Read the book: «Жизнь как она есть»
Хейзел Джоан Роули,
которая так резко
захлопнула дверь,
что поймала нас.
Maryse Conde
LA VIE SANS FARDS
© 2012 by Editions JC Lattès
© Клокова Е., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
* * *
Ну почему любая попытка рассказать о себе оборачивается набором полуправдивых фраз? С какой, скажите на милость, стати автобиографии или мемуары так часто состоят из выдумок, заставляющих правду затуманиться, а потом и вовсе исчезнуть? Что вынуждает человеческое существо создавать картину жизни, настолько отличную от реально прожитой? Хотите пример? Извольте! Читаю в материалах, написанных моими пресс-секретарями для журналистов и книготорговцев по сведениям, предоставленным мною лично: «В 1958-м Мариз выходит замуж за гвинейского актера Мамаду Конде, которого впервые увидела на сцене театра «Одеон» в «Неграх», пьесе Жана Жене, поставленной Роже Бленом2. В том же году она уезжает с ним в Гвинею, единственную африканскую страну, ответившую нет неоколониальной политике Шарля де Голля, не вошедшую в состав Французского содружества и декларировавшую полный государственный суверенитет».
Привлекательная картина, не так ли? Любовь, вдохновленная гражданской и политической пассионарностью. А между тем в этой фразе содержится целый ряд фальсификаций. Я никогда не была на спектакле по пьесе Жене и потому физически не могла увидеть игру Конде. Когда мы жили в Париже, он выступал в третьесортных театриках и изображал «темнокожую братию», как сам честно признавался.
Арчибальда в постановке Роже Блена Конде сыграл только в 1959-м, когда мы переживали первое из наших расставаний. Брак вышел не самым удачным… Я преподавала в Бенжервиле – городе на берегу лагуны Эбрие Гвинейского залива, в юго-восточной части Берега Слоновой Кости3, где родилась наша первая дочь Сильви-Анна.
Итак, скажу, выразив своими словами фразу из «Исповеди» Жан-Жака Руссо: хочу показать себе подобным одну женщину во всей истинности ее натуры, и этой женщиной буду я4.
В определенном смысле я всегда испытывала страсть к правде, что часто не шло мне на пользу – как в личном, так и в общественном плане. В книге воспоминаний «Сердце, обреченное на смех и слезы. Подлинные сказки моего детства» я рассказываю, как зародилось мое, с позволения сказать, писательское призвание. Это случилось двадцать восьмого апреля, в день рождения моей матушки. Мне было десять лет, и я ее обожествляла, несмотря на взбалмошный нрав родительницы. Вообразим, что я сочинила в ее честь нечто среднее между стихотворением и интермедией, попытавшись описать эту многогранную личность – то нежную и безмятежно спокойную, как морской бриз, то полную сарказма и ворчливую. Мама молча выслушала бы «оду» в исполнении одетой в голубое платье дочери, подняла бы глаза, полные слез (к моему изумлению!), спросила бы «на выдохе»: «Такой ты меня видишь?» – подарив чувство могущества, которое я стремилась бы переживать снова и снова, в каждой новой книге.
Сочиненный апокриф великолепно иллюстрирует невольные попытки приукрашивания, с которыми я борюсь. Я часто мечтала шокировать читателей, разоблачив излишний пафос, заставив его прилюдно испустить дух напыщенности. Мне не раз приходилось сожалеть о том, что никто не обращает внимания на стрелы, которыми я нашпиговала свои тексты. В романе «В ожидании паводка», выпущенном в 2010 году издательством Jean-Claude Lattès, я написала: «Разве террорист не есть обычный отверженный – от родины, от ее богатств, от счастья, – отчаянно желающий быть услышанным, допускаю, что варварскими методами?»
Я надеялась, что в нашу чрезмерно осторожную эпоху подобное определение вызовет различные реакции, но только Дидье Жакоб из Le Nouvel Observateur5 задал вопрос на эту тему, когда брал у меня интервью.
Я, конечно же, не считаю, что назначение писателя только в том и состоит, чтобы шокировать читателей. Страсть к писательству накрыла меня без предупреждения. Я ни в коем случае не сравню ее с неким таинственным злом, поскольку она доставляет мне неизбывное удовольствие. Я скорее сравню эту страсть с пугающей неотложной необходимостью, в причинах которой так и не сумела разобраться. Будем помнить, что я родилась в стране, где не было ни одного музея, ни одного театра, а писатели, знакомые нам по школьным учебникам, обитали в Иных Мирах.
Я не была вундеркиндом из тех, кто в шестнадцать лет сочиняет гениальные тексты. Первый роман увидел свет, когда мне было сорок два года (другие в этом возрасте начинают убирать в стол бумагу и ластики), приняли его очень плохо, что я восприняла стоически как провальный стартап будущей карьеры литератора. Я поздно дебютировала, потому что трудно жила, но когда проблем стало меньше, смогла заменить подлинные драмы литературными.
В романах «Сердце, обреченное на смех и слезы» и «Победа, остро́ты и слова» я в деталях описала среду, из которой вышла. Успешный фильм Юзан Пальси «Аллея черных лачуг» создал у зрителей совершенно определенный образ Антильских островов… с которым я категорически не согласна! Не все антильцы – «проклятьем заклейменные», от рассвета до заката потеющие на плантациях сахарного тростника6. Мои родители относились к нарождавшемуся классу мелких буржуа и весьма заносчиво называли себя Великими неграми. В защиту матери и отца скажу, что их детство было ужасным и они желали любой ценой оградить своих детей от страданий. Моя мать Жанна Кидаль была незаконной дочерью неграмотной мулатки, которая так и не выучилась говорить по-французски. Она убиралась у белых по фамилии Вахтер и очень рано узнала, что такое стыд и униженность. Мой отец Огюст Буколон, тоже незаконнорожденный, остался сиротой, его мать погибла на пожаре, когда их хижина занялась и сгорела в считаные минуты. Трагическое происшествие имело, как ни дико это звучит, «полезные» последствия. Вахтеры позволили моей матери присутствовать на занятиях гувернера с их сыном, что, учитывая цвет кожи девочки, сделало ее аномально образованной и позволило в дальнейшем стать одной из первых чернокожих учительниц ее поколения. Мой отец, сын нации7, получил образование – редкость для того времени! – и в конце концов основал небольшой Потребительский Ссудный банк, обслуживавший чиновников.
Молодожены Жанна и Огюст были первой темнокожей супружеской парой, владевшей автомобилем «Ситроен С4», они построили на мысе трехэтажный дом и проводили отпуск на берегу реки Сарсель в Гояве8, в собственном «доме отдыха». Родители так возгордились, что растили моих семерых братьев, сестер и меня в полном незнании окружавшего нас общества и презрении к нему.
Я была младшим ребенком, меня баловали больше всех остальных детей и предрекали потрясающее будущее. Я охотно верила. В шестнадцать лет, собираясь на учебу в Париж, я не знала креольского языка, никогда не ходила на Левоз – традиционное гваделупское сельское музыкальное представление, мне были чужды и ритмы антильских танцев под аккомпанемент больших креольских барабанов гвока. Даже антильскую пищу я считала грубой и невкусной.
В моей нынешней жизни не происходит ничего особенно драматичного – кроме подкрадывающейся на мягких лапах старости и болезней, в чем нет ничего сверхъестественного и никого не может заинтересовать. Я лучше постараюсь описать то особое место, которое Африка занимала в моей жизни – реальной и воображаемой. Что я там искала? До сих пор точно не знаю. Пожалуй, самым правильным будет вспомнить «Любовь Свана» Марселя Пруста и повторить слова его героя:
«Как же так: я убил несколько лет жизни, я хотел умереть только из-за того, что всей душой любил женщину, которая мне не нравилась, женщину не в моем вкусе!»9
I
«Лучше неудачно выйти замуж, чем остаться старой девой»
Гваделупская пословица
Я познакомилась с Мамаду Конде в 1958 году, в Доме студентов Западной Африки, большом обветшалом здании на бульваре Понятовски в Париже. Африка, ее прошлое и настоящее, занимала все мои мысли, я подружилась с сестрами Раматулэ и Бинету, представительницами гвинейской народности пёль. Мы встретились на политическом митинге на улице Дантона, в Зале научных обществ, не сохранившемся до наших дней. Девушки приехали из Лабе, города в центральной части Гвинеи, они показывали мне пожелтевшие фотографии своих почтенных родителей, одетых в бубу10 из базена – полульняной саржи. Они сидели перед круглыми хижинами, крытыми соломой, смотрели в объектив, улыбались и были до того трогательными, что я расчувствовалась.
По Дому студентов гуляли сквозняки, мы кипятили воду на крошечной угольной плитке и пили зеленый чай с мятой. Как-то раз, во второй половине дня, к нам присоединилась группа гвинейцев.
Все называли Конде Стариком – в знак уважения, как я позже узнала, кроме того, из-за седины в волосах он выглядел старше большинства студентов. Говорил он всегда назидательным тоном, как старейшина рода, изрекающий глубинные истины, хотя родился в 1930 году. Удостоверение личности противоречило и внешности, и манере поведения… Конде вечно мерз и потому заматывал шею толстым шарфом ручной вязки и надевал под тяжелое темно-коричневое пальто два, а то и три свитера. Нас познакомили, и я удивилась: что этот тип делает в Консерватории искусств и ремесел на улице Бланш, неужели он и правда артист? С такой-то дикцией и высоким голосом?! Честно говоря, раньше я бы с ним вряд ли заговорила, но теперь моя жизнь совершенно переменилась. Меня прежней не стало. Высокомерная Мариз Буколон, наследница Великих негров, приученная презирать «нижестоящих», получила смертельное ранение. Я избегала старых друзей и хотела одного – чтобы обо мне забыли. Я ушла из лицея Фенелона11 и больше не кичилась своим положением одной из немногих гваделупок, готовящихся к поступлению в Высшую школу и имеющих все шансы преуспеть. У меня появился новый «знак отличия». Журнал Esprit опубликовал фрагменты книги Франца Фанона12 «Черная Кожа. Белые Маски», которую я сочла клеветой на антильское общество и написала открытое письмо в редакцию, заявив, что автор ничего не понял и ни в чем не разобрался. Ответом на пламенное послание молодой девушки стало приглашение от редактора журнала Жан-Мари Доменаша13 посетить улицу Жакоб и высказать критические замечания.
Позже в редакции побывал и гаитянец Жан Доминик14, будущий герой документального байопика «Агроном» американского режиссера Джонатана Демме. Я уже не помню всех обстоятельств нашей встречи с Домиником – человеком, так сильно повлиявшим на мою жизнь, но у нас случился замечательный интеллектуальный роман. Если помните, меня воспитывали в изоляции, и я почти ничего не знала о Гаити. Жан Доминик не только лишил меня невинности (можно сказать, ввел в мир страсти), но и просветил насчет les Africains chamarrés — ряженых африканцев15, по презрительному определению Бонапарта. Я узнала о самоотверженности и чистоте помыслов Туссена Лувертюра16, успехе Жан-Жака Дессалина17 и первых трудностях новой Черной Республики. Он дал мне прочесть книги «Хозяева росы» Жака Румена18, «Господь смеется» Эдриса Сент-Амана19, «Добрый генерал Солнце» Жака-Стефана Алексиса20 и, говоря коротко, приобщил к невероятным богатствам земли, ранее мне неизвестной. Благодаря этому человеку я всем сердцем привязалась к Гаити, и эта любовь осталась со мной навечно.
Я собрала все имевшееся у меня мужество и объявила, что беременна, Жан был совершенно счастлив и воскликнул: «На этот раз я жду маленького мулата!» – поскольку предыдущая жена подарила ему двух дочерей (одна из них, Ж. Ж. Доминик, родившаяся в 1953 году, стала писательницей, журналисткой и педагогом, живет в Квебеке).
И тем не менее на следующий день, явившись к нему на квартиру, я застала его за сбором чемоданов. Он с абсолютной убежденностью объяснил, что над Гаити нависла чудовищная угроза, и исходит она от врача по имени Франсуа Дювалье21, заявившего о намерении участвовать в президентских выборах. Он чернокожий, и масса людей, которым осточертели президенты-мулаты, имеющие опасный тропизм к идеологии нуаризма22, аплодируют этому типу. Он не наделен ни одним из качеств, необходимых человеку, замахнувшемуся на высший пост в государстве, поэтому все честные граждане обязаны вернуться в страну и сплотиться в единый оппозиционный фронт.
Жан Доминик улетел и даже открытку потом не черкнул. Я осталась в Париже в полном одиночестве, не в силах понять, как мужчина мог так поступить с беременной женщиной. Объяснение существовало – цвет моей кожи, – но я не желала его принимать. Мулат Жан Доминик бессознательно относился ко мне свысока, как все, кто имел глупость считать себя привилегированной кастой. Я, со своей стороны, считала лицемерием его «антидювальеристские стансы» и заявления о вере в народ.
Долгие месяцы одинокой беременности давались мне тяжело, я плохо питалась, была близка к депрессии, и доктор из студенческой поликлиники выписал путевку в дом отдыха в Уазе, где меня окружили небывалой заботой и вниманием. Я впервые в жизни узнала, что даже совершенно чужие, незнакомые люди готовы помогать и сочувствовать другим. Тринадцатого марта 1956 года, в тот самый момент, когда я должна была, не зная отдыха и сна, готовиться к поступлению в Эколь Нормаль23, у меня в маленькой клинике XV округа родился сын. Я назвала его Дени – сама не знаю почему, а вскоре в Гваделупе скоропостижно скончалась моя обожаемая мать. Все эти испытания превратили меня в Маргариту Готье24: тот же милый доктор обнаружил туберкулезный инфильтрат в правом легком и немедленно отправил меня на целый год в санаторий в городе Ванс в Приморских Альпах.
– Ну почему, почему судьба так жестока к тебе? – повторяла Ивана Рандаль, одна из немногих подруг того времени, провожая меня на вокзал.
Я почти не слушала, пребывая во власти навалившихся на меня горестей. За неимением средств пришлось передать моего чудесного, крошечного мальчика на попечение органов государственного призрения, располагавшихся на авеню Данфер-Рошро. Именно пришлось, хотя в столице жили две мои старшие сестры. Первая, Эна, еще и моя крестная, была на редкость хороша собой, меланхолична, мечтательна и окутана ореолом таинственности. Она приехала в Париж учиться музыке, а перед самым началом Второй мировой войны вышла замуж за гваделупца Ги Тирольена25, студента Национальной школы управления26. Впоследствии он стал нашим национальным поэтом и выпустил прославивший его сборник стихов «Золотые пули». Пока муж Эны томился в концлагере рядом с Леопольдом Седаром Сенгором27, она изменяла ему с элегантными и весьма ретивыми офицерами, называвшими ее Бижу28. В тот момент Эну содержал богатейший промышленник, она разгоняла скуку, играя на пианино Шопена и попивая крепкий алкоголь. Другая моя сестра, Жиллетта, была гораздо зауряднее Эны. Социальный работник в бедном густонаселенном предместье Сен-Дени, она была женой студента-медика гвинейца Жана Дина.
– Ты ни в чем не провинилась перед этим миром и не заслуживаешь подобных горестей! – кипятилась Ивана.
Я сама не знала, что думать. Бывало, чувствовала себя жертвой вселенской несправедливости, а иногда внутренний голос нашептывал: «Ты это заслужила, считала, что принадлежишь к высшим существам, вот и разозлила Небеса!» Из этого испытания я вышла, навеки лишившись кожи и доверия к судьбе, поджидавшей любого удобного момента, чтобы нанести новый удар.
Жизнь в Вансе была очень тоскливой. Я, как Мари-Ноэль из романа «Дезирад»29, сохранила тягостные воспоминания о бесконечных часах постельного режима, ежедневных капельницах с ПАСК30, усталости, дурноте, лихорадке, испарине и бессоннице. Увы, в отличие от литературной героини я не встретила в Вансе свою любовь. Это было бы затруднительно…
Раз в месяц, если мы чувствовали себя неплохо, медсестра в белом халате сопровождала нас на прогулку в Ниццу.
Прохожие сторонились «заразных больных», олицетворявших собой скорбь и беспомощность. Мы шли к морю и с завистью наблюдали за загорелыми купальщиками, плывущими красивым брассом. Я молча оплакивала маму, тревожилась за малыша и тихо ненавидела Жана Доминика, но, как это часто случается в жизни, долгие месяцы в санатории имели счастливый исход. Благодаря серии специальных разрешений я смогла получить диплом по современной литературе на филологическом факультете Университета Экс-Марсель в Экс-ан-Провансе. Я выбрала французский, английский и итальянский вместо французского, латыни и греческого, как на подготовительных курсах.
Я вернулась в Париж, по объявлению нашла работу в департаменте Министерства культуры на улице Буасси д’Англа и решила, что могу забрать сына из казенного учреждения и избавиться наконец от горького чувства вины по отношению к собственному ребенку. Скоро моя жизнь превратилась в ад на земле. После смерти мамы отец, не питавший ко мне особой любви, перестал присылать деньги, изменилось и отношение Эны и Жиллетты. Обе были значительно старше, и особой близости между нами никогда не было, хотя раньше они вели себя мило, и я часто получала приглашения то на обед, то на ужин. Мы перестали видеться после того, как сестры узнали, что я жду ребенка, а Жан Доминик покинул Францию. Сбежал. Я нуждалась в их внимании и заботе, поэтому иногда звонила сама. Обе только что трубку не вешали, услышав мой голос! Неужели я оскорбила их мелкобуржуазные чувства? Или они были разочарованы тем фактом, что младшую сестру, которой прочили блестящее будущее, обрюхатили и бросили, как служанку? Эна и Жиллетта отреагировали, как банальные мещанки.
Мне приходилось существовать на крошечную зарплату, а жила я – еще одна насмешка судьбы! – в XVII округе, напротив посольства Гаити, правда, в комнате для прислуги, с «удобствами» на лестничной клетке. Каждое утро я отправлялась на другой конец Парижа, чтобы сдать Дени в студенческие ясли, находившиеся в V округе, на улице Фоссе-Сен-Жак, после чего бежала на площадь Согласия, в министерство, а в конце дня проделывала тот же путь в обратном направлении. Само собой разумеется, по вечерам я сидела дома, хотя всегда обожала кино, театр, концерты и походы в ресторан! Я купала сына, кормила его, укладывала спать и пела малышу колыбельные. Кто-то не поленился пустить слух о том, что мое внезапное исчезновение напрямую связано с изменением социального статуса, что я стала «девушкой-матерью» (так презрительно называли тогда матерей-одиночек), и антильские студенты избегали меня – все, кроме верных друзей Иваны Рандаль и Эдди Эдинваль. Общалась я только с африканцами – они ничего обо мне не знали, но уважали за умение держаться и хорошо подвешенный язык.
Мне было очень трудно платить за жилье. Хозяин, типичный седовласый буржуа с аристократическим профилем, преодолевал шесть этажей до моей комнаты и выкрикивал сакраментальную фразу: «Я вам не отец, мадемуазель!»
Слава богу, в министерстве ко мне относились с симпатией, даже проявляли заботу. Как в доме отдыха в Уазе. Я, как героиня Теннесси Уильямса31, всегда была брошена на произвол судьбы и всегда зависела от доброты случайных людей. Сотрудники жалели молодую женщину, сопротивляющуюся нужде и лишениям, и восхищались ее чувством собственного достоинства и мужеством. Коллеги регулярно приглашали меня на обед в субботу или воскресенье, умилялись красоте Дени, целовали мальчика и обращались, как с маленьким принцем. Провожая нас до дверей, хозяйки совали мне в сумку хорошую, хоть и ношеную одежду (не только детскую!), пряники, коробки и банки с «Овомальтином»32 или какао фирмы Van Houten, чтобы подкрепить здоровье хилых матери и ребенка. Выйдя на улицу, я плакала от унижения.
Чем конкретно мы занимались на улице Буасси д’Англа? Насколько я помню, департамент, где я трудилась, составлял сопроводительные письма к культурным проектам, адресованные министру.
Прошло несколько месяцев, и, поняв, что не смогу дальше существовать в подобном режиме, я с тяжелым сердцем вновь рассталась с Дени и доверила сына заботам сертифицированной кормилицы мадам Бонанфан33, жившей в окрестностях Шартра. Заплатить сразу полагающиеся ей восемнадцать тысяч старых франков я не могла и попросту дала тягу. Мадам Бонанфан не только не подала иск, но и начала исправно писать мне письма (с массой орфографических ошибок!) и сообщать новости о «нашем» малыше.
«Он очень скучает по своей маме! – уверяла она. – И все время спрашивает, когда же вы придете».
Меня мучила совесть, и я лила слезы над этими посланиями, жила, как в тумане, страдала, почти не спала и за несколько недель похудела на восемь килограммов. Читатели часто спрашивают, почему в моих романах героини считают своих сыновей и дочерей обузой, а обделенные любовью дети замыкаются в себе. Ответ прост: таков мой личный опыт. Я очень любила сына, но его появление на свет разрушило все надежды, ради которых я училась. Я физически не могла обеспечить своего ребенка всем необходимым и любому здравомыслящему человеку резонно показалась бы дурной матерью.
Я не помню, как за мной ухаживал Конде. Первый поцелуй, первое объятие, первое разделенное наслаждение – все это стерлось из моей памяти. Я забыла, о чем мы разговаривали, обсуждали или нет серьезные темы. По разным причинам мы оба торопились расписаться. Я благодаря замужеству надеялась восстановить положение в обществе, Конде не терпелось предъявить друзьям и знакомым новобрачную с университетским образованием, девушку из хорошей семьи, говорящую по-французски, как настоящая парижанка. Конде был сложным человеком, его ироничность часто казалась мне почти вульгарной, но действенной, я пробовала перевоспитать его, но он отвергал все попытки, как воистину свободолюбивая личность. Приведу простой пример. Однажды я решила «переодеть» его в модную тогда парку и услышала в ответ: «Слишком молодежный стиль! Мне не подходит!»
Я пыталась привить Конде страсть к режиссерам Новой волны, итальянцам Антониони, Феллини и Висконти, к датчанину-новатору Карлу Дрейеру и шведу Ингмару Бергману, а он так крепко заснул, когда мы смотрели «Четыреста ударов» (1958) Франсуа Трюффо, что мне пришлось будить его под насмешливыми взглядами других зрителей. Самое обидное поражение я потерпела, пытаясь приобщить Конде к творчеству поэтов идейного течения Негритюд, провозглашавшего исключительность и самобытность негро-африканской культуры и стремившегося к деколонизации. Я открыла их для себя, когда училась на подготовительных курсах. Как-то раз одна весьма политизированная одногруппница Франсуаза дала мне тонкую брошюрку под названием «Дискурс о колониализме» Эме Сезера34. Я ничего не знала об авторе, но содержание так сильно потрясло меня, что на следующий же день побежала в книжный магазин издательства «Африканское присутствие»35 и купила все книги Сезера, а также – на всякий случай – стихи Леопольда Седара Сенгора и Леона-Гонтрана Дамаса36.
Конде открыл наугад книгу Эме Сезера (он станет моим любимым писателем) «Дневник возвращения в родную страну»37и продекламировал насмешливым тоном:
Что два плюс два дают пять
что лес мяукает
что дерево таскает каштаны из огня
что ресница приглаживает бороду
и так далее, и так далее…
– И где тут смысл?! – воскликнул он. – Для кого он пишет? Уж точно не для меня, раз я ни черта не понимаю!
К Леону-Гонтрану Дамасу он проявлял большую снисходительность, находя его стиль проще и прямее.
Мне сейчас кажется невероятным, что я не рассказала Конде о Дени. Даже не пыталась, понимая, что признание похоронит надежду на замужество. Та эпоха во всем отличалась от современной. Девственность невесты перестала быть непременным условием, но сексуальной свободы и в проекте не было. Закон Симоны Вейль38 будет принят только через пятнадцать лет. Мало кому хватало смелости признаться, что ребенок был «зачат во грехе».
Я почти ни с кем не знакомила Конде, а мнения немногих «допущенных к телу» разошлись.
– Какое у него образование? – провокативным тоном поинтересовался муж Жиллетты Жан, когда мы обедали с ними в Сен-Дени.
Эна встретилась с нами «накоротке» в баре на площади Аббатисс, а расставшись, сразу позвонила сестре и доложила, что «за полчаса он влил в себя шесть кружек пива и два бокала красного вина. Этот человек – пьяница, точно тебе говорю!» Ивана и Эдди жаловались: «Мы не понимаем ни слова из того, что он говорит!»
Я и сама мечтала не о таком мужчине. А «тот» оказался подлым предателем. Мы поженились солнечным августовским утром 1958 года в мэрии XVIII округа Парижа, на улице, где зеленели каштаны. Эна не потрудилась явиться, Жиллетта с дочерью Доминик присутствовали на церемонии, и моя племянница все время дулась, потому что действо не напоминало «настоящую» свадьбу. Мы выпили красного чинзано в кафе на углу и поселились в меблирашках, где Конде снял две комнаты.
Не прошло и трех месяцев, как наш брак закончился. Нет, мы не ссорились, просто не могли долго быть вместе. Каждого раздражали слова и поступки другого. Иногда мы звали гостей, но я не любила его друзей, а он презирал Ивану и Эдди. В следующем году я узнала, что беременна, и мы сделали несколько попыток снова сойтись, но ничего не получилось. Это не стало новым любовным разочарованием, в некотором смысле я получила то, чего хотела: превратилась в замужнюю женщину с обручальным кольцом на пальце левой руки. Брак прикрыл мой «позор». Жан Доминик внушил мне страх перед антильскими мужчинами, я раз и навсегда перестала доверять им. Конде же был африканцем. Не гвинейцем, как я стала утверждать позднее, бессовестно намекая, что Секу Туре39 и независимость 1958 года сыграли определенную роль в нашем союзе. В тот момент я была недостаточно «политизирована» и верила, что, если попаду на континент, воспетый моим любимым поэтом, смогу возродиться. Снова стану девственницей. Обрету прежние надежды. Забуду того, кто причинил мне столько боли. Неудивительно, что мой брак оказался недолговечным: я взвалила на плечи Конде груз несбыточных ожиданий, порожденных моими разочарованиями, и ноша оказалась непосильной.
Сегодня я с леденящей ясностью понимаю, что наш союз был сделкой двух простофиль. Любви и желанию в нем досталось мало места. Конде надеялся с моей помощью найти то, чего ему не хватало: образование и принадлежность к солидному семейному кругу. Муж Жиллетты попал в точку, когда поинтересовался, где он учился. Конде получил свидетельство о начальном образовании. Он был подростком, когда умер отец, нищая мать, торговавшая на рынках всяким хламом, воспитывала сына одна в городе Сигирина на северо-востоке Гвинеи, в провинции Канкан. Он выбрал ремесло артиста не по зову души, а для того, чтобы покинуть родину и называться студентом, но это красивое звание не добавило ему престижа. Конде никто не поддерживал, и его честолюбивые мечты «стать кем-нибудь» и разговаривать, как Марлон Брандо в картине «В порту», так и не исполнились.
В 1959-м Министерство кооперации40 делало первые шаги. В крыле Министерства культуры заработало бюро найма французов, желавших попытать счастья в Африке. Мне показалось, что кто-то угадал мои потаенные мысли и желания. Когда я открывала для себя Африку, учась на подготовительных курсах, она была для меня не более чем литературной темой, источником вдохновения для поэтов, чьи голоса постепенно замещали вечных Рембо, Верлена, Малларме и Валери. Постепенно африканские реалии занимали все большее место в моей жизни. Мне не хотелось думать об Антильских островах – уж слишком болезненны были воспоминания о минувшем. Я в буквальном смысле этого слова кинулась в бюро по найму, где мною занимался розовощекий блондинчик, который задавал вопросы, тараща глаза и все сильнее ужасаясь: «Вы хотите уехать в Африку одна? С ребенком? А как же ваш муж? Вы ведь, кажется, недавно расписались?»