Read the book: «Вендетта. История одного позабытого»

Font::

Marie Corelli

VENDETTA. A STORY OF ONE LONG FORGOTTEN

1886

Перевод с английского Юлии Моисеенко

Литературная редактура Марины Стрепетовой

© Моисеенко Ю., перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

* * *

Предисловие

Дабы читатели следующих страниц не сочли эту историю лишенной всякого правдоподобия, следует, пожалуй, предупредить: основные изложенные в ней события имели место в действительности, а точнее, в Неаполе во время последней ужасной вспышки холеры в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году. К сожалению, неверные жены, как прекрасно знаем все мы, ежедневно читающие в газетах новости, встречаются с пугающей частотой, угрожающей спокойствию и доброму имени нашего общества. А вот чтобы оскорбленный муж решился вершить правосудие собственными руками – такое увидишь не каждый день: в Англии, например, подобная дерзость была бы, без сомнения, расценена как преступление куда более тяжкое, нежели то, что обрекло его на страдания. Однако в Италии все обстоит иначе: там уверены, что ни волокитчики-бюрократы, ни мямли-присяжные из «специальных комиссий» не в состоянии возместить по заслугам за попранную честь и запятнанное имя супруга. И потому – к добру или к худу, решайте сами – итальянцы нередко совершают странные и жуткие деяния, о которых миру ничего не известно, а когда те все-таки выходят на свет, люди слушают о них с изумлением и недоверием. И все же сюжеты, рожденные воображением романиста или драматурга, бледнеют перед сюжетами жизни – той самой, которую принято называть обыденной, но которая на деле изобилует трагедиями столь же великими, мрачными и душераздирающими, как те, что вышли из-под пера Софокла или Шекспира. Нет ничего причудливее истины, и порой ничего ужаснее тоже нет!

Мария Корелли. Август, 1886

Глава 1

Эти строки пишет для вас мертвец. Я мертв согласно закону, тому есть неоспоримые доказательства, я почил и погребен! Спросите обо мне в моем родном городе – вам ответят, что я пал жертвой холеры, опустошившей Неаполь в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году, и что прах мой истлевает в родовой усыпальнице. И все же я жив! Горячая кровь струится по моим жилам – кровь тридцатого лета, в расцвете мужественности, бодрит меня, делая взор острым и ясным, мускулы – крепкими, точно сталь, хватку – могучей, а прекрасно сложенный стан – прямым и гордым. Да! Я жив, хотя и объявлен мертвым; жив, полон сил, и даже горе оставило на мне лишь один отличительный след. Мои волосы, некогда черные как смоль, побелели, словно альпийский снег, хотя густые кудри по-прежнему вьются.

– Наследственная особенность? – предполагает один из врачей, вглядываясь в мои подернутые инеем пряди.

– Внезапное потрясение? – спрашивает другой.

– Воздействие сильного зноя? – подсказывает мне третий.

Я никому не даю ответа. Лишь единожды нарушил молчание – поведал свою историю незнакомцу, встреченному волею случая, мужчине, слывшему искусным лекарем и человеком широкой души. Он выслушал меня до конца с явным недоверием и беспокойством, после чего намекнул на помрачение рассудка. С тех пор я молчал.

Но сегодня пишу. Смело излагаю истину, сбежав от любых преследований. Могу обмакнуть перо в собственную кровь, если пожелаю – и никто не дерзнет возразить! Меня окружает зеленое безмолвие южноамериканских лесов – величавое, царственное молчание нетронутой природы, едва-едва нарушаемое грубой поступью цивилизации. Здесь, в прибежище совершенного покоя, тишину смущает разве что шелест крыльев, нежные птичьи трели да ропот вольных ветров, то грозный, то ласковый. Здесь, в этом благословенном краю безмятежности, я поднимаю свое кипящее сердце, словно переполненную ритуальную чашу, и изливаю его на землю до последней капли горечи. Пусть мир узнает мою историю.

«Мертв, но все-таки жив! Как же это возможно?» – спросите вы. О друзья мои! Если желаете наверняка избавиться от усопших родственников, предайте их тела огню. Иначе бог весть что может случиться. Кремация – лучший способ, единственно верный. Чистый. Надежный. Так стоит ли обращать внимание на предрассудки? Ужели не благороднее предать прах того, кого мы любили (или притворялись, что любим), очищающему огню и ветру, нежели заточить его в каменный склеп или в жадную сырую утробу земли? Ибо земля скрывает во чреве своем отвратительных тварей, безымянных и омерзительных, – там ползают длинные черви, сплошь покрытые слизью, с невидящими глазами и ненужными крыльями; порождения ядовитых испарений – насекомые-уродцы, чей вид, о нежные женщины, поверг бы вас в истерику, а вас, о крепкие мужи, заставил бы содрогнуться! Но есть ужас и горше сих осязаемых мерзостей, причиной которых становится пресловутое «христианское погребение» – это ужас неведения. Что, если потом, когда тесный и крепко сколоченный гроб с телом дорогого покойника уже помещен нами в склеп или же опущен в сырую яму; что, если потом, когда мы облачились в траурные одеяния, тужась изобразить на лицах выражение благочинной скорби; что, если, говорю я, в итоге всех этих наших предосторожностей окажется недостаточно? Что, если темница, куда мы ввергли оплаканного, не столь крепка, как нам по наивности мнилось? Что, если крепкий гроб будет с яростью и бешенством разломан его же руками, что, если усопший друг наш отнюдь не усопнет, а, подобно древнему Лазарю, восстанет и снова взыщет нашей любви? Не пожалеем ли мы тогда с запоздалой горечью, что пренебрегли огнем, столь действенным древним средством? Особенно если унаследовали мирские блага от столь искренно оплаканного! Ибо все мы лицемерим сами перед собой: редкое сердце способно испытывать настоящую скорбь, редкий из нас хранит в сердце искру истинной нежности. А между тем как знать? Быть может, мертвые жаждут большего сожаления, нежели мы с вами смеем вообразить!

Но обращусь к моему повествованию. Я, Фабио Романи, недавно почивший, намерен изложить события одного краткого года – года, в котором сгустилась мука целой истерзанной жизни! Один малый год! Единственный острый удар кинжала Времени! Он пронзил мое сердце – рана все еще зияет и кровоточит, и каждая капля, упавшая из нее, сочится ядом!

Впрочем, одно страдание, знакомое многим, обошло меня стороной: речь о бедности. Я родился богатым. Когда отец мой, граф Филиппо Романи, скончался, оставив меня, семнадцатилетнего юношу, единственным наследником своих обширных владений и главой могущественного рода, многие «доброжелатели» с присущим им радушием предрекали мне наихудшую участь. Более того, находились и те, кто с неким злорадным ожиданием взирал на грядущее крушение моего тела и разума – и то были особы почтенные! Их связи блистали респектабельностью, слова их имели вес, и какое-то время я служил мишенью их благочестиво-злорадных опасений. По их расчетам, мне надлежало стать игроком, мотом, пьяницей, неисправимым негодяем наихудшего толка. И все же – странно сказать! – ничем таким я не стал. Истинный неаполитанец, со всем пылом страстей и горячей кровью моего рода, я все же питал врожденное презрение к низменным порокам и пошлым вожделениям черни. Игра представлялась мне безумной горячкой, вино – губителем здравого смысла, а беспутная расточительность – издевательством над бедняками. Я избрал свой путь – золотую середину меж простотой и роскошью, мудрое смешение домашнего уюта с легким и задушевным светским общением – ровное течение разумного бытия, не истощающее ни дух, ни тело.

Я проживал на отцовской вилле, в миниатюрном дворце из белоснежного мрамора, возвышавшемся над Неаполитанским заливом среди вечнозеленых древесных крон. Владения мои окаймлялись душистыми рощами апельсинов и миртов, где сотни соловьиных голосов слагали под золотой луной полнозвучные любовные серенады. Искрящиеся фонтаны вздымались и ниспадали в каменные чаши, украшенные причудливой резьбой, а их прохладный ропот смягчал знойное безмолвие летнего воздуха. В этом убежище провел я несколько блаженных лет, окруженный книгами и полотнами, посещаемый друзьями – юношами, чьи вкусы сроднились с моими, равно способными оценить древний фолиант и букет редкого вина.

Женского общества я чурался. Словно некий инстинкт влек меня прочь от него. Родители, лелеявшие брачные чаяния для своих дочерей, зазывали в гости; как правило, я отметал подобные приглашения. Мудрые книги предостерегали от женских козней, и я внимал их советам. Данная склонность делала меня посмешищем в глазах влюбчивых приятелей, но все их шутки о моей «слабости» не трогали сердца. Я верил в дружбу более, чем в страсть, и к тому же имел товарища, за которого, не задумываясь, отдал бы свою жизнь. Гвидо Феррари, так его звали, порой вместе с прочими подтрунивал над моей «боязнью юбок».

«Фи, Фабио! – восклицал он. – Ты же не вкусишь жизни, пока не пригубишь нектар алых уст! Не разгадаешь тайны далеких звезд, покуда не утонешь в бездонном сиянии девичьих очей! Не познаешь восторга, пока не обнимешь гибкий стан и не услышишь, как страстное сердце бьется в унисон твоему! Долой твои затхлые фолианты! Поверь мне: скорбные философы древности были обделены мужской силой, в их жилах текла вода вместо крови, а вся их хула на женщин – лишь брюзжание обиженных неудачников. Кто сам утратил главный дар бытия, тот охотно убеждает других в его ничтожности. Да как же ты, с этим острым умом, этим блеском взора и гибким станом, как смеешь чураться любовных турниров? Помнишь, что написал Вольтер о слепом божестве?

 
«Qui que tu sois voila ton maitre,
Il fut – il est – ou il doit etre!»1
 

Он все это говорил, а я лишь улыбался в ответ. Речи его не убеждали, зато как сладостно было внимать голосу звучному, словно трель дрозда, и любоваться взором, красноречие которого затмевало любые слова. Любил я его – бог свидетель! – без корысти, всей душой, той редкостной нежностью, что порою связывает отроков, но увядает с годами. Общество его было для меня счастьем, как, по всей видимости, и мое для него. Дни наши текли неразлучно: подобно мне, он рано осиротел и волен был избрать путь по сердцу. Друг мой предался занятиям живописью, но, хотя его талант признавали, оставался столь же бедным, сколь я – богатым. Я как мог исправлял эту опрометчивость фортуны, осыпая его заказами, но действуя продуманно и деликатно, дабы не возбудить подозрения, не задеть его гордости. Меня по-настоящему сильно влекло к нему: сходство вкусов, родство душ – ничего более я и не мог желать, кроме его доверия и дружбы.

Но смертному не дано бесконечно вкушать блаженство. Рок прихотлив, он не терпит застоя. Взгляд, жест, слово – пустяк! – и вот уже рвется цепь былого, а мир, казавшийся нерушимым, рассыпается прахом. Вот и меня настигла подобная перемена. Помню ясно, как теперь: это было в Неаполе. Стоял знойный вечер конца мая тысяча восемьсот восемьдесят первого года. Я провел день на яхте, лениво бороздя залив под слабо надутым парусом. Отсутствие Гвидо (он уехал в Рим на несколько недель) обрекло меня на одиночество. Когда суденышко мое причалило, на сердце легла тоска – смутная, необъяснимая. Матросы, едва ступив на берег, разбрелись по кабакам и притонам, но мог ли я так легко развеяться? Множество знакомых водилось у меня в этом городе, однако сейчас меня мало влекли их забавы. Я брел по главной улице, размышляя, не вернуться ли пешком в свою обитель на холмах, как вдруг услышал пение и заметил вдали мерцание белых одеяний. Шел май, месяц Девы Марии, и я решил, что приближается процессия в ее честь. Я замер на месте – наполовину из праздности, наполовину из любопытства. Пение нарастало; вот уже стали видны священники в ризах, мальчики-прислужники, золотые кадила, извергающие душистый дым, трепет свечных языков, белоснежные покрывала детей и девушек… И вдруг передо мной словно закружился вихрь сияния и красок, а из него, будто звезда из облака, проступил лик! Лик, осененный янтарными прядями, озаренный детской прелестью – нежный, как утренняя роза, с устами, что улыбались то лукаво, то кротко, с очами бездонными, черными, как южная ночь! Я смотрел и не мог отвести восхищенного взора: увы, красота делает глупцами всех нас! Эта женщина (из числа тех, кого я чуждался) была юна, словно первый весенний листок. Лет шестнадцати от роду, никак не старше. Ее покрывало – то ли случайно, то ли умышленно – ниспало на плечи, и я молниеносно впитал всей душой этот пленяющий взор, эту колдовскую улыбку! Шествие двинулось дальше, видение растаяло, но за короткий миг одна эпоха моей жизни канула в вечность – и началась другая!

* * *

Разумеется, я женился на ней. Мы, неаполитанцы, не теряем времени в таких делах. Нам чужды расчеты. Это у англичан холодная кровь, а наша – горячая, словно вино и солнце, – струится по жилам стремительно, не требуя искусственных возбудителей. Мы любим, жаждем, обладаем – что же потом? Устаем, вы скажете? Южные натуры непостоянны? Заблуждение! Усталость наша не столь велика, как вам мерещится. А разве англичане не знают скуки? Разве их не гложет тайная тоска у семейного очага, рядом с дородными женами и множащимся потомством? Еще как! Но они слишком благоразумны, чтобы признать это.

Нет нужды описывать ухаживания; они были кратки и сладостны, как идеально спетая песня. Преград не возникло. Избранница моя оказалась единственной дочерью опустившегося флорентийского аристократа, кормившегося за игровыми столами. Поскольку девушку растили в монастыре со строгим уставом, мирская скверна была ей неведома. «Невинна, как цветок у алтаря Мадонны», – уверял меня ее отец, утирая сентиментальные слезы. Я верил: ну что могла знать эта юная тихая красавица хотя бы о призрачной тени порока? Я жаждал сорвать и гордо носить на груди столь прекрасную лилию – а отец охотно отдал ее, несомненно, ликуя в душе из-за выгодной партии для своей бесприданницы.

Мы обвенчались на излете июня, и Гвидо Феррари почтил заключение нашего союза своим восхитительным благородным присутствием.

– Клянусь телом Бахуса! – воскликнул он по завершении церемонии. – Ты усвоил мои уроки, Фабио! Вот он, тихий омут, где водятся черти! Ларец Венеры отныне пуст: ты похитил ее прекраснейший самоцвет, заполучив красивейшую деву обеих Сицилий!

Я пожал руку друга, ощутив легкий укол совести: ведь он уже не был первой моей привязанностью. Представьте, даже в самый разгар торжества я почти сожалел об этом и оглядывался на недавнее прошлое, вздыхая о том, что все позади. Тут взгляд мой упал на Нину, мою супругу. Этого было достаточно! Ее красота ослепляла. Влажный блеск ее огромных глаз проникал прямо в кровь, заставляя забывать обо всем на свете. Я пребывал в том исступлении страсти, когда любовь казалась единственным смыслом мироздания. Я достиг вершины блаженства: дни казались пиршествами в волшебной стране, ночи – упоительными грезами! Нет, я не ведал усталости! Красота жены не меркла, но с каждым днем обладания все ярче цвела для меня. Я находил ее неотразимой – и не иначе; через несколько месяцев она изучила мою природу вплоть до потайных уголков. Она узнала, как одним лишь ласковым взглядом приковать к себе, сделав меня покорным и верным рабом; измерила глубину моей слабости и собственную женскую силу; поняла… да чего только не поняла! Впрочем, я напрасно терзаю себя глупыми воспоминаниями. Любой мужчина старше двадцати лет испытал на себе власть женских уловок – милых пустячков, что подтачивают волю и силы даже отважнейшего героя. Любила ли она меня? О да, полагаю! Оглядываясь назад, могу честно сказать: она любила – как девятьсот жен из тысячи любят мужей, то есть за то, что могут от них получить. А я не скупился. Если я собственными руками сотворил из Нины кумира, возвел в ранг ангела, тогда как она оставалась обычной женщиной – виновата не она, а моя собственная недальновидность.

Наш дом был всегда открыт для гостей. Наша вилла стала местом встреч для сливок высшего общества Неаполя и окрестностей. Жену мою боготворили, ее прекрасный облик и изящные манеры обсуждала вся округа. Гвидо Феррари, мой друг, восхвалял ее громче прочих, а его рыцарское обхождение удваивало мою к нему привязанность. Я доверял ему как себе; он приходил и уходил по своему усмотрению, подносил Нине цветы и изысканные безделушки, обращаясь с ней, словно почтительный брат. Я считал свое счастье совершенным – имея любовь, богатство и дружбу, чего еще может желать человек?

Но даже и в этой сладостной чаше нашлось место новой капельке меда. В первое утро мая тысяча восемьсот восемьдесят второго года родилось наше дитя – дочь, прекрасная, как белые анемоны, густо покрывавшие в ту пору леса вокруг нашего дома. Я завтракал с Гвидо на затененной веранде, когда мне принесли крошечный сверток в пеленке из мягкого кашемира, богато расшитого старинным кружевом. Я бережно взял хрупкое создание на руки; девочка распахнула глаза – огромные и темные, как у Нины, будто сохранившие в своей чистоте отблеск рая. Я поцеловал малютку; Гвидо последовал моему примеру. Спокойные ясные глазки смотрели на нас с полувопросительной серьезностью. Птица на ветке жасмина запела тихую мелодию; легкий ветер развеял у наших ног лепестки белой розы. Я вернул дитя няне, ожидавшей у двери, и с улыбкой произнес:

– Передай моей жене: мы приветствуем наш майский цветок.

Когда служанка удалилась, Гвидо, побледневший до чрезвычайности, положил руку мне на плечо.

– Ты славный малый, Фабио! – отрывисто сказал он.

– В самом деле? Чем заслужил? – спросил я, смеясь. – По мне, так не лучше прочих.

– Зато менее подозрителен, чем большинство мужчин, – ответил он, отвернувшись и теребя ветку клематиса, обвивавшую колонну веранды.

Я удивленно взглянул на него.

– Что ты хочешь сказать, дружище? Как будто мне нужно кого-то подозревать!

Он рассмеялся и вернулся за стол.

– Конечно, нет! – промолвил он с искренним видом. – Просто в Неаполе воздух пропитан подозрениями: кинжал ревности, необязательно даже справедливой, всегда наготове. Тут и дети – уже знатоки порока. Кающиеся исповедуются священникам, которые сами хуже закоренелых грешников, и – ей-богу! – в обществе, где супружеская верность – фарс… – Он сделал паузу, затем продолжил: – …разве не чудо встретить человека вроде тебя, Фабио? Человека, счастливого в семейной любви, без единой тучки на небосклоне доверия?

– Мне некого и не в чем подозревать, – возразил я. – Нина так же невинна, как дитя, которое она сегодня произвела на свет.

– Верно! – воскликнул Феррари. – Точнее не скажешь! – и пристально посмотрел на меня, улыбаясь. – Белее девственных снегов на вершине Монблана, чище безупречного алмаза, недоступнее далекой звезды! Правильно говорю?

Я кивнул, чуть нахмурившись; что-то в его тоне смутило меня. Разговор вскоре перешел на другие темы, и я забыл об этом. Но пришло время – и очень скоро, – когда мне довелось с горечью вспомнить каждое его слово.

Глава 2

Все хорошо помнят, каким выдалось неаполитанское лето тысяча восемьсот восемьдесят четвертого года. Газеты всего мира пестрели ужасными заголовками. Холера бродила по улицам, словно демон-губитель; десятки людей, молодых и старых, пали от ее смертоносного прикосновения. Грязь и преступное пренебрежение санитарными нормами позволяли болезни распространяться с чудовищной скоростью. Но хуже этого была всеобщая паника. Неподражаемое мужество короля Умберто вдохновляло образованных горожан, однако среди неаполитанской бедноты царили животный страх, дикие суеверия и откровенный эгоизм. Вот случай, который красноречиво иллюстрирует происходившее в те дни. Одного рыбака, известного в округе красавца и балагура, холера скосила прямо в лодке. Его принесли к материнскому дому. Старуха, зловещая карга, увидев приближающихся носильщиков, мгновенно захлопнула и заперла перед ними дверь.

– Пресвятая Мадонна! – завизжала она в приоткрытое окно. – Бросьте его на улице, подлеца! Неблагодарная свинья! Вздумал притащить заразу в дом честной труженицы! Святой Иосиф, зачем вообще плодить детей? Бросьте его на улице, слышите!

Уговаривать фурию было бесполезно. По счастью, сын уже не приходил в сознание. После недолгой перепалки его оставили на пороге, где он вскоре скончался. А тело, словно какой-нибудь мусор, вывезли на телеге могильщики.

Жара в городе стояла невыносимая. Небосвод превратился в раскаленный сияющий купол, а недвижные воды залива – в огромное блестящее зеркало. Тонкая струйка дыма над Везувием только усиливала впечатление невидимого огненного кольца, будто бы крепко сжавшего город. Даже птицы не пели – разве что поздним вечером, когда в моих садах соловьи заливались волшебными трелями, не то радостными, не то печально-задумчивыми. На той высоте, где я обитал среди пышных древесных кущ, воздух был сравнительно свеж. Я предпринял все необходимые меры, чтобы обезопасить свой дом и челядинцев от заразы. Мог бы и вовсе уехать оттуда, если бы не понимал, что при поспешном бегстве всегда есть возможность нечаянно соприкоснуться с больными. Впрочем, жена моя хранила самообладание – не такое уж редкое, по моему разумению, качество для красавицы. Их непревзойденное тщеславие – отличный щит от холеры, ведь оно устраняет главный элемент опасности – страх. Что касается нашей Стеллы, двухлетней малышки, то она росла здоровым ребенком, и ни я, ни моя жена не испытывали за нее ни малейшего беспокойства.

Гвидо Феррари приехал и поселился с нами. В то время как холера выкашивала неряшливых горожан целыми сотнями, точно спелую кукурузу, мы трое с небольшой свитой слуг, которым категорически запретили посещать город, питались хлебом из наших мучных запасов и дистиллированной водой, регулярно принимали ароматные ванны, рано вставали, рано ложились спать и могли похвастать отменным здоровьем.

Моя супруга помимо прочих достоинств обладала красивым, превосходно поставленным голосом. Она пела с изысканной выразительностью и часто по вечерам, когда маленькая Стелла уже спала, а мы с Гвидо курили в саду, Нина, подобно чудесному соловью, услаждала наш слух, исполняя одну за другой все эти старинные сторнелли и ритурнелли – народные напевы, исполненные дикой и страстной красоты. Гвидо нередко подхватывал, и тогда его бархатный баритон сливался с ее звонким сопрано, словно журчание фонтана – с птичьими трелями. Я до сих пор, точно в насмешку, слышу их сплетенные воедино голоса; в воздухе плывет тяжелый аромат цветущих апельсинов, смешанный с запахом мирта; желтая луна висит в густой синеве, точно золотой кубок короля Туле, брошенный в морскую пучину2. Я снова вижу два склоненных друг к другу силуэта, светлый и темный – моей жены и лучшего друга. Тех, чьи жизни оценивал в миллион раз дороже собственной. О, то были счастливые дни – дни самообмана, как это всегда и случается. Мы редко благодарим тех, кто нас пробуждает от грез, а ведь именно они – наши истинные друзья, если вдуматься.

Август воистину увенчал то ужасное неаполитанское лето. Холера наступала неумолимо, люди словно обезумели от страха. Некоторые горожане, охваченные диким бесстрашием, погрязали в оргиях и пьянстве, наплевав на последствия. Одна из таких безумных попоек случилась в известном трактире. Восемь молодых людей в компании восьми ослепительных красавиц заказали отдельный зал, где им подали роскошный ужин. В конце вечера один из гостей поднял бокал и провозгласил: «Да здравствует холера!» Тост был встречен буйными криками одобрения. Все выпили под радостный гогот. В ту же ночь каждый из гуляк скончался в муках. Их тела, по обычаю, втиснули в дешевые гробы и сбросили в общую яму, вырытую наспех. До нас ежедневно доходили мрачные истории подобного рода, но мы не поддавались унынию. Стелла стала нашим живым оберегом от заразы; ее невинные шалости и болтовня наполняли дни весельем, создавая вокруг не только телесно, но и душевно здоровую атмосферу.

Однажды утром – самым знойным за весь тот палящий август – я проснулся раньше обычного. Намек на прохладу в воздухе заставил меня подняться и выйти в сад. Жена спала крепко. Я тихо оделся, не потревожив ее, и, уже направляясь к двери, по какому-то наитию обернулся, чтобы взглянуть на нее еще раз. Как же она была прекрасна! Как улыбалась во сне! Сердце забилось чаще: вот уже три года эта женщина принадлежала только мне, и страсть моя лишь росла с каждым днем. Я поднял и нежно поцеловал золотистую прядь волос, рассыпавшихся по подушке. А потом – не подозревая, что ждет меня впереди, – осторожно вышел.

Легкий ветерок приветствовал меня, пока я неспешно прогуливался по садовым дорожкам. Его дуновение едва шевелило листву, но солоноватый привкус в воздухе освежал после тропического зноя минувшей ночи. В те дни я увлекался трудами Платона и теперь, шагая, размышлял о возвышенных идеях и загадках, предложенных великим философом. Погруженный в глубокие, но приятные мысли, я зашел дальше, чем намеревался, и оказался на давно заброшенной тропе – извилистой дорожке, ведущей вниз, к гавани. Тень и прохлада манили, и я почти машинально продолжил путь, пока меж листвы не блеснули мачты с белыми парусами. Я уже хотел повернуть назад, как вдруг услышал звук – глухой стон, свидетельствовавший о чьих-то ужасных муках. Обернувшись, я увидел лежащего ниц на траве мальчишку – торговца фруктами, лет двенадцати. Рядом валялась корзина с соблазнительной грудой персиков, винограда, гранатов и дынь – красота, столь опасная в холерные времена. Я тронул его за плечо.

– Что случилось? – спросил я.

Он судорожно дернулся, повернув ко мне лицо – прекрасное, но искаженное страданием.

– Холера, синьор! – простонал он. – Холера! Ради бога, не подходите! Я умираю!

Я замешкался. Страха за себя не было. Но ради жены и ребенка приходилось проявлять осторожность. Однако бросить несчастного мальчишку без помощи я не мог, поэтому решил отправиться в порт за врачом. С этой мыслью я произнес ободряющим тоном:

– Мужайся, дружище! Не всякая хворь – холера. Подожди здесь, я приведу доктора.

Мальчик уставился на меня огромными скорбными глазами, пытаясь улыбнуться. Он указал на горло, попытался заговорить, но тщетно. И снова сжался на земле, корчась от боли, словно подстреленный зверь. Я оставил его и ускорил шаг. В порту, где стоял удушливый зной, я нашел нескольких перепуганных мужчин, слонявшихся без дела, и, объяснив ситуацию, попросил помочь. Все отказались – никто не соглашался, даже за золото. Выбранив их за трусость, я кинулся искать врача и наконец нашел; но французишка с желтоватым лицом неохотно выслушал мой рассказ и наотрез отказался куда-то идти.

– Мальчишка уже все равно что помер, – холодно бросил он. – Обратитесь в дом милосердия: братья заберут тело.

– Как! – воскликнул я. – Вы даже не попытаетесь его спасти?

Француз поклонился с саркастичной учтивостью.

– Месье должен меня извинить! Мое здоровье подвергнется опасности, стоит мне прикоснуться к трупу человека, умершего от холеры. Позвольте, месье, пожелать вам доброго дня!

И он исчез, хлопнув дверью. Я был в ярости. Несмотря на зной и смрад раскаленных улиц, буквально сбивавший с ног, я забыл о собственной безопасности. В городе, охваченном заразой, я стоял и не знал куда дальше идти, как вдруг меня окликнул серьезный добрый голос:

– Ты ищешь помощи, сын мой?

Я поднял глаза. Рядом стоял высокий монах, чьи бледные, но решительные черты частично скрывал капюшон. Это был один из тех братьев, движимых Христовой любовью, которые в эти страшные дни не боялись встречаться лицом к лицу с эпидемией, пока хвастуны-безбожники разбегались, как зайцы, при малейшем намеке на риск. Я поклонился и объяснил ситуацию.

– Я пойду сейчас же, – сказал он с жалостью. – Но боюсь, уже поздно. Впрочем, лекарства у меня с собой; возможно, еще успею.

– Вместе пойдем! – пылко промолвил я. – Даже собаку нельзя оставлять умирать в одиночестве, а уж этого беднягу и подавно.

По дороге монах внимательно всматривался в меня.

– Вы не местный? – спросил он.

Я назвал свое имя, которое он знал по слухам, и указал расположение виллы.

– У нас на холме все здоровы, – добавил я. – Не понимаю паники в городе. Холера плодится именно из-за трусости.

– Разумеется! – спокойно ответил он. – Но что поделать? Эти люди живут ради удовольствий. Их сердца привязаны только к земному. Когда смерть, неминуемая для всех нас, приходит – они пугаются, как дети страшных теней. Даже религия… – он глубоко вздохнул – …не властна над этими душами.

– Но вы, отец… – начал я и вдруг замолчал, потому что у меня резко застучало в висках.

– Я, – серьезно произнес он, – слуга Христа и не страшусь холеры. Будучи недостоин своего учителя, я все же готов – и более того, желаю – принять во имя его любую смерть.

Говорил он твердо, но без высокомерия. Я восхищенно посмотрел на него и уже собирался что-то сказать, как вдруг мной овладело странное головокружение. Я ухватился за руку собеседника, чтобы не упасть. Улица закачалась, точно палуба корабля, а в небе завертелись синие огненные круги. Когда дурнота отступила, я услышал голос монаха, звучавший издалека:

– Что с вами?

Я попытался улыбнуться.

– Должно быть, жара… – ответил я слабым, будто старческим голосом. – Голова закружилась… Оставьте меня, помогите мальчику. Господи!

Последний возглас вырвался у меня от боли. Ноги подкосились, а тело пронзила судорога, холодная и обжигающая, словно стальной клинок. Я рухнул на мостовую. Сильный монах не раздумывая подхватил меня и потащил в дешевый трактир для бедняков. Там он уложил меня на деревянную скамью и позвал хозяина – человека, которого явно знал.

Несмотря на муку, я оставался в сознании и видел все вокруг.

– Позаботься о нем, Пьетро, – это граф Фабио Романи. Твои труды будут оплачены. Вернусь через час.

– Граф Романи! Пресвятая Мадонна! Да у него холера!

– Дурень! – гневно воскликнул монах. – Тебе-то откуда знать? Солнечный удар – это не холера, трус! Присмотри за ним, или, клянусь святым Петром и его ключами, на небесах для такого, как ты, не найдется места!

Дрожащий трактирщик, испуганный угрозой, покорно подошел и подложил под мою голову пару подушек. Монах тем временем поднес к моим губам стакан с лекарством, которое я машинально выпил.

– Отдохните здесь, сын мой, – сказал он мягко. – Здесь вы среди добрых людей. Я только поспешу к тому мальчику – и вернусь за вами меньше чем через час.

Я слабо ухватил его за рукав.

– Останьтесь… – слабо прошептал я. – Скажите правду. Это холера?

– Надеюсь, что нет! – ответил он с состраданием в голосе. – А даже если и так, что с того? Вы сильны и достаточно молоды, чтобы без страха сразиться с ней.

– Это не страх, – ответил я. – Отец, обещайте мне только одно: не извещать жену о моей болезни. Поклянитесь! Даже если я буду без сознания… или мертв… поклянитесь, что меня не доставят на виллу. Дайте слово! Я не успокоюсь, пока не услышу…

– Охотно клянусь вам, сын мой, – торжественно вымолвил он. – Всем, что для меня свято. Обещаю: ваша воля непременно будет исполнена.

На меня нахлынуло облегчение: близкие в безопасности. Я поблагодарил его молчаливым жестом. Сил говорить больше не было. Он ушел, а мой разум погрузился в хаос странных видений. Попробую описать мои грезы. С одной стороны, я отчетливо вижу трактир, где лежу. Вот присмиревший владелец – он протирает бокалы, украдкой бросая на меня испуганные взгляды. В двери заглядывают какие-то люди, но, заметив меня, торопятся прочь. Я осознаю, где нахожусь, но в то же время карабкаюсь по крутой альпийской тропе. Снег хрустит под ногами, где-то рокочут тысячи водопадов. Над белым ледником плывет багровое облако; вот оно расступается, и в его сиянии возникает лик!

– Нина! Любовь моя, жена, душа моя! – кричу я.

Протягиваю руки, обнимаю ее… Но это лишь вонючий трактирщик, вцепившийся в меня! Задыхаясь, отчаянно рвусь из его объятий… Воплю ему прямо в ухо:

– Дурак! Пусти меня к ней… ее губы ждут поцелуев… пусти!

Подходит еще какой-то мужчина, хватает меня и на пару с трактирщиком прижимает к подушкам; наконец эти люди одерживают победу, а ужасное изнеможение высасывает из меня последние силы. Я подчиняюсь, перестаю бороться. Пьетро и его помощник смотрят на меня сверху вниз.

– E morto! («Он умер!») – шепчут они друг другу.

Я слышу их и улыбаюсь. Умер? Только не я! Палящий солнечный свет льется через открытую дверь трактира… Мухи, которых тоже замучила жажда, назойливо и громко жужжат… Где-то поют «La Fata di Amalfi» («Фея из Амальфи»), популярную песню на неаполитанском диалекте, и я даже различаю слова:

 
О услышь, как я страдаю,
О вернись, моя Рузелла!
Ты прекрасней всех в Амальфи,
Для меня ты фея грез!
О приди, приди скорее,
Королева моей страсти,
Ты цветущих роз отрадней
И светлей полночных звезд!
 

Это правдивая песня, Нина моя! «И светлей полночных звезд!» Как там говорил Гвидо? «Чище безупречного алмаза, недоступнее далекой звезды!» А глупый Пьетро все протирает свои бутылки. Я вижу, как его круглое лицо лоснится от пота и пыли. Но как он здесь оказался? Ведь я на берегу тропической реки, где растут исполинские пальмы, а на солнце дремлют вялые аллигаторы. Их пасти распахнуты, мелкие глазки отсвечивают зеленым. По воде скользит легкая лодка, и в ней стоит прямой гибкий индеец. Странно: своими чертами он почему-то напоминает Гвидо. Индеец вытаскивает свой длинный тонкий клинок, сверкающий сталью на солнце. Храбрец! Хочет в одиночку атаковать чудовищ, поджидающих его на знойном берегу! Вот он выпрыгивает на сушу (я наблюдаю за ним со смесью ужаса и любопытства)… проходит мимо аллигаторов, будто не замечает их, и быстрым шагом направляется прямо ко мне. Это я – его цель! Он вонзает холодный кинжал мне в сердце, выдергивает окровавленный клинок. Раз! Два! Три! Но я по-прежнему не умираю! Тело корчится в судорогах, из горла рвется мучительный стон. Вдруг что-то темное заслоняет слепящее солнце – что-то прохладное и тенистое, к чему я в отчаянии припадаю… Два темных глаза пристально смотрят на меня, и некий голос произносит:

– Спокойствие, сын мой, храните спокойствие. Предайте вашу душу Христу!

Это мой друг, милосердный монах. Я с радостью узнаю его. Он вернулся. Я едва могу говорить, но слышу, словно со стороны, как спрашиваю о мальчике. Монах благоговейно осеняет себя крестным знамением.

– Да упокоится с миром душа того юноши! Я нашел его мертвым.

Этой новостью я поражен, даже в бреду. Неужели умер? Так скоро! Не понимаю… И вновь тону в омуте неясных видений. Теперь, оглядываясь назад, не могу четко вспомнить, как все происходило потом. Знаю, что испытывал невыносимую боль, мучительную агонию, словно меня пытали на дыбе; и еще откуда-то доносился глухой печальный звук, что-то вроде монотонной молитвы. Мне кажется, я слышал звон колокольчика, сопровождающего дарохранительницу, но разум путался все сильнее, и я уже ни в чем не уверен. Помню, боль длилась целую вечность, а потом я кричал:

– Не на виллу! Нет, нет, только не туда! Не смейте переносить меня; проклятие тому, кто ослушается!

Затем появилось ужасное чувство, будто меня затягивает в глубокий водоворот, а монах стоял надо мной, и я с мольбой тянул к нему руки. Перед глазами на миг блеснуло серебряное распятие, и я с громким криком погрузился в пучину тьмы и небытия.

Глава 3

Последовало долгое время сна среди тишины и мрака. Казалось, я провалился в глубокий колодец сладостного забвения. Призрачные образы еще мельтешили в моем сознании – сперва еле различимые, потом со все более четкими контурами. Нелепые существа трепетали в воздухе, вились вокруг; чей-то сиротливый взгляд буравил меня сквозь густую тьму; костлявые белые пальцы, жадно хватавшие пустоту, то ли грозили мне, то ли о чем-то предупреждали. Потом очень медленно перед моими глазами вспучилось багровое облако, как бывает на закате перед грозой. Из кровавой мглы протянулась огромная черная рука, нанесла мне сокрушительный удар в грудь, схватила и крепко сжала за горло. Тело словно придавило тяжелой железной плитой. Я отчаянно бился, пытался крикнуть, но гнетущая сила начисто лишила меня голоса. Я метался из стороны в сторону, пытаясь вырваться; нестерпимое давление сковало меня со всех сторон. Я продолжал бороться с черной рукой – раз за разом, дюйм за дюймом… Вот-вот… Наконец! Последний рывок… Победа! И я проснулся! Боже милостивый! Где я? В какой ужасной атмосфере, в какой непроглядной тьме? По мере возвращения сознания я вспомнил о своей недавней болезни. Где же монах? Где Пьетро? Что со мной сделали? Мало-помалу я осознал, что лежу на спине; и что это за жесткая кровать? Зачем убрали подушки из-под головы? Ощутив покалывание в жилах, я прислушался к ощущениям в ладонях: пальцы были теплыми. Пульс бился сильно, хотя и прерывисто. Что-то мешало дышать, но что? Воздуха… воздуха! Мне нужен воздух! Я поднял руки. О ужас! Они уперлись в твердую поверхность над головой. Истина молнией пронзила сознание! Меня закопали заживо; эта деревянная темница – мой гроб! Бешенство сильнее тигриной ярости охватило меня – я царапал ногтями проклятые доски, бился плечами и кулаками, пытаясь сорвать крышку! Тщетно! Неистовство и ужас удваивали безумие. Любая смерть милосерднее этой! Я задыхался, глаза лезли вон из орбит, кровь хлестала из носа и рта, струйки ледяного пота стекали со лба. Я замер, судорожно хватая воздух. Потом, собравшись с силами и вложив в последний рывок всю мощь агонии и отчаяния, нанес удар в боковую стенку. Треск – доски подались! – и тут… все тело сковал новый ужас. Я отпрянул, тяжело дыша. Если… если я под землей (пронеслось в сознании), то какой смысл разламывать гроб? Почва посыплется внутрь – сырая, кишащая червями, насыщенная костями других мертвецов, липкая масса забьет мне рот и глаза, навеки замуровав в тишине! Разум содрогнулся от этой мысли, мой мозг был на грани безумия! Я засмеялся – представьте! – и смех прозвучал как предсмертный хрип. Да, но дышать стало легче: я ощутил это, даже оцепенев от страха. О да! Благодатный воздух проник снаружи. Воодушевленный, я ощупал проделанную мной щель и принялся с яростью безумного расшатывать доски. Вдруг стенка гроба подалась – крышка откинулась! Протянутые вверх руки не встретили ни земли, ни преграды, лишь пустоту. Повинуясь невольному порыву, я ринулся прочь из ненавистного ящика – и рухнул вниз, рассадив колени о каменный пол. Рядом, грохоча, упало что-то тяжелое. Тьма стояла непроглядная, но воздух был свеж и сладок. С трудом приподнявшись, я сел. Тело ныло от ран и судорог, дрожь била как в лихорадке. Однако сознание прояснилось – хаос мыслей улегся, безумный жар утих. Успокоившись, я принялся обдумывать свое положение. Меня действительно заживо погребли, в этом нет сомнения. Вероятно, мучительная агония в трактире, где я лежал, обернулась глубоким и долгим обмороком. Хозяева, решив, что я умер от холеры, в панике запихнули тело в один из тех ненадежных гробов, что были тогда в ходу в Неаполе – знаете, такие тонкие сосновые ящики, сколоченные наспех, с кривыми гвоздями. О, я всей душой благословил их за хлипкость! Окажись гроб прочнее – кто знает, хватило бы всей моей бешеной силы, чтобы вырваться в итоге на волю? От одной только мысли мороз пробежал по коже. Но оставался еще один вопрос: где я? Рассматривая свое положение с самых разных сторон, я долго не находил удовлетворительного ответа… Или нет, постойте! Я же назвал монаху свое имя! Он знал, что имеет дело с последним отпрыском богатого рода Романи. Что из того? Разумеется, добрый брат поступил, как повелевал ему долг. Заботясь о мнимом покойнике, он велел перенести тело в родовой склеп Романи, который ни разу не открывали с тех пор, как тело моего отца было доставлено к месту последнего упокоения со всей торжественной пышностью, приличествующей похоронам богатого дворянина. Чем дольше я размышлял, тем вероятнее казалась эта мысль. Склеп Романи! В юности его мрачные своды повергали меня в трепет. Помню, как сопровождал гроб отца к особо отведенной для него нише. Мне указали на дубовый ящик, обитый полинялым бархатом и украшенный потускневшим серебром – там покоилась моя мать, умершая в молодости, – и я, содрогнувшись, отвел глаза. Меня всего колотило от озноба и подступающей тошноты. Только на воле, на свежем воздухе, под открытым лазурным небом, я снова пришел в себя. И вот сегодня – заточен в том же самом склепе, точно пленник. Есть ли надежда выбраться? Вспомнил: вход преграждала тяжелая кованая железная дверь. От нее вниз вели крутые ступени – туда, где, видимо, я и находился. Предположим, в кромешной тьме я отыщу путь к лестнице, поднимусь к самой двери – что толку? Она же не просто захлопнута, а заперта на засов. Да и склеп расположен в таком глухом углу кладбища, что сторож, должно быть, целыми днями, а то и неделями сюда не заглядывает. Неужели мне суждено умереть от голода? Или от жажды? Измученный этими мыслями, я поднялся с каменного пола и выпрямился во весь рост. Ноги мои были босы, и холод от камня пронизывал до костей. К счастью (подумалось вдруг), меня похоронили как жертву холеры – то есть из страха заразы оставили полуодетым. На мне остались легкая рубашка и привычные прогулочные брюки. Что-то еще ощущалось на шее; я провел рукой и нащупал тонкую золотую цепочку. Душу захлестнула волна мучительно-сладких воспоминаний. На цепочке висел медальон с портретами моей жены и ребенка. Я сжал его в темноте, осыпал страстными поцелуями и заплакал – в первый раз после смерти. Слезы горькие, как полынь, обжигали кожу. Стоило бороться за эту жизнь, прорываться в мир, озаренный улыбкой Нины! Я решил, что не сдамся, какими бы страшными бедами ни грозило будущее. Прекрасная Нина, любовь моя! Ее юное лицо осветило мой мрачный склеп; глаза, исполненные бесконечной преданности, манили меня. Я знал, что в эту минуту они источают потоки слез из-за мнимой кончины супруга. Я будто наяву увидел мою нежную Нину, рыдающую в тишине пустой комнаты, запомнившей многие тысячи наших страстных объятий. Прекрасные локоны не уложены, милое личико побледнело и осунулось от горьких страданий. А малышка Стелла, бедняжка, наверняка гадает, почему я не прихожу покачать ее на руках в апельсиновой роще. И Гвидо, мой верный друг! Я думал о нем с нежностью. Его искренняя скорбь будет глубокой и долгой. О, я испробую все пути к спасению! Выберусь из этого мрачного подземелья! Как они обрадуются, увидев меня живым, узнав, что я даже не умирал! Какая встреча нас ожидает! Нина упадет в мои объятья, Стелла прильнет к ногам, а Гвидо схватит за руку и крепко сожмет ее! Я улыбнулся, представив сцену ликования, что разыграется на старой доброй беломраморной вилле – в счастливом доме, освященном царящими в нем идеальной дружбой и верной любовью!

Глухой и глубокий звук, внезапно раздавшийся у меня в ушах, заставил вздрогнуть от неожиданности. Бом! Бом! Бом!.. Я насчитал двенадцать ударов. Церковный колокол отбивал часы. Приятные грезы рассеялись – я вновь столкнулся с неприглядной реальностью. Двенадцать! Дня или ночи? Кто знает! Я начал подсчитывать. Болезнь настигла меня ранним утром – чуть позже восьми, когда я встретил монаха и просил помочь юному торговцу фруктами, в итоге так и скончавшемуся в одиночестве. Если мое беспамятство длилось несколько часов, около полудня меня уже могли принять за покойника. Значит, похоронили еще до заката, со всей возможной поспешностью. Тщательно обдумав детали, я решил, что колокол пробил полночь, следующую за днем моего погребения. Меня передернуло. Я, конечно, по природе не из пугливых, но в то же время все еще, несмотря на блестящее образование, до некоторой степени суеверен – как и положено истинному неаполитанцу. Это у нас в крови. Было что-то невыразимо пугающее в звуке этого полуночного колокола, терзавшем уши человека, заживо запертого в погребальном склепе среди разлагающихся тел его предков! Я боролся со страхом, пытаясь собрать свою волю в кулак. Потом решил ощупью отыскать путь к лестнице и медленно двинулся вперед, вытянув руки. Внезапно я замер. Кровь застыла в жилах. Под сводами склепа прокатился пронзительный, долгий и жалобный вопль. Тело покрылось холодным потом, а сердце заколотилось так громко, что я не слышал собственных мыслей. Опять, опять этот странный звук! А затем – шум крыльев. Я перевел дыхание.

– Это просто сова, – сказал я себе, устыдившись недавнего страха, – безобидная птица, верный страж мертвецов, оплакивающий своих товарищей: крик ее полон скорби, но неопасен.

Удвоив осторожность, я продолжал двигаться вперед. Внезапно в густой темноте сверкнули два желтых глаза, горящие голодом и ледяной жестокостью. Я отпрянул, а тварь набросилась с яростью дикой кошки! Мы стали биться в темноте: невидимые, но ощутимые крылья хлестали меня по лицу; одни только очи пернатой фурии пылали среди непроглядного мрака. Я наносил удары направо и налево, несмотря на подступающую дурноту и головокружение, продолжая безрассудно сражаться. Тошнотворная схватка длилась несколько бесконечных мгновений. Наконец – хвала небесам! – я стал одерживать верх. Огромная сова заметалась взад и вперед в явном изнеможении, потом издала дикий вопль бессильной ярости, и ее похожие на лампы глаза исчезли в темноте. Задыхающийся, однако не сломленный духом (хотя каждая клеточка моего тела дрожала от пережитого возбуждения), я двинулся дальше – как мне казалось, по направлению к лестнице, поводя вытянутыми руками перед собой. Вскоре передо мной возникла преграда, что-то твердое и холодное. Должно быть, каменная стена? Я ощупью нашел углубление – возможно, ступень. Только не слишком ли высокую? Продолжил поиск – пальцы воткнулись во что-то мягкое и сырое, словно мох или влажный бархат. Преодолев брезгливость, я двинулся дальше и в конце концов различил продолговатые очертания гроба. Как ни странно, находка не напугала меня. Я обнаружил, что машинально пересчитываю выпуклости металлических планок, прибитых сверху, по всей видимости, для украшения. Восемь полос вдоль (в промежутках – что-то податливое и склизкое), а поперек – четыре. Внезапно сердце пронзила ужасная мысль: чей это гроб? Моего отца? Или я, словно безумец, тереблю обрывки бархата на дубовом ложе, где покоятся священные останки любимой матери? Я встряхнулся, отгоняя оцепенение. Все попытки найти выход оказались тщетны – я заблудился во мраке, не представляя, куда идти. Ужас создавшегося положения накатил с новой силой. В горле совсем пересохло. Рухнув на колени, я простонал:

– Господь всемилостивый! Спаситель этого мира! Заклинаю душами хранимых тобой усопших, сжалься! О мама! Если твой прах покоится где-то рядом – вспомни меня, о небесный ангел, помолись за меня! Боже, спаси или дай умереть, прекратив эти муки!

Голос мой гулко отдавался под сводами, наполняя их жутким эхом. Я понимал, что еще чуть-чуть – и лишусь рассудка. Страшно было даже вообразить, на что способен безумец, запертый в беспросветном царстве смерти в обществе истлевающих тел! Я продолжал стоять на коленях, закрыв руками лицо, и пытался успокоиться – уже из последних сил. Но чу! Что за сладостные звуки вдруг уловил мой слух? Я вскинул голову и внимал, затаив дыхание.

– Тиу-тиу-тиу! Ла-ла-ла-ла-ла! Тр-риль-лиль-лиль! Щелк, щелк, щелк!

То был соловей. Знакомая дивная птица с ангельским горлышком! О, как благословил я тебя в тот темный час отчаянья! Как благодарил Бога за твое невинное существование! Как вскочил с каменного пола, смеясь и плача от радости, пока ты, не ведая обо мне, рассыпал в умиротворенной ночи жемчужные трели! Небесный вестник утешения! До сих пор вспоминаю о тебе с нежностью; благодаря твоей песне я стал обожателем всех птиц на свете. Человечество мне опостылело, но голоса лесов и холмов – как они чисты, как свежи! – это ближайший к раю род счастья!

Я ободрился, испытав прилив новых сил. Новая мысль озарила мой разум, сладкоголосый певец подарил надежду – и я снова отважно двинулся сквозь кромешную тьму. Я понял: нужно идти на звук соловьиной трели. Птица наверняка распевала на дереве у входа в склеп – а значит, у меня появилась возможность найти наконец-то заветную лестницу. Я брел очень медленно, на заплетающихся ногах. Дрожь в ослабевших коленях не унималась. На сей раз ничто не преграждало мой путь. Мелодичные трели звучали все ближе; угаснувшая было надежда теперь разгоралась вновь. Я брел вперед, едва ощущая и осознавая, что делаю.

Я шел как во сне, влекомый чудесной золотой нитью птичьего пения, как вдруг споткнулся о камень и рухнул ниц, но боли не почувствовал – онемевшее тело отказывалось уже реагировать на страдания. Разлепив тяжелые веки, я вгляделся вперед воспаленным взором – и вскрикнул от радости. Тонкий луч лунного света, не толще соломинки, падал наискосок, указывая, что я достиг цели: оказывается, я споткнулся о нижнюю ступень каменной лестницы. Входа в склеп я не разглядел, но знал, что он ждет меня там, наверху крутого подъема. Слишком измученный, чтобы двигаться дальше, я замер на месте, вглядываясь в одинокий луч и слушая соловья, чьи неумолчные трели теперь звучали так ясно, так различимо. Бом! Уже знакомый мне грубый звон колокола возвестил о приближении утра – и я решил отдохнуть до рассвета. Совершенно измученный, преклонил я голову на холодные камни, будто на мягчайшую из подушек, и через несколько мгновений забылся глубоким сном от всех своих бед. Но спал я недолго. Внезапно проснулся от удушья и тошноты, с острой болью в шее – в нее словно впилось разом несколько жал. Поднес руку… Боже! Вовек не забуду премерзкое ощущение, когда дрожащие пальцы сомкнулись на этом. В плоть мою впился крылатый липкий, дышащий ужас! Эта дрянь вцепилась в меня с отвратительной целеустремленностью. Завопив, как безумный, от ужаса и гадливости, я судорожно сжал обеими руками жирное мягкое тельце, в буквальном смысле оторвал его от себя и швырнул как можно дальше назад, в черную бездну склепа.

Должно быть, на какое-то время разум и вправду покинул меня. Эхо многократно повторило пронзительные вопли, которых я уже не мог удержать! Наконец, обессилев, я огляделся вокруг. Лунный луч исчез – его заменил бледно-серый отсвет, в котором я довольно явственно различил и длинную лестницу, и закрытую решетчатую дверь наверху. В отчаянии взбежав по ступеням, я ухватился за железные прутья и начал трясти их изо всех сил. Они не поддавались, замок тоже крепко держался. Я закричал, умоляя о помощи… Звенящая тишина была мне ответом. Прильнув к переплетению прутьев, я увидел траву, раскидистые ветви деревьев и даже кусочек благословенного неба, нежный опал которого был окрашен легким румянцем близившейся зари. Насладившись чистым воздухом, я обратил внимание на дикий виноград – его усыпанные росинками листья висели так близко. Я с трудом просунул руку сквозь решетку, сорвал их прохладную зелень и жадно принялся их жевать – о, в моей жизни не было яства слаще! Жаркое полыхание в пересохшем горле утихло. Вид небес и деревьев успокаивал душу. Птицы начали потихонечку пересвистываться, а мой соловей умолк.

Я медленно приходил в себя после душевных потрясений и даже, прислонившись к арке мрачного склепа, собрался с духом, чтобы оглянуться на крутую лестницу, по которой взбежал со столь неистовой поспешностью. На седьмой от верха ступени что-то белело. Охваченный любопытством, хотя и не без некоторого колебания, я осторожно спустился вниз. Это оказалась половина толстой восковой свечи, какие используют во время католических погребальных обрядов. Без сомнения, ее бросил здесь нерадивый служка, чтобы не утруждать руки лишний раз после завершения церемонии. Я задумчиво разглядывал находку. Если бы только у меня был огонь! Почти машинально рука полезла в брючный карман – и в нем что-то звякнуло! Видно, меня предали земле уж совсем второпях. Кошелек, связка ключей, визитница… Я вынимал их по очереди, разглядывая с изумлением: эти вещи казались такими знакомыми – и в то же время чужими! Еще раз обшарив карман, я обнаружил нечто действительно ценное для человека, оказавшегося в моем положении, – маленький коробок с восковыми спичками. Интересно, остался ли при мне портсигар? Нет, его не было. Это ценная серебряная вещица – наверняка монах, присутствовавший при моих якобы последних мгновениях, забрал ее вместе с часами и цепью, чтобы отдать жене.

Что ж, покурить я не мог, но зато мог добыть огонь. И здесь была погребальная свеча, готовая к использованию. Солнце еще не взошло; мне предстояло дожидаться рассвета, когда будет надежда криками привлечь внимание какого-нибудь человека, забредшего на этот край кладбища. Тем временем голову мою посетила занятная мысль: а не пойти ли взглянуть на собственный гроб? Собственно, почему бы и нет? Не каждый день удается увидеть подобное. К этому времени страх совершенно покинул меня: обладание спичечной коробкой придало душе небывалой отваги. Я поднял свечу и зажег; сперва она слабо мерцала, но вскоре загорелась ровным ярким пламенем. Прикрывая огонь ладонью от сквозняка, я в последний раз посмотрел на мирный свет разгорающегося утра, пробивавшийся сквозь дверь моей тюрьмы, и снова спустился вниз – в угрюмое подземелье, где пережил этой ночью неописуемые страдания.

Глава 4

Верткие ящерицы во множестве ускользали прочь, пугаясь звука моих шагов по ступеням. Когда свет импровизированного факела прорезал кромешную тьму, она переполнилась шумом хлопающих крыльев, шипением и короткими дикими вскриками. Теперь-то я знал, как никто иной, что за странные и отвратительные создания населяли это хранилище мертвых тел, однако, вооруженный источником света, чувствовал в себе силу бросить вызов им всем. Путь, представившийся мне бесконечным во мраке, оказался на деле коротким и легким, и вскоре я очутился на том самом месте, где так неожиданно пробудился от смертного сна. Само подземелье имело квадратную форму, напоминая небольшую комнату с высокими стенами, в которых на разных уровнях были выдолблены глубокие ниши. В них, подобно товарам на полках склада, друг над другом покоились узкие ящики с останками всех усопших членов семьи Романи. Я поднял свечу над головой и окинул взглядом пространство с болезненным интересом. Некоторое время спустя обнаружилось то, что и было нужно, – мой собственный гроб.

Он стоял в нише на высоте около пяти футов от пола; его расколотые доски явно свидетельствовали об отчаянной борьбе за свободу. Я приблизился и всмотрелся внимательнее. Это был хлипкий, лишенный подкладки и украшений ящик – жалкий образец гробовщичьего ремесла, хотя, видит Бог, уж у меня-то не было поводов сетовать на нерадивость мастера и поспешность его работы. На дне гроба что-то блеснуло – то было распятие из эбенового дерева, украшенное серебром. Опять этот добрый монах! Совесть не позволила ему предать меня земле без священного символа; вероятно, он положил его мне на грудь в качестве последней услуги. Крест, несомненно, упал, когда я разламывал доски, сковывавшие мою свободу. Я поднял его и благоговейно поцеловал, решив про себя: если когда-нибудь встречу святого отца вновь – расскажу свою историю и в подтверждение правоты моих слов верну ему этот крест, который он наверняка узнает. Мне стало любопытно, написано ли на крышке гроба имя. Да, вот оно – грубо выведенные черной краской буквы: «ФАБИО РОМАНИ». Далее следовала дата моего рождения и краткая латинская надпись, гласившая, что я умер от холеры пятнадцатого августа тысяча восемьсот восемьдесят четвертого года. Это было вчера – всего лишь вчера! А казалось, будто с тех пор миновало столетие.

Я обернулся взглянуть на место упокоения отца. Бархат свисал по бокам его гроба истлевшими клочьями – но не настолько прогнившими и изъеденными червями, как та сырая бесформенная ткань, еще цеплявшаяся за массивный дубовый ящик в соседней нише, где покоилась она – та, в чьих нежных объятиях я впервые познал любовь, чьи ласковые глаза открыли мне целый мир! Каким-то внутренним чутьем я понял, что в темноте мои пальцы бесцельно теребили именно эти обрывки ткани. Я снова пересчитал металлические пластины – восемь вдоль и четыре поперек, – а на плотно сколоченном гробу отца их было десять вдоль и пять поперек. Бедная матушка! Я вспомнил ее портрет, висевший у меня в библиотеке, – изображение молодой улыбающейся темноволосой красавицы с нежным румянцем, словно у персика, зреющего под летним солнцем. Вся эта прелесть истлела, превратившись… во что? Я невольно содрогнулся, затем смиренно преклонил колени перед двумя скорбными углублениями в холодном камне и обратился к Богу, умоляя благословить души давно ушедших любимых людей, при жизни столь дорого ценивших мое благополучие. Уже поднимаясь с колен, я заметил, как пламя свечи озарило какой-то мелкий предмет, заблестевший до странности ярко. Я подошел рассмотреть его – то был драгоценный кулон с тяжелой грушевидной жемчужиной, окруженной изысканными розоватыми бриллиантами! Удивленный находкой, я осмотрелся, пытаясь понять, откуда здесь могла взяться подобная вещица. И только теперь заметил необычно крупный гроб, лежащий на боку под ногами; казалось, он рухнул внезапно и с силой: вокруг были разбросаны обломки камней и засохшей известки. Держа свечу над самым полом, я увидел, что ниша прямо под той, где покоился я, теперь тоже пуста, а часть стены рядом сильно повреждена. Тогда-то и вспомнилось: когда я отчаянно рвался на волю из тесного ящика, что-то с грохотом рухнуло рядом. Вот оно – этот длинный гроб, достаточно просторный, чтобы вместить человека семи футов ростом и соответствующей ширины в плечах. Какого же исполинского предка я столь непочтительно потревожил? И не с его ли шеи случайно упало редкое украшение, лежащее в моей руке?

Меня охватило любопытство, и я наклонился, чтобы рассмотреть крышку погребального ящика. На ней не стояло имени – вообще никаких отметин, кроме одной: грубо намалеванного красным кинжала. Вот это загадка! Решив докопаться до сути, я поставил свечу в расщелину одной из незанятых ниш и положил рядом жемчужно-бриллиантовый кулон, чтобы действовать свободнее. Огромный гроб, как я уже сказал, лежал на боку; его верхний угол был расколот – я ухватился обеими руками, чтобы расширить трещину в уже поврежденных досках. При этом из нее что-то выкатилось и упало к моим ногам. Небольшой кожаный мешочек. Я поднял его и раскрыл – внутри звенели золотые монеты! Охваченный еще большим возбуждением, я схватил крупный заостренный камень и, пользуясь им как инструментом в придачу к силе собственных рук и ног, после десяти минут упорных усилий сумел вскрыть таинственный ящик. И уставился на его содержимое, словно пораженный громом.

Взгляд мой не встретил ужасов тления – ни побелевших костей, ни разлагающихся останков, ни усмехающегося черепа с пустыми глазницами. Вместо этого я увидел сокровищницу, какой позавидовал бы сам император! Огромный гроб оказался битком набит несметными богатствами. Сверху было набросано полсотни кожаных мешочков, перевязанных грубой бечевой; больше половины хранили в себе золотые монеты, а прочие – драгоценности. Ожерелья, тиары, браслеты, часы, цепочки и прочие дамские украшения перемешались с россыпью камней – частью неограненных, частью готовых для оправы алмазов, рубинов, изумрудов и опалов, порой просто невероятных размеров и чистоты. Под мешками лежали свертки шелка, бархата и парчи, каждый из которых был обернут в промасленную кожу, пропитанную камфарой и пряностями. Обнаружилось тут и три полотна старинных кружев, тонких как паутина, с безупречными узорами, в идеальной сохранности. Среди тканей покоились два массивных золотых подноса изысканной работы, украшенных гравировкой, а также четыре тяжелых кубка причудливой формы. Тут же находились прочие ценности и дорогие безделушки: статуэтка Психеи из слоновой кости на серебряной подставке, пояс из соединенных вместе монет, изящно расписанный веер с отделкой из янтаря и бирюзы на ручке, стальной кинжал в богато украшенных ножнах, зеркало в раме из редкого старинного жемчуга. Наконец, на самом дне сундука лежали свертки бумажных денег – целые миллионы франков, в сумме превосходившие даже мои прежние доходы. Я погружал руки в кожаные мешки, перебирал роскошные ткани – все это богатство принадлежало мне! Я обнаружил его в семейной усыпальнице! И разве не имел права считать его своей собственностью? Задумавшись о том, как сокровище оказалось здесь без моего ведома, я сразу нашел ответ. Разбойники! Ну, разумеется! Как я раньше не догадался? Красный кинжал на крышке указывал на разгадку. Этим символом пользовался Кармело Нери – дерзкий главарь шайки, орудовавшей в окрестностях Палермо.

«Вот так так! – подумалось мне. – Это одна из лучших твоих идей, душегуб Кармело! Хитрый плут! Ты все рассчитал, полагая, что никому не придет на ум беспокоить мертвецов, а уж тем более вскрывать гроб в поисках золота. Отлично задумано, Кармело! Вот только на сей раз ты проиграл! Мнимый умерший, восставший из гроба, заслуживает награды за свои мучения; надо быть полным ослом, чтобы отказаться от этих даров, ниспосланных богами и ворами. Все это накоплено нечестным путем, спору нет – но лучше пусть оно достанется мне, чем тебе, дружище!»

Несколько минут я размышлял над этой удивительной историей. Если мне посчастливилось наткнуться на часть добычи грозного Нери (а сомневаться не приходилось), значит, сундук доставили морем из Палермо. Вероятно, четверо крепких молодцов пронесли поддельный гроб под видом траурной процессии, притворяясь, будто хоронят товарища. У этих разбойников очень тонкое чувство юмора. Оставался вопрос: как они проникли в родовой склеп? Разве что с помощью поддельного ключа. Внезапно меня окружила тьма. Свеча погасла, словно ее задуло порывом ветра. Спички были при мне, и я мог легко зажечь ее снова, но причина внезапного угасания была непонятна. Вглядевшись во мрак, я заметил луч света, пробивавшийся из угла той самой ниши, где свеча стояла среди камней. Я приблизился – и вдруг ощутил сильный сквозняк из отверстия, достаточного, чтобы просунуть три пальца. Тогда я быстро зажег свечу и, осмотрев отверстие и заднюю часть ниши, обнаружил, что четыре гранитных блока в стене кто-то заменил толстыми деревянными чурбаками. Они сидели неплотно. Я вытащил их один за другим и наткнулся на плотную кучу хвороста. А расчистив ее, увидел широкий проход, через который свободно мог пройти человек. Сердце забилось в предвкушении свободы; я вскарабкался, посмотрел вокруг – и… Боже правый! увидел просторный пейзаж, а главное – небо! Две минуты спустя я уже был снаружи – стоял ногами на мягкой траве, под высоким небесным куполом, а перед моими глазами сверкал и переливался на солнце великолепный Неаполитанский залив! Я закричал от радости и захлопал в ладоши. Свобода! Я был свободен вернуться к жизни, к любви, в объятия моей прекрасной Нины, к привычному существованию на блаженной земле; свободен забыть – если только смогу – все мрачные ужасы, пережитые из-за преждевременного погребения. Если бы Кармело Нери услышал благословения, которыми я осыпал его, то впервые счел бы себя не разбойником, а святым. Подумать только: как многим я был обязан этому славному негодяю! Богатством и свободой! Ведь этот тайный ход в склеп Романи явно проделал либо он, либо его подручные для собственных целей. Мало кто в мире испытывал более сердечные чувства к своим благодетелям, чем я – к знаменитому душегубу, чья голова, как я слышал, дорого оценивалась властями. Несчастный вот уже несколько месяцев был в бегах. Что ж! Властям не дождаться от меня помощи, поклялся я; даже если узнаю, где скрывается этот головорез, для чего выдавать его? Он невольно сделал для меня больше, чем самый лучший друг. Да и где они, эти друзья, когда человеку нужна настоящая помощь? Не так уж и много таких на свете. Тронь кошелек – испытаешь сердце! О, какие воздушные замки я возводил, стоя в утреннем свете и ликуя от вновь обретенной свободы! Какие мечты о совершенном счастье лелеял в своем воображении! Мы с Ниной станем любить друг друга еще нежнее, думал я: разлука была коротка, но ужасна, и мысль о том, чем она могла обернуться, сблизит нас с удесятеренной страстью. А малышка Стелла! Уже сегодня вечером я вновь буду качать ее под кронами апельсиновых деревьев, наслаждаясь заливистым смехом! Сегодня же пожму руку Гвидо, растеряв все слова от счастья! Этой ночью головка жены будет покоиться у меня на груди среди восторженной тишины, прерываемой лишь музыкой поцелуев. Ах! Голова кружилась от ослепительно радостных видений, теснившихся в ней! Солнце взошло, и его длинные лучи, точно золотые копья, касались макушек зеленых деревьев, высекая на сверкающей глади залива вспышки красных и синих огней. Я слышал плеск воды и тихие размеренные удары весел; с далекой лодки донесся мелодичный голос моряка, затянувшего куплет известной в Неаполе песенки:

 
Мятный цветок,
В сердце храни мое слово, дружок.
Лейся, песенка, лейся!
Лимонный цветок!
Страстью сожгу тебя – вот мой зарок.
Лейся, песенка, лейся!
 

Я улыбнулся. «Страстью сожгу!» Мы с Ниной познаем смысл этих сладостных слов, как только взойдет луна, а соловьи запоют свои любовные серенады уснувшим цветам! Окутанный счастливыми грезами, я несколько минут вдыхал свежий утренний воздух, после чего еще раз спустился в склеп.

Глава 5

Для начала я сложил обратно найденные сокровища. Это было несложно. На первое время я решил взять себе два кожаных мешочка: один с золотыми монетами и один с драгоценностями. Крепко сколоченный гроб почти что не пострадал от вскрытия; я как можно плотнее задвинул крышку и оттащил его в дальний темный угол склепа, придавив тремя тяжелыми камнями. Потом взял выбранные мешочки и сунул по одному в карманы брюк. И лишь теперь обратил внимание на свой более чем скромный наряд. Прилично ли показываться на людях в столь жалком виде? Я проверил кошелек, который, как уже упоминалось, остался при мне вместе с ключами и визитницей: очевидно, перепуганные слуги так спешили уложить меня в гроб, что не утруждали себя мелочами. Внутри обнаружились две двадцатифранковые монеты и немного серебра. Этого хватит на пристойное платье. Но где и как я его куплю? Неужели придется ждать сумерек, чтобы выбраться из склепа тайком, словно вор или призрак? Нет! Ни минуты лишней не задержусь в этом месте. По Неаполю шатаются толпы грязных бродяг и нищих в лохмотьях – в худшем случае меня примут за одного из них. Какие бы трудности ни ждали впереди, все преодолимо!

Убедившись, что сундук с сокровищами надежно спрятан, я прикрепил жемчужно-алмазный кулон к цепочке на своей шее. Украшение предназначалось в подарок жене. Затем, снова выбравшись через отверстие в стене, я тщательно закрыл его чурбаками и забросал хворостом, как было прежде. Осмотрев снаружи, убедился, что ни малейшего намека на тайный ход не осталось – так искусно все замаскировано. Теперь оставалось лишь добраться до города, подтвердить свою личность, раздобыть еду и одежду, а затем со всей возможной поспешностью вернуться на виллу.

Взобравшись на пригорок, я огляделся: куда идти? Кладбище располагалось на окраине Неаполя, сам город лежал слева. В ту сторону бежала извилистая дорога; я решил, что она выведет к предместьям, после чего, не раздумывая, двинулся в путь. День уже был в разгаре. Босые ноги утопали в пыли, раскаленной как пустынный песок; солнце жгло непокрытую голову, но меня сейчас ничто не тревожило – сердце переполняла радость. Я готов был петь от восторга, шагая к дому и к моей Нине! Ноги дрожали от слабости; глаза и голова ныли от яркого света; временами по телу пробегала такая ледяная дрожь, что стучали зубы. Но я распознал последствия едва не погубившей меня болезни и не придал им значения. Несколько недель отдыха под заботливым присмотром жены – и все как рукой снимет. Я браво шагал вперед. Долгое время дорога была безлюдна, потом мне встретилась телега, груженная свежим виноградом. Возница дремал на ко́злах; лошадка щипала траву у дороги, время от времени встряхивая сбруей так, что пришитые к ней бубенчики мелодично позвякивали – казалось, таким образом она выражала радость оттого, что свободна и предоставлена самой себе. Гроздья на телеге так и манили, ведь я испытывал голод и жажду. Я тронул спящего за плечо; тот вскочил, увидел меня, и лицо его исказилось от ужаса. Мужчина спрыгнул с телеги, рухнул в пыль на колени и принялся умолять Деву Марию, Иосифа и всех прочих святых пощадить его жизнь. Я рассмеялся, позабавленный его страхом. Что пугающего могло быть во мне, кроме скудного одеяния?

– Встань, дружище! – ободрил я. – Мне нужно лишь немного винограда, и то не бесплатно.

С этими словами я протянул пару франков. Возница поднялся, все еще дрожа и косясь на меня с подозрением, сорвал несколько гроздей и молча подал их мне. Потом, забрав монеты, вскочил на свою колымагу, хлестнул несчастную лошадь так яростно, что та взвилась на дыбы, и умчался прочь, только замелькали колесные спицы в туче дорожной пыли. Странно, чего он так испугался? Может, с кем-то меня перепутал? Принял за призрака или разбойника? Я неспешно ел виноград по пути – сочные ягоды превосходно утоляли голод и жажду. Ближе к городу мне повстречались рыночные торговцы и разносчики мороженого, но я аккуратно избегал их, держась незамеченным. Добравшись до пригорода, я свернул на первую попавшуюся улицу, на которой, как мне показалось, могло найтись несколько лавок. Улица была узкая, сумрачная, пропахшая затхлостью, но, к счастью, мне не пришлось далеко идти: вскоре я наткнулся на то, что искал – жалкую полуразвалившуюся лачугу с разбитым окном, сквозь которое смутно виднелась развешанная напоказ потрепанная одежда. Это была одна из тех дыр, куда моряки, возвращаясь из дальних плаваний, нередко заглядывают, чтобы сбагрить разную мелочь, добычу из дальних стран, так что среди поношенной ветоши было рассыпано множество причудливых и любопытных предметов: раковины, веточки необработанного коралла, нитки бус, резные чаши из кокосового ореха, сушеные тыквы, рога животных, веера, чучела попугаев и старинные монеты. Между растянутыми штанинами нанковых брюк торчало уродливое деревянное божество и с преглупым видом пялилось на окружающий хаос. Возле открытой двери сидел и курил старик – подлинный неаполитанец, от макушки до пят. Лицо его напоминало обрывок коричневого пергамента, испещренный глубокими бороздами и морщинами – как если бы само Время, не одобряя историю, которую он здесь написал, перечеркнуло все строчки, некогда ясные и доступные любопытному взору, чтобы отныне уже никто их не смог прочесть. Жизнь сохранилась только в черных бусинах глаз, бегавших из стороны в сторону с вечно беспокойным и вечно подозрительным выражением. Старик изначально заметил мое приближение, но притворился, будто всецело поглощен созерцанием клочка синего неба, что сиял между крыш, нависавших так близко друг к другу на узкой улице. Я окликнул его. Он резко опустил взгляд и уставился на мое лицо с пронзительным любопытством.

– Долго был в пути, – обронил я, не будучи расположен вдаваться в подробности пережитых бед перед человеком подобного сорта, – и по дороге случайно лишился одежды. Не продашь мне костюм? Сойдет что угодно, я не особенно прихотлив.

Старик вынул изо рта свою трубку.

– Боишься холеры? – осведомился он.

– Только что оправился от нее, – отрезал я холодно.

Лавочник смерил меня очень цепким взглядом, а затем разразился приглушенным смешком.

– Ха-ха! – бормотал он, обращаясь одновременно ко мне и к пустому пространству. – Вот хорошо… хорошо! Нашелся похожий на меня – не трусит, не поджимает хвост! Мы не из робкого десятка. Не корим святых угодников за насланный ими мор. О прекрасный мор! Обожаю его! Я скупаю всю одежду, что снимают с покойников, – она почти всегда отличного качества. Не чищу, продаю прямо так. Да-да! Ну а что? Людям положено умирать – и чем скорее, тем лучше! Помогаю Господу, как могу. – И старый кощунник истово перекрестился.

Я гадливо взирал на него со всей высоты своего роста. Он вызывал такое же омерзение, что и тварь, которая впилась в мою шею во время отдыха на ступенях мрачного склепа.

– Ну так! – резко перебил я. – Продаешь костюм или нет?

– Да, да! – Старик с трудом поднялся с насиженного места и заковылял передо мной в темную лавку; низкорослый, сгорбленный годами и немощью, он больше походил на кривую корягу, нежели на человека. – Заходи, заходи! Выбирай, чего душа пожелает, тут на все вкусы есть. Что бы тебе предложить? Вот, к примеру, костюм джентльмена – ах, что за ткань! Добротная шерсть. Английская, что ли? Точно! Носил его англичанин – этакий здоровяк милорд, пиво и бренди хлестал без меры. И богач, клянусь небесами, что за богач! Но и его холера скрутила. Перед смертью все Господа проклинал да требовал еще бренди. Ха-ха! Славная кончина, хоть песню слагай! Хозяин продал мне его одежду за три франка – раз, два, три. А ты заплатишь шесть; справедливая наценка, не так ли? Я стар и беден, надо же на хлеб зарабатывать.

Он все бормотал и совал мне чуть не в лицо костюм из твида.

– Убери! – отмахнулся я. – До холеры мне дела нет, но подыщи что-нибудь поприличнее обносков пропойцы англичанина. Да я скорее выряжусь балаганным шутом.

Лавочник рассмеялся – хрипло, будто галька загремела в жестяной кружке.

– Отлично, отлично! – проскрипел он. – Старый, да бодрый, и шутку любите! Это мне по душе. Смеяться надо всегда. А что такого? Даже смерть несерьезна: видели вы хоть раз угрюмый череп? Нет, они все ухмыляются!

Он запустил костлявые длинные пальцы в глубокий ящик, доверху набитый разномастной одеждой, не переставая болтать сам с собой. Я молча стоял рядом и размышлял над его словами: «Старый, да бодрый». Что он имел в виду, назвав меня старым? Слеп, должно быть, как крот, подумал я, или одряхлел рассудком. Внезапно он поднял голову и обратился ко мне:

– К слову, о холере, ей не всегда хватает ума. Вчера она сотворила глупость, уж такую большую глупость. Забрала одного из богатейших в округе – молодого, сильного, храброго. Вот кому век бы жить. Холера явилась утром – а уже до заката его запрятали в гроб и в семейную усыпальницу. А там сумрачно, холодно да и не так роскошно, как на его беломраморной вилле над морем. Услышав об этом, я так и заявил Мадонне: «Дурно ты поступила». О да! Отчитал на чем свет стоит – она женщина, ветреница. Хорошая взбучка им только на пользу. Слушайте! Я друг и Господу, и холере, а все же они поступили глупо, прибрав к себе Фабио Романи, богатого графа.

Я вздрогнул от неожиданности, но поспешил напустить на себя равнодушный вид, процедив:

– Неужели? И кто же он был такой, чтобы не умирать, как все прочие?

Старик вскинул на меня свои острые черные глазки.

– Кто это был? Кто это был? – взвизгнул он. – О-о! Вижу, вы ничего не смыслите в делах Неаполя. Не слышали о богаче Романи? Понимаете, я очень хотел, чтобы он жил. Умен и смел, но это ладно. Он всегда помогал беднякам, сотни франков им раздавал. Я часто видел его, и на свадьбе тоже. – Его пергаментное лицо исказилось злобной гримасой. – Пф! Терпеть не могу его жену – такая вкрадчивая блондиночка, ну точно гадюка белая! Бывало, слежу из-за угла, как они едут в экипаже, и гадаю: чем кончится? Кто возьмет верх – он или она? Хотел, чтобы он победил. Я бы даже помог бы ему придушить ее, честное слово! Но только на этот раз небеса промахнулись, потому что он помер, и все досталось этой чертовке. Да уж! В кои-то веки Господь и холера сделали глупость.

Я слушал старого мерзавца с нарастающим отвращением, но не без любопытства. Интересно, почему он так ненавидит мою жену? Разве что за юность и красоту – это ему пристало. Да, но если старик видел меня так часто, как утверждает, должен же он знать меня в лицо. Однако не узнает. Почему? Поразмыслив над этим, я произнес:

– Каков он был с виду, этот твой граф Романи? Красив, говоришь? А высок или низок ростом, смугл или белокож?

Старик откинул седые космы со лба и вытянул желтую когтистую руку, будто указывая мне на незримый образ.

– Красавец мужчина! – воскликнул он. – Радовал глаз! Стройный, как вы! Высокий, как вы! Широкоплечий, тоже как вы! Но у вас глаза впалые, тусклые, а у него – большие, сверкающие огнем. Лицо у вас бледное, осунувшееся – у него же было округлое, румяное, оливкового оттенка. А волосы черные, блестящие, точно смоль! Ваши-то, дружище, белы как снег!

Его слова поразили меня словно громом. Неужели я так изменился? Возможно ли, чтобы кошмары одной только ночи в склепе оставили столь чудовищный след? Это мои-то волосы белы? Мои? С трудом верилось. Если так – вероятно, и Нина меня не признает, мой вид ужаснет ее. Даже Гвидо, чего доброго, усомнится в моих словах. Впрочем, я мог легко подтвердить их – хотя бы предъявив потайной ход в склеп и свой гроб, разломанный изнутри. Пока я обдумывал это, старик, не замечая моего волнения, продолжал свою литанию:

– Вот ведь, да! Славный малый, крепкий такой. Радовала меня его силища. Схватил бы жену за горло – вот так! – и конец ее лжи. Я ждал этого. Рано или поздно он это сделал бы, если бы только дожил. Оттого-то и жаль, что помер.

Собрав всю волю в кулак, я заставил себя спокойно и твердо обратиться к злобному старикашке.

– Почему вы так ненавидите графиню Романи? – отчеканил я твердым голосом. – Она причинила вам зло?

Он выпрямился насколько смог и уставился мне в глаза.

– Слушайте же! – ответил он, кривя рот в усмешке. – Я расскажу вам, за что ее ненавижу. Да, расскажу: ведь вы мужчина, к тому же сильный. Люблю сильных. Правда, их-то порой и дурачат женщины; но зато потом они мстят. Я тоже когда-то был сильным. А вы… вы старый, но весельчак – вы поймете. Графиня Романи не причиняла мне зла. Она засмеялась – однажды. Когда ее лошади сбили меня на улице. Я упал, а она растянула алые губы, сверкнула белыми зубками. Вам расскажут, что у нее улыбка ребенка. Невинного ангелочка! Когда меня подняли, ее экипаж уже умчался. Мужа с ней не было, он поступил бы иначе. Но даже не в том дело. Она засмеялась – и я не мог не заметить сходства.

– Какого сходства? – нетерпеливо воскликнул я, раздраженный его рассказом. – С кем?

– С моей женой, – ответил старик, все сильнее буравя меня ледяными глазками. – О, мне известно, что такое любовь! Известно и то, как мало Бог участвовал в сотворении женщин. Даже ему потребовалось долгое время, чтобы найти Мадонну. Да-да, я все знаю! Моя была существом прекрасным, как майское утро: головка маленькая, так и клонится под тяжестью золотых волос – ни дать ни взять, поникший цветочек. А глаза… ах! Как у ребенка, что смотрит на вас снизу вверх и тянется за поцелуем. Однажды я уехал – вернулся и застал ее спящей… да! На груди чернобрового уличного певца из Венеции, красавца, отважного, словно юный лев. Он бросился на меня – я прижал его к полу, встал коленом на грудь. Она проснулась, увидела нас и, не в силах крикнуть, лишь затряслась и захныкала, как избалованное дитя. Я посмотрел ее любовнику прямо в лицо и усмехнулся. «Не стану вредить тебе, – сказал я. – Без ее согласия ты бы не оказался в этой постели. Прошу только об одном, останься с нами еще ненадолго». Он молчал, бросая на меня красноречивые взоры. Я связал его по рукам и ногам, а потом взял нож и придвинулся к ней. Взгляд ее широко распахнутых голубых очей молил о пощаде, она дрожала всем телом и ныла, заламывая тонкие руки. Я всадил свой отточенный клинок в ее нежную белую плоть. Когда на крахмальные простыни хлынула алая кровь, любовник в ужасе завопил. Она вскинула руки – и откинулась на подушки. Мертвая. Я вытащил нож и, перерезав путы венецианца, подал ему. «Держи на память, – сказал я. – Через месяц она точно так же предала бы тебя».

Он просто взбесился. Выбежал на улицу, стал звать жандармов. Меня, конечно, судили за убийство – но то было не убийство, а правосудие. Судья нашел смягчающие обстоятельства. Естественно! У него самого была жена. Он вошел в мое положение. Теперь вы знаете, почему я ненавижу эту расфуфыренную красотку на вилле Романи. Она точь-в-точь походит на тварь, которую я прикончил: та же томная улыбка, тот же детски-невинный взгляд. Жаль, говорю вам, что муж ее помер – как подумаю, зло берет. Однажды он тоже бы с ней разобрался – можете не сомневаться!

Глава 6

Я слушал его, а сердце так и сжималось, и по телу пробегал ледяной озноб. Мне всегда казалось, что каждый увидевший Нину должен ее непременно обожать. Правда, когда этого старика случайно сбил ее экипаж (кстати, я об этой истории даже не слышал), было легкомысленно с ее стороны не остановиться и не расспросить о его самочувствии, но ведь она так юна и беспечна. Это же не намеренная жестокость. Меня ужаснуло, что любимая нажила такого врага, как этот нищий старик, но я промолчал. Не хотел выдавать себя. А он в раздражительном нетерпении ждал ответа.

– Ну, согласитесь, дружище! – воскликнул лавочник с каким-то детским напором. – Согласитесь, это была достойная месть! Сам Господь не сумел бы лучше!

– Ваша жена заслужила свою участь, – сорвалось у меня с языка, – но не могу же я восхищаться убийцей.

Он резко обернулся и сердито всплеснул руками. Его голос сорвался до придушенного визга.

– Убийцей меня назвал? Ха-ха! Смешно. Нет, нет! Это она убила меня! Скажу тебе: я умер, когда увидел ее в чужих объятиях – она сразила меня одним ударом. Дьявол восстал во мне и совершил возмездие; он и сейчас у меня внутри – храбрый, сильный дьявол! Потому и холера мне не страшна: дьяволу смерть нипочем. Когда-нибудь он покинет меня… – Мало-помалу крики его затихли вплоть до усталого шепота. – Да, покинет, и я упаду в каком-нибудь темном углу и крепко засну. Сейчас-то почти не сплю. – Взгляд его словно подернулся пеленой. – Видите ли, – пояснил он доверительным тоном, – память у меня превосходная. А когда обо всем таком думаешь, сон не идет. Сколько лет уже минуло, но каждую ночь передо мной – она: заламывает свои белые ручки, смотрит остекленевшими голубыми глазками – и коротко так постанывает от ужаса. Каждую ночь!

Он замолчал, рассеянно проведя рукой по лбу. Потом, как бы очнувшись, уставился на меня, будто впервые заметил, и тихонько хихикнул.

– Эх, память, память – что за штука! – бормотал он. – Вот ведь странно, да? Чего я здесь только ни вспомнил, а про вас-то и позабыл! Знаю-знаю, что вам нужно: костюм, причем позарез, как и мне – ваши денежки. Ха-ха! Значит, не хотите английского твида? Ладно, понял. Сейчас что-нибудь раскопаю, минуту терпения!

И он принялся шарить в груде тряпья, сваленного беспорядочно у дальней стены. Иссохший и мрачный, в этой позе он напомнил мне дряхлого грифа, склонившегося над падалью, – и в то же время в сердце моем шевельнулась жалость: вот ведь несчастный полоумный старик, чья жизнь отравлена желчью и нестерпимой полынной горечью. Как несхожа его участь с моей, подумалось мне. Я пережил в муках всего лишь одну короткую ночь – что значит она в сравнении с ежечасными угрызениями и страданиями этого человека! Он возненавидел мою Нину из-за минутной оплошности; что же, вряд ли только она одна раздражала его – не сомневаюсь, старик был врагом всего прекрасного пола в целом. Я с участливой грустью наблюдал, как он перебирает потрепанную одежду, составлявшую весь его нехитрый товар, и думал: почему смерть, столь усердно косившая сильнейших из горожан, так бессердечно обошла стороной этого бедолагу, для которого могила явно стала бы долгожданным приютом забвения?

Наконец лавочник обернулся с торжествующим жестом.

– Нашел! – воскликнул он. – То, что нужно. Вы ведь, кажется, искатель кораллов? Вам подойдет рыбацкий наряд. Вот он – и красный кушак, и шапочка, все замечательно сохранилось! Покойник был вашего роста – вещи сядут по вам как влитые. И заметьте, ни капли заразы! Материя просолилась в море, она пахнет песком и водорослями, – прибавил он, раскладывая передо мной простую одежду.

Я равнодушно скользнул по ней взглядом и с легкой усмешкой осведомился:

– А прежний хозяин… Он-то свою жену не убил?

Старьевщик покачал головой и презрительно отмахнулся.

– Этот? Нет! Он был дурак – сам себя укокошил.

– Как так? Случайно или намеренно?

– Эх! Он прекрасно понимал, что творит. Месяца два назад это было. А виновата во всем черноглазая бестия, что сейчас веселится в Сорренто дни напролет. Парень вернулся из дальнего плавания, жемчугов ей на шею привез да коралловых шпилек. Замуж за него сулила пойти. Только сошел на берег – видит ее на пристани, обрадовался, сует подарки. А она как швырнет безделушки обратно да и заявляет, что парень ей опостылел. Вот и все, ни словечка больше. Вздумал просить, умолять – набросилась на него, точно фурия. Я сам был тогда на пристани, лично все видел. Глазищами зыркает, ножкой топает, губы кусает, грудь под корсетом так ходуном и ходит. Обычная рыночная торговка, а форсу-то, ровно у королевы. «Надоел ты мне! – кричит. – Убирайся! Видеть тебя не желаю!» Парень-то статный, крепкий – а тут вдруг осунулся, побледнел, губы дрожат. Понурил голову, развернулся – и прямо в море, никто и опомниться не успел. Вода над ним сразу сомкнулась: даже не поплыл, так вот камнем на дно и пошел. Наутро тело волнами вынесло, а я одежду его за два франка купил. Вам отдам за четыре.

Я спросил:

– А что стало с девушкой?

– С этой-то? Говорю же вам, день-деньской развлекается! Каждую неделю со свежим хахалем! Ей-то что?!

– Беру, – сказал я и достал кошелек. – Вы просите четыре франка; вот вам шесть, но за лишние два покажите мне укромный угол, где можно спокойно переодеться.

– Да-да, конечно! – Старик затрясся от жадного рвения, пока я клал монеты в его морщинистую ладонь. – Все для щедрого гостя! Вон там я ночую – неказисто, конечно, зато зеркало есть… Ее зеркало… Единственное, что от нее и осталось. Сюда, сюда проходите!

Спотыкаясь о разбросанные повсюду тюки с тряпьем и едва не падая, он поспешил распахнуть небольшую дверцу, будто вырезанную в стене, и ввел меня в тесную каморку, пропитанную отвратительной вонью. Внутри стояли жалкая соломенная лежанка и сломанный стул. Квадратное оконце, не заслуживающее своего названия, пропускало немного света, позволявшего разглядеть убогую обстановку. Рядом с ним висело то самое зеркало – изумительная вещь в серебряной оправе искусной работы какого-то древнего мастера. Я тотчас отдал ему должное, хотя и не осмелился пока заглянуть. Старик пояснил, что дверь в эту конуру запирается изнутри.

– Это я сделал и замок, и ключ, – похвастался он. – Все собрал своими руками. Видите, как надежно подогнано! Да, когда-то я мастер был в этом деле, тем и кормился. Пока не застал ее с тем венецианским певцом… С тех пор все позабыл. Все знания растерял – сам не знаю, куда ушли. Вот ваш наряд. Переодевайтесь, можете не спешить. Заприте дверь, и комната к вашим услугам.

Он закивал как болванчик, пытаясь изобразить сердечное расположение, и покинул каморку. Я последовал его совету и заперся. Потом твердым шагом подошел к зеркалу на стене, поднял глаза на свое отражение… И тут меня точно обожгло изнутри. Лавочник не соврал, и со зрением у него все было в порядке. Я на самом деле состарился! Переживи я хоть двадцать нелегких лет – и то, наверное, не дождался бы таких разительных перемен. Болезнь заострила мои черты, избороздив лицо глубокими страдальческими морщинами. Глаза ввалились, их лихорадочный блеск слишком явственно рассказывал о пережитых в склепе кошмарах; но хуже всего была седина – мои волосы побелели до единого. Теперь понятно, чего устрашился продавец винограда, встреченный мной на дороге: такая внешность и впрямь напугает кого угодно. Я едва узнавал сам себя. А что же скажет жена? И Гвидо? Я почти усомнился в них, и одна только мысль об этом причинила такую боль, что глаза защипало. Я резко смахнул подступившие слезы.

– Полно, Фабио! Будь мужчиной! – сказал я себе с досадой. – Какая разница, черны твои волосы или седы? Подумаешь, изменилось лицо! Велика ли важность, если сердце осталось прежним? Возможно, при виде тебя она чуточку побледнеет – но разве, узнав о твоих страданиях, не полюбит ли пуще прежнего? Разве нежные объятия не возместят все страдания, не вернут тебе молодость?

Ободряя себя подобными рассуждениями, я проворно облачился в костюм неаполитанского ныряльщика за кораллами. В просторных штанах обнаружилось два глубоких кармана – два весьма удобных вместилища для кожаных мешочков с монетами и драгоценными камешками, которыми я разжился в разбойничьем гробе. Переодевшись, я вновь погляделся в зеркало, на сей раз улыбнувшись краешками губ. Да, перемена была разительна – но, с другой стороны, не все так уж плохо. Живописный наряд рыбака отлично сел по фигуре; алый колпак лихо красовался на седых кудрях, густо вившихся надо лбом, а ожидание близкого счастья вернуло часть былого мужественного блеска моим запавшим в глазницы глазам. К тому же я понимал: этот изможденный вид не останется со мной навсегда. Славный отдых и целительный морской воздух вернут округлость лицу, а свежесть – щекам. Даже седина еще может исчезнуть, бывали подобные случаи. Впрочем, если она и останется – ну так что ж! Это даже интересно: думаю, многие оценят любопытный контраст между молодым лицом и волосами глубокого старца.

И вот я переоделся, открыл дверь душной каморки и позвал старика. Тот приблизился, шаркая ногами, с опущенной головой, но, подняв глаза, вдруг всплеснул руками от изумления:

– Пресвятая Мадонна! Да вы еще хоть куда! Эх-эх! Святой Иосиф! И стать, и рост, и плечи – загляденье! Жаль, жаль, что вы старый. Вот, поди, силачом были в молодости!

Меня позабавила его восторженная одержимость мускулами, и я как бы невзначай обронил, закатав до плеча рукав своей куртки:

– К слову о силе! Во мне еще кое-что осталось, как видите.

Он вытаращил глаза, потянулся желтыми пальцами к моей обнаженной руке с каким-то вурдалачьим интересом, чтобы ощупать мускулы – и чуть не прослезился от щенячьего восторга.

– Ох и красота, просто чудо! Твердые, как железо… Подумать только! Да-да. Такому убить – раз плюнуть! Ах, ведь и я был не хуже! Фехтовал, как бог. Дайте мне закаленный стальной клинок – одним махом рассекал семикратно сложенный шелк, ровнехонько, как по маслу! Ни единая ниточка не растреплется! Вы бы тоже смогли, если захотите. Все дело в руке – в отважной руке, что разит наповал.

Старикашка так и сверлил меня мутными глазками, словно пытаясь разгадать мою суть и природу. Я резко отвернулся и указал на брошенную одежду.

– Забирайте, – сказал я небрежно. – Это все ваше, хотя и немногого стоит. Стойте, вот вам еще три франка – подберите мне носки да башмаки, какие найдутся.

Он даже в ладоши захлопал, осыпая меня благодарностями за нежданную дополнительную выручку. Призывая в свидетели всех святых, лавочник истово клялся, что сам он и весь его жалкий товаришко навсегда к услугам столь щедрого господина, но главное – я вмиг получил просимое. Я обулся; теперь ничто не мешало вернуться домой, как только мне будет угодно. Однако в голове уже созрело твердое решение: пожалуй, не стоит являться на виллу Романи при свете дня, раз уж моя внешность настолько переменилась. Внезапное возвращение мнимого покойника и так может стать для жены большим потрясением, а тут еще новый облик – нервы у женщин слабы, и кто может предсказать, как это на нее подействует? Дождусь заката, проберусь окольными тропами к черному ходу и попробую потолковать с кем-нибудь из слуг. Быть может, вызову потихоньку Гвидо Феррари – надежный товарищ исподволь, осторожно подготовит Нину к радостной вести о моем воскрешении, а также к другой разительной перемене. Пока все это проносилось у меня в мыслях, лавочник стоял рядом и, склонив голову набок, словно погруженный в раздумья ворон, не сводил с меня пристального взгляда.

– Далеко вы собрались? – спросил он с какой-то робостью.

– Да, – отрезал я. – Очень далеко.

Старик схватил меня за рукав, словно желая удержать, и злобно сверкнул глазами.

– Скажите, – горячо прошептал он, – скажите… я сохраню вашу тайну. Вы направляетесь к женщине?

Я смерил его взором, исполненным презрения и насмешки, и спокойно, с достоинством произнес:

– Да! Именно так, направляюсь к женщине.

Лавочник залился противным беззвучным хохотом, кривя физиономию и судорожно дергаясь всеми конечностями. Я с отвращением стряхнул его руку со своего рукава и направился к выходу. Старик торопливо заковылял следом, утирая слезы, вызванные приступом искреннего веселья.

– К женщине! – прокаркал он. – Ха-ха! Вы не первый и не последний выбрали этот путь! К женщине, надо же! Вот и отлично, прекрасно! Ступайте к ней, найдите ее и… убейте! Да, да… вам это легче легкого, проще простого! Ступайте, убейте ее.

Он стоял, занимая собою низкий дверной проем, продолжая разевать слюнявый рот и тыкать пальцем в воздух. Приземистая, ссутуленная фигура со злобным лицом напомнила мне кобольдов3, бросающихся горящими поленьями в головы святых.

Я равнодушно кивнул.

– Прощайте.

Но он не ответил. Я медленно тронулся в путь. И только раз, оглянувшись через плечо, увидел все ту же картину. Старик продолжал горбатиться у двери своей лачуги, гримасничая с раззявленным ртом и махая руками; его крючковатые пальцы все словно хватали кого-то и с наслаждением душили за горло. Я двинулся прочь и наконец-то выбрался на широкую дорогу, а между тем в ушах продолжали звенеть прощальные крики лавочника: «Ступайте, убейте ее!»

Глава 7

День тянулся мучительно долго. Я бесцельно бродил по городу, почти не встречая знакомых лиц: благородные горожане моего круга из опасения перед холерой либо покинули Неаполь, либо крепко заперлись по домам и не показывались.

Куда бы я ни пошел, повсюду невольно замечал свидетельства ужасных бедствий, причиненных проклятой холерой. Едва ли не на каждом углу навстречу попадались похоронные процессии. Так, возле одного дома я наткнулся на группу мужчин, пытавшихся втиснуть усопшего в непомерно маленький гроб. Отвратительно было смотреть, как они ломали руки и ноги покойного, с каким усилием давили ему на плечи – только кости хрустели. Целую минуту я наблюдал за этим варварством, затем не выдержал и громко сказал:

– Лучше бы вам убедиться, что он точно умер!

Гробовщики удивленно переглянулись. Один из них сипло засмеялся:

– Клянусь телом Господним, если бы он дышал, я бы сам свернул его треклятую шею! Но холера свое дело знает, не промахнется. Смотри!

Он принялся колотить головой покойника, словно деревянной болванкой, о стенки гроба. Меня едва не стошнило от этого зрелища. Я отвернулся и больше не произнес ни слова. Достигнув одной из главных улиц, я увидел горожан, собравшихся в группы и переговаривавшихся между собой вполголоса; эти люди явно были чем-то взволнованы и пребывали в смущении. «Король! Король!» – донеслось до меня.

Все головы разом повернулись. Я остановился и устремил свой взгляд в том же направлении. Торжественно-медленным шагом в сопровождении нескольких господ, державшихся степенно и очень серьезно, к нам приближался бесстрашный монарх, восторженно любимый всеми своими подданными – Умберто Итальянский. Он совершал обход самых грязных мест и закоулков города, где свирепствовала холера – а сам не держал даже сигареты во рту, чтобы защитить себя от заразы. Он шествовал твердой поступью подлинного героя; лицо его было отмечено легкой тенью печали, как если бы тяготы подданных отзывались болью в этом сострадательном сердце. Я почтительно обнажил голову, когда он проходил мимо, и его проницательные добрые глаза осветились улыбкой.

– Посмотрите: какой колоритный седовласый рыбак, – обратился он к своей свите. – Хоть картину пиши!

Я чуть было не выдал себя – еле сдержал порыв броситься вперед, пасть к его ногам и открыть всю правду. Как это нестерпимо жестоко, как противоестественно: мой обожаемый государь прошел мимо и не узнал меня – того, с кем он столь часто проводил время в задушевных беседах. Помню, я каждую зиму наведывался в столицу, и мало кто из гостей на балах в Квиринальском дворце пользовался большим расположением, чем граф Фабио Романи. Я с тупым недоумением спрашивал себя: кто же он, этот Фабио? Галантный щеголь и весельчак, каким я слыл прежде, словно растаял в воздухе – его место занял «седовласый рыбак». Но я все же подавил свои чувства и не решился заговорить. Необъяснимая сила влекла меня, впрочем, как и других любопытствующих, последовать за королем на почтительном расстоянии. Его величество обходил зараженные улицы со столь невозмутимым видом, словно прогуливался в цветущем саду среди алых роз; спокойно заходил он в замызганные лачуги, где умирающие лежали вповалку рядом с покойниками; тихим словом ободрял обезумевших от горя родственников, что сквозь слезы взирали на своего монарха с благодарным изумлением. Тут и там, незаметно для постороннего глаза, в дрожащую ладонь бедняка тайком падала золотая или серебряная монета, а в особо тяжелых случаях король тут же лично распоряжался о помощи. Матери преклоняли колени, протягивая к нему младенцев для благословения, и он после некоторого смущенного колебания, словно сомневаясь, достоин ли, но с бесконечно трогательной, почти отеческой нежностью прикасался к их головам. Одна черноволосая девушка с безумными глазами бросилась на землю прямо на пути короля; она поцеловала носки его туфель, а затем вскочила с торжествующим криком:

– Спасена! Холера не смеет ступать по дороге, где прошел король!

Умберто улыбнулся, глядя на нее снисходительно, как добрый отец на взбалмошную дочку, но промолчал и тронулся дальше. И вот его внимание привлекла шумная толпа у раскрытых дверей одного из самых убогих домишек на улице. Там кипел спор: двое могильщиков, громко перебивая друг друга, сыпали грязной бранью; женщины рыдали, а посреди взволнованной группы высился поставленный дыбом гроб, как бы ожидая своего часа. Один из придворных, сопровождавших короля, опередил его и объявил о его приближении, после чего громкий говор прекратился, мужчины обнажили головы, а женщины подавили рыдания.

– Друзья мои, что у вас за беда? – спросил монарх с необычайной мягкостью.

Повисла неловкая тишина. Могильщики угрюмо и пристыженно потупились. Затем одна из женщин, с пухлым добродушным лицом и покрасневшими от слез глазами, протолкалась сквозь небольшую толпу вперед и заговорила.

– Да благословят ваше величество Святая Дева и все угодники! – воскликнула она звонким голосом. – А насчет беды… Все бы уладилось, кабы эти бесстыжие свиньи, – она ткнула пальцем в могильщиков, – не лезли куда не просят! Готовы человека прикончить, лишь бы не подождать часок. Девушка-то скончалась, ваше величество… А Джованни, бедняга, не отходит от нее: обнял мертвую – и ни в какую! Матерь Божья, подумать только! Труп холерный, а он унести не дает. Силой оттащить – ума лишится, сердешный. Всего часок, ваше величество, один часок… Священник придет, уговорит его лучше нашего.

Король легким повелительным жестом поднял руку. Толпа расступилась, и он вошел в жалкое жилище, где лежало тело, ставшее причиной раздора. Свита последовала за ним; я же, воспользовавшись суетой, примостился в дверном проеме. Открывшаяся глазам картина была столь прискорбна, что мало у кого не сжалось бы сердце. Умберто Итальянский обнажил голову и замер. На бедняцкой постели покоилась юная девушка в расцвете ранней нежной красоты, еще не тронутой безобразным дыханием смерти. Ее почти можно было принять за спящую, когда бы не окоченевшие члены да восковая бледность лица и рук. Поперек ее тела, почти скрыв его под собой, лежал молодой мужчина – так, словно это он упал бездыханным. Я бы даже сказал: он куда больше походил на покойника, если бы не судорожно вздрагивавшие плечи. Руки его мертвой хваткой сжимали девушку, а лицо уткнулось в холодную грудь, где уж больше не билось горячее сердце, способное ответить на ласку. В этот миг золотой луч солнца ворвался в сумрак лачуги и озарил печальную сцену – недвижных возлюбленных на убогом ложе, благородную фигуру сострадательного короля и напряженные лица окруживших его людей.

– Видите, ваше величество? – шепнула женщина, уже говорившая ранее. – С самой ночи, как она умерла, он так и лежит. Будто железом ее оковал – и пальца не оторвать!

Король приблизился и тронул скорбящего за плечо. Голос его величества, исполненный нежной мягкости, прозвучал для присутствующих, точно музыка, внушающая надежду:

– Figlio mio! («Сын мой!»)

Ответа не последовало. Женщины, растроганные простыми ласковыми словами монарха, тихонечко всхлипывали; даже мужчины украдкой смахивали слезы. Король заговорил снова.

– Figlio mio! Это я, твой король. Ты не поприветствуешь государя?

Молодой человек оторвал лицо от груди усопшей возлюбленной и бессмысленно уставился на говорящего. Изможденное лицо, спутанные волосы и безумный взгляд ясно говорили о том, что страдалец долго блуждал в лабиринте ужасных видений и не видел иного выхода, кроме смерти.

– Дай же мне руку! – продолжил король с твердостью военачальника.

Медленно, словно против воли, как бы подчиняясь неведомой силе, юноша ослабил страшную хватку и протянул королю руку. Умберто крепко сжал ее в своей и, глядя прямо в глаза несчастному, произнес очень просто, но с глубокой уверенностью:

– Любовь неподвластна смерти, друг мой.

Юноша заглянул в глаза короля – и его скорбно сжатые губы дрогнули. Он порывисто отнял свою ладонь, а потом залился рыданиями. Умберто ласково обнял бедного парня за плечи, осторожно поднял с постели, затем подозвал одного из слуг и велел увести подальше – безропотного, покорного, как ребенок. Молодой человек продолжал захлебываться слезами, потоки которых спасли его угасавший было рассудок, а то и жизнь. Тихий гул восхищенного одобрения окружил доброго монарха, когда тот проходил через небольшую толпу свидетелей этой сцены. Поблагодарив их непринужденным поклоном, он вышел из дома и подал дожидавшимся снаружи могильщикам знак, что теперь они могут исполнить печальный долг. А затем продолжал свой путь, осыпаемый таким количеством самых нелицемерных похвал и благословений, какие не приснятся и самым гордым завоевателям, урвавшим добычу в сотне жарких сражений. Я смотрел вослед его удаляющейся фигуре, пока она окончательно не скрылась из виду, и чувствовал сердцем: само присутствие подлинного героя – человека, в каждом жесте которого читалось истинное величие, – придало мне сил. Признаюсь, я роялист. Да и кто, будучи в здравом рассудке, не стал бы им под властью такого монарха? Но даже будучи роялистом, я готов способствовать свержению и казни подлых тиранов, будь они хоть сотню раз коронованы! История знает мало монархов, подобных Умберто Итальянскому. Даже сейчас, когда я пережил столько бедствий, мое сердце теплеет при мысли о нем. Образ его воплощает для меня благотворную силу и свет бескорыстной добродетели – тот самый свет, что озаряет прекрасный лик моей родины, заставляя Италию вновь улыбаться, как в годы былой славы. В те дни ее сыны достигали величия лишь потому, что были настоящими. Беда современного общества в том, что мы перестали вкладывать душу во все, что делаем. Редко кто любит работу ради нее самой – мы трудимся лишь ради выгоды. В этом корень всех неудач. Даже друзья едва ли готовы служить друг другу, не преследуя собственных интересов. Правда, встречаются исключения из этого правила, но такие люди за все свои старания получают одну лишь награду – репутацию дураков.

Как только монарх исчез, я тоже покинул место, где разыгралась описанная здесь сцена. Мне вздумалось заглянуть в маленький трактир, где меня сразила болезнь. После некоторых поисков я нашел его. Дверь была отперта. Я увидел толстого трактирщика Пьетро, который все так же протирал салфеткой стаканы, словно ни на секунду от них не отрывался; а в углу стояла та самая деревянная скамья, на которой я лежал и где, как все полагали, умер. Я вошел. Хозяин поднял голову и поздоровался со мной. Ответив на приветствие, я заказал кофе с булочками, а сам развалился за столиком и начал листать газету, пока Пьетро услужливо суетился рядом. Протирая для меня чашку и блюдце, он дружелюбно осведомился:

– Недавно из плавания, amico? Как порыбачили?

Я на мгновение растерялся, но тут же, опамятовавшись, улыбнулся и кивнул.

– Ну, а вы тут как? – спросил я с лукавой улыбкой. – Что с холерой?

Трактирщик горестно покачал головой.

– Святой Иосиф! Лучше и не напоминайте. Люди мрут, словно мухи в медовом горшке. Вот только вчера… клянусь телом Бахуса! Кто бы мог подумать?

Он тяжело вздохнул, наливая дымящийся кофе, и вновь покачал головой, еще печальнее прежнего.

– А что тут было вчера? – спросил я, хотя заранее знал, о чем речь. – Я не местный и жаден до сплетен.

Вспотевший от зноя Пьетро уперся толстым пальцем в мраморную столешницу и задумчиво выводил им какие-то затейливые узоры.

– Вы никогда не слышали о графе Романи? – начал он.

Я помотал головой и склонился над своим кофе.

– Эх! – отозвался Пьетро, тяжко вздохнув. – Это уже неважно… Никакого графа Романи больше нет. Все кончено! А ведь был богачом настоящим, едва ли не ровней самому королю. И вот представьте, с такой высоты упал! Вчера утром отец Чиприано, бенедиктинец, принес его к нам сюда – холерой сразило. Через пять часов Романи был уже мертв… – Трактирщик прихлопнул на щеке комара. – Ай! Мертв, как вот этот zinzara! Да, лежал на вот этой самой скамье, перед вами. Схоронили еще до заката. Это похоже на дурной сон!

– Не вижу ничего особенного, – безразлично откликнулся я, с притворным увлечением намазывая масло на булочку. – Деньги – пустое. Все одинаково умирают – богатые, бедные…

– Это верно, точнее не скажешь, – горько вздохнул трактирщик. – Вот и блаженного Чиприано ничего не спасло.

Я вздрогнул, но мгновенно овладел собой и с напускным безразличием обронил:

– Что вы имеете в виду? Речь о каком-то святом?

– Если он не канонизирован, то заслуживает этого, – ответил трактирщик. – Я говорю о монахе-бенедиктинце, который принес сюда умирающего графа Романи. Ох, не ведал он, что скоро и сам направится к Господу!

Меня словно в сердце ножом ударили.

– Как, разве он умер? – воскликнул я.

– Принял мученическую смерть! – подтвердил Пьетро. – Видно, заразился от графа. До рокового мига все молился над ним, святой водой окроплял, положил в гроб собственное распятие. Потом отправился на виллу Романи, отнес молодой графине вещи покойного – часы, кольцо, портсигар. Отдал все и рассказал о его последних минутах.

Бедная моя Нина!..

– Сильно она горевала? – спросил я, изобразив равнодушие.

– Откуда мне знать? – пожал плечами трактирщик. – Отец Чиприано упомянул только, что она чувств лишилась. Но что с того? Женщине дай лишь повод грохнуться в обморок – мышь ли увидят, помрет ли кто. Так вот, наш добрый Чиприано проводил графа в последний путь – а когда вернулся, его самого скрутило. Сегодня утром скончался в монастыре, упокой Господь его душу! Новость дошла час назад. Святой был человек! Обещал мне теплое местечко в раю… И верю, такой свое слово сдержит, все равно что апостол Петр.

Я отодвинул еду: кусок не лез в горло. На глазах закипали слезы. Одним героем меньше в этом мире, полном скучных, трусливых людишек. Какое-то время я безмолвно сидел, погруженный в свои невеселые думы. Трактирщик поглядывал в мою сторону с любопытством.

– Кофе не по вкусу? – наконец спросил он. – Аппетита нет?

Я выдавил из себя кривую улыбку.

– Такие разговоры отобьют аппетит даже у морского волка. Ничего не скажешь, прелестными историями встречает гостей Неаполь – сплошь про смерть да болезни!

Пьетро, будто бы извиняясь, развел руками.

– Это да. Ну а что поделать, amico? Все мы тут ходим под богом и под холерой.

Он еще не договорил последнюю фразу, когда взгляд мой внезапно привлек человек, неспешно прогуливавшийся мимо дверей трактира. Это был Гвидо Феррари, мой лучший друг! Я чуть не бросился навстречу, но что-то в его облике и поведении обуздало этот первый невольный порыв. Гвидо медленно шел и курил сигару; на лице его играла улыбка, а в петлице цвела изумительно свежая роза, сорт «Слава Франции» – я знал, потому что точно такие росли в изобилии на верхней террасе моей беломраморной виллы. Я не сводил с него глаз, а внутри все прямо переворачивалось. Гвидо выглядел таким безмятежным, довольным, каким я и раньше его не видел. Но ведь он сейчас должен быть уверен, что я, его лучший друг, умер только вчера! А он скалит зубы, словно идет на гулянку, да еще и розу воткнул в петлицу – совсем не траурный вид! Обида больно кольнула в сердце, но я усмехнулся собственной щепетильности. Что, в сущности, значат эта улыбка и этот цветок? Не волен же человек отвечать за выражение собственного лица! А розу он мог сорвать мимоходом. Или вообще получил в подарок от Стеллы и решил не отказываться, чтобы сделать малышке приятное. Отсутствие траурных знаков? Это тоже естественно, ведь прошел всего день. Черные одежды еще не доставили от портного. Успокоив себя подобными рассуждениями, я не стал догонять приятеля. Пусть идет своей дорогой, не ведая о моем воскрешении. Подожду-ка лучше до вечера, тогда все и прояснится.

Я повернулся к трактирщику.

– Сколько с меня?

– А сколько дадите, amico, – ответил он. – С рыбаков не деру втридорога. Времена тяжелые, а то и вовсе даром бы угостил. Много раз обходился так с вашим братом. Блаженной памяти Чиприано говаривал: сам Петр-апостол меня за это помянет. Мадонна особо благословляет тех, кто заботится о рыбаках, ведь все Иисусовы ученики только этим и промышляли. Не хочу лишиться ее покровительства…

Я рассмеялся и бросил ему франк. Он расторопно сунул монету в карман, задорно сверкнув глазами.

– Вы даже на полфранка не съели, – выпалил он с прямотой, столь не свойственной неаполитанцу. – Но небеса вам воздадут за это, не сомневайтесь!

– Совершенно уверен! – весело отозвался я. – Addio, дружище! Щедрого моря тебе и заступничества Мадонны!

Узнав привычное прощание сицилийских моряков, Пьетро сердечно пожелал мне того же и вновь принялся натирать бокалы. Остаток дня я бродил по глухим переулкам, с нетерпением ожидая багряного заката, который, словно победное знамя, должен был возвестить мое возвращение к любви и счастью.

Глава 8

И вот наконец он пришел – долгожданный, желанный вечер. Легкий ветерок, наполненный ароматом тысяч цветов, охладил раскаленный воздух после дневного зноя. Небесный свод величаво пылал сияющими, переливающимися красками, а неподвижное зеркало залива удваивало их блеск и великолепие. Нетерпение сжигало меня изнутри, но я обуздывал себя – дожидался, пока солнце не скроется за гладью вод, пока закатный пурпур, сопровождавший его уход, не сменят нежные, неземных оттенков зарницы, похожие на отблески ангельских крыльев, пока золотистая кромка полной луны не прорвет окоем – тогда, не в силах более сдерживаться, я ступил на знакомую дорожку, ведущую к вилле Романи. Сердце мое бешено стучало, ноги подкашивались от волнения, но между тем шаги ускорялись; никогда еще путь не казался мне таким долгим. Главные ворота я обнаружил накрепко запертыми; каменные львы при них смерили меня суровыми взглядами. Где-то поблизости, услаждая слух, журчали фонтаны; каждый вздох мой был напоен ароматами роз и мирта. Милый дом! Я расплылся в улыбке, весь разомлев от предвкушения. Однако стучаться у главных ворот не входило в мои намерения; я ограничился долгим взглядом, исполненным нежности, и повернул направо, к маленькой калитке, за которой начиналась аллея из падуба, сосен и апельсиновых деревьев. Это было мое излюбленное место для прогулок – тенистое даже в полуденный зной и достаточно уединенное: домашние сюда редко заглядывали. Разве что Гвидо время от времени составлял мне компанию, но чаще всего я бродил тут совершенно один, предаваясь увлекательному чтению или грезам. Аллея вела к заднему фасаду виллы. Я решил осторожно пробраться к черному ходу и для начала потолковать с Ассунтой – нянюшкой моей маленькой Стеллы и верной служанкой, на руках которой испустила последний вздох моя мать.

В темных кронах пронесся торжественный шелест. Я торопливо, но мягко ступал по давно знакомой тропинке, поросшей мхом. Стояла глубокая тишина; иногда соловьи разражались бурлящим каскадом трелей, а затем неожиданно умолкали, словно испуганные тенями тяжелых переплетающихся ветвей, сквозь которые пробивался лунный свет, отбрасывая на землю причудливые, фантастические узоры. Облачко крохотных lucciole4 вырвалось из лавровых зарослей, искрясь подобно самоцветам из королевской короны. Воздух пьянил ароматом апельсиновых цветов и белого жасмина. Я ускорил шаг. Радость нарастала с каждым мгновением. Я был полон сладостного предвкушения и страстного желания как можно скорее заключить мою дорогую Нину в объятия, ловить бесконечно нежные взоры ее прекрасных сияющих глаз и горячо пожать руку Гвидо. Стелла, конечно же, к этому часу давно уже спит у себя в постельке – но я решил обязательно разбудить ее, поцеловать моего херувимчика, погладить любимые золотые кудряшки. Я чувствовал, что без этого счастье мое не будет полным. Стоп, погодите!.. Что такое? Я замер, будто наткнувшись на невидимую преграду, и весь обратился в слух. Что там за звук – не раскат ли счастливого, безмятежного смеха? Дрожь пробрала меня с головы до пят. Это был смех моей жены – я хорошо знал его серебристый перезвон! На сердце похолодело, и я остановился в нерешительности. Разве может она смеяться вот так, будучи совершенно уверена, что я лежу мертвый, что мы навсегда потеряны друг для друга? Внезапно среди деревьев мелькнуло белое платье; повинуясь порыву, я бесшумно отступил в сторону и скрылся за плотной завесой листвы, сквозь которую мог видеть все, оставаясь незамеченным. Тишину еще раз прорезал радостный звонкий смех, расколовший мне голову, точно удар меча. Она счастлива и беззаботна, гуляет при лунном свете с легким сердцем, тогда как я… я ожидал найти ее затворницей в нашей спальне либо на коленях перед матерью всех скорбящих в часовне, в пылких молениях за упокой моей грешной души, прерываемых потоками слез! Да, именно этого я ждал – мы, мужчины, такие глупцы, когда любим! Вдруг меня осенила ужасная мысль. Не лишилась ли Нина рассудка? Неужели потрясение и горе от моей столь неожиданной смерти повредили ее хрупкий разум? И вот она бродит, бедняжка, словно Офелия, сама не ведая что творит, а ее веселье – лишь призрачная игра помутившегося сознания? Весь передернувшись, я с осторожностью раздвинул ветви своего укрытия и тревожно вгляделся. Две фигуры медленно приближались – моя жена и мой друг, Гвидо Феррари. Что ж, это меня как раз не смущало. Гвидо мне ближе родного брата, кому же другому и надлежало теперь утешать скорбящую? Но… стойте-ка! Правильно ли я понял? Она просто оперлась на его руку, ища поддержки, или… Глухой стон, больше похожий на вопль, вырвался из груди. О, лучше бы я умер! Лучше бы никогда не разламывал гроб, где покоился в мире! Что значила смерть, ужасы склепа, все прочие муки перед этим новым терзанием? Даже сейчас воспоминание жжет мне душу неугасимым пламенем, а пальцы судорожно сжимаются в кулаки! Не знаю, как удалось обуздать пробудившуюся во мне ярость, заставить себя замереть безмолвно в укрытии, но я это сделал. Досмотрел эту жалкую комедию до конца. Молча наблюдал за своими предателями! Видел, как те, кому я доверял больше всех на свете, втаптывают в грязь мою честь – и не подал вида. Эти двое, моя жена и Гвидо Феррари, подошли так близко к моему укрытию, что я различал каждый жест и слышал каждое слово. Они остановились в трех шагах от меня – его рука обвила ее стан, ее рука непринужденно обнимала его за шею, а голова покоилась на его плече. На ней было белое платье без единого украшения, если не считать алой розы – красной, как кровь. Ее держала у самого сердца брошь с бриллиантами, сверкавшая в лунном свете. В безумии я подумал: вместо розы должна быть кровь, вместо броши – стальное лезвие кинжала! Но оружия при мне не было, поэтому я лишь смотрел на нее, затаив дыхание. Нина была прекрасна, невыразимо прекрасна! Ни тени горя на юном лице: глаза все те же, томные и нежные, губы полуоткрыты в по-детски сладкой улыбке, полной наивного доверия. Она заговорила – о боже! – и знакомый околдовывающий голос заставил мое сердце бешено колотиться, а разум помутиться.

– Глупенький Гвидо! – жеманно поддразнила она. – Интересно, что было бы, умри Фабио не так… своевременно?

Я жадно ждал ответа. Гвидо легко рассмеялся.

– Да ничего бы он не узнал. Ты слишком умна для этого, piccinina5! Кроме того, бедолагу спасло тщеславие: он был настолько высокого мнения о себе, что никогда не поверил бы, что ты можешь увлечься другим мужчиной.

В ответ моя жена – безупречный алмаз чистоты, истинная жемчужина среди женщин! – вздохнула с некоторым беспокойством.

– Хорошо, что он мертв! – прошептала она. – Но, Гвидо, дорогой, ты ужасно неосторожен. Теперь тебе нельзя приходить так часто – пойдут сплетни! И траур мне носить еще не менее полугода… да мало ли хлопот!

Его пальцы скользнули по драгоценному ожерелью на ее шее. Он наклонился и впился губами в место под центральной подвеской.

Еще! Еще, милостивый государь! Даже не думайте смущаться, наслаждайтесь на здоровье! Целуйте эту белую кожу – она теперь общее достояние! Лишний десяток поцелуев погоды не сделает! Так я язвил про себя, сжимаясь в кустах; между тем кровь с тигриной яростью стучала в висках, будто сотня молотов.

– А знаешь, душенька, – ответил Гвидо, – мне почти жаль, что Фабио умер! Покуда жил – прикрывал нас отлично. Сам того не зная, стал этаким строгим дядькой, охраняющим нашу с тобой репутацию. Лучше его никто не справился бы!

Ветви над моей головой заскрипели, зашелестели. Жена вздрогнула и тревожно оглянулась.

– Тише! – нервно проговорила она. – Его только вчера схоронили… Рассказывают же люди о привидениях. Да еще эта аллея… Его любимое место прогулок. Зря мы сюда пришли. И потом… – В ее дрогнувшем голосе послышалось едва уловимое сожаление. – Он все же отец моего ребенка. Не забывай.

– Черт возьми! – Гвидо вспыхнул. – Да я только об этом и думаю! Каждый его поцелуй, украденный с твоих губ, мне как нож в сердце!

Я слушал и не верил своим ушам. Вот оно, новое понимание супружества! Оказывается, мужья теперь считаются ворами – они «крадут» поцелуи, тогда как одни любовники честны в своих объятиях! О, мой ближайший друг, драгоценнее кровного брата, в эту минуту твоя жизнь висела на волоске! Разгляди ты мое бледное лицо среди листьев, ощути хоть на миг мой гнев, разрывающий грудь, – ты сам не дал бы за нее и гроша!

– Зачем ты за него вышла? – спросил он после паузы, играя ее светлыми кудрями, что струились волной по его груди.

Она состроила капризную гримаску и пожала плечами.

– До смерти надоел монастырь, занудные проповеди монашек. Вдобавок он был богат, а я бедна. Терпеть не могу безденежье! И еще… он любил меня. – Тут ее глаза блеснули ехидством. – Просто с ума сходил.

– А ты любила его? – выпалил Гвидо почти со злостью.

– Ma che!6 – Она выразительно отмахнулась. – Думаю, да… Недельку-другую. Как любят законного супруга. Замуж выходят ради удобства, денег, положения… Он дал мне все это, ты же знаешь.

– Получается, от брака со мной ты ничего не выиграешь? – ревниво вскинулся Гвидо.

Она рассмеялась и приложила к его губам маленькую ручку, сверкавшую кольцами.

– Ну разумеется! И кто вообще сказал, что я пойду за тебя? Как любовник ты недурен, но чтобы взять в мужья… Даже не знаю! В конце концов, я теперь свободна – могу поступать, как мне заблагорассудится! А я желаю наслаждаться свободой и…

Не дав закончить фразу, Феррари рванул мою жену на себя, сжал в тисках объятий. Лицо его жарко пылало.

– Слушай, Нина, – голос Гвидо хрипел от страсти, – не вздумай мной играть! Клянусь небом, не позволю! Хватит с меня твоих забав. С первой нашей встречи – в день свадьбы с этим глупцом – я полюбил тебя, как зверь, как безумный! И если в чем-нибудь каялся, то не в этом грехе. Я знал: ты не ангел, а просто женщина. Выжидал своего часа. И наконец дождался! Не минуло и трех месяцев после свадьбы, как я признался тебе – а ты… жадно слушала, ловила каждое слово, словно сама думала о том же! Искушала меня, дразнила взглядами, прикосновениями, дала мне все, чего я желал! К чему теперь отпираться? Я такой же муж тебе, как и Фабио, – нет, даже больше! Ведь любишь меня – или врешь? Ему лгала, а мне не посмеешь. Слышишь? Не смей! Плевать мне на Фабио, раз он сам позволил себя облапошить. Муж обязан быть подозрительным – вечно настороже, наготове! Расслабился – сам виноват, что честь его марают, перекидывая из рук в руки, словно дешевый тряпичный мяч. Повторяю: теперь ты моя! И не вырвешься!

Слова его лились яростным потоком, голос звенел грозным вызовом в тишине летних сумерек. Я горько усмехнулся. Нина принялась вырываться, сдавленно крикнув:

– Пусти! Грубиян, мне же больно!

Он отпустил. Жесткие объятия измяли розу у нее на груди – алые лепестки медленно опадали один за другим к ногам изменщицы. В ее глазах вспыхнула обида, брови сердито сдвинулись. Она молча отвернулась, обдав любовника ледяным презрением. Подобная холодность ранила его сердце. Он порывисто схватил Нину за руку и, осыпая ладонь поцелуями, взмолился с внезапным раскаянием:

– Прости меня, carina mia!7 Не хотел тебя ни в чем упрекать. Ты не виновата, что так прекрасна – это бог или дьявол вложил в тебя чары, которые сводят меня с ума! Ты мне дороже сердца, дороже души! О, Нина, давай не будем тратить слова на пустую ссору. Ведь мы свободны, свободны! И можем превратить нашу жизнь в сладкий сон, о котором даже ангелы не смеют мечтать! Смерть Фабио – величайший дар для нас. Теперь, когда мы стали всем друг для друга… Не отталкивай! Будь нежна со мной; разве есть что-нибудь важнее любви?

Она одарила Гвидо свысока прелестной улыбкой – ни дать ни взять молодая императрица, которая милует провинившегося подданного – и вновь прильнула к нему, на этот раз куда ласковее. А потом потянулась к нему губами… Мне до сих пор не верилось, что это не сон! Любовники обменялись поцелуями, каждый из которых вонзался в истерзанную душу, как острый нож.

– Ну и глупенький же ты, Гвидо. – Она капризно надула губки, запуская унизанные перстнями пальцы в его густые кудри. – Вечно ревнуешь, кипятишься! Сколько можно повторять: я люблю тебя. Помнишь тот вечер, который бедняжка Фабио просидел на балконе в компании своего Платона? – Ее смех прозвенел колокольчиком. – А мы в гостиной разучивали какую-то песенку… Разве я не сказала тогда, что ты – самый желанный мужчина на свете? Сказала-сказала! Вот и радуйся, чего тебе еще?

Гвидо провел рукой по ее сияющим золотистым локонам.

– А я и радуюсь, – улыбнулся он, вмиг растеряв свой нетерпеливый напор и ярость. – Уж так радуюсь! Но любви без ревности не бывает, не жди. Это Фабио ухитрялся не ревновать, знаю: он тебе слепо верил. Да только что ему знать о любви! Он себя ценил больше тебя. Муж, который целые дни проводит на море или где-то шляется в одиночку, оставляя молодую жену… который читает Платона вместо того, чтобы заниматься ею, – пусть пеняет сам на себя. Для таких «мудрецов» Женщина останется вечной тайной. Тогда как я… – Глаза его потемнели от гнева. – Я ревную к земле под твоими ногами, к воздуху, что тебя касается! И к Фабио ревновал, пока тот был жив. Клянусь, если кто-то еще посмеет заявить права на тебя – быть его телу ножнами моей шпаги!

Нина отстранилась от него и надула губки.

– Вот, опять! – укорила она, поморщившись. – Ты снова злишься!

Он поцеловал ее.

– Нет, солнышко. Я буду самым нежным, пока ты любишь меня, и только меня. Слушай, тут сыро, ты можешь озябнуть. Не пойти ли домой?

Моя жена – нет, видимо, уже наша жена, поскольку мы оба познали ее бездушную красоту, – кивнула в ответ. Взявшись за руки, они неспешно двинулись в обратный путь – правда, на полпути неожиданно остановились.

– Соловьи поют, слышишь? – заметил Гвидо.

«Слышишь!» Да как можно было не слышать? Каскад мелодий лился со всех сторон – чистые нежные страстные звуки, схожие с переливами золотых колокольчиков, пронизывали душу насквозь. Чудесные птицы, эти певцы от бога, слагали простые, вдохновенные серенады о своей чистой и нелицемерной любви – о, слишком не похожие на человеческие истории, отравленные корыстью, себялюбием и злодейством! Поэтичная идиллия птичьей жизни и любви – не для того ли она существует, чтобы люди устыдились сами себя? Кто из нас, жалких созданий, бывает верен своему слову, как жаворонок – своей подружке? Кто способен с такой же искренней радостью возносить благодарность за солнечные лучи, как малиновка, что щебечет и снежной зимой, и на весеннем, покрытом цветами лугу? О нет, не сравниться нам с ними! Вся наша жизнь – это жалкий бунт против благого бога да ненасытная грызня с себе подобными ни за грош.

Нина поежилась, кутаясь в легкий шарф.

– Терпеть не могу их, – процедила она капризно. – Горланят, аж уши режет. А он… он их обожал! Даже пел что-то… помнишь?

 
Привет тебе, соловушка,
Бедовая головушка!
Розу алую любил,
В жены взял – и погубил!
 

Ее бархатный голос разлился в ночи, затмив красотой даже нежные соловьиные трели. Внезапно Нина умолкла и рассмеялась.

– Бедняжка Фабио! Ничего-то не мог пропеть без фальшивой нотки. Идем уже, Гвидо!

Они удалялись легким неспешным шагом – так, будто совесть их была чиста, будто заслуженное возмездие не дышало им в спины, будто чудовищная тень рока не нависла над их ворованным счастьем! Я провожал их фигуры неотрывным пылающим взглядом, просунув голову меж темных ветвей, с жадностью всматриваясь в сумрак, покуда последний отсвет белого платья не растаял среди листвы. Было ясно, что эти двое сегодня уже не вернутся.

Я выбрался из укрытия. Встал на то самое место, где они стояли минуту назад. Попытался вдуматься, осмыслить увиденное. Голова гудела, перед глазами плясали огненные круги, даже луна в небесах полыхнула багровым светом. Земля утратила твердость и закачалась у меня под ногами. Неужто я еще жив? Или это лишь призрак прежнего меня восстал из могилы, обреченный бессильно смотреть, как рушится все, что когда-то мне было дорого? Величественная вселенная больше не казалась мне творением божьих рук – исчезло ее волшебство. Мир виделся мне пузырем или пустопорожним мячом, что болтается среди звезд на потеху бесам. К чему эти мерцающие светила, деревья в роскошных уборах, благоухающие чаши цветов? К чему сам Господь, раз ему не под силу сберечь верность одной-единственной женщины? Кем же она оказалась – та, которую я обожал; та, что выглядела нежнейшим из ангелов, чистым ребенком, святой Агнессой во плоти? Грязным животным – нет, хуже! Продажной гадиной, причем из самых дешевых! О небо! Теперь она – посмешище для толпы, мишень для злых языков! В нее будут тыкать пальцами, сплетники станут шипеть ей вслед! И эта тварь – моя жена, родившая моего ребенка! Сама добровольно вывалялась в грязи, предпочла порок добродетели, увенчала себя позором – и радуется, вернее даже, ликует! Что же делать? Вопрос ужалил меня, как оса. Я уставился в землю: не явится ли оттуда какой-нибудь демон с ответом? Как покарать ее… и его, предателя нашей дружбы с лицемерной и подлой улыбкой? Взгляд обратился к лепесткам – тем, что осыпались, когда Гвидо грубо прижал мою Нину к своей груди. Они алели на дорожке, будто красные устричные ракушки. Я наклонился, собрал их и вытянул на раскрытой ладони перед собой. Что за сладостный аромат! Меня так и тянуло поцеловать их… Но нет, ни за что! Они еще помнят биение сердца изменщицы. Да, она сама – воплощенная Ложь, живая, прекрасная и проклятая!

«Ступайте, убейте ее!» Где я мог слышать эти слова? Что-то мучительно крутилось на языке, не давая покоя. С трудом припомнил: ах да, оборванец-старьевщик, заставший жену с любовником, оказался мужественнее меня. Он отомстил тотчас же, а я, глупец, упустил момент. Да, но ведь не навеки же! Месть бывает разная – нужно только выбрать самый надежный, самый продуманный способ, так чтобы обречь обидчиков, поправших мое доброе имя, на долгую, невыносимую агонию. Не спорю, слаще всего было бы покарать их на месте… Но разве прилично благородному отпрыску рода Романи выставлять себя преступником в глазах всего света? Нет, непременно должны быть и другие пути – окольные тропы, ведущие к той же цели, если только мой разум, истерзанный треволнениями, сумеет их отыскать. Я заставил себя дотащиться до поваленного ствола и опустился на него, сжимая в кулаке измятые красные лепестки. В ушах у меня гудел набат; губы растрескались, точно у лихорадочного, во рту стоял привкус крови. «Седовласый рыбак» – вот кто я теперь. Так окрестил меня сам король. Я задумчиво оглядел свой наряд, еще недавно принадлежавший самоубийце. «Он был дурак – сам себя укокошил», – сказал мне торговец с кривой усмешкой. Вот именно что дурак. Я не последую его примеру. По крайней мере, пока. Сперва нужно завершить одно дело – если только сумею нащупать во тьме верный путь к своей цели. И главное – следовать ему неуклонно, без колебаний, без жалости! Мысли путались, точно в горячке или в бреду. Аромат лепестков дурманил мой разум… Но я не выбросил их и не собирался этого делать. О нет. Пусть еще долго напоминают о нежной сцене, которую мне довелось наблюдать сегодня! Рука нащупала кошелек. Я уложил в него засыхающие алые лепестки с бережной осторожностью ювелира. А когда убирал его обратно в карман, то вспомнил о двух мешочках – в одном было золото, в другом – драгоценности для… нее. Я вспомнил свои ночные злоключения в склепе – и горько усмехнулся, вспомнив, как бился тогда за жизнь и свободу. Жизнь и свобода! К чему они теперь, кроме одной-единственной цели – мести? Меня не ждали. Никто не надеялся, что я вернусь на прежнее место под солнцем. Все мое огромное состояние перешло к жене согласно мною же составленному завещанию – ей легко будет доказать свои права. Зато при мне оставалась подлинная сокровищница: клада, спрятанного разбойниками, хватило бы и на дюжину жизней. При этой мысли я смутно ощутил приятное биение в жилах. Деньги! За них купишь что угодно – даже расплату. Да, но какого сорта расплату? Та, которой я жаждал, должна быть изысканной – абсолютной, неумолимой и безупречной. Я сидел, погрузившись в глубокие размышления. С моря потянуло вечерней свежестью; качающиеся кроны таинственно шептались между собой, точно заговорщики; соловьи неумолчно взывали к полноликой луне, что, подобно щиту архангела, сияла в темнеющих небесах. Часы текли – я не шевелился, погрузившись в неясные грезы. «Ничего-то не мог пропеть без фальшивой нотки!» – бросила Нина с холодной усмешкой, похожей на звон клинка о клинок. Ах, как же она права! Вот уж ни убавить, ни прибавить! Только дело не в голосе – в самой музыке жизни. В каждом из нас есть особые, сокровенные струны, звучащие торжественной или простой, но всегда прекрасной гармонией. Однако стоит позволить женской улыбке (ее прикосновению, ее лжи) нарушить эту мелодию, и вот – диссонанс! Сам Господь, великий творец, не возвратит прежнего напева, знакомого сердцу в дни покоя. Так случилось со мной. Так будет с любым из вас, причем задолго до старости, когда скорбь станет вашей единственной постоянной спутницей.

…«Седовласый рыбак», это надо же! Слова короля стучали в висках глухим набатом. Да, я чудовищно переменился – осунувшийся, иссохший, чужой самому себе. Никто не узнал бы во мне прежнего графа Романи. И тут меня будто ножом ударило: в голове родился план мести – дерзкий, чудовищный, небывалый. Я подорвался с места, словно ужаленный, и начал расхаживать взад-вперед, не находя себе места, ощущая, как мрачный огонь заливает самые потаенные уголки угрюмой души. Откуда пришел этот замысел? Кто его нашептал: дерзкий бес или суровый ангел возмездия? Я еще смутно задавался этим вопросом – а сам уже выстраивал в голове детали, пытаясь заранее предусмотреть каждую мелочь или препятствие. Оцепенение отчаяния понемногу отпускало меня – чувства ожили и выстроились, как воины с обнаженными клинками. Долой любовь, долой милосердие и прощение! Тьфу! Что мне до слабостей этого мира? Мне дела нет до того, что Христос, истекая кровью, простил врагов на кресте – он никогда не вверял себя женщине! Сила и решимость понемногу возвращались. Пусть матросы и оборванцы-старьевщики, поддавшись бессмысленной ярости, топят обиду в чужой крови или губят сами себя – мне ли пятнать благородный фамильный герб заурядным грубым злодейством? О нет, графу Романи следует мстить хладнокровно, обдуманно – без суеты, без этой плебейской злости и нетерпения, безо всякого риска. Мерно шагая туда-сюда, я обдумывал каждую подробность тяжелой драмы, где мне предстояло исполнить главную роль – от подъема до падения черного занавеса. Туман в голове рассеялся; дышать стало легче, волнение исподволь улеглось. Одна только мысль о грядущем отмщении подняла мой дух, утолила жар кипящей крови. Теперь я был чрезвычайно спокоен и собран. Прошлое уже не терзало – стоит ли горевать о любви, которой не было? Подумать только, эти двое даже не дожидались моей мнимой смерти! Не прошло и трех месяцев после свадьбы, как я уже был обманут. Три долгих года тянулась эта порочная связь – а я, слепой мечтатель, ни о чем не подозревал. Теперь-то я мог оценить масштаб их предательства. Меня оскорбили, унизили, осмеяли. Чувство справедливости, разум и самоуважение требовали покарать ничтожных лжецов, причем жестоко и бесповоротно. Нежность к жене угасла – я вырвал ее из сердца, как занозу из раны, и отшвырнул с отвращением, словно ту гадину из склепа, что присосалась тогда к моей шее. Сердечная многолетняя дружба с Гвидо Феррари умерла на корню, а вместо нее появилась даже не ненависть – нет, одно непомерное, безжалостное презрение. Впрочем, я сурово презирал и себя самого – за то, что так неразумно, так радостно стремился «домой», наивный Ромео, исполненный пылких надежд. Глупца, подобного мне, еще надо поискать. Лишь идиоты с такой же бездумной готовностью прыгают в пропасть с вершины горы! Но вот я очнулся – иллюзии рухнули, чары рассеялись. Я готов отомстить за себя – и сделаю это безотлагательно. Таким образом, мрачно размышляя в течение часа, а то и более, я четко наметил путь к своей цели. После чего, чтобы закрепить решение, достал распятие – то самое, что монах Чиприано опустил со мной в гроб – прижал к губам, воздел к небу и поклялся святыней: не дрогнуть, не отступить, не знать покоя, пока месть не свершится во всей полноте. Звезды, немые свидетели моего обета, взирали на меня с высоты своих поднебесных тронов. Соловьи отчего-то замолкли, будто прислушивались. Ветер тоскливо вздохнул и разметал под ногами благоухающий жасминовый «снег». Так, подумалось мне, опадают последние листья моей прежней жизни, полной светлых чувств и радостных грез. Пусть же сгинут они навеки! Отныне дни мои – не цветы в праздничной гирлянде, а звенья холодной и нерушимой стальной цепи. Однажды она опутает два лживых сердца, не оставив им ни надежды, ни выхода, ни просвета в их черной тюрьме. Так должно быть – и будет сделано. Твердым размеренным шагом направился я к маленькой калитке, открыл ее и вышел на пыльную дорогу. Лязг железа заставил меня оглянуться: сторож виллы Романи – мой бывший слуга! – запирал на ночь главные ворота. Я прислушался к скрипу засовов, щелчку повернутого в замке ключа. Вспомнил: ворота были на запоре, когда я появился со стороны Неаполя. Зачем же их открывали? Чтобы выпустить гостя? Точно! Я ухмыльнулся: о, как дальновидна моя жена! Все-то она продумала: синьор Феррари должен покинуть виллу через парадный вход и в сопровождении сторожа – чинно и благородно, не нарушая законов пристойности, как полагается. Приличия прежде всего! Да, но ведь это значит, что Гвидо покинул Нину пару минут назад? Я неспешно спустился по склону холма и вскоре нагнал его. Предатель шел прогулочным шагом, покуривая, покачивая жасминовой веточкой – о, я прекрасно знал, из чьих рук он принял этот подарок! Когда мы поравнялись, Гвидо рассеянно посмотрел на меня. Лунный свет ясно обрисовал его красивое лицо. Но что ему до какого-то рыбака? Взгляд скользнул мимо, не задержавшись и на мгновение. Меня охватило безумное желание броситься, вцепиться в глотку, извалять его тело в дорожной пыли, оплевать, растоптать ногами… Но я подавил в зародыше этот рискованный злобный порыв. Меня ждала игра поинтереснее – по сравнению с ней вульгарная рукопашная схватка показалась бы детской забавой. О нет, месть должна медленно вызревать под зноем неугасимого гнева, как плод на солнце, пока сама по себе не свалится на траву. Преждевременно сорванная торопливой рукой, она будет кислить и горчить, а разве это удовлетворит мой изысканный вкус? Итак, я не стал мешать моему любезному другу, утешителю моей милой жены, и дальше беззаботно прогуливаться походкой влюбленного мечтателя, упиваясь приятными грезами в свое полное удовольствие. Я отвернулся от предателя и проследовал мимо. Добравшись до города, я нашел ночлег в одной из обычных гостиниц, предназначенных для людей моего предполагаемого ремесла и, как ни удивительно это признавать, тут же забылся крепким здоровым сном без видений, точно набегавшийся за день ребенок на теплой груди своей няньки. Недавняя болезнь, усталость, печали, пережитые страхи – все это навалилось разом и усмирило рассудок, погрузив его в сладкую тишину. Впрочем, сильнее любых успокоительных капель подействовало осознание того, что у меня приготовлен изумительный план возмездия – возможно, самый ужасный из всех, когда-либо созданных человеком (по крайней мере, насколько я знал). «Это же так не по-христиански!» – скажете вы? Повторю еще раз: Иисус не любил ни единой женщины! Иначе оставил бы нам на этот счет какой-нибудь специальный справедливый закон.

Глава 9

На следующее утро я поднялся на рассвете и ощутил, что решение вчерашнего вечера окрепло во мне с новой силой. План сложился в моей голове до мельчайших подробностей, оставалось лишь одно – приступить к его исполнению. Никем не замеченный, я снова прокрался к склепу, прихватив с собой небольшой фонарь, молоток и крепкие гвозди. Кладбище встретило меня тишиной. Из осторожности я окинул взглядом пустынные аллеи: ни любопытных посетителей, ни не вовремя пришедших скорбящих. Спустившись в потайной лаз, я очутился среди мрачных сводов, где еще недавно пережил столько ужасных терзаний, которые ныне казались пустячными в сравнении с новой душевной пыткой. Я прямиком направился к гробу с припрятанным кладом, присвоил все туго свернутые бумажные деньги и рассовал их по внутренним карманам и за подкладкой. Теперь моя бренная оболочка буквально стоила многие тысячи франков. С помощью принесенных с собой инструментов я так ловко заколотил гвоздями пробоины в огромной сокровищнице, что с виду нельзя было и заподозрить чье-либо вмешательство. Работать пришлось поспешно, не теряя ни единой лишней минуты. Я намеревался покинуть Неаполь на пару недель, а то и больше – причем отплыть предстояло сегодня же. Перед тем как уйти, я взглянул на разбитый гроб, в котором меня сюда принесли. Может быть, стоит и его привести в порядок, заделать разломы так, словно мое тело осталось внутри? Нет, лучше брошу его как есть – грубо вскрытым, это куда более соответствует моим целям. Покончив со всеми намеченными делами, я выбрался наружу, с особой тщательностью замаскировал потайной разбойничий вход и поспешил к причалу. Расспросив матросов, околачивавшихся там, я узнал, что небольшой каботажный бриг вот-вот отправится в Палермо. Палермо так Палермо; меня этот вариант устраивал не хуже и не лучше любого другого. Я разыскал капитана судна. Смуглолицый, с глазами, искрящимися озорством, тот обнажил сверкающие белые зубы в самой что ни на есть обворожительной улыбке, когда я выразил желание отправиться с ним в плавание, и немедленно согласился взять меня на борт за сумму, которая показалась мне чрезвычайно умеренной, но, как я впоследствии обнаружил, чуть ли не втрое превышала его законную стоимость. Впрочем, этот красавчик обвел меня вокруг пальца с таким изяществом и с такой изысканнейшей учтивостью, что мне и в голову не пришло, будто я остался внакладе. Знаете, люди часто говорят о «простой и прямолинейной честности» англичан, и, возможно, в этом есть определенная доля правды. Но лично я предпочту, чтобы меня облапошил веселый малый, не скупой на любезное слово и подбадривающие взгляды; все лучше, нежели уплатить настоящую цену «простому прямолинейному» грубияну, который даже «Доброе утро!» процедит сквозь зубы, точно сделает одолжение.

Мы снялись с якоря около девяти. Утро сияло ясной свежестью – для Неаполя даже почти прохладой. Вода, плескавшаяся о борт, оживленно журчала и лепетала без умолку, словно спешила поведать нам обо всех чудесах, которых навидалась между восходом и заходом солнца: рассказать о кораллах и змеящихся водорослях, что прячутся в синих глубинах, о юрких сверкающих рыбках, мельтешащих серебристыми стайками среди волн, о хрупких раковинах, в которых прятались еще более хрупкие обитатели, причудливые маленькие создания – прекрасные, словно кружево самой тонкой работы, они выглядывали из розово-белых створок своих прозрачных жилищ и с любопытством всматривались в мерцание вечно подвижной сине-зеленой стихии – так же, как мы с вами порой любуемся необъятным куполом неба в россыпи великолепных звезд. О каких только славных, приятных вещах не болтало море – даже, представьте себе, о женщинах и женской любви. Неумолчные воды радостно, без утайки рассказывали о том, сколько нежных изящных тел они приняли в свои холодные цепкие объятия; о красавицах, полувоздушных и деликатных, точно сильфиды из поэтических грез, чьи совершенные формы волны яростно швыряли и перекатывали среди камней, а потом безо всякой жалости отдавали на корм подводным чудовищам.

Праздно сидя на палубе брига и глядя вниз, в прозрачную синь Средиземного моря, ослепительно-синего, точно расплавленные сапфиры, я воображал, будто вижу сквозь толщу воды ее, мою Далилу, мою предательницу: тело распростерто на золотом песке, роскошные волосы развеваются вокруг него, словно желтые водоросли, а губы, смеявшиеся еще вчера, теперь же неспособные даже чуть-чуть шевельнуться, посинели от пронизывающих поцелуев прибоя. А что, такой она мне нравилась куда больше, чем в объятиях любовника прошлой ночью. Глубоко погруженный в упоительные мечты, я даже вздрогнул от неожиданности, когда кто-то тронул меня за плечо. Я очнулся и поднял глаза – рядом стоял капитан, улыбался и протягивал мне сигару. Кубинскую, ароматную.

– Желаете закурить, синьор? – почтительно спросил он.

Я машинально принял подарок, однако тут же резко спросил:

– А с чего это вдруг «синьор»? Я ныряльщик, искатель кораллов.

Маленький человечек пожал плечами и уважительно поклонился, но в глазах его по-прежнему плясали веселые искорки, а на смуглых щеках появились ямочки.

– О, конечно! Как будет угодно синьору, ma8… – Он выразительно умолк и закончил свою речь еще одним многозначительным поклоном.

Пристально посмотрев на капитана, я с некоторой суровостью осведомился:

– Что это значит?

С той птичьей легкостью и стремительностью, которые в целом были присущи его манере держаться, сицилиец согнулся и провел черным от загара пальцем по моему запястью.

– Scusa, vi prego!9 Только это не руки ныряльщика за кораллами.

Я уставился на свои руки. Действительно, слишком гладкие, слишком изящные – они выдавали меня с головой. Веселому маленькому капитану, единственному изо всех, с кем мне довелось столкнуться в последнее время, хватило сообразительности заметить несоответствие между ними и грубой одеждой, которую я носил. На мгновение меня охватила досада, но потом я взял себя в руки, зажег сигару, затянулся и, посмотрев ему прямо в лицо, невозмутимо бросил:

– Ebbene!10 И что же с того, дружище?

Он примирительно развел руками.

– Нет-нет, ничего! Я просто хочу сказать, что синьор может быть совершенно спокоен. Мой язык на замке. Болтаю только о том, что касается лично меня. У синьора должны быть свои причины поступать как ему угодно – я в этом не сомневаюсь. Синьор познал много страданий – достаточно один раз увидеть его лицо, чтобы это понять. О, Dio!11 Вся наша жизнь состоит из горестей: во-первых, любовь. – Он принялся считать, загибая пальцы. – Потом еще месть, раздоры, утрата денег… Все гонит человека по свету в любую погоду и непогоду, срывая с места. Да-да! Уж мне ли не знать. Синьор доверил мне и моему кораблю свою жизнь, и я смею заверить его в своей полной преданности.

Он приподнял свою красную шапочку с таким обаятельным чистосердечием, что мое угрюмое сердце дрогнуло. Тронутый до глубины души, я молча протянул руку, и сицилиец пожал ее – почтительно, участливо и дружелюбно. «А все же он ободрал тебя без стеснения!» – воскликнете вы. Пусть так! Но и за двадцать таких переплат этот человек не полез бы в мои дела без спроса. Скажете, вам не понять, как уживаются подобные противоречия в душе итальянца? Что правда, то правда: вам не понять. Меркантильный северянин уж наверное поступил бы иначе – постарался бы выжать из меня как можно больше посредством разных презренных и мелких уловок, а затем со спокойной совестью направился бы в ближайший полицейский участок, чтобы описать мою внешность и поведение – дескать, подозрительный тип, обратите внимание. В этом случае мне светили бы новые расходы, разочарования и неприятности. Но капитан с редким тактом, присущим южанам, перевел разговор на табак, которым оба мы в данный момент наслаждались.

– Хорош, а? – спросил он.

– Превосходен! – поддакнул я. И правда, табак оказался отменным.

Капитан усмехнулся с довольным видом, блеснув зубами.

– Первосортное качество! Ведь это подарок от человека, который во всем предпочитает лучшие марки. Ах, Dio! Какой изысканный джентльмен мог бы получиться из Кармело Нери!

Последние слова заставили меня еле заметно вздрогнуть от неожиданности. Причудливым образом судьба вот уже во второй раз связала меня с этим знаменитым разбойником. Ведь я не просто курил его табак, но и был обязан ему всем своим нынешним состоянием, взятым из награбленных сокровищ, спрятанных в фамильном склепе Романи!

– Вы его знаете? – поинтересовался я со сдержанным любопытством.

– Знаю ли? Как самого себя. Сейчас сочту… Да, ровно два месяца назад, день в день, он курил со мной рядом на этой же палубе. Сейчас расскажу, как все было: я стоял на рейде в Гаэте, и тут появился он, заявив, что жандармы у него на хвосте. Денег сулил столько, сколько я за всю жизнь и не видывал; только бы немедленно переправиться на моем бриге в Термини, откуда он бы добрался до своего логова в Монтемаджоре. С ним еще Тереза была; а я-то один-одинешенек – вся команда на берегу. Говорит: «Перевези нас в Термини – не пожалеешь, озолочу. Откажешься – перережу глотку». Ха-ха-ха! Смешно! Я рассмеялся ему в лицо. Придвинул Терезе стул, угостил ее сладкими персиками. Сказал: «Ну зачем угрозы, Кармело? Ты меня не убьешь, я тебя не выдам. Ты вор, да еще прескверный – могу поклясться всеми святыми! Но, как по мне, ты ничем не хуже трактирщика – по крайней мере, когда не размахиваешь ножом». (Верно же я говорю, синьор? Зайдешь в гостиницу – и уже не выйдешь на волю без выкупа!) Прямо так ему и сказал. А потом возьми да и заяви напрямую: «Не надо мне, – говорю, – твоих гор золотых. Заплати за проезд по совести, и разойдемся друзьями. Я это ради Терезы делаю». Он так и опешил. Осклабился своей черной усмешкой – не разберешь, то ли поблагодарить хочет, то ли зарезать. Глянул на Терезу. Та вскочила, аж персики по палубе раскатились. Схватила мои ладони своими ручками, а в голубых-то глазах вот такие слезы сверкают! «Хороший вы человек! – говорит. – Наверно, какая-то женщина очень сильно вас любит!» Прямо так и сказала, и главное – в точку. Хвала Пресвятой Деве!

И его темные глаза обратились к небу с благоговейным выражением благодарности. Я посмотрел на него, и что-то вроде ревнивого голода сжало мое сердце. Вот еще один дурень, поддавшийся самообману; наивный простак, упивающийся пустыми мечтами, бедный простофиля, который поверил в искренность женщины!

– Счастливый вы человек, – промолвил я с вымученной улыбкой. – Вам, как и вашему кораблю, ярко светит путеводная звезда – эта женщина, которая любит вас, любит верно и преданно… Так ведь?

Он ответил мне прямо и просто, слегка приподняв свою шапочку.

– Да, синьор, это моя мать.

Я был глубоко тронут его наивным и неожиданным ответом – гораздо глубже, чем хотел показать. Горькое сожаление шевельнулось в моей душе: почему, о, почему моя собственная мать оставила этот мир так рано! Отчего я никогда не знал той священной радости, которая, казалось, исходила от всей фигуры этого простого сицилийца, искрилась в его глазах? Отчего мне на роду написано вечное одиночество, черное проклятие женской лжи, повергшее меня в прах и пепел безысходного отчаяния! Должно быть, что-то в выражении моего лица выдало мои мысли, потому что капитан мягко спросил:

– У синьора нет матери?

– Она умерла, когда я был еще совсем ребенком, – коротко отозвался я.

Сицилиец тихонько пыхтел сигарой в молчании; но и молча он всей душой сострадал мне. Чтобы избавить его от этого замешательства, я спросил:

– Вы говорили о Терезе. Кто такая Тереза?

– Хороший вопрос, синьор! Кто она – это никому не известно. Говорят лишь одно: она любит Кармело Нери. Уж такая воздушная, такая деликатная, словно пена на гребне волны. А этот Кармело… Вы встречали Кармело, синьор?

Я помотал головой.

– Ebbene! Огромный, злющий, косматый, как черный зубастый волчара из дикого леса. Ну а Тереза… Видели вы когда-нибудь ночью легкое облачко, проплывающее по небу мимо луны, все испещренное бледно-золотистыми искорками? Это и есть образ нашей Терезы. Она маленькая и хрупкая, словно дитя; кудряшки у нее мелко вьются, кроткие глаза так и молят о чем-то, а слабые белые ручки, кажется, не в силах переломить и веточку. И все же она может делать с Кармело что пожелает, ведь она – его слабое место, причем единственное.

– Интересно, верна ли она ему, – пробормотал я вполголоса, больше для самого себя.

Но капитан расслышал мои слова, и, казалось, они привели его в изумление.

– Верна ему? Ах, боже мой! Синьор ее просто не знает. Был в шайке Кармело один лихой красавчик, головорез, каких еще поискать на свете, – совсем лишился ума от Терезы и таскался за ней по пятам, будто пес побитый. Однажды он застал ее одинешеньку, попытался обнять – так малышка вырвала нож у него из-за пояса, накинулась, точно фурия, и ударила! Нет, не убила, конечно: Кармело добил его позже, своей рукой. Подумать только, такая крошечная – а внутри сидит сущий дьявол! Сама хвастается, что ни один мужчина, кроме Кармело, никогда не касался даже локона у нее на виске. О да, тут истинная беззаветная верность, как это ни прискорбно.

– А вы что же, предпочтете, чтобы она стала изменщицей? – спросил я.

– Ну нет, если женщина изменяет – ее остается только прикончить; а все-таки жаль, что Тереза полюбила Кармело. Это такой человек!.. Однажды он попадется жандармам, и тогда его упекут на каторгу на всю жизнь, а бедняжка умрет, отвечаю! Или преданное сердечко сразу же разорвется от горя, или Тереза наложит на себя руки, точно вам говорю! Посмотришь со стороны: нежная, хрупкая, словно цветок, но душа в ней – крепче железа. Уж эта девчонка настоит на своем – как в любви, так и в смерти. Бывают на свете женщины настоящей закалки, причем, как правило, чем слабее на вид, тем больше мужества в сердце.

Тут наш разговор был прерван одним из матросов, который пришел получить распоряжения капитана. Разговорчивый шкипер с извиняющейся улыбкой поклонился, вручил мне свою коробку сигар и предоставил меня собственным размышлениям.

Сказать по правде, я этим вовсе не огорчился. Мне нужно было какое-то время побыть одному, чтобы отдохнуть и подумать – впрочем, мысли мои напоминали Солнечную систему, где все вращалось вокруг пылающей красной планеты, а точнее, главной идеи под названием месть. «Если женщина изменяет – ее остается только прикончить». Даже простой сицилийский моряк понимает это. «Ступайте, убейте ее! Ступайте, убейте!» – слова звенели в ушах без остановки, так что я чуть не начал выкрикивать их вслух. Душа содрогалась от омерзения при мысли об этой Терезе, наложнице отвратительного разбойника, чье имя и даже внешность наводили ужас на честных людей. Представьте себе, что даже она умела хранить себя не оскверненной прикосновениями чужих мужчин – и похвалялась собственной верностью дикому волку, коварному и свирепому нравом. Она кичилась преданностью любовнику, чьи руки по локоть в крови, а Нина… Законная жена благородного графа, с высокой и незапятнанной репутацией, сорвала с себя венец честного брака, бросила его в грязь, растоптала достоинство древней фамилии. Опустилась настолько низко, что даже простушка Тереза, узнав обо всем, побрезговала бы дотронуться до ее руки – я почти… нет, я точно уверен. Боже правый! Что такого совершил этот Кармело Нери, чем заслужил он бесценный дар – верное сердце женщины? А я, чем же я заслужил чудовищную измену, взывающую теперь о возмездии? Внезапно я вспомнил о дочери. Мысль о ней пронзила меня, как луч света – я почти позабыл о ней. Мой бедный цветочек! Я чувствовал, как внутри закипают слезы; они медленно выступали наружу и обжигали мне веки. Стоило только представить это нежное детское личико, этот ясный, незамутненный взор, этот маленький ротик, всегда готовый к невинным поцелуям… Как же мне с ней поступить? Когда задуманная мною кара осуществится – не увезти ли ее далеко-далеко, в самый тихий уголок мира, чтобы посвятить ей одной весь остаток жизни? Увы! Увы! И она станет женщиной, да еще и прекрасной. Словно цветок на дереве, что питается ядовитыми соками. Кто знает: быть может, даже в ее целомудренном сердечке уже скрывается червь, ожидающий лишь подходящего возраста, чтобы начать свою губительную работу! О, мужи! Вы, чьи жизни опутаны змеями в облике лживых красавиц, знайте: если Бог даровал вам детей от них, на вас падет двойное проклятие! Скрывайте свои чувства под светскими холодными масками, сколько хотите, но нет муки острее, чем видеть, как невинные младенцы с доверием смотрят в обманчивые глаза неверной жены, называя ее святым словом «мать». Настой полыни, смешанной с пеплом пожарища, и тот покажется слаще подобной горечи! Почти весь день я провел наедине со своими мыслями. Капитан брига время от времени пытался подбадривать меня оживленной беседой, но встречный ветер заставлял его неотрывно следить за положением парусов, и в конце концов даже врожденная болтливость этого человека принуждена была уступить превосходящей силе стихии. Погода стояла дивная; несмотря на частые повороты и лавирование в угоду капризному ветру, наша маленькая, но резвая посудина весело мчалась по искрящемуся Средиземному морю, суля достичь Палермо к закату завтрашнего дня. К вечеру ветер посвежел и окреп, а когда луна взмыла в небо, словно мрачная исполинская птица, мы уже летели боком вперед, борт корабля кренился, почти целуя волны, что мерцали серебром, золотом и вспышками флуоресцентного пламени. Мы промчались почти под носом величественной яхты – английский флаг развевался на ее мачте, паруса сияли ослепительной белизной в лунном свете, а сама она скользила по воде, словно чайка под небесами. На палубе стоял мужчина в яхтенном костюме, подчеркивавшем его статную фигуру, и обнимал за талию девушку. Мы миновали судно за считаные минуты, но я успел разглядеть эту парочку – и… мне стало жаль мужчину! Почему? Он, без сомнения, англичанин – сын страны, где сама земля, говорят, пропитана добродетелью. Значит, женщина рядом с ним должна быть безупречной жемчужиной непорочности; ведь англичанин никогда не ошибается в таких вещах! Никогда? Вы так полагаете? Увы, поверьте, нынешние женщины разных наций мало чем отличаются. Раньше – да, готов признать: раньше, судя по слухам, английская роза была достойным символом здешних дам. Но теперь, когда мир поумнел и так преуспел в искусстве стремительного падения, разве может даже британский лорд быть спокоен за свою благоверную? Может ли он предоставить супруге свободу действий, ничем не рискуя? Как будто вокруг нет других мужчин, кичащихся «голубой кровью», готовых, как воры, проникнуть в его дом при посредстве поддельных ключей, чтобы похитить любовь чужой жены! А она, мать троих-четверых детей, разве не рада принять ухаживания презренного взломщика, крадущего честь ее мужа? Разверните любую свежую лондонскую газету – и вы увидите, что в наши дни некогда высоконравственная Англия на равных состязается с менее лицемерными странами в погоне за пороком. Барьеры, существовавшие ранее, рухнули: «дам полусвета» принимают в кругах, где раньше их появление заставило бы всех благопристойных дам удалиться. Знатные леди рады выделывать па на театральных подмостках в костюмах, выставляющих все их телесные прелести на потеху публике, или горланить в концертных залах, дабы покрасоваться, принимая вульгарные аплодисменты немытой толпы с улыбкой и благодарным поклоном! Боги! Куда делась величественная гордость старого режима – гордость, презиравшая все показное и ставившая честь выше жизни? И вот вам ярчайший знак нашего времени: если женщина запятнала добродетель до брака, ее не простят, а грех не забудут. Но пусть творит что угодно, прикрываясь фамилией мужа, – и общество смотрит сквозь пальцы на ее похождения. Соедините этот факт с всеобщей модой на насмешки в высших кругах – насмешки над верой, над чувствами, над всем возвышенным в человеческой душе. Добавьте «свободомыслие» – другими словами, хаос противоречивых изменчивых мнений. Продолжайте так еще несколько лет – и Англия предстанет перед сестрами-странами, как нахалка в маскарадном домино: лицо полускрыто маской фальшивой стыдливости, но холодный блеск глаз сквозь прорези выдаст, как она тайно упивается, погружаясь в пучины нового культа беззакония и наживы. А поскольку, разумеется, алчность останется при ней навсегда, насквозь продажная натура падшей убьет ее былое очарование до последней капли, так что нечем уже будет приукрасить падение. Франция, будем честными, тоже отнюдь не святая, но на ее устах, по крайней мере, играет солнечная улыбка, которая согревает сердце. Италия также порочна, но голос ее разливается птичьими трелями, а черты лица одухотворяет истинная поэзия! Тогда как распутная Англия уподобится мелочной сварливой матроне, неестественно и непристойно бойкой – однако без смеха, песен, улыбок. Единственный ее бог – это золото. Единственная заповедь – негласный одиннадцатый завет: «Не попадайся!» Этой ночью я спал на палубе. Капитан предлагал мне свою каюту и искренне огорчился, услышав отказ.

– Спать при лунном свете вредно, синьор, – беспокоился он. – Говорят, от этого сходят с ума.

Я только усмехнулся. Будь мне на роду написано лишиться рассудка, я бы сошел с ума еще прошлой ночью!

– Не тревожьтесь! – мягко ответил я. – Лунный свет мне приятен, он несет лишь покой и отдохновение. Я здесь отлично высплюсь, дружище. Не волнуйтесь из-за меня.

Он замялся, потом вдруг развернулся и поспешил удалиться, но уже через пару минут вернулся с толстым овечьим одеялом под мышкой. Он так настойчиво уговаривал укрыться от ночной сырости, что я, дабы его успокоить, сдался и лег, завернутый в теплую шерсть. Добряк пожелал мне: «Buon riposo, signor!» («Доброй ночи, синьор!») – и ушел по своим делам, насвистывая веселую песенку.

Лежа на палубе, я устремил свой взор к мириадам звезд, спокойно мерцавших на теплом лиловом куполе небосвода. Я смотрел на них так долго и пристально, что и сам наш корабль будто превратился в звезду, плывущую по космическому простору в окружении сверкающей свиты. Интересно, подумалось мне, кто населяет те неизмеримо далекие сияющие миры? Простые смертные, что живут, обманывают и любят друг друга точно так же, как мы, земляне? Или высшие существа, не имеющие понятия о том, что на свете есть ложь? Есть ли где-нибудь там такой мир, где вообще не рождаются женщины? Смутные представления, неопределенные идеи растревоженными пчелами роились в моей голове. В мыслях я заново испытал все ужасы заточения в темном и мрачном склепе. Вновь заставил себя пережить прискорбную сцену между женой и ее любовником, которую мне пришлось наблюдать. Еще и еще раз обдумал в мельчайших подробностях замысел страшного отмщения. Сказать по чести, я и раньше нередко задавался вопросом: почему это в странах, где развод разрешен законом, обманутый муж довольствуется столь ничтожной компенсацией за поруганную честь семьи – попросту избавляется от жены-изменницы? Разве для нее это наказание, а не сбывшаяся мечта? Да и позора маловато по нынешним меркам. Будь публичная порка узаконенной карой за супружескую неверность, число скандалов на порядок уменьшилось бы. Пусть разводу предшествует бичевание. Изнеженная барышня дважды – нет, пятьдесят раз подумает, прежде чем рискнуть подставлять мягкое тело под плети в безжалостных руках представительниц своего же пола. Перспектива боли, позора, уязвленного самолюбия искоренила бы в ней животное начало куда надежнее всех судов и присяжных. Вдумайтесь, короли, лорды и простолюдины! В добрые прежние времена публичная порка была узаконенной карой – и если вы хотите остановить растущий разврат и бесстыдство женщин, верните ее! Но только применяйте в равной степени к богатым и к бедным, ибо, скажем прямо, праздные герцогини и графини, пожалуй, нуждаются в ней намного острее, чем занятые трудом жены простых работяг. Роскошь, безделье и стремление перещеголять всех вокруг изысканными нарядами – вот благодатная почва, на которой пышным цветом расцветает порок. Ищите же его в первую очередь не в лачугах нищих, а в розовых, надушенных мускусом будуарах высокой знати. Выследите, как врачи ищут рассадники холеры, угрожающей городу, и растопчите заразу, если сможете и посмеете – если дорожите славой своих стран в глазах будущих поколений. И упаси вас рок пожалеть розог ради какой-нибудь падшей «миледи»! Не вздумайте дать себя разжалобить, залюбовавшись на то, как живописно рассыпались по плечам ее роскошные волосы, как сияют полные слез глаза, взывающие к вашему милосердию. За свое богатство и статус она заслуживает меньше жалости, чем падшая девка, предавшая честь ради куска насущного хлеба. Высокое положение в обществе обязывает к высокой ответственности! Впрочем, что за вздор я несу. Порку отменили, по крайней мере для женщин – любой цивилизованный человек брезгливо содрогнется при одной мысли об этом. Да, но содрогаемся ли мы точно так же перед лицом общественного порока? Редко, можно сказать никогда. А тем временем разведенные супруги относительно спокойно расходятся в разные стороны и продолжают жить каждый своей жизнью, будто ни в чем не бывало. Да, кто-то способен так поступить. Но я не из их числа. Никакой закон во всем мире не залатает порванное знамя моей чести. Потому я сам себе закон – и защитник, и присяжный, и судья в одном лице. Мой приговор обжалованию не подлежит! Итак, мне предстояло стать палачом – и разве нашлась бы на свете пытка изощреннее той, которую я изобрел? Таким образом я размышлял, лежа без сна, обратив лицо к небесам. Лунный свет изливался в море подобно золотому дождю, волны мягко плескались о борта брига и разлетались клочьями белой пены, точно смеясь в такт нашему стремительному бегу.

Глава 10

Ветер благоприятствовал плаванию весь следующий день, и мы прибыли в Палермо за час до заката. Не успели матросы бросить якорь, как на борт поднялся небольшой отряд жандармов, вооруженных до зубов пистолетами и карабинами. Представители закона предъявили приказ обыскать весь бриг в поисках Кармело Нери. Признаться, я несколько волновался за капитана, но тот и бровью не повел. Он улыбался, принимая вооруженных посланцев власти будто самых желанных и дорогих гостей.

– Если желаете знать мое откровенное мнение, – сказал он, откупоривая для них бутылочку кьянти, – подлец Кармело, полагаю, сейчас ошивается где-нибудь в окрестностях Гаэты. Я-то вам врать не стану, к чему это мне? Разве за его голову не обещано вознаграждение, а я разве не беден? Вот увидите: сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь правосудию!

Один из жандармов покосился на него с явным подозрением.

– Согласно полученным нами сведениям, – произнес он сухо и деловито, – Нери сбежал из Гаэты два месяца тому назад при содействии некоего Андреа Лузиани, владельца брига «Лаура», курсирующего между Неаполем и Палермо с торговыми целями. Вы и есть Андреа Лузиани, а это «Лаура». Мы ни в чем не ошиблись?

– Ну что вы, дорогой мой! – Капитан с прежней веселостью хлопнул его по плечу, ничуть не смутившись. – Как будто вы можете ошибаться! Да даже если святому Петру вздумается ни с того ни с сего запереть перед вами ворота рая, вы непременно отыщете для себя удобную лазейку! Ей-богу! Имя мое и название брига – все правда, а в остальном… – Он выразительно махнул рукой. – Тут у вас неверные сведения! Вранье чистейшей воды!

Капитан разразился беспечным смехом, как если бы отпустил за дружеским столом невинную шутку.

– Впрочем, не будем ссориться из-за пустяков! Выпейте еще кьянти – охота на разбойников нагоняет жажду. Наполняйте бокалы, amici! Давайте прикончим эту бутылку. Не стесняйтесь, в трюме еще два десятка таких же!

Жандармы невольно заулыбались, когда выпили дармовое вино. Самый молодой из них, бойкий красивый парень, подхватил игривый тон капитана, хотя очевидно рассчитывал заманить его в ловушку и выудить признание под маской внезапного деланого простодушия и напускного дружелюбия.

– Браво, Андреа! – весело воскликнул он. – Вот так и надо! Давайте жить дружно! Да и потом – подумаешь, какая беда взять разбойника на борт. Уж он заплатит щедрее любого торговца!

Но Андреа было не так-то просто заморочить голову. Вопреки ожиданиям, он картинно воздел руки к небу, мастерски изображая ужас и изумление.

– Да простят вам Пресвятая Дева и угодники! – воскликнул он с набожным трепетом. – Как вы могли подумать, что я, честный marinaro12, возьму хоть одну проклятую монету разбойника! Да меня бы за это всю жизнь преследовали несчастья! Нет-нет, здесь какая-то ошибка! Я в глаза не видел Кармело Нери и молю всех святых о том, чтобы мы никогда не встретились!

В его голосе прозвучала такая неподдельная искренность, что офицеры переглянулись между собой с явно озадаченным видом. Однако это не помешало им обыскать бриг самым тщательным образом. Разочарованные в своих ожиданиях, они допросили всех на борту, включая меня, но так ни от кого и не добились удовлетворительных ответов. К счастью, их ввел в заблуждение мой наряд, жандармы с легкостью проглотили легенду про ныряльщика за кораллами; правда, они с каким-то недоверием поглядывали на мои седые волосы – но, в общем, ничего подозрительного не обнаружили. После очередной доброй порции любезностей со стороны капитана служители закона удалились, совершенно сбитые с толку и уверенные, что донесение оказалось ошибочным. Едва они скрылись из виду, веселый Андреа начал скакать по палубе, словно ребенок, и дерзко прищелкнул пальцами.

– Per Bacco!13 – восклицал он в экстазе. – Скорее священник нарушит ради жандармов тайну исповеди, чем я, честный Андреа Лузиани, предам человека, который угостил меня отменными сигарами! Пусть себе возвращаются в Гаэту и обшаривают каждую щель! А Кармело тем временем спокойно отсидится в Монтемаджоре – ни одна душа законника его там не потревожит! Ах, синьор! – обратился он ко мне, когда я подошел проститься. – Мне искренне жаль с вами расставаться! Скажите, вы же не осуждаете меня за помощь бедолаге, который доверил мне свою жизнь?

– Нисколько! – сердечно ответил я. – Напротив, хотелось бы, чтобы таких людей, как вы, было больше на свете. Прощайте! – Я протянул ему условленную плату. – Примите мою благодарность. Я не забуду вашей доброты. Если когда-нибудь понадобится дружеское плечо – только дайте знать.

– Да, но… – Он замялся, оробев и не желая показаться чересчур любопытным. – Как же мне это сделать, если синьор не назовет своего имени?

К счастью, прошлой ночью я успел поразмыслить об этом. Нужно было как-то назвать себя, и я выбрал имя школьного товарища – мальчика, с которым был очень близок в юности и который утонул у меня на глазах, купаясь у венецианского Лидо. Потому я ответил без колебаний:

– Спросите графа Чезаре Оливу. Я скоро вернусь в Неаполь – если понадоблюсь, отыщете меня там.

Сицилиец снял свою шляпу и почтительно поклонился.

– А я ведь с самого начала сообразил, – напомнил он, хитро улыбаясь, – что никакой вы не искатель кораллов. Понял сразу же, по рукам. О да! Мне ли не признать джентльмена с первого взгляда! Хотя мы, сицилийцы, клянемся, что каждый из нас – джентльмен. Было бы хорошо, кабы так; но молва не всегда правдива, увы! A rivederci14, синьор! В любое время – к вашим услугам, извольте только приказать!

Я крепко пожал ему руку и спрыгнул с палубы на причал.

– A rivederci! – воскликнул я на прощание. – Еще раз тысяча благодарностей!

– О! tropp’ onore, signor – tropp’ onore!15

Таким я его и запомнил – стоящим на палубе с непокрытой головой, с добродушным смуглым лицом, на котором будто лежал вечный отблеск незаходящего солнца. Добряк и веселый пройдоха! Пусть даже в его голове понятия хорошего и плохого до странного перепутались между собой; но, знаете, вранье этого человека, пожалуй, будет почище «правды», которой потчуют нас подчас самые близкие, «искренние» друзья. Можете быть покойны на этот счет: великий небесный ангел, записывающий каждый наш с вами шаг, уж наверное знает разницу между ложью, спасающей чью-то жизнь, и правдой, несущей ближнему смерть, – и он-то не ошибется, присуждая заслуженные награды и наказания.

Оказавшись на улицах Палермо, я первым делом озаботился тем, чтобы приобрести готовое платье безупречного пошива из лучшей материи, какое только и подобает носить благородному джентльмену. Пришлось наплести портному, к чьим услугам я в конце концов решил обратиться, что некоторое время я, забавы ради и в поисках приключений, плавал с искателями кораллов, а потому соответствующе одет. Он охотно поверил в мою историю, особенно после того как я заказал сразу несколько дорогих костюмов, назвавшись графом Чезаре Оливой и указав адрес лучшей гостиницы в городе. Портной долго суетился вокруг меня с раболепной почтительностью, даже выделил в мое полное распоряжение одну из подсобных комнат, где я и сменил наряд рыбака на готовое платье джентльмена – кстати, на удивление ладно севшее по фигуре. Облачившись как подобает, я снял покои в главной гостинице Палермо на несколько недель – весьма насыщенных недель, в которые мне предстояло исполнить самые тщательные приготовления к делу сурового возмездия, что ждало впереди.

Одной из главных моих задач было как можно надежнее разместить имеющиеся при себе деньги. Выяснив, кто лучший банкир в Палермо, я отправился к нему и, представившись вымышленным именем, пояснил, что недавно вернулся на Сицилию после долгих лет отсутствия. Принят я был довольно доброжелательно. Поначалу потрясенный внушительными размерами моего состояния, банкир, однако, сумел проявить деловую хватку и с готовностью предложил очень выгодные условия для хранения доверенных ему средств, включая и пресловутый мешочек с драгоценностями. Некоторые камни, изумительные по своему размеру и блеску, вызвали у него неподдельный восторг. Заметив это, я чуть ли не силой вручил ему в знак признательности отличный изумруд и два крупных бриллианта, настаивая на том, чтобы он заказал достойную оправу нужных размеров и сделал дорогое кольцо для личного пользования. Смущенный столь неожиданной щедростью клиента банкир поначалу отнекивался, но мало-помалу естественное желание обладать редкими камнями взяло верх, и он любезно согласился принять подарок, осыпая меня благодарностями. Со своей стороны, я тоже не остался внакладе: ценная взятка вызвала в его душе такое расположение к моей персоне, что этот прожженный делец то ли запамятовал, то ли счел излишним запрашивать какие бы то ни было рекомендации – а в моем теперешнем положении было бы крайне затруднительно, если вообще возможно, таковые ему предоставить. Разобравшись с этим делом, я задумался над следующей задачей: мне следовало изменить облик и поведение до такой степени, чтобы ничто уже не напоминало о покойном Фабио Романи – ни внешний вид, ни голос, ни привычки. В дополнение к привычным усам, поседевшим после той ночи в склепе заодно с шевелюрой, я отпустил столь же белую бороду. Но тут, будто бы в насмешку над этими очевидными признаками старости, черты моего лица вновь начали обретать вид пышущего здоровья и молодости. Глаза, всегда большие и темные, опять заискрились прежним дерзким блеском. Этот взгляд, как мне показалось, мог вызвать знакомые ощущения у тех, кто знал меня в прошлом, еще до моей так называемой смерти, и породить ненужные подозрения. О да, глаза-предатели продолжали напоминать о том, что должно быть навеки забыто и похоронено. Что же мне противопоставить их неуместному красноречию? Долго ломать над этим голову не пришлось. Нет ничего проще, чем притвориться слабовидящим человеком, ослепленным жарой и блеском южного солнца. Нужно всего лишь обзавестись дымчатыми очками. Как только эта идея пришла мне на ум, я поспешил воплотить ее в жизнь и потом, уединившись, без лишних свидетелей примерил обновку перед зеркалом. Полученный результат меня полностью удовлетворил: вкупе с поседевшими волосами и бородой очки идеально довершили мою маскировку. Теперь я напоминал достаточно бодрого мужчину лет пятидесяти пяти, еще не знакомого с телесными немощами, за исключением разве что слегка подпортившегося зрения.

Следующим, что предстояло мне в себе изменить, был голос. Он у меня от природы необычайно мягкий, темп речи – быстрый, но при этом очень четкое произношение. К тому же у меня вошло в привычку, как и у почти каждого итальянца, сопровождать свои слова выразительной жестикуляцией. Я приступил к нескончаемым тренировкам, словно актер, готовящийся исполнить на сцене серьезную роль. Я отрабатывал грубоватый акцент, учился цедить слова с холодной взвешенностью, сквозь которую иногда прорезался едкий сарказм, при этом тщательно избегая совершать малейшие движения рук или головы во время разговора. Стоит ли говорить, какое чудовищное количество времени и усилий пришлось потратить, чтобы добиться поставленной цели! Эталоном для подражания я избрал одного англичанина средних лет, остановившегося в той же гостинице. Вот уж кто ни на мгновение не позволял себе расслабиться, чья чопорная невозмутимость не ведала исключений. Это был человек-айсберг – респектабельный от головы до пят, державшийся с той благопристойной суровостью, которую обычно напускают на себя сыны Британии, пребывая в чужих краях. Я усердно копировал его манеры вплоть до мелочей: поджимал губы с тем же неуступчивым видом, ходил всегда только с прямой спиной, точно солдат на плацу, взирая на окружающие пейзажи с тем же надменным презрением. Я понял, что наконец добился успеха, когда случайно подслушал, как официант шепнул своему товарищу:

– Смотри, настоящий белый медведь!

После этого я предпринял еще один важный шаг, послав учтивое письмо редактору главной газеты, выходящей в Неаполе, которую, как я знал, обязательно получат и прочитают на вилле Романи – и, приложив для верности полсотни франков, попросил его тиснуть в ближайшем номере объявление, состоящее буквально из одного абзаца. Текст был сформулирован примерно следующим образом:

«Как нам стало известно, синьор граф Чезаре Олива, благородный дворянин, долгие годы проживавший за пределами своей родины, возвращается в самое ближайшее время в Италию, обладая практически баснословным состоянием, и намерен обосноваться в Неаполе. Можно не сомневаться, что здешние светские львы и львицы готовы с энтузиазмом приветствовать столь выдающееся пополнение в блестящих кругах влиятельных слоев общества».

Редактор исполнил просьбу в точности – напечатал все, не изменив ни единого слова, даже прислал мне номер с публикацией и миллионом самых искренних уверений в своем почтении, хотя и скромно умолчал о судьбе пятидесяти франков. Впрочем, я более чем уверен, что парень был рад прикарманить их для личного пользования. Пошли я ему вдвое большую сумму, и он, пожалуй, не постеснялся бы провозгласить меня переодетым императором или падишахом. Эти газетчики вечно корчат из себя честных малых – возможно, в Англии так оно и есть, но в Италии большинство из них, скажем прямо, пойдут за деньги на что угодно. Бедняги! Кто может их за это винить, учитывая, какую скудную мзду они получают, работая с пером и чернилами! Если уж говорить начистоту, подозреваю, что в Англии не так много найдется редакторов, готовых принять от автора взятку – разве что очень крупную и деликатно предложенную. В Лондоне, к примеру, отыщется от силы одно-два издания, которые не прочь опубликовать статью посредственного стиля и содержания… ну, допустим, за тысячу фунтов стерлингов.

Шел предпоследний день моего пребывания в Палермо; я сидел, удобно откинувшись в кресле возле окна в курительной комнате гостиницы и праздно разглядывая мерцающие воды залива. Было почти восемь часов вечера, и, хотя угасающий закат еще самым живописным образом окрашивал небосвод, но с моря уже задувал свежий бриз, предвещая приближение холодной ночи. Характер, который я усвоил, а именно образ несколько резкого и циничного человека, который много успел повидать на своем веку и окончательно разочаровался в жизни, благодаря постоянной ежечасной практике стал для меня почти что второй натурой – сказать по совести, теперь уже мне было бы нелегко вернуться к той легкомысленной беззаботности, какая отличала меня в недавнем прошлом. Я так искусно вжился в грубость, что стал по-настоящему грубым; мне предстояло играть главную роль в драме, и я досконально ее зазубрил. Я сидел у окна, спокойно попыхивая сигарой и не думая ни о чем определенном: как только мой план был проработан до мелочей, я разом покончил с любыми размышлениями, сохраняя энергию исключительно для грядущих действий. Внезапно меня вывел из рассеянности громкий нарастающий шум – гул большой приближающейся толпы, подобный бурлящему приливу. Я высунулся из окна, но ничего не сумел разглядеть; оставалось только гадать о том, что все это могло бы обозначать, когда взволнованный, запыхавшийся официант распахнул дверь курительной.

– Кармело Нери, синьор! – выпалил он. – Кармело Нери, poverino!16 Его схватили! Попался в конце концов!

Хотя эта новость вызвала у меня не менее жгучее любопытство, что у самого вестника, который ее принес, я даже на мгновение не позволил себе выйти из образа и, вынув изо рта сигару после неспешной затяжки, нехотя процедил сквозь зубы:

– Значит, изловили все-таки негодяя. Поздравляю ваше правительство! И где же теперь этот тип?

– На главной площади! – живо отозвался официант. – Если синьор пройдет за угол, то сразу и увидит Кармело – связанного, в цепях. Да смилуются над ним небеса! Ну и народу же там собралось, яблоку негде упасть! Вы себе как хотите, а я побегу – такое зрелище и за тысячу франков не каждый день увидишь! Боюсь что-нибудь пропустить!

И он умчался стрелою прочь, предвкушая радость от лицезрения разбойника, ни дать ни взять мальчишка, которого родители впервые взяли на деревенскую ярмарку. Я надел шляпу и прогулочным шагом направился к месту всеобщего притяжения. Моим глазам предстало довольно живописное зрелище: площадь была черна, как вечернее море, от беспокойно жестикулирующих зрителей, вытягивающих шеи от нетерпения и любопытства, а в центре этой колышущейся, возбужденно гудящей толпы находился плотный отряд конных жандармов с обнаженными мечами, сверкавшими в бледном вечернем свете; и лошади, и всадники застыли на своих местах почти неподвижно, словно изваяния, отлитые из бронзы. Они расположились напротив штаб-квартиры карабинеров, где старший офицер отряда спешился, чтобы сделать официальный доклад о подробностях захвата преступника, прежде чем начнется судебный процесс.

Между бдительными вооруженными стражниками, пристегнутый за ноги к приземистому крепкому мулу, с руками, связанными за спиной и закованными в тяжелые кандалы, сидел печально известный Нери – мрачный и свирепый, точно ночная гроза в горах. Голова его была непокрыта; густые спутанные космы падали на плечи, запущенные черные усы и борода чуть ли не полностью скрывали грубые черты упрямого лица. Я мог разглядеть лишь тигриный блеск острых белых зубов, когда он в бессильной ярости отчаяния кусал и грыз нижнюю губу. Глаза, в которых будто плясало дикое пламя костра, так и горели злобой из-под кустистых бровей. Огромный, широкоплечий, с кулачищами, похожими на кузнечные молоты, способные свалить человека замертво с одного удара, разбойник всем своим обликом внушал отвращение и ужас. Ни капли благородства не наблюдалось в его душе – даже показная стойкость духа выглядела только бравадой, дешевой храбростью, которую первая же неделя каторжных тягот выжмет из него, как выжимают сок из спелого винограда. На преступнике был неописуемого вида пестрый холщовый наряд, живописные складки которого восхитили бы взгляд настоящего художника. Все это великолепие стягивал переливчатый алый шарф, небрежно завязанный на талии. Мускулистые руки Кармело были обнажены до плеч, расстегнутый жилет обнажал мощную шею и грудь, вздымавшуюся от еле сдерживаемых ярости и страха. Его темная мрачная фигура выразительно выделялась на фоне закатного неба, на котором алела необычайно широкая полоса зари – можно было подумать, что сам бог солнца опрокинул кубок с рубиновым вином и оставил его растекаться на лазурном полу своих чертогов. Багряный отсвет падал на смуглые лица горожан, взиравших с любопытством и глупым восторгом на прославленного жестокого разбойника и вора, чье имя годами наводило ужас на Сицилию.

Я протиснулся сквозь толпу, чтобы рассмотреть его поближе, и в этот момент внезапное резкое движение связанного преступника заставило жандармов скрестить шпаги у его лица с предупреждающим лязгом. Кармело хрипло рассмеялся.

– Corpo di Cristo!17 – прорычал он. – Думаете, связанный по рукам и ногам пленник удерет от вас, как олень? Нет уж, пойман, так пойман! Но передайте вон тому… – Он мотнул головой куда-то в сторону. – …Пусть подойдет. Мне нужно ему кое-что сообщить.

Жандармы переглянулись, а затем в недоумении посмотрели на окружающее их море людей, очевидно не понимая, о ком идет речь.

Тогда Кармело, не тратя слов, выпрямился, насколько ему позволяли оковы, и крикнул:

– Луиджи Бискарди! Капитан! Эй, ты! Думал, не увижу? Dio! Я бы узнал тебя и в аду! Подойди поближе – скажу пару слов на прощание.

При звуке его мощного голоса с хрипотцой гудящая толпа вмиг затихла, охваченная ужасом и благоговением. Зрители расступились, пропуская высокого молодого человека в форме берсальера – худощавого, довольно красивого, с бледным лицом и холодными насмешливыми глазами. Он был одет с особой тщательностью и опрятностью и прокладывал себе дорогу, работая локтями с наглой самоуверенностью привилегированного светского щеголя. Подойдя почти вплотную к разбойнику, он произнес небрежно, с легким оттенком презрения:

– Ebbene, Кармело? Попался наконец. Ты звал – и вот я здесь. Что нужно тебе, негодяй?

Нери свирепо выругался сквозь зубы; в этот миг он больше всего был похож на хищника, готового броситься и настигнуть добычу одним прыжком.

– Ты предал меня, – прошипел разбойник, сдерживая кипевшую в нем ярость. – Выследил, затравил, как дичь! Тереза все рассказала. Да, теперь она твоя – ты добился своего. Иди к ней! Она ждет… Заставь ее говорить, пусть поведает, как она любит тебя… Если получится!

Что-то насмешливое и вместе с тем угрожающее во взгляде негодяя, очевидно, испугало молодого офицера, потому что он поспешил воскликнуть:

– Что ты хочешь этим сказать, подлец? Ты же не… Господи! Ты ведь ее не убил?

Кармело разразился громким и диким хохотом.

– Она сама себя убила! – выкрикнул он с торжеством. – Ха-ха, так и знал, что тебя передернет! Тереза выхватила из-за пояса мой нож и вонзила в себя! Да, лишь бы не видеть твоей лживой рожи! Лишь бы избежать твоих гнусных прикосновений! Иди ищи ее – она лежит мертвая там, в горах, улыбается, и свой последний поцелуй она подарила мне! Мне, понял?! А теперь катись! Чтоб из тебя черти душу вытрясли!

Жандармы снова лязгнули клинками; разбойник хмуро умолк с напускным равнодушием и плохо скрываемой яростью. Зато молодой капитан, с которым он говорил, пошатнулся, словно готов был рухнуть на месте. Лицо его, и без того уже бледное, побелело как полотно. Вояка побрел обратно под любопытными взглядами праздных зрителей, механически передвигая ноги; казалось, он сам не ведал, жив ли еще и на каком свете находится. Удар, нанесенный ему, был чересчур неожиданным и глубоким – такие раны заживают очень нескоро.

Я подошел к ближайшему жандарму, незаметно сунул ему в руку пять франков и как можно небрежнее обронил:

– На пару слов, можно?

Служитель порядка замялся.

– Если только очень быстро, синьор. Покороче.

Я обратился к разбойнику тихим, но внятным голосом:

– А не хотите ли вы что-нибудь передать Андреа Лузиани? Я его друг.

Кармело взглянул на меня, и по его лицу скользнула мрачная усмешка.

– Андреа – добрый малый. Скажи ему: Тереза мертва. А я – еще хуже, чем умер. Он поймет, что это не я убил ее. Я бы не смог! Нож был у нее в груди, прежде чем я попытался остановить… А может, оно и к лучшему.

– Она предпочла покончить с собой, лишь бы не доставаться другому мужчине? – уточнил я.

Кармело Нери кивнул, подтверждая мою догадку.

Мне почудилось – или в глазах этого отъявленного злодея заблестели слезы?

Тем временем жандарм подал знак отступить, и я повиновался. Почти в тот же миг появился командир небольшого отряда – размеренно прошагав по камням мостовой под мелодичное позвякивание железных шпор, он вскочил в седло и отдал приказ. Зрители, толпившиеся вокруг, расступились в стороны; всадники пустили коней галопом, и через несколько мгновений весь отряд с грузной угрюмой фигурой разбойника посередине скрылся из виду. Горожане сбились кучками, взволнованно обсуждая произошедшее, и постепенно разошлись по домам или возвратились к своим занятиям; словом, просторная площадь почти обезлюдела, причем так быстро, что оставалось только диву даваться.

Некоторое время я бесцельно бродил, погрузившись в глубокую задумчивость. Перед моим мысленным взором витал образ верной Терезы, описанный сицилийцем-капитаном: хрупкая, юная, лежащая мертвой где-то в горах, на диких просторах Монтемаджоре с кровавой раной в груди, что навеки освободила гордячку от любви и мужских притязаний. Неужели существуют на свете женщины, предпочитающие смерть неверности? Странно! Ужасно странно! В этом случае, должно быть, их следует искать среди бедных простушек – таких как любовница этого разбойника. Сытно поевшая, изнеженная герцогиня в шелковых одеждах сочтет кинжал вульгарным утешителем и скорее предпочтет завести любовника, а еще лучше – нескольких разом. Только грубое невежество выбирает могилу вместо бесчестья; современное образование учит нас поступать мудрее, не проявлять избыточной щепетильности в таких пустячных вопросах, как нарушение данного слова или, допустим, клятвы. Благословенная эпоха прогресса! Век неуклонного движения вперед, когда яблоко порока так ловко раскрашивают, маскируя под ценный плод добродетели, что мы подаем его своим товарищам на фарфоровом блюде, словно изысканное кушанье – и никому даже в голову не придет заметить обман; более того, мы сами его едва замечаем, настолько искусная вышла подделка!

Итак, я бродил в задумчивости взад и вперед, покуда не обратил внимание, что невольно то и дело прохожу мимо штаба карабинеров. Тогда, поддавшись внезапному порыву любопытства, я вошел внутрь, чтобы разузнать кое-какие подробности поимки знаменитого разбойника. Меня принял красивый офицер, довольно интеллигентный на вид; он посмотрел на мою карточку и приветствовал меня с учтивой любезностью.

– О да! – воскликнул он в ответ на мои расспросы. – Нери доставил нам немало хлопот. Мы так и подозревали, что он сбежал из Гаэты, где некоторое время успешно скрывался. Тут случайно оброненное словечко, там обрывочный слух – и мы все-таки напали на верный след.

– И что, вы с легкостью схватили его? Или Нери дорого продал вам свою шкуру?

– Сдался в наши руки, словно покорный ягненок, синьор! Вот послушайте, как все происходило. Один из наших выследил некую Терезу, сожительницу Кармело, вплоть до узкого горного перевала, где она бесследно исчезла. Он сразу доложил об этом, и мы отправили на поиски вооруженный отряд. Под покровом ночи наши парни окружили плотным кольцом то место, где предположительно укрывался Кармело. С первыми лучами рассвета они, как буря, ворвались внутрь и взяли его. Представьте себе, негодяй даже не выказал удивления, одно только и сказал: «Я ждал вас!» Когда его обнаружили, он сидел на голой земле рядом с трупом своей любовницы. В ее груди торчал большой нож, кровь еще сочилась из раны. Нет никаких сомнений, что это он и прикончил несчастную. Нери клянется, что невиновен; да ведь он же лжет не задумываясь, как дышит.

– Но где были все его товарищи? Я вроде слышал про огромную шайку разбойников.

– Да, так оно и было, синьор. Две недели тому назад мы схватили трех главарей, а вот остальные будто в воздухе растворились. Видимо, Кармело сам отпустил своих людей, велев им залечь на дно по всей стране. А сами по себе, без сплоченности, они никакой угрозы не представляют.

– И что теперь ожидает Нери?

– Каторга до скончания дней. Что же еще его может ждать?

Я поблагодарил собеседника и вышел на улицу. Услышанные подробности не могли не обрадовать: ведь это значило, что отныне сокровище, которое я обнаружил в фамильном склепе Романи, всецело принадлежало одному только мне. Не было даже крохотного шанса, что кто-нибудь из разбойников Нери отважится рыскать так близко к Неаполю в поисках заветных богатств. Я мрачно ухмыльнулся, подумав: если бы сам Кармело прослышал о моих злоключениях, он бы, скорее всего, обрадовался, узнав, что припрятанное им золото оказалось именно в моих руках и послужит осуществлению столь тщательно продуманного плана жестокой мести. Все трудности сами собой устранялись передо мною, словно кто-то старательно убирал препятствия с моего пути; теперь он виделся совершенно ясным – каждое незначительное происшествие служило лишь новым ориентиром, указывающим на прямую дорогу, которая однажды приведет меня к единственной желанной цели. Сам Бог, казалось, был на моей стороне, поскольку он, несомненно, всегда на стороне справедливости! Пусть не воображают обманщики, предаваясь пространным молитвам и регулярно показываясь в храмах с постной физиономией и благочестиво сложенными руками, что извечная мудрость тоже позволит себя провести. Взять хотя бы мою жену: она умела молиться, как никто – живописно преклоняла колени, подобно невинной святой, при тусклом мерцании священного алтаря, возводя бездонные очи к непорочному, бесконечно укоряющему Христу – и что с того! Каждое слово, сорвавшееся с ее прекрасных уст, было самым что ни на есть богохульством, которому суждено было навлечь проклятие на ее голову. Молитва опасна для лжецов – она подобна преднамеренному нападению на обнаженный клинок. В руках порядочного человека меч станет благородным оружием для защиты чести, но, если им вздумает воспользоваться последний трус, то сможет разве что прикончить себя.

1.«О смертный, вот твой господин —
  И был, и есть, и будет им!» (фр.)
  Упомянутое двустишие Вольтера было начертано на пьедестале статуи французского скульптора Этьена-Мориса Фальконе «Грозящий Амур», созданной в 1757 году по заказу маркизы Помпадур, фаворитки Людовика XV, для украшения будуара в ее парижском особняке. (Здесь и далее – прим. пер.)
2.Имеется в виду баллада «Король Туле» немецкого поэта Иоганна Вольфганга фон Гете, написанная в 1774 году и включенная в первую часть трагедии «Фауст». В произведении рассказывается о золотом кубке, который король Туле хранил как прощальный дар возлюбленной. Когда ему наскучила жизнь, он выбросил кубок в пучину, и тогда наступила его смерть.
3.Кобольды – мифические существа из германского фольклора, которые, по легендам, обитают в домах и подземельях и обладают сверхъестественными способностями.
4.Светлячков (ит.).
5.Малышка (ит.).
6.Какое там! (ит.)
7.Моя милая (ит.).
8.Но (ит.).
9.Прошу прощения! (ит.)
10.Ну! (ит.)
11.Боже! (ит.)
12.Моряк (ит.).
13.Черт побери! (ит.)
14.До свиданья (ит.).
15.Чрезвычайно польщен, синьор, чрезвычайно польщен! (ит.)
16.Бедняга! (ит.)
17.Клянусь телом Христовым! (ит.)

The free sample has ended.

3,9
8 ratings
$5.99