1917 г. Представьте себе, что мы можем ходить по улицам в эти первые месяцы революции: присутствовать на демонстрациях и митингах, слушать речи, говорить с людьми в публичных местах или у них на работе, а также читать все, что нам попадется. Но самое главное – представьте себе, что мы можем спрашивать у людей, как они понимают великую, всеохватную и в то же время смутную идею, по всеобщему мнению служащую определением революции: «свободу». Сделать это нам поможет то, что осталось от этого потопа слов – включая репортажи русских журналистов, в самом деле ходивших по улицам, слушавших и записывавших, пытавшихся уловить то, что значили для людей свобода и революция, и в то же время внушить читателю собственное мнение по поводу того, что они должны были значить.
Весна издавна служила метафорой, связанной с политической борьбой за свободу – по крайней мере, начиная с европейской «весны народов» 1848 г. и кончая такими недавними революционными событиями, как «арабская весна». Политическая сила этой метафоры основывается на физических явлениях, происходящих весной, когда солнце светит все ярче, холода отступают, сходит снег и природа пробуждается после зимнего сна. Кроме того, в христианской культуре эта метафора опирается на ассоциации с Пасхой, священным праздником возрождения и спасения. В России о политической «весне» впервые заговорили в 1904 г., хотя речь тогда шла о либеральных реформах сверху, а не о революции снизу. В последние десятилетия царского режима русские художники и писатели – и в первую очередь Игорь Стравинский в своем балете 1913 г. «Весна священная» – неоднократно обращались к теме весны, исследуя метафорический конец тьмы и холода, драматическое пробуждение и перспективы новой, счастливой жизни.
После внезапного краха, постигшего самодержавие в марте 1917 г., слово «свобода» было объявлено лозунгом революции и стало ассоциироваться с лавиной смыслов, уже порожденных долгой историей русской политической оппозиции: концом принуждения, освобождением индивидуума, давшим ему (а в некоторых случаях и ей) возможность полностью реализовать свой человеческий потенциал, возникновением жизненно важной публичной сферы, обеспечивающей участие в политических и гражданских делах. Свобода нередко связывалась с эмоциями: удовольствием и счастьем или, по крайней мере, их ожиданием, чувством существования в эру чудес, ощущением невероятного спасения, пришедшего в разгар неслыханных катастроф, потерь и разрушений. Как мы увидим, это осложнялось конфликтами, заложенными в тех смыслах «свободы», которые буквально составляли часть языка: присутствующим в русском языке различием между «свободой» и «волей», хотя в жизни это различие не так заметно, как в словарях. Авторитетные русские словари объясняют, чрезмерно упрощая ситуацию, что «воля» – это свобода индивидуума, духа, их способность поступать по своему желанию, «свобода» же как таковая связана с социальными отношениями, группами и законами, которые освобождают человека и в то же время защищают его. Иными словами, «воля» определяется как отсутствие ограничений, ассоциируясь в русской культуре и истории с открытыми степными пространствами, бунтарями и разбойниками: воля – это свобода в ее наиболее крайних, хотя и далеко не всегда дружелюбных или милосердных проявлениях. Собственно же «свобода», согласно этому толкованию, представляет собой удовлетворение своих желаний, потребностей и интересов с учетом свободы других людей. В России XIX века идея «свободы» ассоциировалась с историей европейской политической борьбы, особенно с первым компонентом знаменитой троицы «свобода, равенство и братство»18. Для низших классов «свобода» была менее знакомым понятием, чем «воля», хотя и становилась все более популярной в 1917 г. – возможно, именно в силу того, что это слово было менее знакомым или понятным и потому отличалось открытостью, вполне отвечавшей новым ощущениям, идеям и желаниям.
Своеобразие этих смыслов «свободы» в русском языке не следует преувеличивать. Русские не были исключены из европейских и глобальных дискуссий о значении свободы и воли. Например, в 1917 г. даже на улицах и в многотиражных газетах можно было расслышать все тот же конфликт между тем, что называлось «вредной» волей и «полезной» свободой: между свободой как освобождением от всяких ограничений и свободой как возможностью справедливости, между свободой, открывающей перед индивидуумом возможность достижения счастья, и свободой, гарантирующей условия для счастья, между внутренней свободой и свободой, полностью реализованной в политической и общественной жизни19. Кроме того, в повседневной жизни мы можем услышать революционные отголоски определения свободы как маловероятного чуда, которое покончит с суровыми реалиями повседневной материальной жизни, деспотическими социальными и политическими структурами и даже с пределами человеческих возможностей. Впоследствии Ханна Арендт определяла подобную свободу как радикальное «новое начало», «невероятное чудо», «бесконечно малую вероятность», которая тем не менее неизбежна, ибо такова природа человеческого существования, само возникновение которого имело бесконечно малую вероятность. Поэтому, – указывает она, – нет ничего неестественного и нереалистичного в том, что люди «ждут непредвиденного и непредсказуемого, что они готовятся к „чудесам“ в сфере политики и ожидают их», несмотря на то что на весах реальности «перевешивает катастрофа»20. Еще раньше, в разгар Второй мировой войны, Вальтер Беньямин, друживший с Арендт, тоже говорил, что история человечества движется к «катастрофе», но утверждал, что в силу самой своей природы она содержит в себе хотя бы ничтожно малую возможность избавления, искупления и спасения – чудесного нового начала, «весны»21. Революции представляют собой одно из сильнейших в истории выражений этого желания, мечты и возможности. Как выразился Беньямин, революции взрывают «континуум истории» – стабильное течение времени, при котором нарождающееся будущее настолько зависит от настоящего, что изменения могут быть лишь постепенными и основаны на том, что есть, а не на том, что могло бы быть, – и позволяют человечеству совершить «прыжок под вольным небом истории» (Sprung unter dem freien Himmel der Geschichte): речь идет об истории как радикальной возможности22. Или, согласно знаменитому выражению Карла Маркса и Фридриха Энгельса, использовавших ту же метафору, революция – это «скачок человечества из царства необходимости в царство свободы»23.
Но достаточно голой теории: настало время прогуляться по революционным улицам.
1
Если бы мы прибыли в Россию в первые дни нового 1917 г. и раскрыли местную газету, чтобы сориентироваться в текущих событиях и настроениях, то столкнулись бы со знакомой нам традицией: новогодними размышлениями о том, что старое уходит и приходит новое, о повседневной поступи истории. В начале 1917 г., когда шел уже третий год войны и экономического кризиса, никто не мог себе представить, что до революции осталось всего несколько недель. Напротив, всем казалось, что ничего не изменится – по крайней мере, не изменится к лучшему. Если бы нам попался номер популярной петроградской «Газеты-копейки» от 1 января, мы бы наверняка обратили внимание на риторический вопрос редактора о том, почему мы празднуем приход нового года в полночь, среди ночной тьмы. Потому что, – отвечал редактор, – нам стыдно. «Нам стыдно за прошлое, стыдно за наше безучастие и равнодушие к жизни текущей – и только, как бы в самооправдание, мы кричим о более лучшем, о более светлом. А лучшее ушло, уходит, мы же становимся хуже и хуже»24. Авторы других передовиц были настроены более оптимистично или отказывались поддаваться разочарованию, утверждая, что люди должны сохранять надежду – хотя бы по той причине, что русские люди перенесли уже столько страданий. Например, если бы мы были в Москве, то наше внимание могла бы привлечь следующая новогодняя передовица в «Ежедневной газете-копейке», такой же массовой газете, озаглавленная «В 1917 году» и написанная постоянным колумнистом П. Борчевским (о котором мы не знаем ничего, кроме имени, которым он подписывал свои материалы). Он предлагал следующую интерпретацию традиционного русского новогоднего поздравления «С новым годом, с новым счастьем!»:
Поверьте, что без всякого самообольщения мы имеем полное право ждать от нового года непременного счастья. И это счастье придет!..
Оно будет заключаться в перемене и в том или ином разрешении событий, которые сейчас сгрудились, напряглись, затянулись мертвым узлом…
Аргумент о необходимости надежды, веры в то, что доверие к будущему в конце концов оправдается, стал общим местом в новогодних передовицах. Но это была скорее просьба, чем аргумент, изъявление веры, основанное в большей мере на усталости от безнадежности, чем на уверенности в грядущих переменах. Борчевский признавал сомнения, одолевавшие общественность:
О том, что сейчас творится у нас в России, можно говорить только с чувством смятения.
Совершенно не представляя себе, что будет дальше, мы с жадностью ловим слухи и живем в мире тяжелых догадок и предположений.
Эта напряженность политической атмосферы долго продолжаться не может.
За последнее время, даже, можно сказать, за последние дни, – в России случилось слишком много такого, что заставляет нас трепетать от нервного ожидания будущего:
– Что же дальше?! Чем же это все кончится?! А кончиться, разрешиться должно.
И будет это в 1917 году.
Новый год «определенно ответит» на злободневные вопросы, хотя эти ответы не обязательно будут устраивать современников. Но неопределенность хуже, чем четко очерченные проблемы. Читатели подцензурной прессы были отлично знакомы с проблемами, о которых нельзя было говорить в открытую на страницах газет, особенно с непомерными страданиями, вызванными войной, экономическим кризисом и недееспособностью правительства. Но каков будет ответ?
Много еще волнующего и беспокоящего мир откроет и разъяснит он [новый год].
И станет всем легче.
Вот это то счастье облегчения, счастье явной опасности или явного добра и ждет нас в 1917 году.25
Очевидных причин для того, чтобы ожидать этого, не существовало. Тем больше было оснований для надежды на чудо.
2
2 марта 1917 г. (по использовавшемуся в то время в России юлианскому календарю, на 13 дней отстававшему от западноевропейского григорианского календаря) император Николай II отрекся от престола. Он сделал это под давлением со стороны генералов и других представителей элиты после того, как войска, которым было приказано покончить с демонстрациями в Петрограде, восстали и уличные беспорядки превратились в политическую революцию. Мало кто ожидал, что царская власть будет низвергнута, хотя ее авторитет с начала войны постепенно уменьшался. После отречения царя улицы заполнили ликующие толпы. Газеты пытались передать настроение масс:
– Засияло солнце красное… Рассеялись гнилые туманы. Всколыхнулась Русь великая! Восстал народ многострадальный. Пало кошмарное иго. Свобода и счастье – впереди…
– Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра-а!
Громом раскатистым гремит тысячеустный крик обрадованных людей, аплодирующих бравому оратору-студенту.
Из конца в конец несется возбужденный говор.
Лица всех напряженные, глаза блестящие, жесты смелые и вольные.
Любуются люди развевающимися высоко над головой красными флажками, смотрят по сторонам, собираются в большие толпы, делятся впечатлениями новыми, неожиданными.
Многие обнимаются, целуются, поздравляют друг друга и с жадностью набрасываются на разбрасываемые прокламации.
Читают громко, отрывисто, волнуясь и горячась.
Из уст в уста передается долгожданная радостная весть:
– Свобода! Свобода! Свобода…
Слезы у многих на глазах поблескивают.
Неудержимая буйная радость…26
И в стиле, и в содержании подобных репортажей с городских улиц мы ощущаем что-то вроде ощущения чуда, неожиданного нового начала, невероятного рождения новой жизни, но в то же время и чувство того, что эта опьяняюще-радостная «новая жизнь» может с той же легкостью исчезнуть без следа. Однако в тот момент казалось, что «свобода» обладает магической способностью преодолевать взаимно противоречивые идеи и настроения, включая неуверенность и страх. Эйфорическая аура «свободы» ощущалась повсюду. И это гиперболическое, эмоциональное и (что было очень удобно) смутное понимание свободы как «Великой радости», «священной» поры «Возрождения», обещания «Счастья» разделялось едва ли не всеми. Казалось, без заглавных букв и восклицательных знаков было не обойтись, чтобы дать понять, что это не обычные чувства и убеждения. Перед лицом военных катастроф и экономических и политических провалов тогда все казалось возможным и все были заодно. Но это продолжалось недолго.
3
Во время этой воображаемой прогулки, слушая, читая и расспрашивая людей о смысле «свободы», наряду с расплывчатыми и гиперболическими заявлениями о новой и счастливой эпохе мы не могли бы не заметить обилия солдат, нередко разъезжавших на автомобилях и восторженно стрелявших в воздух. Представьте себе следующую сцену в военном гарнизоне столицы (рис. l). Эти солдаты в стремлении увековечить роль, сыгранную ими в революции, позируют фотографу рядом со своим броневиком. Из больших жирных букв, написанных на его борту краской или мелом, складывается слово «СВОБОДА!». Эту революционную мизансцену можно прочесть в качестве интерпретации данного слова. Как минимум солдаты как будто бы заявляют претензию на роль в истории. Под башней видны контуры флажка с обозначением их части – «Броневое отделение» – и дата: 28 февраля 1917. 27 февраля стало решающим моментом революции в российской столице: именно тогда к демонстрантам, состоявшим главным образом из рабочих, присоединились восставшие солдаты гарнизона (тоже преимущественно из рабочих), после чего царское правительство лишилось власти на улицах – и в первую очередь возможности прибегать к насилию с тем, чтобы принудить противников к молчанию. Соответственно, именно 28-е число стало первым днем «свободы», и честь этого исторического свершения могли себе приписать солдаты. Кроме того, сцена на снимке указывает и на взаимоотношения между свободой и силой: свобода несла с собой не только лишение государства возможности прибегать к насилию для подавления беспорядков, но и угрозу нового насилия, направленного на защиту свободы, а также, возможно, достижение тех позитивных благ, которые обещала свобода.

РИС. 1. Солдаты позируют у броневика, 28.02.1917
(Российский государственный архив кинофотодокументов, Москва)
Воинственные позы солдат и демонстрация ими оружия как будто бы решительно заявляли, что свобода зависит от тех, кому принадлежит право насилия. Солдат у дверцы, с кинжалом на поясе, целится пистолетом в объектив. Бойцы на переднем плане, припавшие к земле под стволом пулемета, вооружены и готовы к бою. Эту сцену можно интерпретировать и как сюжет о мужчинах и мужественности. Хотя революцию начали женщины, отважно вышедшие на петроградские улицы в конце февраля, мотивом этого снимка служат храбрость и бдительность вооруженных мужчин. Но не все на нем настолько однозначно. В то время как один из бойцов, пристроившихся над словом «Свобода!», держит в руке пистолет и свирепо глядит на нас, другой выглядит расслабленным и слегка улыбается. А на стене гаража позади броневика написаны слова «Курить строго запрещено». Они попали в кадр чисто случайно, представляя собой просто деталь интерьера на оружейном складе. Но, может быть, не будет слишком большой вольностью увидеть в них символ: примечание, указывающее на сохранение власти и правил среди горючих материалов, напоминание о необходимости поставить свободе какие-то пределы.
4
Все говорили о «весне свободы». Разумеется, метафора весны скрывает в себе возможность возвращения осени и зимы. Солдаты, позирующие на предыдущем снимке, как будто бы говорят: «Поэтому-то вам нужны мы и наше оружие». В середине марта в московской «Ежедневной газете-копейке» появилась передовица «Весна России», подписанная одной лишь буквой «Б.». «Первая весна России… – писал автор передовицы, стремившийся передавать витавшие в воздухе настроения рублеными, декларативными вступительными фразами, – Весна возрождения и обновления. Весна свободы». Эти фразы были типичными и узнаваемыми, так же как и содержавшиеся в них обращения к патетике и их форма, звучащая скорее как выстрелы на улице или как декламация стихов, чем как прозаический текст. Б. пытался передать ощущение свободы и другими выражениями, характерными для тех дней. Предпочтение отдавалось метафорам, так как обычные слова казались неподходящими.
Длительная зима сурового произвола и насилия – побеждена…
И не перспективы, как писали еще «вчера», открываются перед новой Россией, а реальные возможности, широкие горизонты…
Великая русская революция, такая быстрая, такая необычайная, как кислород умирающему человеку, пришла для спасения русского народа тогда, когда «верхи» ее не ждали.
Все революции приходят неожиданно. И тем грандиознее их приход.
Они рождаются стихийно, налетают, как ураган, и вырывают свободу для истомленного народа…
«Так было, так будет»…
Слова, – признавал автор, – заключают в себе силу среди этой освободительной бури. Свободе, вырванной у старого режима, не обойтись без свободы слова. А это означало не только формальное отсутствие цензуры или хотя бы одну лишь юридическую защиту свободы слова и свободы печати, но и радикальное изменение самого духа публичного языка:
И старые, беззубые слова, и истрепанные, заезженные шаблоны, и вековой эзопов язык – исчезнувшие последние тени бесконечной русской – «1001 ночи»… [аллюзия на «азиатскую» политическую отсталость России и ее тиранический режим. – Прим. авт.\
В судорогах и агонии, извиваясь и исчезая, они были разорваны первыми лучами солнца…
Но новое все еще было слишком слабым и хрупким, и потому свобода – особенно свобода слова – нуждалась в защите.
Раскрыты эти кошмарные «кавычки», исчезли «навьи чары» российской действительности, разрушены несменявшиеся посты для слежки за скованным языком русской печати.
Их нет… Пришла новая стража и сняла бюрократический караул.
И эта стража уже стоит на посту новых завоеванных позиций.
Она должна стоять, как верный часовой, встретивший зарю обновления, переживающий первую весну новой России.
Пусть только в виде намека, но в воздухе все же можно ощутить беспокойство. И с течением месяцев это беспокойство, как и предупреждения, будет становиться все более явным. Но в данный момент, – заключал автор, – гарантированы самые чудесные результаты, если освобожденные люди России проявят ответственность и бдительность:
Приходит весна жизни…
Весна грандиозного государственного строительства, коренных реформ и роста молодой России.
И вы, встречающие первую весну в свободной стране, должны помнить, что от вас самих, от вашего умения, такта и организованности зависит всецело возможность встречать каждый год такую весну…
Будьте на страже завоеванной свободы, и ослепительная жизнь вознаградит вас за это…27
5
Знакомясь с газетами первых дней революции, мы бы наверняка не прошли мимо «Известий», газеты Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов – органа выборных представителей и социалистических активистов, созданного одновременно с Временным правительством. «Известия» пытались играть роль рупора низших классов, «демократии». И мы почти наверняка обратили бы внимание на стихи, напечатанные почти в каждом номере и нередко принадлежавшие перу рабочих и солдат. Поэзия в те дни революции обладала особой притягательной силой, не в последнюю очередь для трудящихся, часть из которых обратились к поэзии, чтобы выразить свои чувства и мысли по поводу свободы и революции, и нередко посылали плоды своего творчества в газеты. Так, в последние дни марта в «Известия» пришло написанное аккуратным почерком стихотворение Степана Степанова, матроса 9-го флотского экипажа Балтийского флота:
Рассвело. Вставай, угнетенное племя,
Вставай, цепями скованный народ.
Под гнетом брошенное семя
Взошло и принесло обильный плод.
Разверни свои сильные плечи,
Кто возмутит твой кровью купленный путь?
И приспешники царственных тронов
Твой прогресс, твое знамя свободы – о нет,
не возьмут!
Посягнет кто на храм твой священный,
Кто посмеет его осквернить?
Нет, никто – ты герой, ты титаник великий,
Все и всё пред тобой замолчит.
Свобода и сила связаны здесь одно с другим, так же как к защите свободы «готов» броневик с надписью «Свобода!». И в то время как фундаментом недемократической и репрессивной власти служат кровь и оковы, свободу защищает ее собственная грозная сила. Нам внушают, что свобода нуждается в храмах и пушках.
Матрос Степанов вместе со стихотворением послал в газету сопроводительную записку, в которой извиняется за малограмотность и за то, что он «совершенно незнаком с правилами стихосложения». Но он увязывает недостаточное образование с обстановкой в стране, возлагая вину на «проклятого деспота», который «с дней детства не давал мне научиться», а также на низкий уровень обучения в своей отсталой провинциальной школе. Его слова следует читать таким образом, что подобные последствия исторического неравенства и вызвали необходимость его стихов для революции. «А теперь великое, грозное время. Мы все должны энергично, не покладая рук работать. И так хочется быть полезным и чем-нибудь помочь делу великому, делу народному»28. Он полагал, что недостаток поэтического мастерства в его стихах компенсируется их честностью и правдивостью; более того, его извинения за незнание «правил» лишь усиливали ценность его слов как выражения истины. А весной 1917 г. считалось, что правдивые слова способны принести людям свободу.
6
Второй день апреля 1917 г. по православному календарю пришелся на пасхальное воскресенье. Поздравительные открытки были относительно новым изобретением. Следующие две открытки очень красноречивы в плане идей и настроений, владевших людьми в том году.

РИС. 2. Открытка «Свобода России», Пасха 1917 г.
(Отдел эстампов Российской национальной библиотеки, Санкт-Петербург)29
На рис. 2 петух, над которым помещено традиционное пасхальное приветствие «Христос воскресе», венчает собой зарю – слова «Свобода России», написанные на большом красном пасхальном яйце.

РИС. 3. Открытка «Да здравствует республика!», Пасха 1917 г.
(Отдел эстампов Российской национальной библиотеки, Санкт-Петербург)
На рис. 3, под тем же приветствием, на фоне восходящего солнца рабочий и солдат обмениваются рукопожатием солидарности над уже совсем огромным пасхальным яйцом с надписью: «Да здравствует республика!» Хотя это выражение смысла свободы путем сочетания светского и священного (а также природы и христианства) может вызвать у нас недоумение, такое отождествление воскресения Христова с возрождением России было абсолютно характерно для того времени.
The free sample has ended.