Read the book: «Зов. Сборник рассказов», page 5

Font:

2

Магда закончила гладить, сложила белье в шкаф и задержалась у окна. На лавочке у подъезда – неразлучная троица. С Ванькой они знакомы с детского сада: он отнимал у нее игрушки и норовил летом обсыпать песком из песочницы, а зимой – запустить твердым, слежавшимся комком снега. Магда старалась держаться от братьев Горюхиных подальше, пока к ним не присоединился сероглазый мальчик из соседнего подъезда. Она и сама не поняла, что понесло ее тогда на спортивную площадку, где мальчишки красовались друг перед другом хилыми зародышами мускулов и сосисками болтались на турнике, изображая из себя великих гимнастов.

– Уйди, малявка, – покровительственно крикнул старший из братьев, – зацепим – сразу побежишь маме жаловаться.

– Совсем я не малявка, – обиделась Магда, – мне пять уже, как ему, – и ткнула кулаком в Ваньку, озабоченно чесавшего затылок.

– Вот, а нам с Федором – шесть, – хвастливо сказал старший Горюхин, указывая на нового знакомого.

– Мне семь, – вздохнул сероглазый, – в этом году как в школу запрут – уже не погуляешь…

Магда словно обезьянка по опоре турника взлетела наверх, подтянулась, сделала переворот (коротенькое платьице при этом упало на лицо, обнажив трикотажные трусишки) и, спрыгнув, уставилась большими карими глазами на Федора:

– Будешь дружить со мной?

– Буду, – кивнул Федор.

То, что Ванька при этом отвернулся и начал отчаянно тереть глаза, а потом убежал домой, никто не заметил.

Дружбу Федор понимал своеобразно: Магда хвостиком бегала следом, а он не обращал на нее внимания, хотя другим мальчишкам обижать «подругу» не позволял: во дворе Федор слыл авторитетом, и кулаков его побаивались. На лето Федор уезжал к деду в деревню, возвращался в цыпках, до черноты загоревший; свысока смотрел на Горюхиных, отданных в музыкальную школу и вынужденных просиживать над сборниками с нотами, теряя время на каком-то сольфеджио, сплевывал сквозь зубы, говорил загадочно:

– Городские друг перед другом бахвалятся, а в деревне – все подлинное: и звуки, и лес, и люди…

Сам придумал или повторял чьи-то слова, но звучало убежденно.

После девятого класса Федор в город не вернулся, остался доучиваться в сельской школе. Первое время еще писал друзьям, потом замолчал. А через год, поздней осенью Магда получила письмо, написанное незнакомым крупным почерком: «Приезжай, наведай Федора. Баба Агафья».

Магда оставила родителям записку, что-то наврала подругам, одолжив у них деньги на дорогу, и первый раз в жизни поехала одна сначала на электричке, потом в дребезжащем пригородном автобусе, так набитом тетками, возвращающимися с рынка, что казалось их мешки, кошелки, локти и крепкие груди холмами выпирали сквозь обшивку кузова.

Баба Агафья, оказавшаяся невысокой, пухленькой старушкой, перевязанной крест-накрест вязаным шерстяным платком, с порога напоила Магду горячим молоком, накормила шанежками и кивнула на Федора, который лежал, накрывшись с головой стеганым одеялом, на притулившемся у печки топчане, не думая подниматься:

– Как деда схоронили, третью неделю лежит. Ночью во двор выйдет, сядет на крыльцо, измерзнется весь, и опять под одеяло. Может, хоть ты, дочка…

Агафья прервалась, не договорив фразу до конца, с сомнением разглядывая городскую девчонку:

– О-хо-хонюшки… нарядилась-то… капроны свои скинь, возьми мои чулки шерстяные, тебе как раз будут. В сенях, если выйти надумаешь, чуни валяные стоят, надевай смело. Не знаю… по-городскому, диван тебе застелить, или на полати залезешь? Поди, на печке-то никогда не спала?

– Как скажете, бабушка.

Магда с трудом сдерживала слезы: зачем она ехала в этот чужой дом с печкой, занимающей полкомнаты, она такую прежде лишь на картинках и видела, рукомойником, в который надо наливать ледяную воду из ведра, стоящего рядом на скамейке, смешными самодельными половиками из лоскутов на крашеном деревянном полу… Зачем, если Федька даже не шелохнулся под своим одеялом.

– Как скажу…

Пожилая женщина потянула гостью за руку в соседнюю комнату, отделенную занавеской, понизила голос:

– Извелся Федор совсем. Залпом горюшко заглотнул, а оно – как спирт неразбавленный, с непривычки и сжечь нутро может. Я, что могла, все перепробовала, да без толку…

Вздохнув, заглянула Магде в глаза:

– Ваше-то дело молодое, может, сложится…

Утром Агафья собралась кормить нескольких оставшихся кур да петуха-горлопана, требовавшего от своей куриной семьи вечного подобострастия, но, приоткрыв дверь, увидела на крыльце внука. Накрытый старым дедовским кожухом, он спал, положив голову девочке на колени, а она, выставив из-под кожуха ладошку, кормила хлебными крошками синицу, которую приручил дед. И такая радость была на лице пигалицы, что Агафья, не выдержав, тихонько прикрыла дверь, опустилась на лавку у рукомойника и первый раз после похорон мужа беззвучно заплакала…

Та ночь была очень короткой. А последовавший за ней день очень длинным. Таким длинным, что никак не вмещался целиком в память Магды. То вспоминалась черная, ссохшаяся, вся в трещинах старая перевернутая лодка, на которой сидели они с Федором. То шепелявый ветер. Он бубнил что-то назидательное, сдувая с пожелтевших листьев березы дождевые капли. То звучал в ушах скрипучий голос птицы с серовато-белым хохолком на голове и синими пятнами на крыльях. Она подлетала очень близко, косилась на них любопытным черным глазом, а Федор грозил кулаком:

– Только попробуй, сойка-сплетница, кому-нибудь рассказать о нас.

И красные озябшие руки. Они с Федькой грели их о кружки с обжигающе-горячим молоком, смотрели друг на друга и молчали.

Все это даже спустя много лет распадалось на отдельные лоскутки счастья и никак не хотело сплетаться в один общий узор.

Вечером приехал отец Магды. Измученный беспокойством, фиолетово-бордовый от подскочившего давления он наорал на Агафью: «Вы, старая женщина, как вы могли!», тряхнул Федора, взяв за отвороты старенькой телогрейки: «Надеюсь, ты был мужчиной и не обидел девочку», не слушая возражений, затолкал Магду в кабину попутки и увез в город.

Машину подбрасывало на колдобинах, отец, не переставая, ругал дорогу, дочку, ее подруг, глупую бабку с не менее глупым внуком, а Магда то плакала, то светилась улыбкой. Обижалась на отца, который бесцеремонно увез ее, словно котенка, схватив за шкирку, и вспоминала, как шептал Федор ночью:

– Дождись меня из армии… Слышишь? Дождись…

3

– О чем задумался, Федорыч? – старший Горюхин отхлебнул из бутылки и довольно улыбнулся. – Припоминаешь высокое?

Ветер сорвал очередную порцию листьев с березы над скамьей, бросил под ноги. В лицо полетели мелкие капли влаги: то ли дождь, то ли слезы. Деревьям, словно девчонкам, грустно расставаться с ярким нарядом, когда впереди – лишь неизбежность долгой холодной зимы.

– Да выше Ванькиных подвигов разве придумаешь, – Сивцову вдруг стало тоскливо: зря он ввязался в этот треп. Сидел бы сейчас дома, в тепле, слушал, как ворчит Магда…

***

Билетов на поезд не было. Как назло, именно сейчас, когда они так необходимы. Три года добирался Федор домой после срочной службы. Жизнь казалась бесконечной, сила – немереной, вот и испытывал себя. То с рыбаками на баркасе в море ходил, то с геологами по тайге скитался…

А по ночам встреченные люди, тайга с буреломами, море, вскипающее яростью, даже рыба пойманная и непойманная оживали и требовали перенести их на бумагу. Особенно нахальничала одна рыбешка, с метр длиной. Она подмигивала, скалилась в улыбке, выставляя золотой зуб, и хриплым тенорком требовала: «Напиши обо мне, любое желание исполню». Ни в сказки, ни в золотых рыбок Федор не верил, но оторваться от обшарпанного стола в рабочей общаге, на котором все выше громоздилась стопка исписанных листов бумаги уже не мог. Днем писал, ночью сторожил детский садик и опять записывал то, что беспрестанно крутилось в голове, не давая покоя…

Мамино письмо про Ваньку Горюхина, собравшегося жениться на какой-то Ленке из второго подъезда Федор даже не дочитал до конца. Только на следующий день понял: это его Ленка почему-то решила выскочить замуж, не дождавшись, пока он закончит писать свой первый роман. Его, Федора, Ленка… Метнулся на вокзал. Билетов на поезд нет, да и поезда через день ходят, но разве Федора этим остановишь…

Товарняк шёл в нужном направлении. Фёдор сунулся в теплушку, протянул двум хмельным дядькам, сопровождающим груз, бутылку водки:

– Отцы, помогите.

– Так, что же… для хорошего человека – это мы завсегда, – краснолицый дедок в старом ватнике доброжелательно глянул на бутылку, пожевал ус, – ты только, парниша, на крыше вагона сховайся, пока наш главный с проверкой придет. А как он все досмотрит, тут мы тебя и кликнем.

Сивцов поежился: воспоминания об этом «подвиге» до сих вызывали озноб. Поезд едва успел тронуться, как дядьки в вагоне добавили к ранее выпитому еще и его бутылку и заснули мертвым сном. А он сначала беззаботно распластался на нагретой солнцем крыше, ближе к вечеру подтянул молнию на куртке до самого верха, и лишь когда ледяной дождь, словно заправский барабанщик, стал отбивать сложный ритм по крыше вагона, а заодно и по его, Федора, сжавшемуся в комок телу, начал изо всех сил колотить по крышке люка, напоминая о себе.

Ванька, вон, якобы от богинь Огня спасался… Подумаешь, торговала Ленка лампадками в церковном киоске. Кто в те годы не торговал чем мог.

А попробовал бы он двух храпящих бездельников разбудить, да с поезда не свалиться, когда руки закоченели, а душа хоть еще и не совсем оторвалась от тела, но уже витает где-то на уровне пролетающих мимо редких фонарей и посматривает сверху: стоит ли возвращаться…

Закончился «подвиг» двусторонним воспалением легких и хроническим бронхитом. Но на свадьбу Федор все-таки попал. Ногой расшвырял газетки со свадебным угощением, рывком вытянул Ленку с места для молодоженов, получил от нее множество оплеух (даже глаз расцарапала, кричала: «Ненавижу: за пять лет – ни одного письма!») и увел с собой.

Потом Ленка с мамой по очереди дежурили у его постели в больнице, мамино сердце не выдержало, а Ленка… Ленке пришлось одной хоронить маму: Федор метался в бреду на больничной койке.

***

– Не томи, Федорыч, твоя очередь, – Ванька выжидательно заглядывал в глаза. – рвани что-нибудь этакое «о подвигах, о славе», порадуй душу.

Сивцов усмехнулся: совсем как дети малые. Хотя… почему бы и не придумать.

Что же, пускай… На палубе парусного фрегата стоит высокий худой мужчина. На голове треуголка, на плечах длиннополый белый кафтан, под ним темно-зеленый камзол, украшенный золотым шитьем в виде дубовых листьев. Вместо потертых джинсов – штаны до колен, белые чулки, башмаки с медными пряжками. Три пуговицы на обшлагах кафтана (сочинять так сочинять!) свидетельствуют о высоком чине человека, напряженно глядящего в подзорную трубу.

Мыс, похожий на указательный палец судьбы, выступает далеко в море. Белая башня маяка, зелень травы, а вдоль высоких красноватых скал, под прикрытием береговых батарей вьются на мачтах вымпелы флота неприятеля. Их много. Так много, что кажется в просторной, широкой бухте кроме прибрежной полосы не осталось и пяди свободного места.

– Федор Федорович, ветер с берега дует, – почтительно склоняется командир фрегата.

– Вижу. Эскадре – продолжить движение, отрезать неприятеля от берега.

– Под пушки батарей идем…

Адмирал хмурится: не смеет офицер обсуждать приказы, но тот и сам понимает:

– Зато ветер наш будет.

– Пять часов сражения пролетели как миг. Чад горящих кораблей затянул небо, впрочем, может, просто близилась ночь, – глуховатый голос Сивцова слегка подрагивает, он и сам увлекся рассказом. – Возле корабельных орудий, словно черти в аду, плясали раздетые до пояса, черные от сажи, артиллеристы. От них зависел исход битвы: возглавляемая адмиралом эскадра, окружив противника, в упор расстреливала чужой флот. То справа, то слева раздавался глухой треск сталкивающихся судов: неприятель искал бреши для прорыва. Вспышки, сопровождающие выстрелы, освещали вздымающиеся носы кораблей, похожие на поднятые в отчаянии руки: море не спеша заглатывало свою добычу. Взметнулся в небо сноп искр, на палубу адмиральского фрегата рухнула горящая мачта тонущего корабля. Невысокий бравый матрос, играя мускулами, подтянул штаны, – не удержался от ехидства Сивцов, – и бросился тушить огонь. «Горюхин, снаряд давай, черт тебя побери!» – последнее, что он услышал в жизни: обломок другой мачты пробил ему голову.

– Не до смерти, Федорыч, не до смерти, – младший Горюхин нервно пробегает пальцами по обтянутому курткой животу.

– А как же подвиги? Ладно, герой, живи, – благосклонно кивает Федор Федорович, продолжая рассказ.

– Сквозь мглу прорвался луч заходящего солнца, вместе с ним на сражающихся обрушилась тишина. Она ударила по ушам сильнее свиста снарядов, треска рухнувших мачт, криков, проклятий людей. Тут-то и раздалась команда адмирала: «Горюхин, за мной! На абордаж!».

– А потом зазвучал полонез, – радостно добавил Горюхин старший.

Сивцов с Иваном удивленно переглянулись, словно они и правда уже перемахнули на палубу флагмана противника, размахивая абордажными тесаками и пистолетами кинулись по узким коридорам в бой, и вдруг до них долетел тягучий звук бас-тромбона.

– Это еще откуда?

– Ну, как же, – заторопился бывший тромбонист (впрочем, музыканты бывшими не бывают), – «Гром победы, раздавайся!», все знают, музыка Козловского. Написан по случаю взятия Суворовым Измаила. Впервые исполнен на празднике, устроенном Потёмкиным для Екатерины. Семьсот девяносто первый год, кажется…

– Василий, охолони, ты слишком много знаешь, – Иван покровительственно положил руку брату на плечо. На фрегате-то откуда оркестр?

– Так Федор Федорович – известный меломан. На адмиральском корабле и каюта была для музыкантов. Не слишком роскошная, правда, ну, да и мы не баре. А вот как победа близка – тут нас на палубу выпускали, шторм ли, качка, наше дело – играть: «Славься сим, Екатерина! Славься, нежная к нам мать!» – прогудел хриплым голосом старший Горюхин.

– Ну ты, Вася, горазд врать, – хмыкнул Сивцов. – Только что придумал?

И отвлекся, провожая глазами стайку девчонок-школьниц, похожих друг на друга как близнецы. В черных джинсах, обтягивающих еще худые попки и ноги-тростиночки, в куртках, обманчиво похожих на кожаные, они шагали по двору, словно длинноногие журавли, спустившиеся ненадолго на землю. Федор невольно распрямил сутулую спину, приосанился, пытаясь поймать их взгляды, но уткнувшиеся в смартфоны девчонки видели и слышали только себя.

Зато старушка в меховой безрукавке и фетровой шляпке прошлого века, занятая раскладыванием по баночкам еды для беспризорных котов, слышала и замечала все. Пожевала впалыми, тонкими губами, неодобрительно взглянула:

– Вроде интеллигентные люди. Когда только успевают набраться?

– Не серчай, мать, он на конкурсе «Голос» выступать готовится, – подмигнул Сивцов.

– Отвыступал уже свое, – буркнул старший Горюхин.

– Не отвлекайся, Федорыч, дальше-то что? – Иван поднялся со скамьи и нетерпеливо переминался с ноги на ногу, готовый к подвигам.

– Да что дальше… Матрос Горюхин, конечно, ворвался в каюту предводителя пиратов первым. Красив как Аполлон… Белые полотняные штаны подметают палубу, грудь колесом, чуб как у запорожского казака. Адмирал еще команду отдать не успел, а Горюхин уже вытаскивает на свет прячущегося за парчовыми шторами упитанного коротконогого человечка в красном кафтане и чалме с алмазным пером. Человечек жалостливо оттопыривает губу, плачущим голосом взывает: «Магда, скажи им!». Висящий на стене ковер раздвигается, из-за него появляется женщина. Удлиненные, миндалевидные глаза цвета коллекционного коньяка с золотыми искорками, рассыпавшаяся по плечам копна русых волос, длинные ноги в прозрачных кремовых шароварах, обнаженный живот, который хочется целовать и днем, и ночью…

Федор несколько смущенно вздохнул:

– Пожалуй, слишком увлекся описанием, но приврал не сильно …

– Мальчики, Федя, Ваня, что вы развоевались? Хватит, – бархатное контральто наложницы пиратов звучит завораживающе. ¬– Не трогайте Саида, он не виноват ни в чем.