Read the book: «Значит, ураган. Егор Летов: опыт лирического исследования»
© Максим Семеляк, 2021
© Наталья Чумакова, фото на обложке, 2021
© ООО «Индивидуум Принт», 2021
* * *
Вместо предисловия
Эта книга должна была быть написана в 2008 году и выглядеть совершенно иначе. В феврале того года «Гражданская оборона» завершила продолжительный гастрольный тур с альбомом «Зачем снятся сны». Егор Летов переехал в новую квартиру в Омске, немного пришел в себя и расставил диски по полкам. Мы давно уже собирались заняться некоей книжной историей, задумав большой сборник бесед обо всем на свете, включая диски на полках. Были определенные предварительные соображения, что-то мы даже записали во время моей первой поездки в Омск, но как-то все это глобально не могло начаться. 16 февраля он позвонил и сказал, что сейчас самое время взяться за книгу. Предложил, чтоб я поскорее приехал в Омск на сколь угодно долгий срок. «Заодно и про Янку все расскажу, как оно все на самом деле было, вот», – многозначительно добавил он на прощание. 19 февраля Летов умер во сне.
С той поры поступало немало предложений сочинить что-то на тему Егора и ГО, но я всякий раз отбрыкивался. Изначальная и единственная идея состояла в том, чтобы писать книжку С Летовым, а не ПРО него. Вынужденная смена ракурса представлялась мне несколько вероломной.
Почему вдруг теперь, 13 лет спустя, я взялся за эту историю? Мне приснился сон, в котором Летов со своими характерными задиристо-уклончивыми интонациями высказал мне примерно следующее: «Сколько можно копить и держать в себе? Ты уже старше меня самого, довольно ждать подсказок, все твои вопросы – они же и есть ответы, просто убери из них вопросительный знак, что тут вообще непонятного?»
Гете, как известно, рекомендовал не рассуждать о том, что когда-то произвело на тебя сильное впечатление. Это определенно мой случай с «Гражданской обороной». Поэтому я стараюсь описывать не столько само явление, сколько тот исключительный эффект, который оно в свое (в мое) время производило на распахнутое с юности сознание и, судя по некоторым признакам, продолжает производить.
Это не биография ни в малейшем смысле, а скорее попытка документального, местами слегка клинического свидетельства того, как жизнь способна меняться под влиянием набора песен. В рамках обостренной документальности я решил соблюсти принцип своеобразной догмы и говорить только с теми, кого непосредственно довелось встречать в последние тридцать лет. Иными словами, в этой книжке нет ни одного постановочного интервью.
Песни и стихи Егора Летова постепенно становятся предметом академического исследования. Его имя всплывает в контекстах, столь далеких от былой матерно-низовой славы, что впору усомниться в его подрывном погано-молодежном статусе: о нем все чаще рассуждают в терминах фоносемантики и теологии. Эта книжка, конечно, тоже грешит разными раскидистыми аллюзиями, и все же я стараюсь напоминать о том, что речь идет в первую очередь о панк-группе – пусть сколь угодно содержательной, перегруженной смыслами и переросшей свой стиль. Точнее, повторюсь, не о группе как таковой, но о психическом потрясении, вызванном ею, а в такой ситуации любой внутренний опыт обладает равной ценностью со сколь угодно тщательной статистикой и фактографией. В силу своего панковского происхождения эти внутренние опыты могут отличаться изрядной степенью помраченности.
Вот, например, типичный разговор со старым рок-н-ролльным товарищем: «Ты был на том знаменитом концерте в МЭИ в феврале 1990 года?» Ответ: «Был». Я: «И?» Он: «Смутно помню, пил из горла с кем-то, то ли с Колей Рок-н-роллом, то ли с гитаристом Летова. Потом уснул в гримерке. На меня накидали кучу одежды. Я проснулся и пошевелиться не могу. Подумал, все, пиздец, я помер и в аду. Вокруг голоса глухие раздаются. Я попытался заорать, типа помогите. Где-то минут через пять меня откопали и ржали еще минут пятнадцать. В итоге я вылез, мне налили… и провал снова».
В этой книге достаточно подобных провалов – она напоминает коллаж, вроде тех, которыми Летов украшал свои пластинки. Драматического писателя, как известно, следует судить по законам, им самим над собою признанным. Что ж, Е. Л. – писатель, несомненно, драматический, а когда его упрекали в определенных нестыковках или коллажной же подтасовке фактов, он любил повторять: «Зато так красивее». Пожалуй, этот принцип и лежит в основе книжки – учитывая, что красота в понимании Егора Летова всегда меняет явки, всегда остается красочно непонятной, всегда бежит далеко-далеко, без оглядки далеко-далеко.

И провал снова.
1. Красково-83
Еще была чистая река, которая текла, никого не таясь и так стремительно, словно дело происходит в высокогорной местности. В детстве я особенно любил один дикий отрезок русла: если пойти вверх по реке (течет она с севера на юг) в правую сторону от пляжа, то метров через триста обнаруживалось место, где дно густо заросло водорослями и они вились, как волосы утопленницы. Зачарованный трепетом подводной травы, тогда, в 1983-м, я еще не догадывался, что утопленниц сплошь и рядом называют Офелиями – в картинах, драмах и даже песнях. Мне было ведомо только имя речки – Пехорка. Течение в ней всегда было довольно ураганное. Мой старший товарищ Борис Николаевич Симонов, хозяин пластиночного магазина «Трансильвания», рассказывал потом, как в детстве, летом 1960 года, тонул в Пехорке: «Тонул, но спас замминистра какого-то строительства, Николай Иванович, муж сестры моей бабушки. Как раз в день запуска на орбиту собачек – Белки и Стрелки, после моего дня рождения. Подарок не удался. Помню, как на дне я смотрел вверх и видел дрожащий сквозь толщу воды солнечный диск. И было так хорошо и спокойно… Но выдернули, пришлось заниматься черт знает чем следующие 59 лет».
Тема ухода с поверхности вообще характерна для этих мест – существовало, в частности, предание, что один из здешних прудов образовался, когда церковь со всем священнослужительским персоналом провалилась под землю прямо в процессе обряда венчания. Пехорка протекает через поселок под названием Красково. Родители снимали здесь одну и ту же дачу, у железной дороги, каждое лето с конца 1970-х и примерно до прихода Горбачева. Посреди участка росла большая голубая ель, а старый запущенный дом с запыленным солнечным чердаком окружали кусты смородины и колонии рыжих муравьев.
Красково – место с историей: тут проживали Чехов, Горький, Гиляровский, а в 1919 году группа из семи анархистов совершила самоподрыв на одной из дач. С 1961 года – ровно после инцидента с тонущим в реке Симоновым – Красково получило статус поселка городского типа.
В прохладное андроповское лето 1983 года по моим детским меркам ничего сокрушительного не происходило: по телевизору показывали шведский мультфильм про Бамси, самого сильного медведя в мире, и в который раз крутили «Четырех танкистов и собаку». Мама ездила с дачи в Москву на кинофестиваль смотреть фильм «Я знаю, что ты знаешь, что я знаю» с Альберто Сорди и Моникой Витти. В дождливые дни слушали «Римскую империю времени упадка» Окуджавы, а вечерами смотрели фильм «Карусель» с Нееловой и Будрайтисом. На участке росли орехи и вишни, в подвале жила значительных размеров крыса – иногда она выходила на кухню. Возле Пехорки пасся огромный бык, которого почему-то назвали Мишкой. Я носился по берегам и полянам с самодельным сачком в поисках бабочек. Их в Красково было не то чтоб много, поэтому я в основном штудировал тяжелый чешский том «Иллюстрированной энциклопедии насекомых», на фоне которого энтомологический материал Подмосковья казался бледной копией жизни. Но в том году мне удалось поймать довольно редкую для этой местности переливницу. К нам на участок залетел пчелиный рой, и бабочка, покружив немного, уселась прямо на него. Чтоб не растревожить пчел, я попробовал аккуратно зачерпнуть ее сачком, но вышло слишком неловко и я сломал ей крыло.
Недалеко от реки, на песчаном косогоре, поросшем соснами, располагалась пивная. Я изредка заходил туда в компании разных заезжавших погостить взрослых, чтобы получить неоценимые части воблы – икру и пузырь. Больше минуты я был не в состоянии там провести, пивная казалась мне чем-то нереальным, вратами в неизбежный ад будущей жизни – просоленный, кисло-пропитой, чудовищно душный и тем не менее смутно желанный.
Немецкий теоретик и утопист прошлого века Эрнст Блох, создатель так называемой философии надежды, оперировал, в частности, категорией «еще-не» и в качестве пояснения оной использовал как раз образ пивной: мы должны жить предвкушением такой пивной, которая еще даже не построена. В ожидании подобной постройки мы пока пребываем в режиме малых дневных мечтаний (kleine Tagträeume). Дневная мечта заведомо шире ночной грезы, так как напрямую открыта миру и, кроме того, лишена назойливых психоаналитических двусмысленностей. Малое дневное мечтание о лучшей и высшей жизни сопряжено с состоянием рассвета – это движение из вечерних сумерек в утренние, туда, где нас поджидают настоящие бабочки, ну и залитая лучами солнца пивная на песчаном холме. (Немцам той эпохи вообще свойственно использовать алкогольные образы; так, Хайдеггер утверждал, что научное принуждение состоит в том, чтобы отказаться «от наполненной чаши вина» и поставить на ее место полое пространство.) Кроме того, дневной мечтатель, по Блоху, не одинок, он ищет других таких же, так как его мечта может передаться им. Блоховская философия надежды предполагает, что все главное не в начале, а впереди; рай не бывает потерянным, но только обретенным; мы никогда не должны возвращаться и оборачиваться, но только идти вперед по течению реки в некое другое и будущее Красково, где, наверное, вообще не надо будет помирать. «Мы живем из самих себя наружу» – так писал Эрнст Блох.
В том же 1983 году в Краскове, у своего старшего брата Сергея, жил Игорь Летов, который через год соберет группу под названием «Гражданская оборона» и еще до конца этого десятилетия успеет популярно объяснить в масштабах всей страны, что значит жить из самих себя наружу – «извне», «снаружи всех измерений», «сквозь дыру в моей голове» etc. Летом 1983 года ему было 18 лет. Мне, соответственно, восемь (у нас дни рождения в сентябре с разницей в пять дней). По свидетельствам Гиляровского, в конце XIX века Красково имело репутацию места вполне разбойничьего и особо отличившихся высылали с берегов Пехорки в Сибирь – так что пребывание здесь Летова можно счесть иронической инверсией. Кроме того, если верить опять же Гиляровскому, Чехов написал «Злоумышленника», наслушавшись рассказов красковского мужика, который действительно свинчивал гайки с железной дороги, мало заботясь дальнейшей судьбой проходящих поездов. Этим событиям вполне вторит прямодушный летовский стих: «Ротовым отверстием издавайте протяжные звуки поезда, который устал от ржавого здравомыслия рельсов, поезд с моста пиздык!» «Справедливое наказание за прогулку по трамвайным рельсам» тоже, в общем, не лишним будет упомянуть.
Я всегда пытался понять, в какой момент все стряслось и сработало. Моя история отношений с музыкой «Гражданской обороны», в общем, совершенно типическая, подобных опытов, очевидно, тысячи: когда тебе 15 лет и на фоне вконец расшатанного государства тебя вдруг накрывает из магнитофона столь необузданным криком, матом и панком, словно все вокруг вообще в последний раз, – тут устоять сложно. Но мне всегда казалось, что организм к этому крику, мату и панку был как будто подготовлен заранее – и дело тут не в перестроечной хаотичности, не в пубертатной восприимчивости, не в картинном андеграунде, не в общем запределе-беспределе и уж точно, как выразился бы другой автор, не в старом фольклоре и не в новой волне (а Летов, в общем, воздал изрядное должное последним двум жанрам).
Я думаю, для меня все началось с тех самых дневных ожиданий в Краскове. Едва ли бы столь проникновенный (и, главное, до сих пор обновляющийся) культ, какой почти сразу возник вокруг фигуры Егора Летова, мог быть обусловлен исключительно музыкальными фантазиями, метафизическими выкладками и разного рода историческими совпадениями. Вероятно, причина в том, что Летов работал с куда более глубинными и досрочными обязательствами: подноготный атавизм панк-рока и прочие шумные формальности – это более поздние наложения. Корни «Гражданской обороны» и ее амбулаторных миражей («Детский доктор сказал: „Ништяк“») уходят куда-то в дорок-н-ролльную почву, к первичным огорчениям и безвинному гневу. Впрочем, апелляция к детству – это слишком затасканный метод; интереснее думать в другую сторону. О том, как энергия «Обороны» работает в построк-н-ролльном режиме, когда активная фаза обожания давно пройдена по обычным возрастным резонам. Я помню свою реакцию на альбом «Мышеловка» в 16 лет – но в 46, когда вроде бы отпали все необходимые реалии и порывы, я по-прежнему на нее реагирую, и не факт, что моя новая реакция слабее. Тридцать лет назад эта «Мышеловка» была мне скорее велика – теперь, пожалуй, маловата, но суть в том, что ее ажитация до конца не выветривается. С годами она как будто принимает новую, не вполне еще осознанную форму, и дневные мечтания становятся больше похожи на сумеречные реминисценции. Егор Летов подхватил и озвучил вещи, которые не с панка начались и не криком «хой» закончатся. С этой орбиты не соскочишь (может быть, и к сожалению) в силу возраста или тотальной смены жизненных декораций. Поэтому его советскую популярность нельзя списать на момент времени, равно как и нынешнюю востребованность – на некую общую ностальгию по подлинности. «Просто все уже было», – раздраженно вопил он сам в 1990 году, но не предупредил тогда, что это работает и в другую сторону: просто все еще будет, подобно тому как задолго до всякого панк-рока существовала железнодорожная станция под названием Панки, которую непременно проезжаешь на электричке из Москвы в Красково или наоборот. И будет, по некоторым ощущениям, существовать впредь.
В 1983 году наш поселок не отличался особой плотностью населения, людей было едва ли больше, чем бабочек. И мне теперь кажется, что то ли у пивной, то ли на берегу вихревой Пехорки, то ли на станции я мог встречать странного молодого человека в очках, смахивающего на одного из тех анархистов, что взорвали себя на даче. Воспоминание, конечно, смутное, как дрожащий сквозь толщу воды солнечный диск над Пехоркой. Ну да что теперь сомневаться – конечно, я видел его. Просто все уже было. Сломанное невзначай крыло переливницы вполне по науке обязано было привести к урагану в совершенно иной сфере.
Совсем недавно я узнал, что Игорь Летов тоже собирал в детстве бабочек.
2. Перегиб и парадокс
Весной 1989 года довольно обыкновенный одноклассник выдал мне кассету – чуть ли не с «Наутилусом Помпилиусом». На ней оказалась обрывочная, в минуту максимум, дописка, где кто-то надрывно стенал про свою оборону, траурный мячик и солнечного зайчика. Запись была не то что даже плохая – она находилась по ту сторону музыки и являлась скорее предметом физики, которую нам в тот год приходилось изучать, что-то непонятное из области неравномерных амплитуд и кривизны волнового фронта. Больше похоже на учебную тревогу, нежели на песню, – иначе говоря, это действительно казалось настоящей гражданской обороной, хотя я и не знал тогда имени группы. Много лет спустя Егор обмолвился мне, что не любит неподписанные кассеты и диски, чувствуя в анонимности музыки какую-то опасность. Я в тот день рассудил примерно так же и, возвращая хозяину кассету, не стал уточнять, кто автор рокочущей анонимки. С тех пор жалею, что не спросил, потому что этой концертной записи я больше нигде и никогда не встречал; меж тем там была зафиксирована, пожалуй, лучшая версия песни «Моя оборона».
Второй раз я услышал Летова несколько месяцев спустя – три панических песни подряд. На сей раз кассета шла с опознавательными знаками Г. и О. и все права, что называется, были защищены. У меня же защиты против этой тройки – «Оптимизм» (в электрическом варианте), «Я хочу умереть молодым» и «Попс» – не оказалось. Вещи, в общем, не самые визитные, но мне хватило. Каждая производила впечатление листовки пополам с частушкой – коротко и вечно. Больше всего понравилась фраза «Я желаю стать стаей грачей» и сучковатый бас восьмыми длительностями в начале «Оптимизма» (ровно как Майкл Аллен играл в составе постпанк-группы Mass в песне про капусту, о чем я узнал через много лет). Потом мне попались «Некрофилия» (ах, вернуть бы то первое детское ощущение от незабвенного смешка-огрызка изначальных секунд), «Хорошо!», «Хроника пикирующего бомбардировщика» и акустика «Русское поле эксперимента», после чего я окончательно уверовал и причастился.
На парте и прочих поверхностях я предпочитал писать аббревиатуру ГО (нежели ГрОб) – так оно скорее звучало как название игры, и, кроме того, такая татуировка была на руке у героя любимого мной тогда аксеновского шахматного рассказа «Победа».
При всем формальном раздрае эта музыка не походила на ту, что держится на чистом энтузиазме. В ней чувствовалась еретическая катакомбная строгость, да и сам Егор Летов был похож на бесноватого кюре – по крайней мере на фото, которое я вырезал из крайне прогрессивного тогда журнала «Сельская молодежь»: мощный начес, взгляд куда-то вниз и вбок, квадратные, семинаристского вида очки – это изображение для меня стало куда более иконическим, нежели общеупотребительная картинка с колючей проволокой из журнала «Парус». Призыв «О-о-о, пошли вы все нахуй» звучал больше как некая молитва непереносимости, нежели как бытовое проклятие. Злоупотребление погребальной фактурой тоже говорило скорее в пользу предположительно религиозных настроений коллектива – подобно тому как днем памяти святого считается день смерти, а не рождения. «Гражданская оборона» была своего рода реформацией (как известно, Мартин Лютер придумал свои тезисы в клоаке – в этом смысле скатологическая тематика ранних летовских альбомов вполне соответствует). Лимонов вспоминал: «Вид у него – тонкогубого злого придиры-сектанта, протестанта такого». Летов стал вторым после Гребенщикова квазирелигиозным сочинителем – этому способствовали песни типа «Новая правда» и особенно «Евангелие», которое пошло в народ задолго до выхода альбома «Сто лет одиночества» на странном бутлеге «Воздушные рабочие войны» – я купил его в ларьке прямо в вестибюле станции метро «Чертановская», там почему-то обильно торговали панк-роком.
Как и у Гребенщикова, система верований не отличалась ясностью. В словаре частотности в раннюю пору уверенно лидировал Джа, христианство присутствовало постольку поскольку («Христос терпел и нам велел, тра-та-та, хуе-мое»), а, например, в газете «Экран и сцена», где тогда регулярно освещались различные рок-инициативы, покойный театральный критик Александр Соколянский торжественно написал, что, мол, если Егор – это Шива, то Ник Рок-н-ролл будет Арджуной.
Как бы там ни было, Летов ввел в рок-н-ролл императивный экстаз аскезы. Будет очень больно, будет так подавно etc. Егор потом рассказывал, как в юности пробовал писать на английском и первая же песня получила логичное название «Too Much Pain». По принципу too much pain это все и работало. Причем разница между вполне жанровым постпанковским и готическим мазохизмом и егоровской самоуправной лихоманкой была достаточно принципиальной: чувствовался прописанный свыше ритуал с самобичеванием (важно понимать, что Летов не являлся мамлеевским шатуном, в нем не было южинского сладострастия и об отсутствии эротического фактора в его самообвинениях мы поговорим в одной из дальнейших глав). В 1991 году в Киноцентре крутили «Седьмую печать» Бергмана, и тамошняя процессия флагеллянтов вполне аукалась песенкой «На нашем месте остаются шрамы раздражения». К тому времени уже было опубликовано и выучено наизусть 14-минутное «Русское поле экспериментов» – та еще верига, побившая абсолютный рекорд протяженности и нестерпимости, который до этого в русском роке установил Башлачев своей балладой «Ванюша» (12 минут с хвостиком). Строго говоря, «Уездный город N» «Зоопарка» превосходил по хронометражу «Русское поле экспериментов», но сильно проигрывал ему в чистоте собственно эксперимента: слишком неприлично торчали уши Боба Дилана.

Летов как мало кто другой умел работать с чувством вины. От его песен возникало ощущение, что некто делает за тебя твою работу. Все вы остались такими же – подобная установка в принципе не предполагала возражений. И хотя я не вполне понимал, чем, собственно, я виноват перед Яном Кертисом (особенно если учесть, что при первом прослушивании я даже не знал, кто это такой), – это работало. Причем работало как вирус, по экспоненте – пострадал немного сам, получил индульгенцию в виде заученных песен, теперь обвиняй других. Летов потому еще так давил на мозги, что в нем чувствовалась заведенная цикличность: одну и ту же катарсическую (и вроде бы в силу этого неповторимую) ситуацию он умел разворачивать в разные стороны, и так до предположительной бесконечности.
Это не были в полном смысле слова песни, скорее похоже на декреты о непримиримости, основные из которых гласили: «пошли вы все на хуй», «все летит в пизду» и «всё в порядке заебись». Сейчас это звучит не так уж удивительно (хотя опять-таки противозаконно), но в 1989 году столь насыщенно разверзшейся программы не мог предложить решительно никто. Достаточно вспомнить, что тогда же на выступлении в свободолюбивом Ленинградском рок-клубе «Обороне» категорически запретили материться со сцены. По сути, это было психологическое оружие, принцип работы которого состоял в том, что все минусы скапливались и превращались в огромный взрывной крестообразный плюс. Неслыханная возгонка криков и звуков вдобавок обладала значительной психологической достоверностью, хотя на первоначальном этапе было решительно непонятно, кто в первую очередь есть поющий – герой или мученик. Он словно находился в позиции между повелительным наклонением и страдательным залогом. Но кем бы он ни был, его распирало от завышенных ожиданий по всем вопросам – до такой степени, что многие, например, просто отказывались увязать голос на пленке с физическим телом И. Ф. Летова, почти как Мартин Шин в начале «Апокалипсиса» не может соотнести магнитофонную запись с личным делом полковника Курца. Художник Кирилл Кувырдин вспоминает: «Егор – человек, который не уставал удивлять. Все тогда думали: явится великан рычащий с топором, – а приходил скелетик, чахлик с тетрадками, исписанными мелкими буквами – что-то там про холотропное дыхание». Это очень точное свидетельство – многие заранее воспринимали Летова как сибирского богатыря, почти как в альбоме «Коммунизма» «Лениниана»: не видала ли ты Ленина, напиши, какой он, рыжий да косой, строгий и огромадного росту, а уши не изволили заметить какие etc.
Достаточно характерная аберрация, поскольку и прозвище Дохлый, и очевидная самоаттестация вроде «словно после тяжелой и долгой болезни», и прочие «костыли на лице», да и очки эти вездесущие всегда были на слуху, да и первое в русском роке употребление в песне слова «депрессия», да и манера игры на гитаре как на терке вполне соответствовали фрейдовской теории о том, что меланхолик воспринимает истину острее остальных. «Оборона» казалась чем-то вроде аптечки – что-то скудное и насущное одновременно.
У меня в этом смысле Летов ассоциировался с книжкой «Я умею прыгать через лужи» австралийца Алана Маршалла про мальчика-инвалида, и даже крики чем-то были сходны:
А когда сухожилия начинали тянуться и вытягиваться, я громко кричал, широко раскрыв глаза и уставившись на обезумевших от ужаса лошадей над камином. И в то время как мучительные судороги сводили мои пальцы, я кричал лошадям:
– О лошади, лошади, лошади… О лошади, лошади!..
В моей голове это сливалось со строкой «Я в лужу упал, чтоб не видеть ваш „нет“, но там отражаются ваши тела», а уж как только я узнал про тотемного летовского вомбата (точнее, Летов считал вомбатом Янку, а себя он называл кроликом и так подписывал некоторые письма), отбитые части этой внутренней Австралии окончательно соединились.
Отечественный рок к тому времени окончательно укоренился и превратился в цех, в профсоюз, во что-то очень договороспособное и вездесущее. В «Огоньке» – Башлачев и Мамонов, в «Советском экране» и «Театре» – Цой и Кинчев; что до Гребенщикова, так он и вовсе везде – от «Спутника кинозрителя» до «Музыкальной жизни». Хорошо, но надоело. Все становилось слишком театральным, в буквальном смысле: у «ДДТ», например, был характерный обильно транслирующийся по телевизору концерт на задворках в Ленкоме. В 1990 году я пошел на очередное представление «Аквариума» в Московский дворец молодежи – там еще на разогреве выступал Макаревич в тельняшке. Сам Гребенщиков был очень изящно одет – я вдруг поймал себя на мысли, что завидую не столько его сценической позиции демиурга, сколько матово-черным, отчетливо американского происхождения джинсам. От концерта вообще исходило ощущение удивительного довольства, БГ с Макаром выглядели точно как бенефициары соответствующих исторических процессов – Казанова, Казанова, зови меня так. К тому моменту вся перестройка с ее освободительными лозунгами уже начала порядком утомлять (смерть академика Сахарова в декабре 1989 года оказалась довольно символична в этом отношении). Критическая масса всего напечатанного и прочитанного требовала какого-то иного житейского воплощения. Все ждали следующего шага – в том числе и от музыки. Классикам русского рока уже потихоньку начали пенять на несвоевременность – в «Советском экране», например, еще при жизни Башлачева утверждали, что тот исписался. Как заметил Петр Мамонов в интервью Джоанне Стингрей в 1987 году, современные артисты утратили ощущение глобальности происходящего. С одним из программных заявлений такого рода выступил андеграундный критик и главный в те дни пропагандист сибирского панка Сергей Гурьев во второй «Контркультуре» (1990) – ставка тогда делалась на скорейшее размежевание с прорабами перестройки в лице «ДДТ» вплоть до полного самоуничтожения (статья была написана до гибели Янки). Срочно понадобилась некая новая поза, претензия и точка отсчета, и Летов был самой подходящей кандидатурой – как наиболее настырный в ту пору вестник всяческой невоздержанности и несговорчивости. С «ощущением глобальности происходящего» у него тоже проблем не наблюдалось. Ввод в обиход «Гражданской обороны» напоминал переход от пара к двигателю внутреннего сгорания.
Очевидец ранних выступлений «Гражданской обороны» Александр Маклаков вспоминает: «Концерт ГО в Вильнюсе в 1988 году подействовал на меня, как взрыв в голове. Первые два или три дня сплошь играли прибалты – это было как нескончаемая хардкор-композиция, жутко надоевшая к исходу уже первых трех часов. А на третий день меня кто-то толкнул в бок и сказал: „Сейчас ваши русские выйдут“. И они вышли и такого вдарили. Ко мне после концерта подходили тамошние панки и с уважением спрашивали: „А эти откуда? Из Сибири? Ох ты, что же у вас в таком случае в Москве-то творится?“ А в Москве НИКОГДА ничего подобного не было, нет и сейчас и, как я думаю, не будет никогда. Вечером того же дня, что еще ужаснее, на площади Черняховского, тогда она еще так называлась, в сквере сидела полноватая русоволосая девушка и пела: „А ты кидай свои слова…“ С той поры русский рок для меня перестал звучать глупостью. Хотя русский рок сам по себе, конечно, глупость несусветная, но то, что делали эти двое… Объяснять, я думаю, ни к чему».
Провинциал, простолюдин, идол-жупел с серьезной диссидентской стигмой в виде принудительного лечения и чуть не со статусом беженца, вдобавок последовательный исполнитель, как выразились бы в киносфере, остропсихологических ролей – фестивальный русский рок с Николиной горы выглядел в сравнении слегка заевшимся. Леонид Федоров замечает: «Егор и его компания сильно выделялись каким-то достоинством, что ли, и нерасхлябанностью, которая традиционно преобладала у питерских музыкантов. Да и московские тоже в этом смысле недалеко ушли».
Панки обеих столиц едва ли могли составить ему конкуренцию, поскольку были скорее дикарями, или, как их позже стали называть, «хулиганами восьмидесятых», то есть представляли собой нечто сугубо жанровое на грани арт-фарцовки и мелкого хулиганства. А тут явился посвященный варвар без охламонских уличных рудиментов, но с планом глобального переустройства, и что такое их пятнадцать суток против его ста лет одиночества? У тех – дебош, у этого – мятеж. Того же Андрея «Свинью» Панова, который по инерции считался ведущим панком СССР (за неимением в этом поле других сколько-нибудь медийных персон), Летов на дух не переносил, но надо сказать, что и люди, ценившие в панке именно московско-питерское направление, платили ему тем же. Илья «Сантим» Малашенков (лидер московских панк-групп «Резервация здесь» и «Банда четырех») вспоминает: «Московские панки первой волны, то есть 1985 года и раньше, сибирский рок не принимали вообще – за хипповость и излишний интеллектуализм. И хотя их герои „Чудо-Юдо“ или „НИИ Косметики“ вроде бы по серьезности никак не канали в сравнении с ГО, ну так это Москва, тут свои прибамбасы. В 1987 году в ДК МГУ впервые играли „Инструкция по выживанию“ и „Бомж“. Посреди выступления я спустился вниз в туалет, покурить и портвейна хлебнуть, смотрю – а там вся московская панк-тусовка: Уксус, Ринат, Зеленый. Я говорю: а че здесь-то? А они – ой не, там такой жути нагоняют, ну нафиг. А панки перестроечного призыва, начиная с 1987 года, уже, наоборот, не уважали ни „Чудо-Юдо“, ни „АУ“, но были готовы к ГО – и году примерно к 1991-му как раз и создали весь этот культ с придыханием».
В голове у варвара был характерный романтический набор советского неформала второй половины 1980-х. Армагеддон, суицид, энтропия, «Апокалипсис сегодня», Введенский, Леонид Андреев, Кастанеда, Ян Палах, Ян Кертис, собрание сочинений Канта из композиции «Господи, не надыть» и до кучи Солженицын, писавший совсем о другом, – ну, прямо скажем, не мама-анархия-папа-стакан-портвейна. Главную скрипку играл риторический и вполне вульгарный экзистенциализм, поданный в стилистике самовольной расклейки объявлений (впрочем, это сейчас через губу вольно так рассуждать, для СССР конца 1980-х подобные выкладки были весьма на острие). Интересно, что в летовских вещах аукались такие произведения, которых он заведомо читать не мог, – например повесть Габриэль Витткоп «Некрофил» (1972), переведенная на русский десятки лет спустя.
Лично я тогда в связи с «Гражданской обороной» бесконечно котировал всего одну работу. Осенью 1991 года была опубликована книжка Льва Шестова «Апофеоз беспочвенности» (1905), избранные места из которой выглядели совершенно как комментарий ко всем знаковым пластинкам ГО. Шестов как виднейший русский толкователь Кьеркегора утверждал, что всякая глубокая мысль должна начинаться с отчаяния, что человеку следует «перелететь через заколдованную черту в область непознанного», где «все возможно и невозможно», что следует презреть метафизику ради трансцендентного, что логика есть не более чем естественное отправление и философия не должна иметь с ней ничего общего (ср. «Меня тошнит от вашей логики»). Присутствовала даже фраза «Человек человеку волк». Шестов, в частности, вводил понятие «обратного симулянта». «Они притворялись душевно здоровыми, хотя были душевно больными» – так Шестов пишет про Ницше и Достоевского. «Гражданская оборона» в определенной степени занималась той же подменой: с помощью крайне удрученной, абсолютно клинической музыки и поэзии выставляла себя столпом жизнелюбия и полнокровия, да и не просто выставляла, а таковым и служила. Дезертиры обернулись дембелями в рамках провозглашенной концепции антипохуизма. Выше-ниже – все равно. Названия их альбомов были совершенными заклинаниями от обратного: «Оптимизм», «Хорошо!», «Песни радости и счастья», «Здорово и вечно», «Долгая счастливая жизнь». Таков был и сам Егор Летов – человек с внешностью и замашками Знайки настойчиво и регулярно превращал себя в Незнайку и, как и было сказано, платил за свои вопросы, чем дальше, тем больше.
Еще один характерный момент – Летов, как известно, обожал группу Love и как-то по пьяни в Новосибирске сказал, что Love – это и есть «Гражданская оборона» в нынешней ипостаси. Но у Шестова находился пассаж ровно про это:
Европа давным-давно забыла о чудесах, она дальше идеалов не шла; это у нас в России до сих пор продолжают смешивать чудеса с идеалами… именно оттого, что в Европе перестали верить в чудеса и поняли, что вся человеческая задача сводится к устроению на земле, там начали изобретать идеалы и идеи. А русский человек вылез из своего медвежьего угла и отправился в Европу за живой и мертвой водой, ковром-самолетом, семимильными сапогами и т. п. вещами, полагая в своей наивности, что железные дороги и электричество – это только начало, ясно доказывающее, что старая няня никогда не говорила неправды в своих сказках… У нас читали Дарвина и лягушек резали те люди, которые ждали Мессии, второго пришествия.
Здесь у Шестова, во-первых, мы видим фактически описание карго-культа задолго до возникновения самого термина, а во-вторых, достаточно заменить в этом отрывке Европу на Калифорнию – и вы получите метод группы «Гражданская оборона».
Из трех магистральных теорий XX века Летов в песнях достаточно плотно проработал ницшеанство и частично фрейдизм, но вот Маркса там, пожалуй, не было. Ранний Летов при всей декларированной неприкаянности никак не соотносил себя, скажем так, с классовой борьбой (впрочем, это было бы странно по его тогдашним антисоветским установкам) и не пел о чисто имущественных расслоениях. Например, у панков следующей волны уже наклевывалось это отчетливое социальное самоощущение – в первую очередь у «Соломенных енотов» с их антитезой богатых и бедных, продиктованной культурной логикой раннего капитализма. Шевчук, например, выдвигал сословные претензии сыновьям дипломатов, а Гребенщиков так и вовсе ввел самоидентификацию через зарплату: инженер на сотню рублей, чем не салариат. В егоровских же песнях все было настолько экспрессивно, что для реальности просто не оставалось места: послушайте песню «Все как у людей», которая вроде бы строится как зарисовка с натуры, ну и, конечно, никаких людей там нет, есть только глобальное ВСЁ и КАК. Это опять-таки отголоски фрейдовской установки: меланхолик воспринимает истину отдельно от человеческого контекста. В песнях ГО отсутствует собственно быт, сплошь бытие: мир или война, любовь или страх, свобода или плеть, бог или смерть, кайф или больше. «Эксгумация, я должен просыпаться» – эта строчка до такой степени взволновала одного моего одногруппника на первом курсе МГУ, что он, не окончив университет, пошел работать санитаром в морге. Иван Морг – так, кстати, звали легендарного омского панк-музыканта (в миру Александр Клипов), автора песни «Летающий гроб», который сильно повлиял на Егора еще в самом начале 1980-х, по крайней мере, по собственному летовскому признанию. Он ходил в шляпе с пером и обладал огромной виниловой коллекцией постпанка и нью-вейва, за судьбу которой Летов крайне переживал, после того как Морга зарезала сожительница.
Директор «Гражданской обороны» с 1998 года, а в 1980-е глава омского рок-клуба Сергей Попков рассказывает: «Иван Морг в конце жизни сильно страдал от зависти к Егору. Он не мог примириться с тем фактом, что его давний знакомец, этот Егорушка, этот Леточка, который уж всяко ниже его по уровню, вдруг так вознесся. Летом 1999 года мы вернулись с первых американских гастролей и Кузьма в какой-то момент отправился к Моргу в гости, благо жил по соседству. А надо сказать, что Морг всю жизнь мучительно мечтал об Америке, особенно почему-то его манила Флорида. И, зная об этом, Кузьма подробнейшим образом расписал, как, значит, „Оборона“ прекрасно съездила в Америку и вообще. Расписал и ушел. А у Морга тогда была подруга Ольга, певица из хиппушек, они вместе играли, и она была крайне недовольна тем, как развивается их совместная карьера. Я предполагаю, что после рассказов про Америку она обрушилась на Морга с очередным потоком претензий, я уж не знаю, что там случилось, но тем не менее нож он в спину получил. А ту самую коллекцию постпанка я потом частично выкупил через наследников и кое-что из нее, в частности, подарил Кузьме. Но Кузьма остался очень недоволен состоянием винила».
Подпольный статус «Гражданской обороны» тех лет не следует, впрочем, гиперболизировать: на советском радио было больше шансов ее услышать, чем, например, на «Нашем» в период расцвета. По SNC крутили летовский вариант «Непрерывного суицида», песня про дурачка вообще была на «Радио России» в программе «Тихий парад», альбом «Прыг-скок» попал на первое место хит-парада «Московского комсомольца» (если точнее, то в чарт панк-сцены, произведенный на основании продаж в студии Колокол при Московской рок-лаборатории, на втором месте – «Коммунизм», на третьем – Янка, на четвертом – Ник Рок-н-ролл), ГО упоминали в «Искусстве кино», ну и всевозможная самодеятельная пресса отдавала ему должное – от «Сдвиг-Афиши» до многостраничной газеты, точнее, как он сам себя называл, рекламно-информационного вестника демократической культуры «Иванов», где в 1990 году была помещена большая пухлощекая фотография Егора, текст песни «Никто не хотел умирать» и редакционное указание на то, что он исповедует злобный хиппизм (а на соседней полосе, кстати, огромное интервью с Гребенщиковым, воспевающим Cocteau Twins). В другом журнале, имя которого история не сохранила, содержалась загадочная рецензия на концерт «Обороны» на седьмом фестивале Ленинградского рок-клуба в 1989 году (текст привожу по памяти): «Как музыканты участники ГО равны нулю, как певцы тоже, но публика слушала их, раскрыв рот, из-за интересных текстов, принадлежащих, кстати, не им».
О Летове было известно немного (один мой приятель, например, называл его почему-то Лётов – как Толстой Левина в «Карениной»), но аура запрещенки создавала эффект неслыханного изобилия: казалось, что записей очень много, а будет еще больше, и хотелось снова и снова заниматься этим благодарным гробокопательством. Я, допустим, знал, что существует композиция «Какое небо», но не знал, что это просто стихотворная вставка, и в итоге просто сам сочинил для нее музыку и был несколько разочарован, когда столкнулся с реальностью декламационно-монологической записи.
Впрочем, даже в условиях неполной информированности две вещи производили впечатление незыблемых. Во-первых, за этим отчаянным голословием чувствовалась настоящая музыка. Отчетливо слышалось, что человек отрицает земные законы звукозаписи и композиции, но делает это намеренно и с каких-то своих глубоко музыкальных и довольно рафинированных позиций, просто выводит искусство за рамки культуры, скажем так. Хотелось понять, что за пластинки у него стоят на полке, от чего можно ТАК оттолкнуться. В том, что они там стоят и в изобилии, сомнений не оставалось – оранжевая «Контркультура», где было опубликовано программное летовское автоинтервью под названием «200 лет одиночества», это окончательно подтвердила. Редкой внятности документ, который даже спустя тридцать лет звучит довольно современно – кроме того, нужно признать, что лучшее интервью с Егором Летовым в итоге сделано им самим.
Во-вторых, месиво матерщины и гвалт звукоаппаратуры казались одной сплошной весенней грязью. «Гражданская оборона» фиксировала восторг юного человека, который наконец прыгает через лужи и у которого все депрессивные ахи и охи сливаются в едином ЭХ. Началась музыка какой-то перевернутой весны («Лето прошло, наконец-то растаял снег») – вероятно, это ее Ахмадулина называла «плохая весна». Это было в первую очередь очень экзотично, такая жаркая шуба сибирских степей. Дмитрий Быков, о котором еще пойдет речь в этой книжке, как-то озвучил старую идею о том, что Сибирь – это и есть в некотором смысле русская Калифорния. Илья «Сантим» Малашенков вспоминает: «Сама летовская дистанционность работала на становление его культа. У того же самого Виллу Тамме (лидер эстонской панк-группы JMKE. – Прим. Авт.) дома вписывалась панкота со всего СССР, питались пшенкой. В Москве все жили на сквотах, постоянно общались, все очень тусовочно было. А Летов в Омске себя дистанцировал, и это добавляло ему соответствующей ауры».
Строго говоря, сам Летов не то чтоб очень ассоциировал себя именно с Сибирью – скорее уж вспоминал свои казацкие корни. «Ничего из Сибири никогда не придет, – сказал он раздраженно во время нашего первого и довольно провального интервью 2000 года, – из Сибири только певец Шура придет». В любом случае в нем чувствовалось что-то скорее эндемическое, нежели провинциальное, – чему весьма способствовал элемент регги в его сочинениях. Кстати, колючая проволока, которая в итоге стала его невольным символом, присутствовала на обложке авторитетной ямайской группы The Melodians – пластинка Pre-Meditations 1978 года, Егор почти наверняка ее знал. Вообще, вся история Летова изобилует невольными символами. С очкасто-проволочной картинкой вышло примерно как с песней «Все идет по плану» – подобно тому как Егор не рассчитывал на ее всенародную востребованность, так и фотограф Андрей Кудрявцев сделал этот пенитенциарный снимок скорее случайно – на других картинках из той сессии Летов преимущественно хохочет. Однако именно эта фотография стала иконической – она даже мелькала в качестве импровизированного транспаранта во время кровавых столкновений между советскими десантниками и сторонниками независимости в Вильнюсе в январе 1991 года.
У ГО была совсем древняя песня – «Лишь рок заставляет меня оставаться живым и открытая дверь» (помимо официальной версии с «Красного альбома», она существовала еще и в ранней, совсем уже невыносимо романтической медленной аранжировке). Если вкратце, то общее ощущение той переломной поры было схожим – дверь в постсоветское будущее уже была приоткрыта. Все, кому надо, прошли в проем и стали обживаться, притворив за собой. Летов же принципиально остался на пороге и стал оглушительно хлопать этой самой дверью туда-сюда, пытаясь доказать, что, во-первых, она открывается в обе стороны, а во-вторых, все дело непосредственно в ней («Лишь калитка по-прежнему настежь»), в пороговой точке перехода. Поэтому, собственно, его портрет всего через пару лет так легко перекочевал из рук условных сторонников независимости в лагерь условных советских десантников. Он и проклинал, и заклинал окружающую советскую действительность, словно пытаясь ее законсервировать и парадоксальным образом сберечь своими наездами. Сильно позже я прочитал про воротную теорию боли, разработанную в 1965 году Мелзаком и Уоллом. Она объясняет механизм регуляции болевой чувствительности: импульсы, проходящие по тонким болевым волокнам, открывают ворота в нервную систему, чтобы достичь ее центральных отделов. Если очень упрощенно, то открытые ворота – это своего рода возможность услышать боль и дать ей слово. Таково, по всей видимости, было летовское понимание не только относительной рок-музыки, но, вероятно, и всей человеческой истории. Это средство постижения мира через боль и ужас оставалось с ним до конца – случился, как и было сказано в другой песне, долгий апогей сорванной резьбы. Другое дело, что человек, который тратил столько усилий на выражение и описание этой боли в своих песнях, мог уже и не найти времени и места, чтобы непосредственно испытывать ее самому, – отсюда эффект непрошеной радости от самых, казалось бы, понурых сочинений Летова.
3. Пересадка на все оставшиеся времена
Я довольно рано успел убедиться в том, что главные сочинения Егора Летова не просто существуют отдельно от автора, а вообще, по сути, принадлежат не ему, а самой реальности с ее изворотливым копирайтом – посыпавшиеся в последние годы английские, французские, японские версии «Все идет по плану» тому лишнее свидетельство. Майским днем 1990 года после школы я поехал в университет на подготовительные филологические курсы. Я поднялся из центра зала «Площади Свердлова» на «Проспект Маркса». Справа по ходу ближе к концу перехода сидел музыкант и горланил песню. Тогда постоянно кто-то пел в переходах, я не обратил на это никакого внимания, и, только когда подошел чуть ближе, услышал слова «Как это трогательно: серп, и молот, и звезда», а потом и сам припев. Я знал, что такая песня не просто существует, но и пользуется репутацией главной у ГО. Однако странным образом я доселе не слыхал ее: почему-то на имевшемся у меня акустическом альбоме «Русское поле эксперимента» она была кем-то зачем-то купирована. Не буду утомлять деталями случившейся со мной иллюминации. Это было похоже на классическую вспышку, примерно как это описано у Сэллинджера в «Голубом периоде де Домье-Смита» – про солнце, полетевшее в переносицу со скоростью 93 миллиона миль в секунду. Не укорачивая шаг и даже не дослушав криков певца, я вышел на станцию «Проспект Маркса» и приехал на станцию «Университет» уже более-менее другим человеком. По большому счету, все мои последующие отношения с группой «Гражданская оборона» (включая эту книгу) можно считать комментариями и уточнениями к тому событию.
Думаю, что в местной традиции не существует песнопения, которое, с одной стороны, предельно точно передавало бы вполне сиюминутное и ежечасное ощущение эпохи, а с другой – распространило бы свой морок на некое архетипическое сверхвременье.
Эта подзаборная былина вобрала в себя совершенно все: пророческое глумление пополам с посмертным ликованием, нестерпимый уют и сладкую надсаду, стопроцентную чуждость и химическую зависимость (распространенный в те годы травяной оттенок значения слова «план» придавал ей отдельной разухабистости). Сатирическая элегия местами напоминала «Москву – Петушки» (ср.: «все говорят Кремль, Кремль» и «а наш батюшка Ленин совсем усоп»). Воображаемый солдатский пафос мог засветиться чем-то рафинированно-эстетским – пресловутый липовый мед, на который разложился В. И. Ленин, чудился мне отголоском прустовского липового чая (я как раз тогда читал «По направлению к Свану», чуть ли не в сумке у меня была эта книга издательства «Художественная литература» за 1 руб. 18 коп.).
Летов не любил эту песню, точнее не любил ее популярность, подобно тому как Голдинг презирал своего «Повелителя мух». Я, в свою очередь, думаю, что «Все идет по плану» по-настоящему следует слушать в чужом, нелетовском исполнении – другое дело, что такого исполнения попросту нет и не предвидится. Мне с той поры попалось только два удачных варианта (а третий – тот, что в переходе; к нему ближе всего приближается вариант, сыгранный «Обороной» в Киеве в апреле 1994 года, и кстати, в том же Киеве на акустике 2000 года Егор вдруг сказал: «Это очень грустная песня»). Первая – это симфоническая версия Омской филармонии, записанная уже после смерти Егора (аранжировка – Г. Вевер). Вторая – это «Песенка про это» (или «Все идет по блату») иркутской группы «Флирт»; собственно говоря, это не кавер, а полноценная пародия с совершенно новым текстом («Знаменитый Егор, он всегда был молодец, а сегодня Егор – это просто всем пиздец»).
Излюбленная летовская установка, неоднократно высказываемая им в интервью самых разных лет и настроений, – какая разница, кто что сочинил, знание не принадлежит никому лично, мои песни в высшем смысле не принадлежат лично мне – впервые, видимо, воплотилась в этом произведении 1988 года выпуска. Песня была откровенно народная, почти жертвоприношение, однако сам народ был глубоко воображаемым. «Все идет по плану» – это великолепная наживка, песня-перевертыш, которую невозможно было не принять за чистую монету, притом что она являлась сплошной стилизацией под бормотание усталого советского алкоголика у телевизора (то есть, по сути, что-то вроде сорокинской пьесы «С Новым годом!»). На это указывает и приобретенный лирическим героем журнал «Корея» – глумление над последним было распространенной забавой советской интеллигенции. Вот как его, например, вспоминает Зиновий Гердт: «Я очень редкий советский человек, который очень хорошо жил в брежневское время. Я совершенно не тосковал и не мучился – а с 1979 года выписывал журнал „Корея“. Это нечто! Там были такие фотографии: утро, улица длинная-предлинная, ни машин, ни велосипедов, и двадцать человек с газетами – жители Пхеньяна – читают новое великое слово дорогого вождя и учителя Ким Ир Сена. Я читал этот журнал от корки до корки, все статьи, выходные издательские данные, всё! И меня на месяц хватало. Это была потрясающая уловка, такая сравнительная терапия, помогавшая жить в заповеднике». Характерно, что именно песню Гердта Летов впоследствии запишет на «Реанимации» по моей скромной наводке.
Как-то раз мы с Летовым придумали акцию в духе Йозефа Бойса: поскольку я совсем не умею играть на гитаре, то он брался научить меня исполнять «Все идет по плану» на камеру, и из этого процесса должна была предположительно возникнуть некая видеоинсталляция. Мы всякий раз не могли это осуществить, потому что под рукой не оказывалось акустической гитары, а потом оказалось слишком поздно, и так я до сих пор и не умею играть.
Но мне иной раз кажется: когда-нибудь я все-таки приду, взойду в тот переход, сяду на заплеванный пол неподалеку от поворота на нынешний «Охотный ряд» и спою это все безо всякой гитары, так ничему и не научившись, но при этом ничего не забыв.
4. Русский прорыв
Был 1994 год, и текст в издании под названием «Газетка» начинался со слов: «Уже всем известно, что у знаменитого сибирского исполнителя, кумира многих молодых людей середины 1980-х Егора Летова недавно поехала крыша. Из своеобразного певца анархии, предвестника свободы сейчас Летов превратился в певца коммунизма. Печально смотреть на такую перемену, но что ж поделаешь?» В качестве иллюстрации этого тезиса предлагалось сравнить целиком тексты песен «Все идет по плану» и «И вновь продолжается бой». На соседней полосе значилась юмореска писателя-сатирика Константина Мелихана.
«Печально смотреть на такую перемену, но что ж поделаешь», – суждение безымянного автора «Газетки» довольно точно описывало мое собственное отношение ко всему происходящему. В 1993 году я был на третьем курсе филфака МГУ. Во всем нашем гуманитарном корпусе (где обучались также историки, юристы, философы и иногда культурологи – за отдельную плату) количество поклонников ГО можно было пересчитать по пальцам двух рук. Соответственно, его коммунистический демарш мало кого расстроил: Егора и без того не жаловали. Сам я не то чтобы интересовался скорейшим восстановлением совсем недавних общественных порядков, но Летов на тот момент все-таки был слишком отчетливым ориентиром, чтобы пренебречь им из-за цвета знамен.
Это во многом был вопрос возраста – я со своим 1974 годом рождения успел прожить в брежневском и постбрежневском Советском Союзе ровно столько, чтоб уже невзлюбить его, но еще не возненавидеть. Людей, которые были старше меня на каких-нибудь три-четыре года, отчетливо воротило от малейших заигрываний с советским прошлым вообще и от летовского ревизионизма в особенности. Я относился к этому спокойнее, потому не поморщился, когда Егор затянул песню «И вновь продолжается бой, и сердцу тревожно в груди» и вступил в НБП (Национал-большевистская партия, запрещена в России. – Прим. ред.), отойдя от кругов отжившей свое газеты «День»: Лимонов был всяко бойчее Проханова; кроме того, эта история была адресована уже непосредственно моему поколению.
Зачем он понадобился новоиспеченным национал-большевикам, гадать не приходится. Скорее всего, НБП просто затерялась бы в суете середины 1990-х, если бы не появление в ней на старте «Гражданской обороны». Строго говоря, она и с Летовым стала не то чтобы РСДРП образца июня 1917 года по численности, но все-таки он обеспечил солидный процент заинтересованных лиц; интересно было бы изучить статистику пришедших в партию именно «на Летова», если бы такая существовала. Уж как минимум таких зевак, как я, он нагнал изрядное количество.
Но зачем это понадобилось ему самому, с какой целью он сменил явку? Для Лимонова и Дугина партия служила понятным продолжением их недавних околоимперских настроений. У одного в анамнезе – общество «Память», у другого – роман «У нас была великая эпоха», при этом обоим было тесно в рамках прохановской охранительной матрицы, оба казались куда более дикими и интригующими. Но Летов-то был знаменит прямо противоположными сентенциями, и из его песен никак не вытекало, что у нас была великая эпоха. И тем не менее автор строчки «Я еврей, убей меня, член общества „Память“» сообщает о поддержке Русского национального единства, ходит встречаться с Баркашовым. (От самого Баркашова он спустя несколько лет открещивался следующим образом: «Вы что же, Егор, поддерживаете Баркашова?» – «Нет, не Баркашова, я поддерживаю РНЕ». – «То есть как, позвольте, Баркашов – это ж и есть РНЕ?» – «А вот так, Баркашова не поддерживаю»).
Человек, объявлявший на концерте в Новосибирске в 1988 году минуту молчания в память о жертвах 1937 года, начинает выступать на коммунистических маевках. Лед под ногами майора каким-то образом не касается генерала Макашова – для сравнительно неповоротливого постсоветского сознания подобные перевоплощения были необъяснимы, и сознание это сразу озлобилось.
Летов стал не единственным перебежчиком в лагерь патриотической оппозиции – столь же негаданную поддержку консервативному крылу оказал Сергей Курехин (у которого Егор в 1983 году один раз сыграл на басу в составе «Поп-механики»). Странно теперь вспоминать, что два этих совершенно неодинаковых музыканта, почти одновременно нарушившие в середине 1990-х либеральную конвенцию, умерли ровесниками: Курехин в 42, Летов в 43.
Курехин, по отзывам самого Летова, был настроен вполне решительно в своей антимондиалистской браваде. Однако несгибаемая репутация светского авангардиста и постмодернистского мюнхгаузена вкупе с лукавой улыбкой мало вязались с идеей русского полувоенного реванша: ну, пишет человек памфлеты в журнал «ОМ», ну очевидно, снова шутит, Ельцин – гриб etc. Кроме того, Курехин был больше человеком Дугина, а не Лимонова – то есть исповедовал скорее эзотерический подход к революции и пронумеровал, в частности, очередную «Поп-механику» кроулианским числом 418. Метод самого Егора был более прямодушным и в то же время хтоническим (слово «хтонический» я как раз почерпнул той осенью из лекции по мифологии, которую читал у нас в МГУ Елеазар Моисеевич Мелетинский). Никакой салонной конспирологии, никакого Кроули, все до судорог просто – движение «Русский прорыв», концерт «Красный шаман» (было такое представление в Новосибирске 1994 года при 38 градусах мороза). Он и сам казался таким платоновским Егором из Чевенгура (хотя по натуре был не меньшим книжником и ерником, чем Курехин).
У патриотической метаморфозы Егора Летова были свои катапультирующие обстоятельства (даже помимо его воли и осведомленности – например, летом 1993 года в Европе разразился скандал из-за потенциального сотрудничества ультралевых и ультраправых. Виной тому стал манифест левака Жан-Поля Крюза в издании L’idiot international, где он призвал к объединению ультралевых и ультраправых в общий фронт против международного капитала). Популярность «Гражданской обороны» в СССР достигает пика примерно к 1990 году – это, разумеется, чисто интуитивная оценка, поскольку не было и быть не могло никаких подтверждающих этот статус цифр. Но по некоторым зарубкам можно кое о чем догадаться.
20 февраля 1990 года Летов и Янка выступают в ленинградском «Октябрьском» на концерте памяти Башлачева (на одной сцене с Макаревичем и «ДДТ», чего ранее, как, впрочем, и позднее, не случалось – ну разве что с «ДДТ» они один раз сыграли на фестивале «Поэты русского рока»). 13 апреля 1990 года «Гражданская оборона» играет так называемый последний концерт в Таллине – на него одичавшие старшеклассники уже ездили на электричках из того же Ленинграда. Летом того же года покусанный энцефалитным клещом Летов переносит сильную и чреватую параличом болезнь, его выхаживают, после чего он записывает альбом «Прыг-скок» (уже под новым названием «Егор и Опизденевшие») с песней «Про дурачка», которая моментально становится его вторым большим хитом наравне со «Все идет по плану», причем на сей раз хитом вполне подцензурным и радиогеничным.
Леонид Федоров вспоминает: «Саунд первого кассетного варианта „Прыг-скока“ был великолепен. Ремастеринг, который они сделали для CD, звучал намного хуже, на мой взгляд. Егор вообще удивительно точно попал во время. Это был высший пилотаж в кажущемся банальном жанре сочинения песен. Башлачев так умел делать, но он и сам говорил, что бабьи песни сочиняет. Янка, конечно, была потрясающая, тоже ни на что не похоже. Ну, Цой еще, но Цой все же скорее английская, даже скорее европейская история. И он уже тогда терял хватку: я был на одном из последних концертов „Кино“, это уже было совсем не то что нужно. Хотя „Мои друзья идут по жизни маршем“ – совершенно акынская песня, шедевр настоящий. Но Цой – это реализм. Башлачев – некое душевное трепетание: сядем рядом, время колокольчиков и т. д. А вот Егор – абсолютная стихия. И он был удивительно музыкален. На тот момент мне казалось, что он вообще чуть ли не единственный, кто уловил и воплотил какую-то исконно корневую мелодику».
Наконец, в конце августа 1990 года происходит знаковый акустический концерт у Елены Филаретовой в Ленинграде по адресу Кирпичный переулок, дом шесть. Он играл в этой квартире и ранее, но на сей раз стало слишком заметно, что популярность Летова выходит за рамки субкультурного сейшена: вместо предполагаемых 80 человек заявилось втрое больше.
Илья «Сантим» Малашенков вспоминает: «Выступление ГО на „Сырке“ мне не понравилось, для меня это было скучновато, ну, такой шумовой хардкор. Все-таки лучший концерт у „Обороны“ был в МЭИ в 1990-м – вместе с Янкой и Ником Рок-н-роллом. Помню, как Летов, раскрыв рот, смотрел выступление Ника, а перед своим выходом попросил, мол, Ник, благослови. После МЭИ был, как водится, махач с гопниками, но я его пропустил, зато потом на поле боя я нашел роскошную лисью шапку. Года два носил, потом пропил».
Ситуация была довольно двусмысленная. С одной стороны, наглядная и простонародная популярность группы уже предполагала иные правила игры и достаточно реальную перспективу запуска неких позднесоветских Sex Pistols. Цой мертв, но жив пример «Кино» как прецедент создания культа на основе дворовой востребованности. Цоя поначалу тоже снобировали как певца для пэтэушников, а в довольно популярной музыкальной газете «Энск» в 1991 году можно было обнаружить следующее загадочное суждение: «В аранжировках ГрОб прослушивается влияние КИНО. В хите „Все идет по плану“ Егор прикалывается над цоевской „Группой крови“ и вообще над „трогательным“ имиджем лидера КИНО». Много лет спустя, после смерти обоих, в сети появится исполнитель Виктор Летов, занимающийся скрещением композиций «Хороший царь» и «Группа крови». Егор же Летов еще в августе 1990 года (то есть непосредственно после смерти лидера «Кино») дал интервью, где признался в нежной любви к цоевской песне «Я посадил дерево», но в целом скорее охаял погибшего как советского человека, оказавшегося в несвойственной ему роли американской звезды, и обозвал все ленинградские рок-клубовские потуги «карибской действительностью». В этом географическом ключе действительность самого Егора Летова того времени можно назвать разве что эстонской. Подобно тому как Эстония в 1990 году сперва приостановила действие Конституции СССР на своей территории, а потом и вовсе объявила о независимости, так и Летов провозгласил независимость от себя самого, распустив группу. Символично, кстати, что последний концерт «Гражданская оборона» сыграла в столице Эстонии.
Тем не менее в начале девяностых группа по-прежнему сохраняла полуподпольный статус с неизбежными элементами самовиктимизации.
Издатель ГО Евгений Колесов рассказывает: «В 1990 году я делал Егору и Янке интересный концертик в Москве на Преображенке, в библиотеке Шолохова. В зале был полный биток, но еще больший биток был на улице: там собралась толпа гопников, которые пришли мочить панков, просто сотни. Концерт игрался в несколько приподнятом настроении: народ отломал почти все подлокотники от кресел – чтоб было чем отбиваться. В результате милиция сделала коридор буквально от библиотеки и до метро. И вот картина – снаружи толпа орков, а по живому коридору торжественно идут пушистые панки, охраняемые милицией. Повезло, однако, не всем: воспетый на „Прыг-скоке“ Федя Фомин подъехал с Горбушки с сумкой пластинок, лишился их в результате, ну и получил. Хороший был концерт, я записал его, и даже хорошо записал, но кассета, к сожалению, утрачена. Я тогда жил в сквоте в Трехпрудном, вместе с художником Валерой Кошляковым, у нас было по две комнаты у каждого, прекрасное место, Егор туда тоже приезжал с Янкой. Ну и в результате ящик с кассетами в этом сквоте куда-то канул».
Егор с его комплексом подпольщика стал одержим идеей, что его «хотят сделать частью попса». В том же 1990 году он предупреждал, что собирается уехать в леса и, скорее всего, не будет заниматься рок-музыкой вовсе. Я думаю, он сам чувствовал, что этого недостаточно: подобный отказ выглядел скорее капризом, нежели очередным шажком за горизонт. Можно прекратить гастролировать, можно распустить «Гражданскую оборону», можно, наконец, назвать новый проект непредставимым словосочетанием «Егор и Опизденевшие», чтобы исчезнуть с медийных радаров, но, как говорится, все совсем не то.
Гитарист ГО Игорь «Джефф» Жевтун вспоминает: «К тому времени вокруг нас уже сложился некий стереотип. Мы выходили на сцену, и везде одно и то же – сразу повальный слом первых трех рядов кресел, толпа орет и прочее непотребство. Это все довольно неприятные на самом деле моменты, и мы в конце концов устали. Нам хотелось, чтоб у концерта была какая-то драматургия, интрига. В итоге сели в Омске и решили, что на время прекратим играть. Ну то есть как прекратим. Я как-то зарубился, проявил меркантильность и посчитал: в 1990 году мы три концерта дали в электричестве, а при этом сам Егор сыграл пятнадцать акустических сольников».
Дело, впрочем, было не столько в сломанных креслах. Сама музыка на глазах переставала быть синонимом прямого действия – к которому Летов успел привыкнуть во времена преследований со стороны КГБ и принудительного лечения образца 1986 года. Для того чтобы вернуть ей привычную силу, нужно было, по его понятиям, «либо выскочить из этого потока, либо невиданным усилием воли обратить его течение в другую сторону».
Вышло и то, и другое сразу.
«Из этого потока» его выбросила смерть Янки в мае 1991 года.
Игорь «Джефф» Жевтун рассказывает: «У Кастанеды вычитали такой термин – „остановить мир“. Я тогда не очень понимал, что это такое, – да Егор и сам его, видимо, очень по-своему понимал. Мы в 1990 году отправились в поход на Урал вчетвером с ним, Янкой и Серегой Зеленским – и вот Егор хотел пойти остановить мир, Янке про это говорил неоднократно. У них с Янкой в походе произошел конфликт, который длился несколько месяцев. Но к Новому году они помирились, он извинялся за резкости свои и прочие поступки. Мрачных настроений у него тогда вообще особо не было, Урал на него в этом смысле повлиял. И уже казалось, что все приобретает какие-то новые формы и иные горизонты открываются. С начала 1991 года стали обсуждать запись нового альбома, а потом происходит эта история с Янкой».
Наталья Чумакова вспоминает: «Крышу снесло так, что ему оставалось либо туда же, за Янкой, либо прибиться куда-то – и этот „Русский прорыв“ для него стал спасительным ходом во многих отношениях».
Новое же течение потока было, в общем, почти предугаданным всей его мифопоэтической логикой. Он находился в поисках исторического высказывания, которое вновь превратило бы его музыку в руководство к действию и демонстрацию опыта. Возникла насущная необходимость в персональной политике, в пресловутом восстании ценностей против норм, которое чаще всего происходит под национально-романтической эгидой, особенно в подходящих обстоятельствах, а уж обстоятельства на дворе были благодарнее некуда.
Сезон 1992–1993 годов в столице отличался редкой мрачностью, порой казалось, что функционирует только метро: полдня ты проводишь под землей, а вторую половину – в московской наземной тьме. В этой тьме бродят бедные обескровленные люди, то есть классическая аудитория Егора – а иначе кому он адресовал все свои непосильные песенные задачи? Я как-то поневоле причислял себя к этой же аудитории: работал ночным сторожем, а по выходным с будущим писателем Данилкиным мы ходили на Тишинский рынок, отчаянно пытаясь продать какой-то домашний скарб – не то крышки от чайников, не то обломки радиатора. В богемных кругах тогда пошла столь же благодарная, сколь и нестерпимая мода на всевозможный дарксайд и различную правую, а проще говоря, нацистскую эзотерику. Мамлеев преподает в МГУ что-то древнеиндийское и выпускает статьи по веданте в академическом журнале «Вопросы философии», на лотках чуть не по всей Москве валяется сокращенный перевод «Утра Магов» Повеля и Бержье с портретом Гитлера, кетаминовое студенчество скрупулезно торчит на криптофашиствующем индастриале и дарк-фолке, кругом сплошные «Swastikas For Noddy» и прочие Sol Invictus да Radio Werewolf. Атмосферу можно примерно описать фразой из фильма Эрнста Любича «Быть или не быть»: «Мы любим петь, танцевать, ничто человеческое нам не чуждо, поужинаем сегодня вместе, и увидите: в конце вечера вы сами воскликнете: „Хайль Гитлер!“» В своей университетской компании мы выковали специальный термин – нацишизоидный алкосатанизм. И Летов нас тогда изрядно огрел своей крамольной софистикой – во многом потому, что в нем отражались весь ультимативный хаос и вся ересь той поры. Прочие рокеры с той или иной степенью наблюдательного спокойствия продолжили писать свои собственные истории, тогда как Летов вписался в чужую, именно что в поисках «глупее себя». Он выглядел и звучал не как наследник прошлых славных дел, а как человек, рассыпающийся во времени, ничего не контролирующий и находящийся на последней стадии восприимчивости.
Я думаю, что сам он, конечно, держал в голове яркий пример Лимонова, который в пятьдесят (!) лет тоже выскочил из потока и вернулся в ходуном ходящую Россию из блаженного Парижа сколачивать какую-то непонятную полутеррористическую организацию. Летов никогда не был в Париже, их и сравнивать странно – харьковского нарцисса и омского прометея, – однако их, несомненно, роднило одно ощущение, высказанное в «Эдичке»: «Я хочу не сидения на собраниях – а потом все расходятся по домам и утром спокойно идут на службу. Я хочу не расходиться. Мои интересы лежат где-то в области полурелигиозных коммунистических коммун и сект, вооруженных семей и полевозделывающих групп».
Летов определенно хотел не расходиться. Но на его сугубо рок-н-ролльном фронте НЕ расходиться после смерти Янки было немыслимо. Оставалась прямая дорога в полевозделывающие группы.
Художник Кирилл Кувырдин вспоминает: «Егор как-то приехал ко мне и спросил, не знаю ли я такого писателя Лимонова. А я тогда только прочел „глаголовского“ „Эдичку“, ну и с воодушевлением сообщил, что он очень крутой и типа, конечно, скорей беги знакомиться, как представится возможность. Это был, видимо, год 1991-й, потому что в 1990-м я семь месяцев просидел в тюрьме и от Летова я получал записки через адвоката».
Не стоит, наверное, списывать со счетов и классический rock’n’roll swindle: в те годы Летов пару раз спьяну деловито проговаривался, что вот, к примеру, если подружиться с Зюгановым, тот, скорее всего, даст коммунистических денег на необходимую звукозаписывающую аппаратуру. А необходимое для записи нашего героя, смею предположить, интересовало несколько больше, чем вся Россия с ее прорывами. Была неплохая история о том, как в октябре 1993 года, как раз в момент расстрела Дома Советов, Летов возвращается в Омск, а телефон в квартире разрывается от звонков: срочные новости с передовой, в Москве кровь рекой, патриотическая оппозиция разгромлена, революция под угрозой, нужно немедленно что-то предпринимать etc. В этот момент по телевизору начинается какой-то принципиальный футбольный матч, и Егор выдергивает телефон из розетки, чтоб впредь не отвлекали.
Как ни посмотреть, политическая активность, несомненно, развязывала ему руки. С одной стороны, под предлогом большого мятежа можно было смело возвращаться к концертной деятельности: в конце концов, лидеру «Гражданской обороны» к тому моменту не исполнилось и тридцати лет, синь-порох в глазу еще играл вовсю и хотелось выступать и действовать, вопреки обещаниям засесть в лесном скиту. С другой – переживания на тему якобы обступающего его со всех сторон «попса» и прочей коммерциализации резко потеряли свою актуальность: заветный вензель РНЕ отпугивал общественность значительно сильнее, чем слово «опизденевшие».
По большому счету, из заложника одной ситуации (антисоветский охальник с суицидальной повесткой) он превратился в заложника другой – более рискованной. Виной всему была его вечная тяга брать на себя повышенные обязательства и нежелание оставаться на платформе «для-нас-это-неважно-мы-играем-музыку», как было написано на заднике гребенщиковского винила «Равноденствие» в 1988 году.
Кроме того, Летов любил Маяковского – тот фигурирует в одной из лучших его песен «Самоотвод», не говоря уж про стишок из «Прыг-скока». Ему, очевидно, нравилась сама идея поэта на службе у новой революционной власти. В 1997 году после концерта в «Полигоне» он сообщит примерно следующее: я не то что наступил своей песне на горло, меня вообще как такового нет, но имеет смысл заниматься только теми вещами, которые больше, чем ты сам. Фактически это было отражением его собственной установки из прошлой жизни, только с другим знаком: «Партия – ум, честь и совесть эпохи, а нас нет, нас нет, нас нет». В отличие от Маяковского, его революция проиграла, не предоставив ему ничего, кроме вдохновенной ярости в адрес довольно абстрактного врага, так что обращение «Товарищ правительство» ему было адресовать некому.
Национал-большевизм в чем-то был очередной формой рок-н-ролльного суицида, на тему которого он теоретизировал в 1980-е годы. Убей себя в государстве.
Евгений Колесов рассуждает: «Тут, возможно, сыграли роль какие-то генетические обстоятельства, все же у него отец убежденный коммунист был, член партии и боец настоящий, я думаю, это подсознательно как-то влияло. Егор никогда не декларировал себя как христианина, но подход к жизни у него всегда был христианский, ну а коммунизм как социальная задумка ближе всего к христианским принципам. Кроме того, при всей своей склонности к одиночеству он человек очень общительный. Он считал своей обязанностью что-то внушать людям – в каком-то смысле это были проповеди. К своей славе, да и вообще всей этой музыкальной составляющей он относился не как к цели, а как к инструментам. Он часто говорил: я никакой не музыкант, я поэт, но сейчас стихи сами по себе ни до кого не дойдут, поэтому, чтобы меня услышали, я должен забраться на какую-то гору. В „Русский прорыв“ его привело обостренное чувство подавляемой справедливости, это никакой не перформанс был. А потом он понял, что этот путь не слишком эффективный. Издержки слишком большие: весь этот негатив и маргинализация, – именно поэтому он в результате и отошел от дел. Не думаю, что у них были какие-то противоречия с Лимоновым и Дугиным, просто поутихло сотрудничество. Но само расставание прошло относительно спокойно».
Я крайне мало интересовался деятельностью НБП, но наличие в ней Летова вынуждало меня находиться в курсе событий. Это было несложно – два моих товарища имели к партии самое непосредственное отношение: в значительной степени – Андрей Карагодин, а в полной и безоговорочной степени – Тарас Рабко, чьи приключения заслуживают отдельной книги, я бы сказал, двухтомника. Именно благодаря активности Тараса Летов и угодил в НБП. В 1993 году Рабко прочел его интервью в «Комсомольской правде», где Егор, среди прочего, нахваливал лимоновскую книгу «Дисциплинарный санаторий», которая частично была напечатана в «Глаголе» в 1992 году в томике под названием «Исчезновение варваров». Тарас вырезал интервью и послал письмом Лимонову в Париж, подчеркнув то обстоятельство, что именно такой человек с его ресурсом популярности в молодежных кругах и необходим партии. Лимонов, естественно, знать не знал ни о каком Летове, однако охотно согласился, присовокупив в письме, что он тоже написал песню и хочет записать ее совместно с «Гражданской обороной» (идея не получила воплощения).
Тарас раздобыл телефон Летова (у директора издательства «Палея» Николая Мишина), позвонил, Летов обрадовался повороту событий, они вступили в активную переписку, так все и завертелось.
Со слов Тараса, общение вождя и идола было несколько нервным. Лимонов летовскую музыку никогда в глубине души не жаловал, а кроме того, ревновал к чересчур наглядной популярности и щедрым росчеркам ГрОб в подъездах и на заборах. Будучи настоящим провинциальным советским активистом, Летов откровенно коробил чуть более рафинированную партийную верхушку. Он мог, например, начать хвалить какую-нибудь свежую статью Солженицына – что Лимонову было уж совсем поперек горла. Другой случай – вождь пишет воззвание о том, как должен выглядеть настоящий национал-большевик, Летов немедленно возражает, что человек волен одеваться как ему угодно и нет ни малейшей нужды в униформе. В 1995 году, когда в Питере была избирательная компания по выборам Дугина в Госдуму под лозунгом «И тайное станет явным», Летов при всех начал поучать Курехина, как именно надо делать революцию, – и все тогдашнее политбюро НБП тоже было несколько фраппировано. Несравненную Наталью Медведеву Егор и вовсе раздражал – по каким-то причинам она сочла его бесполым существом.
Все более-менее понимали необходимость участия «Гражданской обороны» в деле партстроительства, но в целом это был довольно случайный союз: Лимонов вообще не мыслил политтехнологическими категориями, будучи оперативником по характеру. В какой-то момент Лимонов выписал Летову партийный билет, что было больше похоже на сувенирную продукцию с автографом. Второй билет получил Рабко, третий – Дугин, а Летов вышел четвертым в списке, что оказалось для него несколько болезненно. Вообще, по словам Рабко, Летов стилистически был ближе «Трудовой России», и Анпилов понимал его музыку куда лучше, чем Лимонов, поэтому истинный панк-рок случился на памятном концерте 1 мая на грузовике на Воробьевых горах, среди отчаянных пенсионерок и прочего анпиловского электората. Кувырдин вспоминает: «Осенью 1993 года мы оказались на „Комсомольской“ – я, Колесов, Летов и Кузьма, – пили почему-то шампанское. Ну и как-то мы весело передвигались и в районе трех вокзалов встретили бомжа, который как-то хитро разговаривал, Летов, помню, очень повелся на его манеру изъясняться. Мы проследовали в сквер у гостиницы „Ленинград“ – где Колесов в итоге отснял сессию для „Музыки весны“, мы там вчетвером обнимаемся, – а потом пошли к Белому дому пешком, обсуждая по пути разные политические аспекты. Пришли, а там митинг – Анпилов Егора радушно представил. Людей-то было много, но Летова знали, мягко говоря, не все. Игорь Федорович, кажется, даже спел что-то, не помню, ну уж речь точно толкнул – короткую, но вполне зажигательную».
Но, в общем-то, главное, что я понял на основании донесений из штаба НБП, – это то, что выпивать с Летовым по партийной линии было исключительно весело и вольготно. Он всегда щедро накрывал поляну, никогда не зажимал деньги на пьянках, а все новые диски неизменно раздаривал. Немедленно захотелось с ним выпить, но для этого мне пришлось подождать пять лет.

Непрерывный фестиваль современного искусства – так изначально расшифровывался «Русский прорыв» (почти как непрерывный суицид). Приглашения на него назывались повестками. Первая акция должна была состояться 19 декабря 1993 года в ДК им. Горького – в «повестке» он был охарактеризован как «непотопляемый бастион нонконформизма». С выступлением в непотопляемом бастионе, однако, не сложилось. Журналист, кандидат исторических наук Андрей Карагодин вспоминает: «„Гражданская оборона“ приехала зимой 1993 года делать грандиозный концерт, который в итоге закончился грандиозным же кипешем в ДК Горького. Панки пытались туда прорваться и били стекла, в итоге кто-то вызвал ОМОН, все сбежали, а в заложниках на территории этого ДК осталась развешанная коллекция картин художника Вигилянского, все эти свастики с крылышками крутящиеся, портрет барона Унгерна и т. п. Концерт не состоялся, но музыканты остались в Москве и жили где-то в Измайлове. А „Арктогея“ – издательство Дугина – тогда сидела в 411-й комнате в „Советской России“, и вот я как-то прихожу в редакцию, а там Егор и Манагер в кожаных куртках. А я обычно покупал по дороге у метро „Савеловская“ пару-тройку бутылок пива „Афанасий“, и такие были еще гвидоны – сосиски в тесте. И помню, Егор так жадно посмотрел на пиво, а у нас была касса: мы как-никак продавали журнал „Элементы“ и книжку „Пути Абсолюта“, то есть какие-то деньги лежали в ящике стола. Ну и я так срисовал его взгляд, что в итоге взял из кассы деньги, и снова пошел к „Савеловской“, и купил целый пакет пива и этих гвидонов. Ну, естественно, разговоры о создании партии с участием сибирских рокеров тут же возобновились с новой силой. Дугин, как человек увлекающийся, мне потом говорит, мол, я в восторге, Егор – наш человек, только я, признаться, не слышал ни одной песни. На следующий день я иду в наш первый гуманитарный корпус МГУ, а там справа был ларек, где торговали кассетами Maxell, как сейчас помню. Я купил пять или шесть кассет Егора с вкладышами, распечатанными на принтере, и привез в редакцию. Я так понял, что музыка Дугину не очень понравилась – ну, он-то больше человек нью-вейва, Japan и все такое, – а вот тексты его зацепили. И как раз через некоторое время в „Русском взгляде“ Жени Додолева уже вышла дугинская статья „Работа в черном“, которая как раз и была результатом прослушивания незнакомого ему явления, – и там уже нигредо, Бодлер, символизм и все такое».
На исторической пресс-конференции (июнь 1994 года) триумвирата Лимонов – Дугин – Летов последний, в частности, заявил, что побеждают только те движения, которые попирают правила игры, в том числе и свои собственные. В сущности, старая романтическая установка, которую можно найти хоть во французской, хоть в американской мысли, но поскольку корни Летова во многом находятся в советской интеллигентской культуре, в данном случае логичнее будет вспомнить сентенцию академика Лихачева, который писал про возможность бунта против бунта. А в конечном итоге это все сводится к оригинальной летовской идее «антипохуизма», которую он расписал в вышеупомянутом историческом интервью про двести лет одиночества.
Теперь, спустя четверть века, я бы добавил к антипохуизму для общего понимания той ситуации еще пару терминов – артикуляцию и антагонизм. Эти понятия позаимствованы из разработанной в 1980-е годы (в книге «Гегемония и социалистическая стратегия», 1985) и окончательно созревшей к началу нулевых дискурсивной теории гегемонии Эрнесто Лакло и Шанталь Муфф.
Согласно идее Шанталь Муфф, политическое всегда предшествует общественному – а Летов как раз взялся утверждать примат политического (вместо того, что он раньше называл рок-музыкой). Политическое – некое фундаментальное измерение, представляющее собой совокупность самых разных социальных практик, направленных на изменение мира. Общества как такового не существует, потому что оно постоянно меняется, сохраняя при этом статус клубка противоречий. (Свою теорию общества Егор довольно исчерпывающе изложил в композиции «Винтовка – это праздник»: «Вижу, ширится, растет психоделическая армия». «Вижу, поднимается с колен моя родина» – сюда же.) Цель участника этих процессов – стать радикальным субъектом, связывающим реальность и миф. Что миф, что субъект постоянно обновляются. Летов как раз соотносил себя с эволюционирующим радикальным субъектом, ну и миф его тоже не стоял на месте – от «невыносимой легкости бытия» к «сносной тяжести небытия». Смысл радикального субъекта состоит не в упертости, как принято думать, но, наоборот, в регулярной изменчивости – так что за руку не схватишь и следов на снегу не найдешь, вы здесь, а я там, счастливо оставаться. Задача состояла в том, чтобы преображать реальность с помощью мифа – для чего и было придумано совместное с «Инструкцией по выживанию» и «Родиной» движение «Русский прорыв», а мифом, соответственно, служил тот самый ускользающий коммунизм из финального куплета «Все идет по плану». Когда Егор говорил «Мы не занимаемся мифотворчеством, мы создаем реальность», именно это и имелось в виду – перенос метафор в жизненный цикл.
В некотором смысле это идеальная теория для Летова тех лет, которая избегает как классовых пропорций (чего он всегда чурался – ибо к какому классу он сам принадлежит? Он, конечно, поучился немного в ПТУ на строителя, но, по собственному признанию, профессиональные его навыки не распространились дальше укладки кафеля), так и постмодернистского уклонизма в духе Лиотара; нет в ней и какой-то напыщенной рациональности. Есть стремление к целому, которое, в свою очередь, представляет собой постоянно меняющийся процесс, куда прекрасно вписывается любимая летовская теория присвоения (и раздачи): все чужое все равно пою я, а все мое пускай сочинено другими.
И, наконец, существует артикуляция – процесс формирования различных речевых практик, который в принципе не может быть завершен, поскольку невозможно существование «общества». И есть антагонизм в виде нескончаемой негативности и невозможности прийти к какому-либо объективному решению («Я всегда буду против»). Добавить сюда антипохуизм – и вы получите персональную политику Егора Летова середины 1990-х годов. Шанталь Муфф, впрочем, видела очевидный выход в переходе от антагонизма к агонистической модели (то есть в том, чтобы превратить врага в соперника), но для промерзших залов Норильска и Новосибирска в 1994 году такое решение было слишком преждевременным.
То, что казалось поворотом на 180 градусов, по сути, явилось откликом на команду «Кругом!». Стилистически все это уже было: старуха-ветеран с обложки «Попса» (это, кстати, реальная женщина) в итоге и аукнулась Летову пиковой дамой «Трудовой России», когда он пел с грузовика 1 мая 1994 года, где ровно такие обездоленные, всеми презренные бабки и стояли его слушали. И песня «Красное знамя хочется мне» тоже имелась в загашнике, и целый куплет из «Варшавянки» превосходным образом был вставлен в песню «Второй эшелон», а композиция «Пылающей тропой мы идем к коммунизму» вообще идеально прозвучала бы на «Русском прорыве» в самом рьяном электричестве. То, что словосочетание «моя оборона» стало в определенный момент восприниматься почти как «моя борьба», в конце концов, имеет под собой давнюю комическую основу, восходящую скорее к неизбывному пионерскому фольклору – вспомнить группу «Адольф Гитлер», а также песню «Ефрейтор Шикльгрубер – маньяк и мазохист», с которой начался первый концерт ГО на Новосибирском фестивале 1987 года. Все это сплошь загулы по флешбэкам.
В песне-катастрофе «Винтовка – это праздник» заклейменные «патриоты» из оригинальной версии аккуратным образом сменились на «демократов» – без малейшего ущерба для общего пыла. Плюс на минус дает освобождение, как пела Янка Дягилева.
В «Гражданской обороне» всегда было что-то от взбесившихся советских игрушек, забытых, поломанных, но готовых к борьбе. Собственно, именно об этом он и предупреждал все в той же «Контркультуре»: «Это как взять и достать с чердака старую игрушку, сдуть с нее пыль, подмигнуть, оживить – и да будет Праздник!»

Главное, что в этом празднике чудился какой-то неразгаданный объем: все помнили антикоммунистическое прошлое Летова, все видели коммунистическое настоящее, но никто не мог с точностью сказать, кто здесь самый главный коммунист, все раздваивалось, как во «Все идет по плану», и эта неистребимая непредсказуемость шла вразрез со столь же абсолютной серьезностью.
Тезис французского философа Жюльена Бенда, который вывел в первой половине прошлого века некий канон поведения интеллектуала в обществе, гласит: реальная нравственность неизбежно является воинствующей. Летов в ту пору, очевидно, ощущал себя выразителем нравственных законов. Но дальше Бенда писал о том, что «чаще всего не интеллектуал обращает в свою веру обычного человека, а обычный человек – интеллектуала». В определенном смысле ровно это и случилось с Егором – попытка идеализации реализма и, как следствие, отказ от звания «интеллектуала».
Отказ был принят, и принят решительно. Если даже баловень двух столиц и Европы Курехин столкнулся со значительным недоумением из-за своих отношений с НБП, то что уж говорить о посконном несговорчивом Летове, и вовсе явившемся с мороза. Этот драматургический виток записал его в разряд нерукопожатных на все оставшиеся времена.
Издатели даже хотели изъять из продажи выпущенный в 1992 году на виниле своеобразный the best ГО «Все идет по плану». Олег Коврига вспоминает: «Я тогда работал с фирмой грамзаписи „ТАУ-Продукт“, и нас эта история с совместной пресс-конференцией Проханова, Невзорова и Летова так проняла, что я сказал директору Андрею Богданову: давай изымем из продажи этот двойник „Гражданской обороны“, – и он охотно согласился. Слава богу, что мы в итоге этого не сделали, потому что кто-то нам сказал тогда, что ну нельзя все же так, какую бы херню он там ни нес. И не изъяли в итоге. Но я с Егором общаться после этого перестал».
Евгений Колесов, выпускавший альбомы «Гражданской обороны», вспоминает: «В середине 1990-х за них вообще никто не брался – в издательских кругах все как один говорили: да нафиг кому нужна эта „Оборона“. Она считалась совершенно подзаборной маргинальщиной».
Заехавший в Москву из Германии глава будущего лейбла Solnze Records Берт Тарасов (о котором мы подробнее поговорим в другой главе) тоже был слегка обескуражен произошедшими переменами: «Я попривык в Европах к гигиене и, как бы сказать, к актуальной гамбургской трендовости, так что немытые московские панки, уходящие нестройными рядами под красные знамена, не казались уж столь симпатичными».
Как бы там ни было, «Русский прорыв» в итоге стартовал в Тюмени – 12 февраля 1994 года был концерт в ДК «Нефтяник», и на следующий день ГО еще выступили в ДК «Строймаш» в компании в меру занимательной группы под названием «Сикомор и Дуремары».
Игорь «Джефф» Жевтун рассказывает: «На концертах „Прорыва“ Летов опять стал освобожденным вокалистом, без гитары, и тогда как раз окончательно ввел в практику свои знаменитые аритмичные пассы руками. Идея его заключалась в том, чтоб дать волю телу и танцевать как одному в пустой комнате. Это то, о чем он в „Прыг-скоке“ пел: двинулось тело кругами по комнате. Но только во времена „Прыг-скока“ он такое не демонстрировал, поскольку последний концерт мы уже к тому времени отыграли, а в 1991-м не выступали вообще». Много лет спустя кто-то в ютубе сделает на тему этих танцев отдельный ролик с чеканной формулировкой: «Егор Летов ловит шизу в течение одной минуты и шести секунд».
1 мая того же года грянул знаменитый сейшен на грузовике на Воробьевых горах – Летов на фоне МГУ вместе с Анпиловым показал себя недурным агитатором, призвал к огненной революции, после чего спел «Родину», «И вновь продолжается бой» и «Новый день» – все под гитарную акустику Кузьмы и Джеффа. Собственно, он пел во второй раз за день: до этого состоялось выступление на Октябрьской площади. В решающий момент толпа вездесущих панков стала раскачивать грузовик, и он, увешанный красными знаменами, колоколами, вместе с Егором, Анпиловым, красным попом, парой советских генералов и еще дюжиной оригинальнейших типов помчал от них прочь по березовой аллее, словно пьяный корабль Артюра Рембо, который так занимал тогдашние в меру просвещенные юные умы.
Андрей Карагодин продолжает: «Квинтэссенцией альянса Егора и НБП стал концерт 27 мая 1994 года в „Крыльях Советов“. Мы поехали туда с Дугиным вдвоем на электричке с Белорусского вокзала. В вагоне одни панки. Приезжаем, огромный ДК, первое, что мы видим, – Тарас Рабко, Летов и Лимонов вешают над сценой четырехметровое знамя НБП, которое Тарас сшил в Кимрах. Помню, что в гримерке почему-то полагалось ссать в ведро, выходить в туалет было нельзя под предлогом того, что панки якобы разорвут. Но все равно ходили по этим коридорам, Женя Грехов раздавал всем желающим альбом „Прыг-скок“. Сначала вышел Лимон, объявил группу „Родина“, потом „Инструкция“, а после Ромыча должен был выйти Егор, но он как хедлайнер выпустил вместо себя Дугина. И Дугин как-то не очень удачно выступил – вот Лимонов попал в аудиторию, хотя и нес абсолютную хуйню, но он был на одной волне с этой беснующейся толпой. А Александр Гельевич не попал в эмоцию, хотя говорил вещи куда более осмысленные и релевантные, про время разбрасывать камни, и его в итоге освистали. И вот обратно мы опять едем вдвоем с Дугиным в электричке, и опять переполненной теми же самыми панками, только на этот раз они уже узнают Дугина – ба, да это ж тот с бородой, который мешал слушать Егора! Это были не самые приятные двадцать минут до Белорусского вокзала – экзистенциально насыщенные, как любил говорить сам Дугин. Но вообще, наиболее удивительным мне показался факт присутствия на одном из концертов „Гражданской обороны“ Юрия Витальевича Мамлеева с женой».
Мамлеев действительно интересовался Летовым (впрочем, интерес был взаимным), принимал его у себя в гостях, а концерт, о котором идет речь, состоялся в ДК Бронетанковых войск – там, в частности, Константин Рябинов в какой-то момент спьяну упал ничком и умудрился сыграть соло из положения лежа на животе.
14 декабря 1994 года случился весьма мамлеевского толка фестиваль «Стиль консервативной революции». Он был подготовлен при каком-то участии моих приятелей и проходил в дискотеке «Мастер». Организаторы уверили меня, что на концерт инкогнито прибудут Егор Летов и почему-то Петр Мамонов. Официально на приглашении был обещан «фестиваль моделей экстремистской моды», а также некий «ночной концерт». В итоге на ночном концерте выступили Юрий Орлов, лидер «Николая Коперника», а также roots-группа «Джа Дивижн», которая в итоге была слегка помята раздосадованной патриотической молодежью, так и не дождавшейся обещанных хедлайнеров, и на следующий день выступила уже на каком-то антифашистском фестивале, более приличествующем их стилистике. Опять вызывали ОМОН, а пока он добирался до места назначения, вместо фантомных Летова и Мамонова звездами вечеринки стали Александр Дугин в наряде красноармейца, читавший стихи Головина, и Андрей Карагодин, продекламировавший Северянина в одолженной на «Мосфильме» отутюженной нацистской форме.
The free sample has ended.