Read the book: «Снег Святого Петра. Ночи под каменным мостом»
Leo Perutz
St. Petri schnee
Nachts unter der steinernen brucke
© Paul Zsolnay Verlag Ges.m.b.H., Wien, 1933, 1975, 2000, 2007
© Издание на русском языке AST Publishers, 2026
* * *
Снег Святого Петра
Глава I
Когда ночь выпустила меня из своих объятий, я был каким-то безымянным нечто, безличным существом, утратившим способность отличать прошедшее от будущего. На протяжении нескольких часов – а может быть, то были всего лишь доли секунды – я был охвачен столбняком, перешедшим в состояние, которое я теперь уже не берусь описать. Если я попытаюсь охарактеризовать его как сопряженное с ощущением абсолютной никчемности осознания собственного «я», то такое определение окажется весьма несовершенным и не выражающим главного. Точнее всего было бы сказать, что я парил в пустоте. Но и эти слова ничего не значат. Я сознавал только, что существует «нечто», но не знал того, что этим «нечто» был я сам.
Я не могу определить, сколько времени длилось это состояние и когда именно появились первые воспоминания. Они проснулись во мне и тут же растаяли, я не смог их удержать. Одно из этих воспоминаний, несмотря на всю его расплывчатость, причинило мне боль, оно испугало меня, и я услыхал, что глубоко вздыхаю, словно под тяжестью кошмара.
Первые воспоминания, задержавшиеся в моем сознании, носили совершенно отстраненный характер. В моей памяти воскресла кличка собаки, принадлежавшей мне когда-то в течение очень непродолжительного времени. Затем я вспомнил, что одолжил кому-то один том полного собрания сочинений Шекспира, но так и не получил его обратно. В моем мозгу промелькнули название какой-то улицы и номер дома – ни то ни другое я и теперь еще не могу привести в связь с каким бы то ни было событием моей жизни; затем вдруг возник образ мотоциклиста, мчавшегося по безлюдной деревенской улице с двумя убитыми зайцами за спиной. Когда и где я мог это видеть? Я вспомнил, что поскользнулся и упал, уклоняясь от столкновения с мотоциклом, а поднявшись с земли, обнаружил, что держу в руках разбитые карманные часы с застывшей на цифре «восемь» стрелкой. Я вспомнил, что вышел из того дома без шляпы и пальто, держа в руках эти часы…
Когда я добрался в своих воспоминаниях до этого места, события минувших дней вдруг обрушились на меня с не поддающейся никакому описанию силой… Их начало, их ход и конец всплыли в моей памяти одновременно, они свалились на меня, как балки и кирпичи внезапно рушащегося дома. Передо мною предстали люди и вещи, среди которых я прожил длительное время, и все они были несоразмерно велики и призрачны. Они казались мне исполинскими и внушающими ужас, подобно существам и предметам какого-то иного мира. И во мне зашевелилось нечто такое, отчего моя грудь готова была разорваться. Мысль о счастье, тревога за него, безумное отчаяние, всепоглощающая страсть – этими жалкими словами не передать и десятой доли того, что я испытывал в тот момент. Это было нечто такое, что человек не в состоянии перенести даже на протяжении одной секунды…
Такова была первая встреча моего вновь проснувшегося сознания с тем невероятным переживанием, что выпало мне в прошлом.
Это оказалось мне не по силам. Я услышал, что кричу. Должно быть, я попытался сбросить с себя одеяло, потому что вдруг ощутил колющую боль в предплечье и почти сразу же потерял сознание – вернее, нашел прибежище в бессознательном состоянии, оказавшемся для меня спасительным.
Когда я проснулся во второй раз, было совсем светло. Теперь сознание вернулось ко мне сразу и без малейшего перехода. Я увидел, что нахожусь в больничном помещении, в приветливой, хорошо обставленной комнате, предназначавшейся, очевидно, для платных или по какой-либо иной причине привилегированных пациентов. У окна сидела пожилая сестра милосердия. Она что-то вязала и в промежутках между работой пила кофе. На кровати, стоявшей у противоположной стены, лежал какой-то дурно выбритый мужчина с впалыми щеками и белой повязкой на голове. Он смотрел на меня большими печальными глазами, на его лице было написано выражение крайней озабоченности. Мне думается, что я, в силу какого-то загадочного процесса отражения, просто видел самого себя – бледного, исхудавшего, небритого и с повязанной головой. Но возможно также, что я видел какого-нибудь постороннего пациента, который в то время, пока я находился в бессознательном состоянии, лежал в одной комнате со мною. Но в этом случае его должны были удалить в считаные минуты и притом незаметно. Потому что, когда я вновь раскрыл глаза, его не было, да и кровать исчезла.
Теперь я мог все припомнить. События, приведшие меня сюда, встали предо мною совершенно ясно и отчетливо, но на этот раз они носили несколько видоизмененный характер. Они утратили свои угнетающе фантастические черты. Многое из пережитого мною и теперь казалось мне жутким, загадочным и необъяснимым, но больше не пугало меня. Да и действующие лица уже не представали предо мною в облике исполинских, колеблющихся, наводящих страх призраков. Они, освещенные ярким дневным светом, приобрели земные размеры и стали такими же людьми, как я сам и как все прочие населяющие этот мир существа. Существование их как-то незаметно, само собой, укладывалось в рамки моей прежней жизни. Дни, люди, вещи сливались с нею, становились неотделимой частью моего прежнего бытия.
Сестра милосердия заметила, что я проснулся, и поднялась с места. На ее лице было выражение самодовольного простодушия, и теперь, когда я получше всмотрелся в нее, мне внезапно бросилось в глаза ее сходство с той старухой, которая выскочила, подобно мегере, из толпы бушующих мужиков и стала угрожать ножом дряхлому священнику. «Убейте же этого попа!» – кричала она. И мне показалось удивительным, что эта самая старуха находилась теперь здесь, в моей комнате, и спокойно и приветливо ухаживала за мною. Но когда сестра приблизилась, замеченное сходство исчезло. Я ошибся. Когда она подошла вплотную к кровати, я увидел совершенно незнакомое лицо. Никогда прежде я не видел этой женщины.
Она заметила, что я собираюсь открыть рот, и предостерегающе подняла обе руки. Это должно было означать, что мне необходимо беречь себя, что мне вредно разговаривать. В это мгновение мною овладело ощущение, что когда-то я уже видел все это – эту кровать, больничную комнату, сиделку. Разумеется, это было не более чем заблуждение, но действительность, стоящая за ним, казалась тем не менее удивительной. Я припомнил теперь, что в той вестфальской деревне, где мне пришлось жить в качестве врача, я неоднократно видел нечто вроде галлюцинаций и в некоторые моменты, подобно ясновидящему, предвосхищал состояние, в котором находился сейчас. Я могу присягнуть в истинности этого заявления: в Вестфалии мною и впрямь неоднократно отмечались подобные явления.
– Как я попал сюда? – спросил я. Сестра милосердия пожала плечами. Быть может, ей было запрещено беседовать со мной на эту тему.
– Как давно я нахожусь здесь? – задал я второй вопрос.
Она, казалось, что-то соображала.
– Пошла уже пятая неделя, – ответила она по прошествии некоторого времени.
«Это невозможно, – подумал я. – На дворе снег. Следовательно, все еще стоит зима. Могло пройти всего лишь несколько дней с того момента, как меня доставили сюда. Четыре, ну, может быть, пять. В то воскресенье, в последний день моего пребывания в Морведе, шел снег, и он идет еще по сию пору. Почему же она лжет?»
Я пристально посмотрел ей в лицо.
– Это не совпадает с действительностью, – сказал я. – Вы мне говорите неправду.
Она смутилась.
– Возможно, прошло уже и шесть недель, – сказала она неуверенно. – Не могу сказать в точности. Я лично нахожусь в этой комнате пятую неделю. До меня здесь была другая сестра. Когда я пришла, вы уже лежали здесь.
– Какой сегодня день? – спросил я. Она сделала вид, что не поняла меня.
– Какой день по календарю? – повторил я. – Которое число?
– Второе марта 1932 года, – ответила она наконец.
Второе марта? На этот раз по ней было видно, что она говорила правду. Кроме того, эта дата совпадала с моими вычислениями. Я вступил в должность общинного врача деревни Морведе двадцать пятого января. В продолжение одного месяца, вплоть до того рокового воскресенья, я работал в этой маленькой вестфальской деревушке. Я находился здесь пять дней – это не вызывало сомнений. Почему же она лгала мне? И по чьему поручению она делала это? В чьих интересах было заставить меня поверить, будто я провалялся без сознания целых пять недель? Однако не имело смысла и дальше наседать на нее. Когда сиделка заметила, что я не задаю больше вопросов, она сообщила мне по собственной инициативе, что я уже несколько раз приходил в сознание. Однажды, когда она, переменяя мне повязку, уронила на пол миску с бинтами, я, не открывая глаз, спросил, кто здесь находится. Позднее я неоднократно жаловался на боли и просил пить, но всякий раз быстро засыпал. Так она утверждала. Я лично ничего этого не помнил.
– Больные лишь в самых редких случаях помнят об этом, – сказала сестра и, направившись к окну, снова взялась за свое рукоделие.
Я лежал с закрытыми глазами и думал о том, что все кончилось – кончилось навсегда. Она осталась в живых, это я знал. Она спаслась от последствий того ужасного последнего часа, избегла возмездия – это представлялось мне несомненным. Она была слишком сильна, чтобы погибнуть. Пуля, предназначавшаяся ей, попала в меня.
Такие, как она, не погибают. Как бы она ни поступила, как бы ни была велика ее вина, всегда найдутся люди, которые станут между нею и возмездием судьбы.
Но при этом я совершенно отчетливо сознавал, что все кончено и что она уже не вернется. Второй раз пути наши не скрестятся в этой жизни. Но что же из того? Одну ночь она мне все-таки принадлежала. И эта ночь осталась со мной, ее никто не мог у меня забрать. Она покоилась в недрах моей жизни, подобно темно-пурпурному альмандину1, вросшему в кусок гранита. Эта ночь навсегда связала меня с нею. Я держал ее в объятиях, ощущал ее дыхание, биение ее сердца, пробегавшую по ее телу дрожь, я видел детскую улыбку, сопровождавшую ее пробуждение. Разве может такое пройти без следа? Нет. То, что женщина дарит в такую беспредельную ночь, она дарит навсегда. Быть может, она принадлежит в настоящий момент другому… Пускай так… Я в состоянии думать об этом без скорби. Прощай, Бибиш!
«Бибиш» – так она называла себя, когда разговаривала сама с собою. «Бедняжка Бибиш», – как часто слыхал я из ее уст эти жалобно-ласковые слова. «Вы сердитесь на меня, а я не знаю за что. Бедняжка Бибиш!» – написала она в записке, которую мне принес какой-то деревенский мальчик… Господи, как давно это было! А однажды, когда мы еще были едва знакомы друг с другом и она изо всех сил делала вид, будто совершенно не интересуется мною, капля кислоты обожгла ей руку. «Ой, как больно! Нельзя так плохо относиться к Бибиш!» – жаловалась она, с изумлением и грустью рассматривая свой маленький пальчик. А когда я посмеялся над этими словами, по мне скользнул ее холодный и презрительный взгляд.
Все это было и прошло. Никогда больше она не посмотрит на меня таким взглядом. Это прошло навсегда с той ночи…
Я услыхал чьи-то шаги и открыл глаза. У моей кровати стоял старший врач с обоими своими ассистентами, а позади них какой-то человек могучего телосложения в белом балахоне с синими полосами вкатывал через дверь столик с перевязочными материалами.
Едва взглянув, я тотчас же узнал его. То обстоятельство, что он изменил наряд, не могло сбить меня с толку. Это мощное тело, этот мягкий, несколько скошенный назад подбородок, эти глубоко сидящие светло-голубые глаза… Человек в полосатом балахоне, несомненно, был князем Праксатиным – последним из рода Рюриков. Шрам на его верхней губе был закрыт пышными усами. Его светлые волосы не были, как раньше, зачесаны назад, а свисали прямо ему на лоб. Да и руки его на этот раз были не холеными, а загорелыми… Может быть, я все-таки ошибся, и то был не он?
И все-таки то был он – тут у меня не могло быть ни малейшего сомнения. Уже то обстоятельство, что он старался избегать моего взгляда, свидетельствовало в пользу этого предположения. Он нашел себе убежище, сменив имя и разыгрывая роль санитара. Было ясно, что он не хотел быть узнанным. Ну, меня-то ему незачем было опасаться: по мне, так пускай он влачит и дальше свое жалкое существование, раз совесть ему позволяет. Я не имел ни малейшего намерения выдавать его.
– Проснулись? С добрым утром! – услышал я голос старшего врача. – Как вы себя чувствуете? Лучше? Чувствуете какую-нибудь боль?
Я не отвечал. Я все еще продолжал всматриваться в Праксатина. Он отвернулся – мой взгляд явно смущал его. Лишь теперь я заметил то, что раньше ускользнуло от моего взора: пламенно-красный шрам, начинавшийся за его правым ухом и протянувшийся почти вплоть до подбородка, – воспоминание о той ночи, в которую он предал своего друга и благодетеля.
– Знаете ли вы, где находитесь? – спросил старший врач.
Я посмотрел ему в лицо. То был человек лет пятидесяти, с седоватой бородкой клинышком и бойкими глазами. Он, очевидно, хотел выяснить, насколько помутнено мое сознание.
– Я нахожусь в больнице, – ответил я.
– Совершенно верно, – подтвердил он. – В городской больнице Оснабрюка.
Один из ассистентов склонился надо мною.
– Узнаешь меня, Амберг? – спросил он.
– Нет, – ответил я. – Кто вы?
– Голубчик, ты же должен знать меня, – настаивал он. – Подумай немножко! Мы с тобою целый семестр работали в Берлине, в бактериологическом институте. Неужели я так изменился?
– Доктор Фрибе? – неуверенно спросил я.
– То-то же! Наконец-то узнал, – констатировал он удовлетворенно и начал снимать повязку с моей руки и плеча.
Доктор Фрибе был моим коллегой по бактериологическому институту и тоже знал ее. Мне мучительно хотелось услышать из его уст заветное имя, но какой-то инстинкт подсказывал мне, что не следует пока расспрашивать о ней.
Я указал на пулевое ранение в верхней части моей руки.
– Навылет или застряла? – осведомился я.
– Что-что? – рассеянно переспросил он.
– Я спрашиваю, пришлось ли извлекать пулю? Он посмотрел на меня с невыразимым удивлением.
– О какой пуле ты говоришь? У тебя обыкновенные ссадины и разрывы тканей, вызванные сильным ушибом. На плече то же самое.
– Что за чепуха! – воскликнул я сердито. – Рана в предплечье является последствием револьверного выстрела, а плечо пострадало от ножа. Ведь это должно быть видно даже полнейшему профану. И кроме того…
Тут в наш разговор вмешался старший врач.
– Послушайте-ка, что это вам взбрело на ум? Наши полицейские не имеют обыкновения бросаться с ножами и револьверами на прохожих, не подчиняющихся их распоряжениям.
– Что вы имеете в виду? – прервал я его.
– Постарайтесь припомнить! – продолжал он. – Ровно пять недель тому назад, в два часа дня, вы стояли на привокзальной площади Оснабрюка, в самом центре оживленного движения, и словно загипнотизированный уставились глазами в какую-то точку. Руководивший движением полицейский свистел вам, шоферы орали во всю глотку, но вы ничего не слышали и не двигались с места.
– Это верно, – сказал я. – Я увидел зеленый автомобиль марки «кадиллак».
– Ах ты господи! – заметил старший врач. – У нас здесь и вправду имеется один такой. Но для вас, человека, только что прибывшего из Берлина, «кадиллак» не должен представлять столь необычайной сенсации. Вам уже, наверное, не раз приходилось видеть автомобиль этой марки.
– Да, но этот «кадиллак»…
– И что же произошло дальше? – прервал меня врач.
– Я пересек площадь, вышел к вокзалу, купил билет и сел в поезд.
– Нет, – сказал старший врач. – Вы не добрались до вокзала. Вы налетели прямо на автомобиль, и он вас опрокинул. Пролом черепа, кровоизлияние в мозг – в таком виде вас и доставили сюда. Вы еще сравнительно счастливо отделались, возможен был другой исход. Ну, теперь вы, во всяком случае, вне опасности.
Я попытался прочесть правду на его лице. Не мог же он, в конце концов, говорить всерьез? Ведь то, что он рассказывал, было сплошным безумием. Я сел в поезд, прочел две газеты, просмотрел один журнал и вскоре задремал. Когда поезд остановился в Мюнстере, я проснулся и купил себе на перроне папирос. В пять часов вечера, когда уже начинало темнеть, мы прибыли в Реду, а уж оттуда я поехал дальше на санях.
– Простите, пожалуйста, – сказал я самым невинным тоном. – Но рана на голове возникла от удара тупым орудием, а именно молотильным цепом.
– Что такое? – воскликнул он. – Где вы тут у нас вообще найдете молотильный цеп? В деревнях давным-давно пользуются молотилками.
Что я мог на это возразить? Откуда ему знать, что в имении барона фон Малхина не имелось машин и там сеяли, жали и молотили, как сто лет тому назад?
– Там, где я находился пять дней тому назад, – сказал я наконец, – до сих пор пользуются молотильными цепами.
– Там, где вы находились пять дней тому назад? – переспросил он, растягивая слова. – Вы не шутите? Что ж, в таком случае оно, вероятно, так и было. Значит, удар молотильным цепом? Ладно, не задумывайтесь больше на эту тему. О таких неприятных переживаниях, как молотильные цепы, лучше всего забыть. Попробуйте-ка, так сказать, «выключить» ваши мысли. Вам необходим полный покой. Впоследствии вы мне как-нибудь обо всем этом расскажете.
Старший врач повернулся к сестре милосердия.
– Бисквиты, чай с молоком, протертые овощи, – распорядился он и вышел из комнаты. Оба его ассистента последовали за ним. Последним покинул комнату князь Праксатин, толкая перед собою столик с перевязочными материалами и искоса поглядывая на меня.
Что произошло? Что все это значит? Может быть, старший врач хотел разыграть со мной какую-то комедию? Или он и впрямь верил в несчастный случай с автомобилем? Но ведь дело происходило совершенно иначе… Уж я-то об этом знаю… Все было совсем не так.
Глава II
«Меня зовут Георг Фридрих Амберг, я врач…»
Такими словами начнется мой отчет о морведских событиях, который я изложу в письменной форме, как только буду в состоянии сделать это. Однако до той поры пройдет, вероятно, еще немало времени. Я не могу раздобыть ни пера, ни бумаги – мне предписан абсолютный покой, я должен выключить свои мысли, да и поврежденная рука все еще отказывается мне служить. Не остается ничего другого, как только запечатлеть в своей памяти все самые мельчайшие подробности того, что со мною произошло. Никакая, даже самая незначительная на вид мелочь не должна затеряться в череде дней. Вот и все, на что я способен в настоящий момент.
Мне придется начать свой рассказ издалека.
Моя мать умерла через несколько месяцев после моего рождения. Отец был выдающимся историком, его специальностью была средневековая Германия. Последние годы своей жизни он читал в одном из университетов Южной Германии лекции о споре по поводу инвеституры2, о военном строе Германии в конце тринадцатого века и об административных реформах Фридриха II3. Когда он умер, мне было всего четырнадцать лет. Он не оставил мне никакого наследства, кроме довольно внушительной, хотя и несколько односторонней по своему составу библиотеки – помимо произведений классиков, она почти сплошь состояла из книг по историческим вопросам. Часть этих книг хранится у меня и по сию пору.
Меня взяла на воспитание одна из сестер матери. Строгая, педантичная и крайне несловоохотливая женщина, редко выходившая из себя. У нас с нею было мало общего. Тем не менее я буду благодарен ей всю свою жизнь. Мне, правда, очень редко приходилось слышать от нее ласковое слово, но она сумела так распределить свои скромные средства, что я смог продолжать образование. Будучи мальчиком, я проявлял живейший интерес к той области знания, которая являлась специальностью моего отца, и во всей его библиотеке, пожалуй, не было книги, которой я не перечитал бы несколько раз. Но когда незадолго до экзамена на аттестат зрелости я впервые заговорил о своем намерении посвятить себя изучению истории и последующей академической карьере, моя тетка стала возражать против этого самым решительным образом. Исторические исследования казались ее трезвому уму чем-то неопределенным и излишним, чем-то отстраненным от мира и практической жизни. Мне надлежало избрать себе какую-нибудь практическую профессию – стать, по ее выражению, на твердую почву, сделавшись юристом или врачом.
Я настаивал на своем, и между нами происходили подчас очень резкие сцены. Однажды моя тетка с присущим ей педантизмом подсчитала с карандашом и бумагой в руках, какие жертвы она принесла на протяжении всех прошедших лет для того, чтобы дать мне возможность продолжать образование. Тут мне пришлось уступить – ничего иного не оставалось. Она действительно лишала себя многого ради меня и желала мне только добра, так что я не имел права разочаровывать ее. Я поступил на медицинский факультет.
Шесть лет спустя я стал врачом, обладающим посредственными познаниями и столь же посредственными ремесленными навыками, врачом, каких много, врачом без пациентов, без денег, без связей и, что всего печальнее, без истинного призвания к своей профессии.
В последний год моего учения, когда я уже работал в качестве врача-практиканта в госпитале, я приобрел (под влиянием одного происшествия, к которому я еще вернусь впоследствии) некоторые привычки, которых, в сущности, я не имел права себе позволять. Я старался бывать во всех местах, которые обычно посещались великосветским обществом. Хотя я и вел себя при этом возможно более скромно, мой новый образ жизни требовал повышенных расходов, для покрытия которых мне не хватало средств, даже несмотря на то, что у меня было несколько учеников. Поэтому мне часто приходилось продавать ценные книги из библиотеки моего покойного отца.
В начале января нынешнего года я снова оказался в очень стесненном материальном положении и понаделал чрезвычайно угнетающих меня долгов. В библиотеке, собранной моим отцом, оставались еще дорогие издания, среди которых выделялись полное собрание сочинений Шекспира и редкое собрание Мольера. Я отнес книги одному моему знакомому букинисту. Он согласился приобрести их и предложил цену, которая показалась мне подходящей. Когда я уже выходил из магазина, он позвал меня обратно и обратил мое внимание на то обстоятельство, что собрание сочинений Шекспира было неполным. Не хватало тома с сонетами и «Зимней сказкой». Сначала я страшно удивился, так как этого тома у меня не было и на квартире, – это я отлично знал. Потом я вспомнил, что несколько месяцев тому назад одолжил его одному из своих коллег. Я попросил букиниста подождать до вечера и отправился за недостающим томом.
Я не застал своего товарища дома и решил дожидаться его. От скуки я взял лежавшую у него на столе утреннюю газету и принялся за чтение.
Сейчас мне чрезвычайно любопытно вспоминать момент, который предшествовал неожиданному повороту событий, и спрашивать себя, что занимало меня в то время, где были мои мысли непосредственно перед тем, как в жизни моей наступила резкая перемена.
Так вот, я сидел в нетопленой комнате и изрядно мерз в своем легком пальто. Зимнего пальто у меня не было. Без особого внимания, только чтобы как-нибудь убить время, я прочел отчет об аресте какого-то преступника, пытавшегося взорвать поезд, статью «Кофе как продукт питания» и, наконец, заметку о пользе гимнастических упражнений. Я ужасно сердился на коллегу, считая, что с его стороны было возмутительным не вернуть мне книгу в срок. Кроме того, меня раздражало большое жирное пятно посредине газетного листа – должно быть, товарищ мой, читая газету, завтракал и задел страницу бутербродом.
Событие, которое произошло вслед за тем, носило совершенно обыденный и ничего не значащий характер. Мой взгляд упал на одно объявление – вот и все.
Управление поместьями барона фон Малхина в вестфальской деревне Морведе оповещало о том, что у них освободилось место общинного врача. Гарантировались определенный ежегодный доход, квартира со светом и отоплением. Предпочтение будет оказано тем претендентам, которые, помимо медицинских познаний, обладают хорошим общим образованием.
Мысль о том, что я мог бы занять это место, сначала вовсе не приходила мне в голову. Мое внимание обратило на себя только имя владельца поместья. «Барон фон Малхин-и-фон-Борк», – повторял я машинально, и тут до меня вдруг дошло, что имя «Малхин» вызвало в моей памяти полный титул, не указанный в газете. Очевидно, этот человек был мне знаком. Но где я мог слышать или читать о нем?
Я задумался. Ход моих воспоминаний бывает иногда чрезвычайно своеобразен. В моей памяти воскрес сначала какой-то мотив, какая-то старинная песня, о которой я уже много лет не вспоминал. Я напевал про себя эту мелодию до тех пор, пока не увидел комнату с дубовой панелью и загроможденный книгами стол. Еще я увидел себя, сидящего перед пианино и наигрывающего эту самую песню. Теперь я припомнил и текст – в достаточной мере банальный. «Одной любви твоей я жажду» – так начиналась эта песня. Мой отец расхаживал взад и вперед по комнате, по своему обыкновению сцепив руки за спиной. Из сада доносилось щебетанье птиц. «Мне верность не нужна твоя», – играл я дальше. «Барон фон-Малхин-и-фон-Борк!» – доложил чей-то голос.
Мой отец остановился и сказал:
– Попросите этого господина войти.
Я встал из-за пианино и отправился в свою комнату, как всегда поступал в тех случаях, когда к отцу приходили гости.
Только потом мне пришло в голову, что давешний посетитель моего отца и владелец мовердских поместий вовсе не должны были оказаться непременно одним и тем же лицом и что могло быть несколько носителей этого титула. Я прочел объявление еще раз. Затем я уселся за стол и написал письмо, в котором заявлял о своей готовности занять освободившееся место врача. Вскользь я упомянул о своем отце, описал свою жизнь и, поскольку это могло представлять интерес для постороннего человека, сообщил кое-какие данные о своем образовании.
Я не стал дожидаться возвращения коллеги. Оставив ему записку с просьбой вернуть мне взятую для прочтения книгу, я отправился в ближайшее почтовое отделение и отправил письмо.
Ответ я получил спустя десять дней. Он вполне соответствовал моим ожиданиям. Барон фон Малхин писал, что почитает за честь то обстоятельство, что был лично знаком с моим отцом. Он счастлив, что случай предоставляет ему возможность оказать услугу сыну столь высоко им чтимого и, к сожалению, столь преждевременно скончавшегося ученого. Он просил сообщить ему, могу ли я занять место уже в этом месяце, и подробно описал дорогу к поместью: мне придется проехать через Оснабрюк и Мюнстер, а на станции Рода меня будет ожидать коляска. Что ж, теперь мне оставалось лишь выполнить некоторые формальности: послать в общинное управление мой докторский диплом и свидетельство о том, что я уже работал в качестве врача-практиканта.
Когда я сообщил тетке, что еще в этом месяце покину Берлин, так как поступил на место деревенского врача, она приняла это известие к сведению как нечто само собою разумеющееся и долгожданное. В тот вечер мы говорили только о предстоящих мне расходах. Мне было необходимо пополнить свой гардероб, купить основные хирургические и родовспомогательные инструменты, а также приобрести небольшой запас медикаментов. После моей матери остались некоторые драгоценности: кольцо с изумрудом, два браслета и старомодные жемчужные серьги. Все это мы продали. К сожалению, мы выручили за эти вещи значительно меньше, чем предполагали, и мне пришлось, как ни тяжело было на это решиться, продать значительную часть библиотеки отца.
Двадцать пятого января тетя проводила меня на вокзал. Она настояла на том, чтобы оплатить мой дорожный провиант из собственных средств. Когда я простился с нею на перроне и поблагодарил ее за все то, что она сделала для меня, я впервые увидел на ее лице нечто вроде волнения. Мне казалось даже, что в ее глазах стояли слезы. Когда я вошел в вагон, она решительно повернулась налево кругом и покинула вокзал, ни разу больше не оглянувшись на меня. Такова уж была ее манера.
К обеду я прибыл в Оснабрюк.
Глава III
До отхода поезда, которым мне следовало ехать дальше, оставалось полтора часа, и я использовал это время для того, чтобы прогуляться по городу. В Оснабрюке имеется старинная площадь под названием «Большая Соборная Свобода», а также выстроенная еще в шестнадцатом веке укрепленная башня, которую называют «Гражданское послушание». Эти два названия, несмотря на заложенный в них противоположный смысл, почему-то казались мне подходящими друг к другу. Они возбудили мое любопытство, и я направился в старую часть города. Но случаю было угодно, чтобы я не увидел ни площади, ни башни.
Был ли это и впрямь только случай? Я слышал о том, что посредством электромагнитных волн можно не только приводить в движение находящиеся на отдалении нескольких километров суда, но и управлять ими. Какая же неведомая сила управляла мною тогда? Каким образом она заставила меня забыть, что именно я ищу, и повлекла по извилистым улочкам старой части города, как если бы я стремился к определенной цели? Я вошел в ворота какого-то сквозного дома и попал на маленькую площадь, в центре которой возвышалась каменная статуя неизвестного святого, окруженная лотками расположившихся там торговцев овощами и колбасными товарами. Я пересек площадь, поднялся по каменным ступеням, завернул в боковую улочку и остановился перед лавкой антиквара. Я думал, что рассматриваю витрину, и не знал, что в действительности заглядываю в свое будущее. Но почему эта неведомая воля предоставила мне в тот момент возможность бросить взгляд в будущее, я и сейчас не могу сказать. Случай… Разумеется, не что иное, как случай… Я отнюдь не склонен объяснять самые обыкновенные явления какими-то сверхчувственными причинами и принципиально против того, чтобы таким путем придавать вещам не присущее им в действительности значение. А потому я отмечу лишь реальные факты. В этом старинном городке, несомненно, имеется много антикварных магазинов, и я остановился перед первым попавшимся мне на пути. В том обстоятельстве, что среди всего выставленного в витрине старинного хлама – бокалов, римских медных монет, разных вещичек из дерева и фарфоровых фигурок – мое внимание привлек именно мраморный барельеф, нет ничего удивительного. Он должен был броситься мне в глаза одними своими размерами. Этот барельеф был, очевидно, копией какого-то средневекового художественного произведения. На нем была изображена мужская голова со смелыми, почти что дикими и вместе с тем исполненными высокого благородства чертами лица. В уголках рта застыла та потусторонняя улыбка, которая часто встречается у статуй готической эпохи. Но я сознавал, что уже не в первый раз вижу это удлиненное, изборожденное страстями лицо с его мощным лбом удивительно благородной формы. Где-то я его уже встречал. Может быть, в какой-нибудь книге или на старинной гемме? Я никак не мог припомнить, чье бы это могло быть лицо, и чем дальше я об этом думал, тем беспокойнее становился. Я знал, что не смогу отвязаться от этих характерных черт, что они будут преследовать меня даже во сне. В конце концов мною овладел какой-то ребяческий страх перед этим изображением, и я отвернулся от него.
Тут мой взор скользнул по перевязанной бечевкой пачке запыленных книг и брошюр. Я мог прочитать заголовок той книги, что лежала сверху. Он гласил: «Почему в мире исчезает вера в Бога?»
Странный вопрос! Допустим ли он вообще в подобной формулировке? К каким скудным выводам мог прийти автор этой книги? Какой банальный ответ давал он своим читателям? Возлагал ли он вину на науку? На технику? На социализм? Или, быть может, все-таки на церковь?
Несмотря на то что все это являлось для меня, в сущности, совершенно безразличным, я никак не мог отделаться от мысли о книге и украшавшем ее обложку вопросе. Я находился в состоянии какого-то необычного раздражения. Может быть, здесь играл известную роль страх перед новой обстановкой, перед ожидающей меня деревенской жизнью, перед той задачей, которую мне предстояло выполнить и с которой я боялся не справиться. Возможно, этот подсознательный страх заставлял меня искать новое направление моим мыслям. Я ощущал настоятельную потребность узнать, почему же в мире исчезает вера в Бога. Я должен был узнать это непременно, немедленно и безотлагательно. Это желание терзало меня, как навязчивая идея. Я хотел зайти в магазин и сейчас же купить эту книгу – я не остановился бы даже перед необходимостью приобрести всю пачку книг и брошюр, если бы продавец отказался отдельно отпустить заинтересовавшую меня книгу, но до этого дело не дошло, так как дверь в магазин оказалась запертой.
Я забыл о том, что было как раз обеденное время и владелец магазина, очевидно, отправился домой. Я тоже начал ощущать голод, мое настроение становилось все хуже и хуже. Неужели мне придется стоять здесь и дожидаться, пока этому антиквару заблагорассудится вернуться и отпереть свою лавку? И в конце концов прозевать поезд? Зачем я вообще пошел в город? Мне следовало остаться на вокзале и преспокойно отобедать там – тогда со мной не приключилось бы этой глупой истории и я избег бы нежданного огорчения. Правда, владелец лавки мог каждую минуту вернуться. Должно быть, он живет где-нибудь поблизости – в одном из этих лишенных воздуха домов с грязно-серыми фасадами и подслеповатыми окнами – и в настоящий момент торопливо доедает свой жалкий обед… А может быть, он и вовсе не уходил, а торчит в какой-нибудь боковой комнатушке и только запер дверь, не желая, чтобы ему мешали во время еды. Я увидел прикрепленный к двери звонок и нетерпеливо дернул ручку. Но мне никто не открыл.
«Он наверняка дрыхнет после обеда», – злобно подумал я, и фигура антиквара вдруг отчетливо встала перед моим умственным взором: лысый старикашка с седой, неаккуратно подстриженной бородкой лежал на диване и громко храпел, натянув одеяло до самого подбородка. Его засаленный котелок висел на гвоздике у самой двери.
Ну вот, он там с чистой совестью дрыхнет, а я изволь дожидаться того времени, когда он наконец проснется! И не подумаю! Пусть пеняет на себя за то, что покинул свою лавку именно в тот момент, когда у дверей появился покупатель! Он, очевидно, совершенно не заинтересован в том, чтобы продать свое барахло. Ладно. Наплевать мне на эту книгу.
Украдкой, словно делая что-то запретное, я бросил еще один беспокойный взгляд на готический барельеф и отправился прочь.
Когда я дошел до сквозного двора, мне пришло на ум, что я могу написать этому антиквару и поручить ему выслать мне книгу по почте. Я торопливо повернул обратно – у меня оставалось очень мало времени. Лавка все еще была заперта, но я отметил для себя название улицы, номер дома и имя владельца.
Антиквара звали Герзон, а книга эта, должно быть, и по сию пору лежит в витрине. Я так и не заказал ее, а потому мог бы не тратить силы на обратную прогулку. Но в тот момент я не мог подозревать, что найду в Морведе ответ на оба неотвязно преследовавших меня вопроса и что там я узнаю, почему в мире исчезла вера в Бога и кто был изображен на мраморном барельефе.
За десять минут до отхода поезда я стоял на площади перед вокзалом. Здесь-то и произошла неожиданная встреча с зеленым автомобилем марки «кадиллак». Упомяну вкратце, что автомобиль этот подъехал как раз в тот момент, когда я ожидал сигнала полицейского, руководившего уличным движением, и что за рулем сидела женщина, которую я хорошо знал.
Глава IV
Теперь, когда я лежу в этой больничной палате с сонно покоящейся на одеяле правой рукой, а мои глаза пытаются задержаться на одной из красных черточек, зубчиков или звездочек стенных обоев, теперь, в этот совершенно безразличный момент, сердце мое начинает усиленно биться и у меня спирает дыхание при одной мысли о Бибиш. Но тогда, на вокзальной площади, я был абсолютно спокоен. Меня даже удивило, что я так хорошо владею собой. Мне кажется, я отнесся к этой встрече как к чему-то совершенно естественному, отнюдь не замечательному. Странно было только, что она произошла так поздно, в самый последний момент.
Женщину, сидевшую за рулем зеленого «кадиллака», я тщетно искал в Берлине на протяжении целого года. Теперь мне предстояло начать новую жизнь, от которой я ничего не ожидал, на которую не возлагал никаких надежд и которая представлялась мне однотонно-серой и безотрадной – и как раз в этот момент город, с которым я расставался, как с холодной и эгоистичной возлюбленной, город с жесткими, враждебными чертами вдруг приветливо улыбнулся мне. «Вот что я приберег для тебя, – восклицал вослед мне этот город. – Ты видишь, как я хорошо отношусь к тебе, и все же собираешься уехать?» Должен ли я был повернуть обратно и остаться? К этому ли сводился смысл неожиданной встречи? Если да, то она произошла слишком поздно. А может, это был всего лишь прощальный привет, посланный мне вдогонку тем миром, который я покидал, насмешливое «прости», последний мимолетный кивок с того берега?
Это не было ни тем ни другим. Мы вновь обрели друг друга, и эта встреча стала для меня прелюдией чего-то большого. Но в тот момент я еще не смел об этом помышлять.
В бактериологическом институте о ней знали только, что ее зовут Каллисто Тсанарис и что она изучает физиологическую химию. Сведения, которые нам удалось собрать о ней впоследствии, также носили довольно скудный характер. Двенадцатилетней девочкой она покинула Афины и жила со своей больной матерью в одной из вилл в Тиргартене. Она вращалась исключительно в высшем свете. Ее отец, полковник и бывший адъютант греческого короля, давным-давно умер.
Это было все, и этим нам приходилось довольствоваться, потому что Каллисто Тсанарис ни с кем не разговаривала о своих личных делах. Она умела держать других на почтительном расстоянии, и в тех редких случаях, когда дело доходило до краткой беседы, темой таковой обычно становились чисто профессиональные вопросы – например, то обстоятельство, что бунзеновская горелка плохо функционирует или что полезно было бы завести второй стерилизатор высокого давления.
При первом своем появлении в институте греческая студентка произвела самый настоящий фурор. Каждый из нас вовсю старался произвести на нее впечатление. Ее окружали всевозможным вниманием, расспрашивали о ее научных интересах, давали ей советы и предлагали всяческое содействие. Впоследствии, когда мы убедились в том, что она с холодным равнодушием отклоняла все попытки сближения, интерес к ней остыл, но все же никогда не исчезал окончательно. Ее признали гордой и заносчивой, избалованной и расчетливой, а кроме того, разумеется, еще и глупой. «Нас, студентов, она абсолютно ни во что не ставит, – утверждали коллеги. – Для того чтобы быть замеченным ею, необходимо обладать хотя бы автомобилем марки «мерседес».
Ее неприятие всякой формы дружеского сближения в действительности наблюдалось только в стенах лаборатории. Когда вечером она покидала институт, ее неизменно поджидал какой-нибудь кавалер в своем автомобиле. Мы научились различать всех ее поклонников – каждый из этих обладавших собственным автомобилем господ получил от нас характерную кличку. Отмечалось, в частности, что вчера за ней заехал «праотец Авраам» или что ее видели в опере в ложе с «ухмыляющимся фавном». «Праотцом Авраамом» мы называли пожилого господина с седой бородой и явно семитскими чертами лица, а «ухмыляющимся фавном» – одного очень молодого человека с вечно улыбающимся лицом жуира. Помимо этих поклонников гречанки, мы отличали ее «мексиканского пивовара», «охотника за крупной дичью» и «калмыцкого принца». «Охотник за крупной дичью» зашел однажды в лабораторию, чтобы справиться о том, почему в тот день она особенно долго задерживается. Мы отлично знали, что она находится в гардеробной, но тем не менее обошлись с «охотником за крупной дичью» как с наглым пришельцем, самым строгим тоном указав ему на то, что посторонним лицам вход в лабораторию воспрещен, и потребовав, чтобы он ждал на улице. Он отнесся к нашему выговору совершенно безразлично и преспокойно вышел – к величайшей моей досаде, потому что я пользовался репутацией превосходного фехтовальщика и чрезвычайно охотно вызвал бы его на дуэль, не столько из ревности, сколько в надежде на то, что таким образом мог бы обратить на себя ее внимание и сыграть некую роль в ее переживаниях.
В конце семестра я заболел и вынужден был несколько дней проваляться в постели. Когда я вновь появился в институте, Каллисто Тсанарис там уже не было. Она закончила свою работу. Мне рассказали, что она простилась с каждым из коллег в отдельности и осведомилась даже обо мне. О своих дальнейших планах она упомянула лишь в нескольких неопределенных словах. Тем не менее в институте утверждали, что она оставила свою научную карьеру и в ближайшем будущем выходит замуж за «калмыцкого принца». Но я-то в это не поверил: слишком уж большое рвение проявляла она при производстве опытов и слишком уж необычайное, почти болезненное, честолюбие выказывала в связи со своей будущей карьерой. Кроме того, именно тот господин, которого мы прозвали калмыцким принцем, на протяжении двух последних месяцев ни разу не встречал ее у института. Очевидно, он вместе со своей элегантной «испано-суизией» впал у нее в немилость.
Целых полгода, начиная с раннего утра и до поздних послеобеденных часов, я проработал рядом с нею. За все это время, если мне не изменяет память, я едва ли обменялся с нею более чем десятком слов, не считая приветов при встрече и расставании.
Сначала я был убежден, что Каллисто Тсанарис скоро вновь появится в лаборатории и начнет какую-нибудь новую работу. Я не мог примириться с мыслью о том, что время, в продолжение которого я имел возможность ежедневно видеть ее, слышать ее голос, узнавать ее шаги и следить глазами за ее движениями, миновало раз и навсегда. Только после нескольких недель бесплодного ожидания я пустился на ее поиски.
Я ничуть не сомневаюсь в том, что существуют определенные, точно разработанные методы для разыскания в Берлине интересующего вас человека и его дома. Наверняка можно легко и просто установить его привычки и образ жизни. Детективное бюро справилось бы с этой задачей в несколько дней. Мне же приходилось искать другие пути. Моя встреча с Каллисто Тсанарис должна была произойти совершенно случайно или, по крайней мере, показаться ей таковою.
По вечерам я посещал шикарные рестораны, которых до того времени не знал даже по названию. Когда входишь в подобные помещения без намерения в них оставаться, то почти всегда испытываешь неловкое ощущение того, что на тебя направлено всеобщее внимание и что всем своим видом ты вызываешь подозрительное к себе отношение. В большинстве случаев я притворялся, будто отыскиваю свободный столик или же условился встретиться с каким-нибудь знакомым. Кельнерам я обычно назывался каким-нибудь вымышленным именем, после чего быстро покидал ресторанный зал, осведомившись, не здесь ли сегодня обедает консул Штокштрем или асессор Баушлоти, и состроив недовольную мину, когда мне отвечали, что они не знают такого господина. Иногда я все же оставался и заказывал себе какой-нибудь пустяк. При одном из таких посещений кельнер приятно удивил меня сообщением о том, что господин консул Штокштрем только что ушел. Да, знаем, это такой высокий стройный господин в роговых очках и с пробором посреди головы.
Я разыскивал Бибиш среди танцующих пар на файф-о-клоках в больших отелях. На театральных премьерах я стоял у входа и разглядывал подъезжающие автомобили. Я старался попасть на вернисажи и демонстрации новых фильмов перед избранной публикой. С огромным трудом я раздобыл себе приглашение на раут в греческом посольстве. Когда же ее не оказалось и там, я впервые почувствовал себя обескураженным.
Я вспомнил, что один из моих коллег столкнулся с Бибиш в одном баре. Я сделался его постоянным посетителем. Вечер за вечером просиживал я там за рюмкой дешевого коньяку или бокалом коктейля, не спуская глаз с входной двери. Сначала я испытывал трепет каждый раз, как дверь отворялась. Впоследствии я перестал и глядеть на нее – настолько я привык к тому, что в дверь неизменно входили совершенно мне безразличные и неинтересные люди.
Результаты моих поисков оказались весьма скудными: я запомнил все модные танцевальные мотивы и зазубрил наизусть названия всех ставившихся в столичных театрах пьес. Бибиш же мне так и не удалось увидеть.
Однажды я встретил «охотника за крупной дичью». Он одиноко восседал за столиком ресторана и, уставившись глазами в пространство, пил вино. Он показался мне очень постаревшим. У меня почему-то сложилось убеждение, что он тоже потерял Бибиш из виду и теперь колесит за нею по всему Берлину на своем родстере4. Внезапно я ощутил симпатию к человеку, с которым когда-то порывался драться на дуэли. Мы были товарищами по несчастью. Я чуть было не встал, чтобы подойти к нему и пожать ему руку. Он не узнал меня, но мой испытующий взор, по-видимому, неприятно подействовал на него. Он переменил место и уселся так, чтобы я не мог видеть его лица. Затем он вытащил газету из кармана и погрузился в чтение.
До самого последнего дня я не прекращал поисков Бибиш. Как это ни странно, но мысль о том, что она могла покинуть Берлин, пришла мне в голову только в тот момент, когда я покупал себе железнодорожный билет в Оснабрюк.
И вот теперь я вдруг увидел ее на привокзальной площади в Оснабрюке: зеленый «кадиллак», которым она управляла, остановился в каких-нибудь десяти шагах от меня. На ней было пальто из тюленьей кожи и серая спортивная шапочка.
Я был счастлив, я был необыкновенно счастлив в это мгновение! Я даже не хотел, чтобы она увидела и узнала меня, – с меня было достаточно того, что она здесь и я ее вижу. Все это продолжалось, думается мне, не больше нескольких секунд. Она поправила свою шапочку, выбросила окурок папиросы, и автомобиль снова двинулся в путь.
Теперь, когда она начала удаляться от меня – сначала медленно, а потом все быстрее, – только теперь мне стало ясно, что необходимо что-нибудь предпринять, например, вскочить в таксомотор и погнаться за нею, не для того, чтобы заговорить, нет, лишь для того, чтобы снова не упустить ее из виду. Я должен был узнать, куда она едет, где она живет. Но в тот же момент я вспомнил, что принял на себя определенные обязанности и теперь не могу свободно располагать своим временем, как это было прежде. Через несколько минут отходил мой поезд, а на станции Рода меня ждали лошади. «Все равно, – закричал мой внутренний голос, – ты должен последовать за ней!» Но было уже чересчур поздно. Зеленый автомобиль скрылся на одной из широких улиц, ведших к центру города.
– Прощай, Бибиш! – тихо промолвил я. – Второй раз я теряю тебя. Судьба дала мне шанс, а я его упустил. Судьба? Почему судьба? Господь послал мне тебя, Бибиш. Господь, а не судьба… Почему в мире исчезает вера в Бога? – мелькнуло у меня в голове, и на мгновение перед моими глазами встало застывшее мраморное лицо из витрины антикварного магазина.
Я встрепенулся и оглянулся по сторонам. Я стоял в самом центре площади. Вокруг меня был адский шум: шоферы таксомоторов изощрялись в ругательствах, какой-то мотоциклист соскочил прямо передо мною с седла и грозил мне здоровенным кулаком, а полицейский, руководивший уличным движением, подавал мне сигналы, которые я не понимал. Куда мне было идти? Вперед? Вправо? Влево?
Я сделал шаг вправо, газеты и журналы, которые я держал под мышкой, упали на землю. Я наклонился, чтобы подобрать их, и тут же услыхал у себя за спиной отчаянный автомобильный гудок. Я оставил газеты и журналы лежать на мостовой и отскочил в сторону… Нет! Я, очевидно, все же подобрал газеты, потому что впоследствии читал их в вагоне… Итак, я поднял газеты и отскочил в сторону, а потом…
Что произошло потом?
Ничего не произошло. Я перешел на тротуар, вошел в здание вокзала, купил билет, взял свой багаж… – и все это совершенно естественно.
А затем я сел в поезд.
Глава V
На железнодорожной станции меня ожидали большие четырехместные сани. Молодой парень, вовсе не похожий на барского кучера, достал мой багаж. Я поднял воротник, укутал ноги шерстяным покрывалом, и мы поехали по пустынной плоской местности – мимо окаймлявших дорогу оголенных деревьев и покрытых снегом полей. Грустное однообразие ландшафта угнетало меня, а тоскливый свет склонявшегося к концу дня лишь увеличивал мое подавленное настроение. Я уснул. Я всегда устаю, когда езжу на лошадях. Я проснулся, когда сани остановились подле дома лесничего, Я услышал лай собаки, раскрыл слипавшиеся от сна глаза и увидел того человека, который теперь подметает пол в моей больничной комнате и делает вид, будто совсем не знает меня. Князь Праксатин в короткой шубке и высоких сапогах стоял возле саней и улыбался мне. Мне сейчас же бросился в глаза шрам на его верхней губе. «Плохо зашито и плохо зажило, – констатировал я. – Что это может быть за ранение? Выглядит так, словно его клюнула огромная птица».
– Хорошо доехали, доктор? – спросил он. – Я выслал за вами большие сани, так как предполагал, что у вас будет много багажа, но теперь вижу, что здесь только эти два чемодана.
Он говорил со мною дружески-снисходительным тоном. Этот человек, который с метлой под мышкой крадется теперь из моей комнаты, говорил со мною как с подчиненным. А потому было совершенно естественным, что я принял его за владельца Морведского поместья.
Я привстал на санях и спросил:
– Я имею честь говорить с бароном фон Малхиным?
– Нет, я не барон, а всего лишь управляющий его имением, – ответил он. – Князь Аркадий Праксатин… Да, я русский. Один из оторванных бурей листков. Один из тех типичных эмигрантов, которые тут же начинают вам рассказывать о том, что владели в России бог знает каким количеством десятин земли, имели по дворцу в Петербурге и Москве, а теперь вот вынуждены служить в ресторане. С той лишь разницей, что я не кельнер, а зарабатываю свой хлеб, управляя здешним имением.
Он все еще держал мою руку в своей. В его голосе теперь звучали меланхолическое безразличие и та легкая ирония по отношению к самому себе, которые приводят слушателя в смущение. Я хотел было, в свою очередь, представиться ему, но он, очевидно, считал это излишним и не дал мне никакой возможности заговорить.
– Инспектор, управляющий, администратор, называйте как хотите, – продолжал он. – Я с таким же успехом мог стать поваром. В этой области я бы, пожалуй, проявил гораздо больше таланта. На родине мои расстегайчики, грибки в сметане и борщи с пирожками славились у всех соседей. Вот была жизнь! Но здесь… Эта унылая страна, эта проклятая местность… Играете ли вы в карты, доктор? В баккара или экарте? Нет? Жаль. Здешняя местность, знаете ли… Одиночество, безграничное одиночество, и больше ничего. Скоро вы сами в этом убедитесь. Ни малейшего общества, не с кем встречаться.
Он наконец выпустил мою руку, закурил папиросу и мечтательно посмотрел на вечернее небо и бледную луну, в то время как я, дрожа от холода, кутался в шерстяное покрывало.
Затем он продолжал свой монолог:
– Ладно. По мне хоть и одиночество. Но что касается здешней жизни, то она уж скорее похожа на наказание. Иногда, одеваясь по утрам, я говорю себе: «Итак, ты ведешь эту пустую жизнь, но ты сам в этом виноват, ты даже желал ее». Дело в том, что, когда большевики арестовали меня, – даже в свой смертный час я не смогу понять, зачем они это сделали, – так вот, я тогда здорово перепугался за свою жизнь, задрожал от страха и, упав на колени, взмолился Господу: «Я молод, сжалься надо мною, я еще хочу жить!» – «Черт с тобой! – сказал мне Господь. – Ты мало годишься в мученики за веру. Ступай и живи!..» Вот теперь я и живу этой веселенькой жизнью… Другие тоже грешили, тоже играли в карты, пьянствовали, расточали «сребро и злато» и совсем не оплакивали своих грехов, а теперь вот счастливы – живут себе, как самые настоящие мужики бывают рады, если им удается раздобыть к каше бутылочку самогонки. Они вполне довольны своей судьбой и ни о чем не задумываются. Я же, видите ли, беспрерывно думаю о самом себе. В этом заключается мое несчастье. Моя болезнь, доктор, сводится к тому, что я слишком много думаю. Ваши симпатии, надо полагать, не на сторону большевиков?
Я ответил, что вообще не занимаюсь политикой. По тону моего ответа он, должно быть, понял, что я зол и теряю терпение, ибо тут же отступил на шаг, ударил себя по лбу и начал уничижать себя упреками.
– Я-то, однако, хорош! Стою столбом и разглагольствую, даже на политические темы распространяюсь, а там, в доме, лежит больной ребенок. Что вы обо мне подумаете, доктор? Барон, мой друг и добродетель, сказал мне: «Аркадий Федорович, поезжайте-ка навстречу врачу и, если он не слишком утомлен поездкой, попросите его осмотреть своего первого пациента». В доме лесничего лежит маленькая девочка. Вот уже два дня, как у нее сильнейший жар. Может быть, скарлатина.
Я вылез из саней и вошел вслед за ним в дом. Тем временем кучер стал распрягать лошадей. Молодая лисица, прикованная цепью к собачьей будке, начала злобно визжать и бросаться на нас.
Русский толкнул ее ногой, пригрозил кулаком и закричал:
– Молчи, чертов ублюдок, будь ты трижды проклят! Исчезни в своей дыре! Ты, видно, все еще не знаешь меня, а между тем мог бы и запомнить. Никуда ты не годишься, понапрасну тебя здесь хлебом кормят!
Мы вошли в дом. Через плохо освещенный коридор мы попали в темную нетопленую комнату. Я решительно ничего не видел и пребольно стукнулся коленкой о край большого стула. «Прямо, прямо вперед, доктор», – сказал русский, но я остановился и стал прислушиваться к доносившейся из соседнего помещения игре на скрипке.
Звучали первые такты сонаты Тартини5. Эта грустная мелодия, в которой слышится плач привидений, производит на меня сильнейшее впечатление всякий раз, как я ее слышу. С нею, должно быть, связано какое-нибудь воспоминание моего детства. Например, такое: я снова в кабинете моего отца, воскресенье, все ушли из дому и оставили меня одного. Надвигается темнота, кругом тишина, и только в камине жалобно завывает ветер. Я начинаю бояться. Мне кажется, что все вокруг заколдовано. Мною овладевает детский страх перед одиночеством, перед завтрашним днем, перед жизнью вообще.
Несколько мгновений я простоял, как маленький, перепуганный и готовый вот-вот расплакаться мальчик. Потом я совладал с собой. Кто в этом одиноком домике может играть первую часть тартиниевской сонаты «Дьявольская трель»? – спросил я себя.
Словно прочитав мои мысли, русский ответил:
– Это Федерико. Так я и думал, что застану его здесь. С утра он куда-то запропастился, а теперь оказывается, что вместо того, чтобы сидеть дома и готовить французский урок, он пиликает на скрипке. Пойдемте, доктор!
Когда мы вошли в комнату, звуки скрипки смолкли. Женщина средних лет с бледными впалыми щеками и дряблыми, утомленными чертами лица, сидевшая у изголовья постели, встала и посмотрела на нас испуганными, исполненными ожидания глазами. Тусклый свет керосиновой лампы падал на стеганое одеяло, подушки и худенькое личико маленькой пациентки – девочки лет тринадцати или четырнадцати. Фигура Христа из потемневшего дубового дерева простирала свои руки над постелью. Мальчик, игравший тартиниевскую сонату, неподвижно сидел в темноте на подоконнике. Скрипка покоилась у него на коленях.
– Ну как? – спросил русский после того, как я закончил исследование больной.
– Вы совершенно правы, это скарлатина, – ответил я. – Мне придется сообщить об этом инфекционном заболевании общинному старосте.
– Барон сам исполняет обязанности общинного старосты, а я веду его делопроизводство, – заметил русский. – Я заполню формуляр и пришлю его вам завтра для подписи.
Я принялся мыть руки, одновременно давая женщине указания насчет того, какие мероприятия ей необходимо будет осуществить ночью. Дрожащим от волнения и страха голосом она повторяла каждое мое слово, желая показать, что ни за что их не забудет, и в то же время ни на секунду не сводила глаз с личика больной.
Русский повернулся к мальчику, все еще неподвижно сидевшему на подоконнике.
– Видите, Федерико, в какое затруднительное положение вы меня ставите! Вам запрещено приходить сюда, а вы не обращаете на это ни малейшего внимания. Каждый день вас можно застать в этом доме, словно вас ветер заносит. А теперь к тому же выясняется, что мы имеем дело с серьезной болезнью, и вы, вполне возможно, уже заразились скарлатиной. Вот последствия вашего непослушания! Что мне теперь делать? Я буду вынужден доложить вашему отцу.
– Вы будете молчать, Аркадий Федорович, – донесся из темноты голос мальчика. – Я знаю, что вы будете молчать.
– Ах, вы знаете это? Вы в этом совершенно уверены? Вы, может быть, даже угрожаете мне? Чем вы мне можете угрожать, Федерико? Я говорю с вами вполне серьезно. Что означают ваши слова? Отвечайте!
Мальчик молчал, и это молчание, по-видимому, тревожило русского.
Он сделал шаг вперед и продолжал:
– Вот вы сидите тут, насупившись, как филин темной ночью, и молчите. Уж не думаете ли вы, что я вас боюсь? Чего, спрашивается, мог бы я опасаться? Правда, я частенько поигрывал с вами в картишки, но делал это не ради собственного удовольствия, а лишь для того, чтобы позабавить вас. А что касается подписанных вами бумажек…
– Я не говорю о карточных играх, – сказал мальчик с легким оттенком пренебрежения в голосе. – Да и вообще, я вам ничем не грозил. Вы будете молчать, Аркадий Федорович, по той простой причине, что вы джентльмен.
– Ах, вот что вы имеете в виду, – сказал русский после минутного раздумья. – Ладно, допустим, что я, желая оказать вам одолжение, и на этот раз промолчу… как джентльмен. Но в таком случае как я могу быть уверен в том, что завтра вы снова не придете сюда?
– Никак, – сказал мальчик. – Я приду сюда завтра и буду приходить каждый день.
Больная девочка выпростала руку из-под одеяла и, не открывая глаз, спросила тихим голосом:
– Федерико! Ты еще здесь, Федерико? Мальчик бесшумно соскользнул с подоконника.
– Да, я здесь, Эльза, я с тобой. Доктор тоже здесь. Ты очень скоро выздоровеешь и сможешь встать с постели.
Русский тем временем, очевидно, пришел к какому-то решению.
– Это совершенно невозможно, – сказал он. – Я не могу допустить, чтобы вы продолжали ваши посещения. Моя ответственность перед вашим батюшкой слишком велика, и я…
Мальчик перебил его, махнув рукой:
– На вас не ложится никакой ответственности, Аркадий Федорович. Всю ответственность я принимаю на себя. Вы ничего не знаете и ни разу не видели меня здесь.
До этой минуты манера, с которой русский вел свои переговоры с подростком, скорее забавляла, чем злила меня. Но теперь настало время вмешаться мне.
– Молодой человек! – сказал я. – Дело не так просто, как вам кажется. Я, как врач, тоже имею право слова. Вследствие пребывания в этой комнате вы стали носителем заразы и представляете собою опасность для всех лиц, с которыми войдете в контакт. Ясно вам это?
Мальчик не отвечал. Он стоял в темноте, но я чувствовал на себе его взгляд.
– Итак, вам придется подвергнуться двухнедельной изоляции и врачебному наблюдению. Об этом-то я позабочусь. Само собою разумеется, что я должен буду поставить вашего отца в известность обо всем, что тут произошло.
– Вы серьезно это говорите? – спросил он, и я с удовлетворением констатировал, что голос его зазвучал иначе, потеряв часть своей самоуверенности.
– Конечно, – ответил я. – Я устал, раздражен и отнюдь не расположен к шуткам.
– Нет, вы не должны рассказывать об этом моему отцу, – попросил он тихо, но настойчиво. – Ради всего святого, не говорите ему, что встретили меня здесь!
– К сожалению, у меня нет выбора, – объяснил я по возможности безразличным тоном. – Полагаю, что теперь мы можем уйти, сегодня мне здесь больше делать нечего. К слову сказать, вы не кажетесь мне очень мужественным, молодой человек. Когда я был в вашем возрасте, то проявлял больше смелости в тех случаях, когда мне предстояло подвергнуться заслуженному наказанию.
На мгновение в комнате воцарилась тишина, прерываемая лишь учащенным дыханием больной девочки да потрескиванием фитиля керосиновой лампы.
– Аркадий Федорович! – воскликнул вдруг мальчик. – Вы ведь мой друг. Отчего же вы молчите? Вы преспокойно стоите и позволяете, чтобы меня оскорбляли в вашем присутствии.
– Вам не следовало этого говорить, доктор, – вмешался русский. – Да, да, вам не следовало говорить этого. Он, знаете ли, действительно находится в чрезвычайно затруднительном положении. Может быть, достаточно того, чтобы немедленно по возвращении домой подвергнуть дезинфекции его платье и белье?
– Этим, пожалуй, можно было бы ограничиться, – согласился я. – Но вы сами слышали, что молодой человек высказал намерение прийти сюда завтра. Похоже, он вообще собирается появляться здесь каждый день.
Мальчик стоял, опираясь на подоконник, и хмуро глядел на меня.
– А если я вам пообещаю, что не приду сюда больше?
– Вы всегда так быстро меняете свои решения? – спросил я. – Кто мне поручится за то, что вы сдержите свое обещание?
На время в комнате снова воцарилось молчание, а затем русский сказал:
– Вы не должны относиться несправедливо к Федерико, доктор. Вы говорите так потому, что не знаете его, но я-то его знаю, отлично знаю. Если он дает слово, то, я ручаюсь, он сдержит его.
– Прекрасно. В таком случае пусть даст слово.
– Вам, Аркадий Федорович, – перебил меня мальчик, – только вам, моему другу и джентльмену, даю честное слово. Я не буду показываться в этом доме до тех пор, пока Эльза не выздоровеет. Этого достаточно?
Вопрос был обращен к русскому, но я ответил:
– Этого достаточно.
Бесшумно, как тень, мальчик подошел поближе к кровати.
– Эльза! Ты слышишь меня, Эльза? Я не буду больше приходить сюда, потому что я дал слово. Я вынужден так поступить. Ты ведь знаешь, что если моему отцу станет известно, что я бывал здесь, то он отошлет тебя далеко отсюда – может быть, даже в город, к чужим людям. Поэтому лучше уж мне здесь пока не появляться. Ты слышишь меня, Эльза?
– Она не слышит вас, молодой господин, она спит, – прошептала женщина.
Она взяла лампу и поставила ее на стол. Мальчик внезапно попал в полосу света, и только теперь, в это самое мгновение, я увидел его лицо.
Мое первое ощущение напоминало шок. Если бы кто-нибудь, например русский, в тот момент обратился ко мне с вопросом, я был бы не в состоянии произнести ни слова.
Я ощутил неприятное давление в области сердца. Термометр вывалился у меня из рук, колени задрожали, и я инстинктивно ухватился за спинку стула, ища опоры.
Когда после нескольких секунд потрясения и сумятицы ко мне вновь вернулась способность спокойно мыслить, я подумал: «То, что я вижу, не может быть реальностью. Это обман чувств. Мои нервы слишком возбуждены, моя память сыграла со мною дурную шутку. На лицо этого мальчика просто наложился другой образ, преследовавший меня весь сегодняшний день. Это навязчивое представление, некое подобие галлюцинации, которое сейчас пройдет».
Мальчик нагнулся, поднял термометр и подал его мне. И когда я во второй раз увидел его лицо – а теперь я видел его в другом освещении и анфас, – мне стало ясно, что об обмане чувств не могло быть и речи. Каким-то непонятным образом черты этого мальчика абсолютно совпадали с чертами лица, изображенного на том мраморном барельефе, который я видел несколько часов тому назад в витрине антикварного магазина в Оснабрюке…
Меня поразило не столько удивительное внешнее сходство, сколько абсолютная тождественность выражения двух этих лиц. Я видел то же невероятное сочетание безудержной, разнузданной склонности к насилию с величественным очарованием, которое поразило меня в мраморном барельефе. Нос и подбородок, правда, немного отличались, не были так ярко выражены, да и форма их была чуть мягче. Человек с таким лицом, на мой взгляд, был способен одновременно к проявлению как самых диких, так и самых нежных чувств. Новыми в этом лице являлись для меня производившие удивительное впечатление глаза: они были большие, синие, с серебристым отливом, и более всего на свете напоминали ирисы.
Если от мраморного образа в витрине магазина я сумел оторваться лишь с помощью сильного напряжения воли, то на этот раз я даже и не пытался бороться – я стоял как зачарованный, уставившись в это магическое лицо, в эти необыкновенные глаза. Вероятно, мое поведение могло показаться смешным, но ни мальчик, ни управляющий имением, похоже, не замечали разыгравшейся во мне бури чувств.
Русский подавил зевоту и спросил:
– Вы готовы, доктор? Мы можем идти? Не дожидаясь моего ответа, он обернулся в сторону мальчика и сказал:
– Перед домом стоят сани. Большие сани. Места на них хватит на троих. Вы можете ехать с нами, Федерико.
– Благодарю вас, – ответил мальчик. – Я предпочитаю пройтись пешком. Я знаю более короткий путь.
– Вы слишком хорошо знаете этот путь, слишком хорошо, – поддразнил русский. – По крайней мере, уж точно не заблудитесь.
Мальчик ничего не сказал в ответ. Держа под мышкой футляр со скрипкой, он подошел к постели и еще раз скользнул взором по спящему ребенку. Затем он взял свое пальто и шапку и, слегка кивнув на прощание, прошел мимо меня к двери.
– Вы его оскорбили, доктор, – сказал русский, когда сани тронулись с места. – И сделали это умышленно. Не отпирайтесь, я видел, как сверкали ваши глаза. Теперь вы нажили себе врага, а Федерико – неприятный и опасный враг.
Мы миновали лес и ехали в темноте через покрытые снегом поля. Ветер наигрывал жалобные мелодии на телеграфных проводах.
– Кто отец этого Федерико? – спросил я.
– Отец? Какой-то мелкий ремесленник из Северной Италии. Но он приемный сын барона, и тот любит его, пожалуй, даже больше, чем собственное дитя.
– Значит, у барона есть и собственный ребенок?
– Разумеется, – ответил русский с оттенком изумления в голосе. – Ваша маленькая пациентка. Ребенок из домика лесничего. Разве я не говорил вам, что это дочь барона?
– Нет, вы мне этого не сказали. А почему же он отдал своего родного ребенка на попечение чужих людей?
Я тут же сообразил, что не имею ни малейшего права задавать подобный вопрос и добавил:
– Простите, но я спрашиваю не из чистого любопытства, а как врач.
Русский достал из кармана своей шубы коробку спичек и принялся закуривать папиросу. Прошло некоторое время, пока ему это удалось.
Затем он ответил:
– Для здоровья ребенка лесной воздух, пожалуй, будет гораздо полезнее. У нас в деревне постоянно висят туманы. Всю осень и зиму. Видите?
Он указал папиросой на рассеянные огни деревни, едва мелькавшие сквозь густую молочно-белую пелену тумана.
– Источником тумана является соседнее болото и сырые луга – именно оттуда он наползает на деревню. Он всегда здесь, каждый день и каждую ночь. Он еще хуже одиночества, так как пробуждает мрачные мысли и наводит на душу болезненную тоску. Вам бы все-таки следовало научиться какой-нибудь карточной игре, доктор.
Глава VI
Дом, в котором мне отвели квартиру, принадлежал деревенскому портному – худому человеку с воспаленными глазами и привычкой к ленивым телодвижениям. Он служил в свое время в драгунском полку в Оснабрюке, прошел мировую войну в качестве унтер-офицера и был ранен при наступлении на Варшаву. Он был женат вторым браком. Его первая жена умерла от «грудной болезни», а вторая принесла в качестве приданого небольшую сумму наличными и дом, в котором меня и поселили. Все это медленно и обстоятельно рассказал мне мой хозяин в первый же вечер, помогая распаковывать мои инструменты. Впоследствии я редко его видел, он почти постоянно сидел в своей мастерской. Из своей спальни я иногда слышал, как он колол дрова на дворе.
Его жену я встречал ежедневно – она убирала мою квартиру, следила за порядком моего гардероба и стирала мое белье. Вначале она мне и обед готовила, но впоследствии я попросил, чтобы еду приносили с постоялого двора. Она была очень прилежна, работала всегда бесшумно и очень мало говорила. По воскресным дням она надевала черное платье с желтыми оборками, прикрепляла к переднику атласные банты и накидывала на плечи синий платок. Такого наряда никто в деревне больше не носил.
Моя квартира состояла из трех комнат, старомодная обстановка которых с первого взгляда внушила мне ужасное отвращение. Мне стало ясно, что я буду не в состоянии прожить долго посреди этой украшенной резьбою мебели, этих частью бесполезных, а частью и просто неудобных вещей. В настоящее время я отношусь ко всем этим предметам гораздо снисходительнее и даже не без некоторой нежности вспоминаю о моем небольшом кабинете с гелиогравюрами в резных рамках, оленьими рогами, двумя загроможденными подушками соломенными креслами, терракотовой женской фигуркой на камине и о запыленных искусственных цветах, украшавших мою спальню. Все эти вещи были свидетелями моего безграничного блаженства, и я их уже никогда больше не увижу.
Первым посетителем, на следующее же утро усевшимся в мое соломенное кресло, был местный школьный учитель.
Из окон моей квартиры я видел, как он в нерешительности прогуливается взад-вперед перед воротами дома. Несколько раз он вот-вот уже, казалось, собирался войти, но затем снова удалялся. Он пришел как раз в тот момент, когда я стоял перед зеркалом и брился. У него было худое, изборожденное морщинами лицо и жидкие, длинные, зачесанные на «артистический» манер волосы. Одежда его была в нарочитом беспорядке – это, очевидно, должно было свидетельствовать о его презрительном отношении ко внешним проявлениям жизни. Одним словом, ему действительно удалось вырядить себя в полном соответствии с нашими представлениями о провинциальных актерах.
Он явился не в качестве пациента, а, как он меня немедленно уведомил, «руководствуясь чувством здорового недоверия к своим милым согражданам». По его словам, он уже давно усвоил привычку никогда не довольствоваться впечатлениями из вторых рук, а непременно выносить их лично. Он-де не дозволяет другим людям оказывать на него влияние. Ведь вся деятельность этих «других» – как здесь, так, должно быть, и в других местах – сводится преимущественно к тому, что они пытаются разъединить людей, которые в известной степени подходят друг другу и даже (здесь он сделал паузу) могут представлять друг для друга некоторый интерес.
Сидя в своем кресле, он задумчиво глядел на пылавшее в камине пламя, а набившийся в резиновые подошвы его ботинок снег тем временем таял и стекал на пол, где образовывал небольшие каналы и озерца.
В отдельных кругах местного общества он пользуется репутацией человека, с которым нелегко ужиться. С особенной же антипатией, продолжал он, делая неопределенный жест рукой по направлению к верхней части оконной рамы, к нему относятся представители аристократии. Но он охотно мирится со своей непопулярностью.
Она является результатом его склонности к откровенности, следствием его принципа говорить всегда правду и одну только правду. Он не привык носить намордник, а потому называет все вещи их подлинными именами. В этом отношении он не идет ни на какие уступки даже в общении с лицами, стоящими выше его на социальной лестнице. Разумеется, некоторым людям это его мужество и стремление к истине приходится не по вкусу. Особенно это касается тех, кому есть что скрывать, но с этим он, школьный учитель, не считается.
Затем он переменил тему разговора:
– Здесь чрезвычайно нездоровая местность, – заметил он. – Во всем, что касается гигиены, мы отстали от всего мира. Здешний режим вообще относится враждебно ко всему прогрессивному. Так что работы у вас будет достаточно. Ваш предшественник в последние годы своей здешней деятельности твердил о том, что он ужасно устал и хотел бы отдохнуть, но, увы, он не мог себе этого позволить. Ему было семьдесят два, когда он умер. Я могу с полным правом сказать, что нашел в его лице истинного друга. Покойный и я отлично понимали друг друга всегда и во всем. Сколько вечеров провел я в этом доме, в этой самой комнате, за дружеской беседой, бутербродами и бутылкой пива!
Он указал на одну из гелиогравюр, изображавшую какого-то шекспировского короля на троне. У его ног распростерлись две молящие о защите женщины, а на заднем плане красовалось какое-то экзотическое посольство с верховыми лошадьми и верблюдами.
– Вот мой последний рождественский подарок, – сказал он. – Этот подарок доставил много радости старичку-доктору. Теперь эта картина принадлежит общине, как и вся прочая обстановка. Общинное управление приобрело все наследство с публичного торга. Само собою разумеется, что тут дело не обошлось без разных сомнительных комбинаций и некоторые господа заработали незаконным путем изрядные денежки. Но пусть они не воображают себе слишком много по поводу проявленной ими хитрости! Кое-кому проделки этих господ хорошо известны. Ничего, они еще всплывут наружу!
Некоторое время он сидел молча, погрузившись в созерцание картины. Когда я сообщил ему, что намереваюсь отправиться с визитом к владельцу поместья, он сейчас же предложил сопровождать меня и показать мне дорогу. Я прекрасно мог бы обойтись и без его помощи – хозяйское поместье, большой двухэтажный дом из красноватого песчаника с синей черепичной крышей, выглядывавшей из-за группы оголенных и покрытых снегом буковых деревьев, можно было увидеть из любой точки деревни, – но отделаться от него было невозможно.
По дороге мы заговорили о хозяине дома, в котором я поселился, и его первой жене.
– Что он вам рассказал о ней? – осведомился школьный учитель. – Что она умерла от «грудной болезни»? Здорово очки втирает! Она жива – просто сбежала от него с одним агентом по продаже земледельческих машин. Так и вцепилась в этого городского уродца. Значит, умерла? И как он не постеснялся заявить это? Предстала пред очи Всевышнего? Хорош субъектик, ничего не скажешь! Она так же здорова, как и мы с вами, за это я вам ручаюсь головой.
Я заметил, что ради меня ему не стоит рисковать своей головой, ибо для меня абсолютно безразлично, жива ли еще первая жена моего хозяина или умерла. Но учитель продолжал страшно горячиться и настаивал на том, что непременно должен мне все объяснить.
– Его теперешняя супруга тоже обманывает его – с тою разницей, что ее любовник живет здесь, в деревне. Сначала она путалась со старшим сыном кузнеца, а теперь настала очередь младшего. В отместку за это портной крадет у нее из ящика деньги и пропивает их. Мерзость, гнусь, сплошная гниль! У здешних людей даже то масло, которое еще в молоке, уже прокисло.
Он простился со мною в парке подле колодца, за которым начиналась лужайка с укутанными в солому розовыми кустами.
– Вы слишком доверчивы, – произнес он с легким оттенком пренебрежения. – Здесь скоро пронюхают, что вас можно без труда надувать. Если вам захочется узнать о ком-нибудь из местных обывателей всю правду, обращайтесь ко мне. Уж я-то их всех, к сожалению, знаю.
Затем он пошел назад по той же дороге, по которой мы пришли, сбивая по пути своей палкой снег, нависший на кустах можжевельника. Ветер вздувал его тонкое пальто, и со стороны это выглядело так, словно он нес на плечах большой коричневый мешок, содержавший в себе все сведения об обитателях деревни. Дойдя до калитки парка, он еще раз обернулся и широко махнул мне на прощание своей зеленой фетровой шляпой.
Глава VII
Барон фон Малхин принял меня в своем рабочем кабинете – большой, низкой, украшенной по стенам дубовыми панелями комнате, окна которой выходили на террасу и парк. Густые клубы сигарного дыма вились над письменным столом, ползли по книжным полкам и, постепенно рассеиваясь, поднимались к источенным червями потолочным балкам. По стенам было развешано старинное оружие, среди которого встречались чрезвычайно интересные и редкие экземпляры. Я успел, например, заметить боевой молот шестнадцатого века, польскую секиру с обмотанной кожаными ремнями рукояткой, швейцарскую алебарду, испанский кинжал, охотничье копье пятнадцатого века и, наконец, венецианский меч того диковатого сорта, который еще называют «скиавона». Не отрывая глаз от огромного сарацинского двуручного меча, я сделал барону обстоятельный доклад о состоянии здоровья его дочери.
Он слушал с напряженным вниманием. Из кратких замечаний, которыми он перебивал мой доклад, я сделал вывод, что он рано утром уже посетил ребенка и что жена лесничего была опытной сиделкой, так как ей приходилось постоянно ухаживать за двумя собственными, от рождения вечно хворавшими, детьми.
– Я знал, что моя Эльза в верных руках, – сказал барон. – А теперь, когда вы приехали, я и вовсе абсолютно спокоен.
Во время моего первого визита о маленькой Эльзе речи больше не было. Барон перевел разговор на моего отца.
Когда я вызываю в памяти образ отца, то почти всегда вижу его погруженным в работу. Ясное представление о смысле и значении этой работы я получил уже в те годы, когда только-только начал задумываться над окружающим меня миром. Прежде у меня не возникало ни малейшего сомнения в том, что густо исписанные замысловатым почерком листки бумаги, лежавшие на его письменном столе, содержали волшебные формулы и молитвы, оберегавшие дом от воров. Я преклонялся перед отцом, и его работа вызывала во мне одновременно и робость, и любопытство. Впоследствии я узнал от нашей экономки, что мой отец пишет «исторические труды», что я не должен ему мешать и что эти «труды» не имеют ничего общего с историями о морских и сухопутных приключениях, которые мне приходилось видеть в библиотеках, в руках школьных товарищей или вперемежку с рождественскими подарками на своем столе. С той поры я на долгое время утратил интерес к работам отца.
У меня в памяти живо сохранились воспоминания, относящиеся к последним годам его жизни. Я вижу, как он расхаживает взад и вперед по комнате, низко опустив голову и над чем-то задумавшись, или как он просматривает счета нашей старой экономки. У него было неизменно бледное и несколько утомленное лицо; иногда он тяжело вздыхал, и по морщинам на его лбу я мог прочесть все те заботы, о которых он так часто говорил. А может быть, то были горести и разочарования его нелегкой жизни. Отец встает у меня в памяти как чрезвычайно одинокий, живущий исключительно мною и своей работой человек.
Но образ, который набросал барон, ни в коей степени не совпадал с моими воспоминаниями. Перед моими глазами воскресал юношеский облик человека, которого я знал только в годы упадка. В памяти барона фон Малхина мой отец сохранился человеком, полным страсти к жизни, одерживающим победы над женщинами и чарующим друзей, как неугомонный любитель охоты и хороших вин, как светский человек, появляющийся время от времени в родовых замках аристократии, как долгожданный и радостно приветствуемый гость и, наконец, как человек, щедро расточающий самого себя и рассыпающий за бутылкой вина и сигарой драгоценные, обогащающие восторженных слушателей идеи.
– Это поразительно, – произнес я тихо и задумчиво.
– Да, это был поразительно одаренный человек, – сказал барон. – Воистину крупная личность. Я часто думаю о нем. Чего бы я не отдал за возможность еще раз побеседовать с ним и отблагодарить его!
– Отблагодарить его? – с удивлением спросил я. – За что?
Из-за клубов сигарного дыма до меня донесся совершенно неожиданный ответ.
– Я обязан ему чрезвычайно многим – гораздо большим, чем он сам предполагал. Он слишком рано умер. Из мимоходом брошенной им мысли выросла работа, заполнившая всю мою жизнь.
– Так, значит, вы занимаетесь научными исследованиями в области средневековой истории Германии? – спросил я.
Барон скользнул по мне настороженным взглядом. Его узкое и угловатое лицо вдруг утратило свое любезное выражение и стало жестким, исполненным страсти и фанатизма.
– Мои исторические исследования закончены, – сказал он. – В настоящее время я работаю в области естествознания.
Он посмотрел на меня испытующим взором. Может быть, он искал в моем лице знакомые ему черты. Я молчал и рассматривал висевшее на стенах средневековое оружие.
– Вы, кажется, заинтересовались моей маленькой коллекцией, – сказал он, и его лицо снова приняло прежнее любезное и безликое выражение. – Этот двуручный меч особенно бросается в глаза, не правда ли?
Я кивнул:
– Это, должно быть, сарацинская работа конца двенадцатого века?
– Да. У меня есть еще и кольчуга того же мастера. Название этого меча выгравировано на его клинке – «Аль розуб», что означает «глубоко вонзающийся». Это оружие участвовало в боях Второго крестового похода, последний его владелец был убит под Беневентом одновременно со своим господином, царским сыном Манфредом.
Он показал на короткую изогнутую саблю, висевшую под сарацинским мечом.
– А это оружие вам знакомо?
– Этот род оружия, – ответил я, – именовался во Франции «braquemart», а в Германии «malchus». Охотничьи ножи, которыми были вооружены римские гладиаторы, имеют большое сходство с этими мальхусами.
– Превосходно! – воскликнул барон. – Вы, как я вижу, знаток. Вы должны приходить ко мне почаще, доктор, так часто, как вам это позволит ваша работа. Нет, право, доктор, вы мне должны обещать это. Вечера теперь стоят длинные, а большого общества вы здесь, в деревне, не найдете.
Он встал и принес бутылку виски и рюмки. Шагая взад и вперед по комнате, он начал перечислять мне тех лиц, с которыми я мог бы, по его мнению, здесь общаться.
– Во-первых, мой старый милый друг пастор. Он меня в свое время конфирмовал. Вы будете изумлены тем количеством знаний, которым обладает этот простой деревенский священник. К тому же олицетворенная доброта и необычайно приятный, достойный всяческой симпатии человек. Только, знаете ли… Не истолкуйте моих слов в дурном смысле, доктор, но несколько последних лет слегка утомили его. Беседа с ним не представляет уже прежней прелести. Еще рюмочку виски, доктор? Не полагается стоять на одной ноге. Он относится ко всему происходящему на свете со снисходительностью, которая многими совершенно неправильно истолковывается. Но это не простодушие и не излишняя наивность, а скорее результат внутренней примиренности. Годы очень и очень сказываются на моем старом друге.
Он бросил окурок сигары в пепельницу и продолжал:
– Моего управляющего, князя Праксатина, вы уже знаете, не так ли? Вы можете научиться у него любой карточной игре и специфически русскому мировоззрению. Он, к слову сказать, последний представитель рода Рюриков. Если бы миром правила справедливость, он восседал бы теперь на царском троне.
– Или был бы расстрелян большевиками в каком-нибудь из уральских рудников, – заметил я.
Барон фон Малхин остановился передо мной и посмотрел мне в лицо с вызывающим видом.
– Вы так думаете? Я позволю себе придерживаться другой точки зрения. Не забывайте, что Голштин-Готторпские6 являлись чужими в этой стране и остались таковыми даже тогда, когда начали именовать себя Романовыми. Если бы русский народ управлялся своими законными повелителями, его развитие пошло бы по совершенно иному пути.
Он возобновил свою прогулку по комнате.
– С моей ассистенткой вы познакомитесь только через восемь дней. Вчера я отправил ее в своем личном автомобиле в Берлин. Нам необходим хорошо функционирующий стерилизатор высокого давления.
– Для сельскохозяйственных надобностей? – осведомился я.
Этот вопрос я задал из чистой любезности, так как меня, в сущности, абсолютно не интересовало, для каких целей барону Малхину понадобился стерилизатор высокого давления.
– Нет, – ответил барон. – Не для сельскохозяйственных. В последнее время я занят совершенно определенной проблемой из области естествознания. Я, кажется, уже упоминал об этом. Так вот, молодая дама, что помогает мне в этой работе, является по специальности бактериологом и, кроме всего прочего, доктором химических наук.
До сих пор я слушал барона, не проявляя особого интереса к его словам; мне было безразлично, занимается ли он разработкой проблем из области естествознания или какими-нибудь другими вопросами. Но его последние слова как-то передернули всю мою сущность. Во мне забрезжило некое неявное предчувствие связи между давними и нынешними событиями, ожидание счастья, сопряженное с боязнью разочарования. Я не смел верить в невозможное: бактериолог… доктор химии… Бибиш… барон вчера отправил свою ассистентку в Берлин… как раз вчера, на привокзальной площади Оснабрюка я увидел Бибиш… и через восемь дней она вернется сюда! Но нет, этого просто не может быть! Чтобы она жила здесь, в непосредственной близости от меня! Чтобы я мог каждый день встречаться с ней!.. Таких чудес не бывает. Это всего лишь сон – мимолетный, готовый в каждую секунду прерваться сон… Он отправил ее в Берлин в своем автомобиле… Может быть, это и есть тот самый зеленый «кадиллак»?.. Я должен спросить его, я должен немедленно задать ему этот вопрос.
Но барон уже вернулся к прежней теме разговора.
– Кроме того, здесь еще имеется школьный учитель. О нем бы мне не хотелось говорить, тем более что я не желаю предвосхищать ваше мнение… Может быть, вы с ним уже познакомились? Да? Ну, в таком случае вы уже сами все знаете. Он считает себя свободомыслящим. Ах ты господи! При чем здесь свободомыслие? У него самый злой язык в здешней местности, вот и все. Он не оставляет живого местечка ни в одном человеке, везде и повсюду ему мерещатся интриги. Но, следует отдать ему должное, он видит людей насквозь. Ему просто так не вотрешь очки. Меня он почему-то считает своим заклятым врагом – увы, я не в силах изменить это его мнение! Но при всем этом он, в сущности, совершенно безобидный человек. Его здесь хорошо знают и не обращают внимания на его речи.
Тем временем я успел успокоиться и все обдумать. Бибиш никоим образом не могла жить в этой деревне. Она была чересчур избалована и чересчур привыкла к поклонению. Ей были необходимы роскошь и комфорт большого города, она не могла обойтись без этого. Что за нелепая мысль искать Бибиш здесь, среди зачумленных крестьянских домишек и картофельных полей, на деревенской дороге, усеянной грязными лужами! Я вновь отказался от мысли найти Бибиш.
Но что-то все же побуждало меня задать барону вопрос об автомобиле, о том самом автомобиле, в котором его ассистентка поехала в Берлин. Я сделал это окольным путем.
– Меня, скорее всего, будут вызывать и в соседние деревни, не правда ли? – спросил я. – Можно ли здесь раздобыть какое-нибудь транспортное средство на крайний случай?
Барон залпом осушил рюмку виски. Его сигара лежала в пепельнице и неимоверно дымила.
– Кажется, я говорил вам, что у меня есть личный автомобиль, – сказал он. – Правда, я почти никогда им не пользуюсь. Я принадлежу к той вымирающей породе людей, которые никуда не торопятся и предпочитают сидеть в седле, а не за рулем. Я не слишком-то большой поклонник этой влюбленной в машину эпохи. На здешних полях – кстати, почва у нас довольно плодородная! – и в моем имении вы не увидите ни тракторов, ни сеялок, а только лошадей, батраков да самые обыкновенные плуги. А поздним летом вы сможете услышать в амбарах старинную ритмичную мелодию молотильных цепов. Так было во времена моих дедов, так оно и останется до тех пор, пока я жив.
Он взял с пепельницы свою сигару и задумчиво стряхнул с нее пепел. Он, казалось, совершенно забыл о заданном мною вопросе.
– Моя покойная сестра, – продолжал он, – провела электрическое освещение во все комнаты этого дома. Я же, знаете ли, охотнее всего работаю при свете масляной лампы. Вы изумлены, доктор? Вы улыбаетесь? Величайшие произведения человеческого духа написаны при свете масляной лампы. Вспомните «Энеиду» Вергилия! Вспомните гетевского «Фауста»! Она светила тому неведомому мастеру, который на грубом деревенском столе чертил план Ахенского собора. Христос знал ее кроткий и приветливый свет. Мудрые евангельские девы держали масляные светильники в руках, когда шли навстречу Искупителю. Да, но о чем же мы говорили? Ага! Вы можете брать мой автомобиль, когда вам это понадобится. Кстати, вы умеете водить машину? У меня восьмицилиндровый «кадиллак» зеленого цвета… Что с вами, доктор? Вам дурно? Может быть, рюмочку коньяку? Стакан воды? Голубчик, как вы ужасно выглядите! Что, вам уже лучше? Ну, слава богу! Вы побледнели как мертвец.
Глава VIII
Мое необычайно напряженное состояние сменилось внезапно нахлынувшими на меня чувством счастья и возбуждением. Последнее было так сильно, что, несмотря на все мое желание не обнаруживать его, я не смог его подавить. Под влиянием всех этих переживаний я испытал некое подобие раздвоения: я слышал голос барона и различал каждое его слово, но вместе с тем мне казалось, что я нахожусь вовсе не здесь, а в больничной палате. Это ощущение было чрезвычайно отчетливым: я чувствовал на лбу и на затылке что-то влажное и теплое. Я пытался дотронуться до лба рукой, но был не в состоянии пошевелить и пальцем. Я слышал тихие шаги больничной сиделки. По-видимому, именно тогда я впервые пережил то галлюцинаторное состояние, которым суждено было закончиться моему приключению. Впоследствии подобные предчувствия овладевали мною еще несколько раз, но это почти всегда происходило в тех случаях, когда я бывал очень утомлен – по большей части ночью, перед тем, как засыпал. Но никогда это состояние предвосхищения будущих событий не было столь отчетливым, как в то утро.
«Что со мной происходит? – спрашивал я себя. – Где я? Ведь я только что разговаривал с бароном… Бибиш приезжает, через восемь дней она будет здесь…»
В этот момент я пришел в себя. Открыв глаза, я увидел, что барон стоит, наклонившись надо мной с бутылкой коньяка в руках. Я проглотил рюмку, выпил вторую. «Что же это было? – промелькнуло в моем мозгу. – Приснился сон, что ли? Сон среди бела дня? Но Бибиш приезжает, это-то не сон, а реальность».
Я принялся толковать с бароном о вызванном чрезмерной работой переутомлении и небольших припадках слабости, которым не следует придавать особого значения.
– Да, сказываются нервы столичного жителя, – услыхал я голос барона. – Жизнь в деревне пойдет вам на пользу.
При словах «жизнь в деревне» я невольно опять подумал о Бибиш и опять поймал себя на своеобразном повороте чувств: каких-нибудь несколько минут тому назад я не смел даже мечтать о том, что когда-нибудь вновь увижусь с ней, а теперь мне казалось нестерпимым, что ее придется ждать еще восемь долгих дней.
Наконец я окончательно совладал с нервами и даже начал стесняться всего происшедшего.
– Здесь у меня скверный воздух, – сказал барон. – Впустим немножко озона, а то я все утро курил, как дымовая труба.
Он встал и растворил окно. Порыв холодного ветра ворвался в комнату и зашелестел лежавшими на письменном столе бумагами. Должно быть, в это самое мгновение в комнату вошел Федерико. Когда я его заметил, он стоял, опершись на дубовую панель между двуручным мечом и шотландской шпагой. Вероятно, он только что пришел с болота или из лесу – в его гамаши набился смешанный с сосновыми иглами снег, а из открытого ягдташа высовывалась отливающая синевой голова какой-то болотной птицы. И снова я подумал о том, что это не была игра воображения – у мальчика действительно были черты лица виденного мною в антикварной лавке человека, мужчины, который, должно быть, являлся выдающейся личностью своей эпохи. Когда я увидел Федерико, стоявшего неподвижно подле меча, во мне промелькнула странная мысль: он рожден для этого оружия, оно как будто выковано для него. И я почти удивился тому, что в его руках была обыкновенная охотничья двустволка.
По узкому, жесткому лицу барона скользнула мимолетная улыбка.
– Уже вернулся? Я думал, ты придешь только к обеду. Как продвигаются работы в лесу?
– Рубка дошла уже почти до самого ручья, – доложил мальчик. – Завтра начнут отвозить срубленные деревья. Наняты трое новых рабочих. Они прежде служили на железной дороге.
– Рабочих с железной дороги я недолюбливаю, – заметил барон. – Они никуда не годятся. Кто их нанял? Праксатин?
Не выжидая ответа, он обратился ко мне.
– Это Федерико, – сказал он, не прибавив к этому ни одного слова ни о происхождении мальчика, ни о существовании между ними родственной связи.
– А это наш новый доктор, он только вчера приехал.
Федерико отвесил легкий поклон, ни одним мускулом лица не выдав, что мы с ним уже встречались. Я шагнул было по направлению к нему, но встретил такой изумленный и отстраняющий взгляд синих, как ирисы, глаз, что невольно остановился и опустил поднятую в приветствии руку, – он напомнил мне, что мы враги.
Барон фон Малхин не заметил ни взгляда Федерико, ни моего движения.
– Вы охотитесь? – спросил он меня. – Федерико знает каждого зайца в лесу. Здесь недурная охота, довольно много всякой дичи, а иногда даже лани встречаются. Как, вы ничего в этом не понимаете? А вот ваш отец бил диких уток налету. Если хотите, я научу вас ремеслу Нимрода7. Не хотите? От души сожалею. Вы, должно быть, вообще не занимаетесь спортом, не так ли?
– Не совсем так. Я фехтую.
– Вы умеете фехтовать? Это чрезвычайно интересно. На немецкий манер или на итальянский?
Я ответил, что одинаково хорошо знаком с обеими школами фехтования.
Барон пришел в полный восторг.
– Ну, значит, нам необычайно повезло! Вы прямо клад, доктор! – воскликнул он. – В наши времена так редко можно встретить хорошего фехтовальщика. Не желаете ли помериться силами?
– Прямо сейчас?
– А почему бы и нет?
– Пожалуйста. С вами, барон?
– Нет, с Федерико. Он мой ученик в фехтовании на рапирах: чрезвычайно способный ученик, насколько я могу судить. Однако вы, наверное, все еще утомлены с дороги. Да еще этот приступ слабости…
Я бросил взгляд на Федерико. Он ожидал моего ответа с выражением напряженного внимания на лице. Заметив, что я наблюдаю за ним, он тут же отвернулся в сторону.
– О, приступ уже давно прошел, – сказал я. – Я в полной форме и готов к вашим услугам.
– Превосходно! – воскликнул барон фон Малхин. – Федерико, проведи доктора в гимнастический зал. Вот ключ от ящика с рапирами. Я сейчас приду.
Федерико пошел вперед, напевая про себя какую-то итальянскую песенку. Он шел так быстро, что я едва поспевал за ним. В гимнастическом зале мы сбросили с себя пиджаки и жилеты, он молча подал мне маску и рапиру. По-видимому, он не намерен был дожидаться барона. Отойдя друг от друга на изрядную дистанцию, мы отвесили поклоны и стали в позицию.
Федерико начал с обводного удара в левую сторону и двойной финты, за которой, как я того и ожидал, последовал круговой удар. Я без особого труда парировал этот выполненный на ученический лад выпад. По правде говоря, я вообще не ожидал, что этот поединок окажется особенно интересным, и принял вызов только из желания доставить удовольствие барону. Я отнесся ко всему этому не очень серьезно и, механически парируя удары своего противника, все еще продолжал думать о Бибиш и о том, что скоро вновь увижу ее.
Но наш поединок вдруг принял непредвиденный оборот.
На мой очередной удар, которым мне удалось отклонить рапиру Федерико в сторону, тот ответил рядом чрезвычайно искусных притворных выпадов. Я понял, что недооценил своего противника. Еще до того, как я успел разгадать его намерения, тот нанес круговой удар, который я смог отвести лишь наполовину и который достиг моего плеча.
– «Туше»8, – отметил я и вновь встал в исходную позицию. Я был ужасно зол на себя и не мог понять, как допустил промах. За последние годы я получил два приза на фехтовальных турнирах, а моим противником был всего лишь подросток, начинающий фехтовальщик.
– Удачный удар, – сказал я и вдруг заметил, что моя рубашка над левым плечом надорвана и из небольшой царапины выступили капли крови. Только теперь я увидел, что на конце рапиры моего противника не было так называемой «пуговки», того обтянутого кожей шарика, который предупреждает возможность ранений при фехтовальных состязаниях. Направленное против меня оружие было смертоносным.
– Знаете ли вы, что у вашего клинка нет предохранительной пуговки? – спросил я.
– Как и у вашего, – ответил он мне.
В первый момент я даже не сообразил, что он хотел этим сказать. Я посмотрел на него с изумлением. Он спокойно выдержал мой взгляд. Только теперь я понял, в чем дело.
– Неужели вы думаете, что я стану драться на дуэли со школьником?
Я не сказал этого, а только хотел сказать. Его взор – взор этих больших, синих, как ирис, глаз, отливавших серебристым блеском, – помешал мне произнести эти слова вслух. Затем во мне произошло нечто такое, что я и поныне еще не в состоянии объяснить.
Может быть, здесь сыграло роль озлобление по поводу того, что я позволил ему тушировать себя, или желание реванша и стремление загладить свою неудачу? Нет. Ни одного из этих мотивов у меня, конечно же, не было. На меня подействовало, каким-то странным образом подавляя мою волю, выражение лица Федерико и его взгляд. Я вдруг почувствовал, что стою лицом к лицу не с мальчиком, а с мужчиной – мужчиной, которого я оскорбил, усомнившись в его мужестве, и которому я обязан дать удовлетворение.
– Ну что? Вы готовы? – услышал я голос Федерико.
Я утратил всякое самообладание и перестал здраво мыслить. Я ощущал только страстное желание помериться с ним силами, сразиться, как в настоящем бою.
– Начинайте! – воскликнул я, и наши клинки скрестились.
Я припоминаю, что вначале у меня было нечто вроде плана. Я все еще был убежден, что я сильнее своего противника и что от меня зависит придать ходу поединка то или иное направление. Я не хотел ранить Федерико, я хотел только ограничиться защитой, свести все его выпады на нет и в подходящий момент выбить оружие из его руки.
Но дело приняло совсем иной оборот.
Уже по первым ударам Федерико я понял, что до сих пор он только играл со мной. Теперь он относился к нашему поединку серьезно. Я имел дело с чрезвычайно искусным фехтовальщиком и непримиримым врагом. Он нападал на меня с такой смелостью, такой страстностью и одновременно с такой осторожностью, каких я не встречал доселе ни у одного из своих противников. «С кем я дерусь?» – спрашивал я самого себя, отступая шаг за шагом назад. Кто этот грозный противник? Чье у него лицо? Откуда у него взялся этот неудержимый и бурный темперамент?
Я больше не думал о том, чтобы ограничиваться защитой. Я видел, что на карту поставлена моя жизнь, и перешел в нападение, но он без особых усилий отбивал все мои выпады. С ужасом я убедился, что не имею ни малейших шансов на успех. Он оттеснил меня к самой стене. Рука моя устала, и я понял, что погиб. Я сознавал, что в ближайшую секунду последует заключительный удар… В отчаянии собрав все оставшиеся силы, я пытался отсрочить неизбежный конец. Мною овладел страх…
– Прекратить! – раздался вдруг чей-то голос.
Мы подняли наши клинки кверху.
– Ну как, доктор, вы довольны моим учеником? – спросил барон.
Мне кажется, что я засмеялся. Истерический смех – вот и все, к чему свелся мой ответ.
– Теперь я возьму на себя руководство поединком, – продолжал барон. – Федерико! Один шаг назад. Еще один. Я буду тебе подсказывать удары. Тот, кто окажется тушированным, обязан сам об этом заявить. Внимание! Начинайте.
С молниеносной быстротой он стал подсказывать удары, и с такой же быстротой Федерико выполнял его приказания. И вдруг рапира вылетела из моей руки. Федерико поднял ее и подал мне. Затем он молча протянул мне руку.
Барон проводил меня до ворот парка.
– Для своих пятнадцати лет Федерико довольно хорошо фехтует, не правда ли? – заметил он, прощаясь со мною.
– Ему только пятнадцать лет? – спросил я. – Но он не производит впечатления мальчика, он настоящий мужчина.
Барон отпустил мою руку.
– Да, он мужчина. Он уже взрослый, – сказал барон, и по его лицу скользнула неясная тень. – Представители того рода, из которого он происходит, очень рано мужают.
По пути домой мною овладело очень странное состояние. Мне казалось, что я не иду, а парю над деревенской дорогой. Порою во сне испытываешь ощущение, словно тебя несет порывом ветра. Вот и сейчас я чувствовал себя бестелесным, лишенным всякого веса и вместе с тем очень взволнованным и почти потрясенным. Появилась Бибиш и вступила за моей спиной с кем-то в поединок. Поединок не на жизнь, а на смерть. Все мое существо было взбудоражено, и острее, чем когда-либо, я ощущал, что живу полной жизнью. Мне кажется, я был очень счастлив в это утро.
В моем кабинете меня дожидалась какая-то старушонка, мать лавочника из соседнего дома. Она жаловалась на сильный кашель, стесненное дыхание, боль при глотании и царапанье в горле.
Я посмотрел на нее с недоумением и крайним изумлением.
Я совершенно позабыл, что состою здесь деревенским врачом.
Глава IX
Я ее встретил…
Я встретил Бибиш неделей позже. Это было в обеденное время: на деревенской улице дрались собаки, лавочник стоял перед дверями своего заведения и кричал мне, что наступает оттепель. Я пошел дальше, завернул за угол и увидел автомобиль марки «кадиллак»…
Зеленый автомобиль стоял перед маленьким приветливым домиком с выкрашенными в голубой цвет ставнями и небольшим эркером над дверью. Двое рабочих с помещичьего двора вытаскивали из автомобиля какой-то большой предмет странной формы, обтянутый парусиной, и вносили его в сени. Бибиш стояла в стороне и разговаривала с князем Праксатиным. Она не видела меня. Коричневая овчарка терлась головой о ее черное котиковое манто, а вокруг нее шумели радостно суетившиеся в лучах зимнего солнца воробьи.
– Итак, вы разыскали его, – говорил русский. – И даже беседовали с ним. Да вы просто ангел, Каллисто! Ваши слова звучат в моих ушах, словно пасхальный благовест колоколов. Как он себя чувствует? Чем он теперь занимается? Голова его всегда бывала полна всевозможных замыслов. Находившуюся у него в кармане сотню рублей он превращал в тысячу – такой уж он был человек. Но почему же он не отвечал на мои письма? Неужели он стыдится своего старого товарища?
Тут заговорила Бибиш. В первый раз после долгого, долгого перерыва услыхал я ее бархатный голос.
– Сколько вопросов разом! Нет, он не получал ваших писем. За последний год он три раза менял службу. Одно время он не имел собственного угла и бродяжничал. Месяц назад он работал подмастерьем у какого-то часовщика.
– Он всегда проявлял большие способности к механике и даже что-то изобрел, – заметил русский. – Ну а теперь? Где он находится?
– Теперь ваш друг целый день продает газеты, а по вечерам стоит в пестрой ливрее перед дверями ресторана «Город Кельн» и подсаживает посетителей в их автомобили.
– Мой друг? – воскликнул русский. – Неужели он сказал вам, что мы были друзьями? Да мы никогда с ним не дружили! Ну конечно, я знал его, и пару раз мы с ним играли в карты в клубе. А не упоминал ли он о том, сколько он теперь зарабатывает?
– В хорошие дни до восьми марок.
– Восемь марок в день! Он одинок, и ему не приходится ни о ком заботиться. На пять марок в день он может отлично прожить и даже позволить себе выпить за обедом пару рюмок водки. Остаются три марки в день, что составляет девяносто марок в месяц, а в год – совершеннейшие пустяки! Это не составляет даже процентов на ту сумму, которую он мне должен. Но я, простите, плюю на это… Упоминал он хоть словом о том, что должен мне?
– Нет, должно быть, он давно позабыл об этом.
– Позабыл? – воскликнул князь Праксатин. – Позабыл о карточном долге? Долге чести? О семидесяти тысячах рублей, золотых рублей, которые он обязался уплатить в течение одной недели! Позабыл, говорите? Что ж, я ему напишу и напомню. В один прекрасный день я получу эти деньги. Он снова разбогатеет, я в этом убежден. Такие люди, как он, не остаются всю жизнь продавцами газет. Такой человек, как он… Успокоишься ты когда-нибудь или нет? А ну-ка, лежать!
Последние слова относились к овчарке, которая вдруг вскочила и бросилась на воробьев. Бибиш наклонилась, погладила ее по загривку, и собака ласково прижалась мордой к ее руке.
– Простите меня за то, что я вас оставлю, – сказал князь. – Мне необходимо до обеда написать несколько писем, да и вообще привести в порядок свою корреспонденцию. Еще раз от души благодарю вас.
Он обернулся и заметил меня позади автомобиля.
– А вот и наш милейший доктор! Уже пообедали? Разрешите мне, Каллисто, представить вам доктора Амберга…
– Это совершенно излишне. Мы знакомы, – сказала Бибиш. – Я, впрочем, не уверена в том…
Она махнула рукой князю Праксатину, который уже сидел за рулем и загонял автомобиль в гараж, а затем снова обернулась ко мне:
– Я, впрочем, не уверена в том, что вы меня еще помните.
– Помню ли я вас? Вас зовут Каллисто Тсанарис. Ваше место было у второго окна справа. Когда вы появились в первый раз, на вас было гладкое платье василькового цвета и шаль в голубую и белую полоску…
– Это верно, – перебила она меня.
– …но впоследствии вы никогда больше не надевали этого платья. Однажды, в ноябре, вы не приходили на протяжении одиннадцати дней. Вы были тогда больны? Когда вы разговаривали сами с собой, то называли себя Бибиш. Вы курили маленькие тоненькие папироски с пробочным мундштуком.
– Действительно… И вы все это еще помните? Значит, я все же произвела на вас известное впечатление. Но в таком случае я не понимаю, почему за все это время вы не проявили по отношению ко мне ни малейшего интереса. Я должна вам сознаться, что прилагала немало стараний к тому, чтобы обратить на себя ваше внимание, но вы, казалось, приняли твердое решение не замечать меня. Я чуть-чуть было не сказала «к сожалению»…
Я посмотрел на нее. Зачем она это говорит? Ведь в ее словах нет ни слова правды.
– Вы же не станете оспаривать, что на протяжении полугода мы с вами работали в одной и той же комнате и что за все это время вы не сказали мне ни слова, кроме «доброе утро» и «добрый вечер»? Согласитесь, вы обнаружили изрядное высокомерие. Вы были, вероятно, избалованы успехами у хорошеньких женщин, и маленькая греческая студентка не представляла для вас никакого интереса.
Я призадумался. Не права ли она, в конце концов? Быть может, вина и впрямь падает всецело на меня? Не был ли я чересчур сдержан, чересчур напуган, чересчур робок, чересчур труслив и, быть может, даже чересчур горд?
– Но теперь-то вы сожалеете об этом? – спросила она шутливо. – Что ж, еще не все потеряно. Никогда не поздно исправить свою ошибку. Случай свел нас вновь, и, может быть, теперь мы наконец подружимся.
С неуверенной улыбкой на устах она протянула мне руку. Я жадно схватил ее. Говорить я не мог. Я чувствовал себя как человек, видящий собственными глазами нечто такое, что нарушает все законы природы. Но все происходящее и впрямь было для меня чудом.
– Да, – добавила она задумчиво. – Свое синее платье я подарила моей тогдашней горничной. И вдруг она разразилась смехом.
– Вы слышали его? Этого князя Праксатина с его семьюдесятью тысячами рублей? Вы что-нибудь поняли из его слов? Нет? Ну, тогда я вам все объясню.
Она наклонилась ко мне. Ее рука коснулась моей.
– Видите ли, у князя Праксатина революция, в сущности, ничего не отняла. Все, что имел, он проиграл в карты еще до войны. Он играл каждый вечер. Азарт владел им всецело. В один прекрасный вечер он играл в клубе в покер с тремя молодыми людьми, сыновьями богатых промышленников и крупных землевладельцев. В тот вечер ему сказочно везло, везло в первый раз в жизни, и он выиграл двести сорок тысяч рублей. Так как его партнеры были сыновьями очень богатых людей, то он, пряча в карман жетоны, ничуть не сомневался в том, что это были верные деньги. Но на следующий день произошел штурм Зимнего дворца. Кому тут было до карточных долгов? Революция лишила молодых партнеров Праксатина всего их имущества. Теперь они эмигранты и все как один ведут ожесточенную борьбу за кусок хлеба. Но каждый месяц князь Праксатин посылает им по вежливому письму с напоминанием о долге и справляется, не в состоянии ли они выкупить свои жетоны. Один из его должников работает дровосеком в Югославии, другой дает уроки языка в Лондоне, третий торгует газетами на улицах Берлина. В сущности, во всем этом очень мало веселого. Иногда мне по-настоящему жаль князя.
– Зачем его жалеть? – возразил я. – Он же счастлив. Он живет мечтою, и его богатство таким образом прочнее всякого другого. То, чем обладаешь в мечтах и снах, не отберет у тебя и целое войско врагов. Вот только пробуждение… Но у кого же хватит жестокости пробудить его ото сна?
– То, чем обладаешь в мечтах, не отберет у тебя и целое войско врагов… – повторила она вполголоса. – Вы высказали очень красивую мысль.
Некоторое время мы молчали. Стало холодно, солнце скрылось за серыми тучами. По деревенской дороге густыми клубами двигался туман; он наползал медленно, подобно огромному, неуклюжему зверю глотая крыши, окна, двери и заборы.
– Уже поздно, – сказала она вдруг. – Почти два часа, а мне еще нужно переодеться. Видите ли, я только что приехала из Берлина, а к трем меня ожидает барон.
Она показала на выкрашенные в голубой цвет ставни.
– Я работаю здесь. Это лаборатория. Как видите, меня нетрудно отыскать. А если меня здесь нет, то вы всегда сможете увидеть меня в замке у барона. Надеюсь, мы расстаемся ненадолго.
Она кивнула мне и исчезла в дверях дома.
Мне следовало бы радоваться, следовало бы чувствовать себя несказанно счастливым. Но когда я остался один, мною овладела одна мучительная мысль.
Сначала это носило характер забавы. Я играл этой мыслью.
«Все это, – говорил я себе, – было так прекрасно и так мимолетно, словно это был сон». «Словно это был сон», – повторял я. Я принялся размышлять о том, как ничтожна разница между реальностью и сном. А что, если это действительно был всего лишь сон? Может быть, я все еще грежу? Этот снег на деревенской дороге, это бледное солнце на зимнем небе – не вижу ли я все это во сне? А вдруг я сейчас проснусь?
Я играл с самим собою в очень странную игру, и постепенно мною овладел такой жуткий страх, что я бросился бежать по пустынной улице. «Нет, нет! Только не сейчас!» – кричало что-то во мне. Затем я оказался дома. Деревянная лестница заскрипела у меня под ногами, я рывком открыл дверь, и до меня тут же донесся привычный легкий запах хлороформа, никогда не испарявшийся из моей комнаты. Этот запах успокоил меня и разогнал мои нелепые мысли.
Глава X
Сосед-лавочник, тот самый, что кричал об оттепели, оказался плохим пророком. На следующий день пошел холодный как лед дождь, смешанный с мокрыми снежными хлопьями, и так продолжалось часами. Когда в десять часов утра я вернулся с визита в домик лесничего, все мое нутро просто заледенело.
Я остановил сани у постоялого двора и заказал себе рюмку коньяку, чтобы согреться. К моему изумлению, я встретил в зале барона. Он беседовал с хозяином о падающих ценах на скот и понижении потребления пива. Едва завидев меня, он направился ко мне.
– Я как раз собирался зайти к вам, доктор, – сказал он. – Я уже был у вас час тому назад, но мне сообщили, что вас нет дома. Вы были в доме лесничего? Ну что, каково состояние вашей маленькой пациентки? Пойдемте, доктор, я провожу вас.
В то время как мы переходили через дорогу, я в кратких словах дал барону отчет о своем визите к его дочери. Состояние здоровья маленькой Эльзы было удовлетворительным. Температура понизилась, боли в горле уменьшились, и сыпь начала бледнеть.
– Вот как? Уже? – заметил барон фон Малхин. – Да, уже год, как скарлатина носит в этой местности удивительно легкий характер. Уверяю вас, доктор, я ни одной минуты не беспокоился за ребенка.
Это мне было известно. Он не сообщил ничего нового.
Пациенты, сидевшие в моей приемной, встали при нашем появлении. Их было трое – двое мужчин и одна женщина. Барон скользнул по ним взглядом, а затем вошел вместе со мной в кабинет.
– Много работы? – спросил он, усаживаясь в кресло и закуривая сигару.
– Порядочно, – ответил я. – Пока приходят больные только из самой деревни. В окрестностях еще не знают, что здесь снова появился врач.
– Есть интересные случаи?
– Нет, ничего особенного. Обычный набор: простуда, рахитичные дети, проявления старческой слабости. Жене вашего садовника плохо. Резкое воспаление сердечной мышцы. Но вам это уже наверняка известно.
– Да, известно, – сказал барон фон Малхин и погрузился в раздумье.
– А вы, барон? На что вы жалуетесь? – спросил я. Он встрепенулся и посмотрел на меня.
– Я? Ни на что. Я никогда не болею. У меня железный организм.
Он снова замолчал, пуская клубы сигарного дыма.
– Железный организм… – повторил он. – Послушайте, доктор, я довольно хорошо знаю всех обитателей деревни. Не зовут ли одного из тех двух мужчин, что сидят в вашей приемной, Гаузе?
– Да. Если не ошибаюсь, его зовут именно так.
– Бедный парень. Время от времени я даю ему работу – поручаю пахать или молотить. Он у нас некто вроде деревенского философа. Размышляет о потустороннем мире и божественной справедливости, о первородном грехе и непорочном зачатии. Кстати, все это он отрицает. Он вам не говорил о том, что Христу пришлось умереть из-за того, что в те времена пролетариат был еще плохо организован?
– Нет, – ответил я. – Мы не разговаривали на такие темы. Он посещает меня из-за ревматических болей в суставах.
– Болей в суставах? Так, значит, он жалуется на ревматические боли в суставах. И что же вы даете ему против этой болезни?
– Я прописал ему аспирин и горячие ванны.
– Так… Пожалуй, это подходящий человек… – сказал барон и снова погрузился в молчание.
Затем он внезапно поднялся с кресла и принялся взад-вперед прогуливаться по комнате.
– Я не предполагал, что будет так тяжело, – сказал он. – Право, я представлял себе это значительно проще.
– Могу ли я быть вам чем-нибудь полезным, барон? – спросил я.
Он остановился.
– Да, доктор, вы можете оказать мне одну услугу. У меня к вам есть просьба, и от вас зависит, захотите ли вы мне помочь. В сущности, это пустяк. Я, право, даже и не знаю… Ну ладно, в худшем случае вы просто скажете «нет».
Он достал из кармана пиджака тонкую стеклянную трубочку и откупорил ее. В трубочке плескалось несколько капель какой-то бесцветной жидкости. Барон осторожно понюхал ее.
– Отвратительный запах, – констатировал он со смущенной улыбкой. – Пронзительный. Так и бьет в нос. Моей ассистентке пока не удалось добиться его устранения.
Он протянул мне трубочку.
– Что это такое? И что мне с этим делать? – спросил я.
– Гаузе как раз тот человек, который мне необходим, – сказал барон. – Если вы дадите ему эти капли в стакане воды или, скажем, в чашке чаю…
– Я не совсем понимаю. Это что, какое-нибудь лекарство от болей в суставах? Домашнее средство?
– Да. То есть, строго говоря… Нет, доктор, я не хочу вас обманывать. Это средство не имеет ничего общего с ревматическими болями. Это предпринимаемый мною опыт. Научный эксперимент.
– Но как врач, я не могу предоставить одного из моих пациентов в качестве объекта для ваших опытов! – воскликнул я.
– Отчего же нет? Мы оба научные работники, и один должен помогать другому. Я принимаю на себя всю ответственность и гарантирую, что это средство ни в малейшей степени не вредит организму. Оно производит всего лишь психическое воздействие – воздействие проходящего характера, заметьте. Может быть, оно сделает этого человека на короткое время счастливее – вот и все. Почему вы не можете мне в этом помочь?
– Это какой-нибудь препарат опиума?
– Нечто в этом роде. Если опыт удастся, я расскажу вам подробнее… расскажу все. Видите ли, я мог бы просто взять да угостить этого самого Гаузе рюмочкой водки. Но этот дьявольский запах и затхлый вкус сейчас же наведут его на подозрения. А лекарство, прописываемое врачом, может отличаться самым неприятным запахом и вкусом.
Он обернулся и посмотрел на дверь.
– Снаружи не слышно, что мы здесь говорим?
– Нет, – ответил я. – Там ничего не слышно. Но я, право, не знаю…
– Можете ли вы доверять мне? – перебил он меня. – Это верно, вы отдаете себя в мои руки, но разве я, в свою очередь, не полагаюсь на вас? Ведь я имею дело с сыном моего покойного друга. Я работаю на пользу идеи, которой и он очень интересовался. Он помогал мне в моих исследованиях. Я знаю, что в данный момент апеллирую к дорогой для вас тени. Поймите, все, что мы делаем, делается также и для него, в память о нем. Я уверен, что он не колеблясь посоветовал бы вам сделать это!
Под влиянием этих слов я утратил всякую способность сопротивления и произнес тихим, подавленным голосом:
– Я сделаю это…
Барон схватил мою руку и крепко сжал ее.
– Благодарю вас! – воскликнул он. – Я вам чрезвычайно обязан. Вы оказываете мне огромную услугу. Дело очень простое: все содержимое этой трубочки – каких-нибудь три или четыре капли – вылить в чашку чая. Да, я попрошу вас еще кое о чем. Скажите этому человеку, что завтра мне необходимо потолковать с ним. Я жду его в десять часов утра… Скажите ему, пожалуйста!
Затем он ушел, даже не заметив, насколько я раскаивался в том, что дал ему обещание.
Пожалуй, мне все же не хватает всех качеств, необходимых для хорошего врача. Но уж в отсутствии порядочности меня обвинить нельзя. Не успел барон закрыть за собой дверь, как во мне с удесятеренной силой зашевелились сомнения, колебания, угрызения совести. «Как мог я обещать ему это? – терзал я себя вопросами. – Как мог барон обратиться ко мне с подобным предложением? Я же врач. Разве я имею право давать пациенту препарат, о составе, дозировке и действии которого ничего не знаю? Не значит ли это злоупотреблять тем слепым доверием, которое он ко мне питает? Нет, я не могу исполнить обещание, которое выманили у меня хитростью. Я не имею на это права…»
Затем во мне снова заговорили трусость и инертность. Неужели я смогу нарушить свое слово и обмануть барона? Ведь этот препарат безвреден для организма. Барон это утверждает категорически и, более того, принимает всю ответственность на себя. Помимо всего прочего, барон ученый, он занимается научными исследованиями и имеет право рассчитывать на мое сочувствие… Понимание…
«Нет! Нет! Нет! Я не имею права этого делать!» – твердил мне внутренний голос.
Чтобы раз и навсегда положить конец своей внутренней раздвоенности, колебаниям и опасениям поддаться соблазну, я в припадке внезапной решимости разбил трубочку и разлил ее содержимое по полу.
В комнате распространился на редкость отвратительный запах. Меня чуть не стошнило.
«Этого мне не следовало делать, – сказал я самому себе. – Но, с другой стороны, я не имел ни малейшего права на этот эксперимент. Я должен был отнести барону его препарат и сказать: возьмите его, я не могу сдержать свое слово. Но уничтожать снадобье тоже было нельзя…» Как же мне теперь быть? Отправиться к барону и сознаться в том, что я натворил? Нет, на это у меня не хватало мужества.
Я нашел выход. Жалкий, ничтожный и лживый выход.
Я взял стакан воды и выжал в него половинку лимона. Затем добавил несколько капель йода. Эта смесь имела довольно противный вкус, но действие ее могло свестись разве что к тому, что пациента стошнит… Пожалуй, даже этого не случится. Ну а барон? «Он подумает, что опыт не удался…» – утешал я себя. Какое мне до всего этого дело?
Я пригласил в кабинет человека, о котором говорил барон. То был долговязый, худой и немного сутулый парень. Я обратил внимание на его плохо выбритый подбородок, недоверчивые глаза и – так оно и есть! – лицо мечтателя. Накануне я разглядел его лишь мельком.
Я указал на стакан.
– Это для вас. Выпейте, пожалуйста. Ну, ну! Это не так уж противно. Глотайте залпом! Отлично. На ночь опять примете таблетку аспирина, а утром и вечером сделайте себе теплую ванну. Да, чуть было не забыл! Барон хочет с вами о чем-то поговорить. Он ждет вас завтра к десяти часам утра. Смотрите не опоздайте!
Он уронил шляпу, которую до того держал в руках, поднял ее и положил на стул. Мое сообщение, казалось, встревожило его. Он провел рукой по своему плохо выбритому подбородку.
– К господину барону? – пробормотал он, слегка заикаясь. – Может быть, все-таки к господину инспектору?
– Нет. Барон желает поговорить с вами лично. Он окончательно смутился.
– Господин барон? Лично? О чем может говорить со мною господин барон? Господин инспектор иногда приглашает меня поговорить о делах, но чтобы господин барон?.. Вот уже пять лет, как я живу здесь, и он еще ни разу не вызывал меня… Очевидно, соседи насплетничали. Подумаешь, несколько поленьев дров. Все же так поступают…
Я принялся успокаивать его:
– Нет, нет. Это не по поводу дров.
Он разволновался еще больше:
– Что? Значит, это не потому, что я взял дрова?.. Ну, тогда я понимаю, в чем дело. Когда он увидел меня в той комнате, то сразу же так сурово на меня посмотрел… Но каким образом он узнал? Клянусь вам, господин доктор, и готов подтвердить это под присягой на суде, что это случилось один-единственный раз. В Рождественский сочельник… Во всем доме не было ни кусочка мяса, вот жена и сказала…
Он не договорил. Порывистым движением схватив со стула свою шляпу, он нетвердыми шагами вышел из комнаты.
Вечером того же дня я отправился к Бибиш. Я застал ее за микроскопом. На ее столе, среди тиглей, колб и пробирок, стоял нетронутый ужин.
– Чрезвычайно мило с вашей стороны, что вы вспомнили обо мне, – сказала она. – Мне очень приятно, что вы пришли. Бедняжка Бибиш! Целыми днями за работой. Работа не отпускает меня ни на минуту.
Она заметила мое разочарование и улыбнулась. Но сейчас же вслед за тем лицо ее снова стало серьезным.
– Я очень изменилась за последний год, не правда ли? Я уже не та, какой была раньше. Да… Как вам это объяснить? Я превратилась в сосуд, в котором хранится необычайная и гениальная идея. Эта идея исходит не от меня, я сознаю это, но она всецело заполняет меня и не дает покоя. Я чувствую, как она бежит в моих жилах и примешивается ко всем моим ощущениям. Одним словом, она целиком завладела мною.
Она снова улыбнулась:
– Может быть, все это звучит чересчур напыщенно. Да, я всего лишь незначительная ассистентка, но эта работа стала частью моей жизни. Вы понимаете меня? Не смотрите же на меня так мрачно. Не дуйтесь. Я так довольна, что вы пришли! Завтра… Хотите пойти со мною завтра погулять? На часок перед завтраком. В восемь утра. Постучите мне в окно. Я буду готова. Наверное…
Я ушел не сразу. В нескольких шагах от ее дома я остановился и долго смотрел в освещенные окна.
В девять часов пришел барон. Он не заметил меня. Бибиш сама открыла ему дверь. Затем закрылись ставни окон.
Шесть часов подряд простоял я в снегу на морозе. Только в три часа утра барон вышел из дома Бибиш.
Остаток ночи я провалялся без сна в своей постели.
В восемь часов утра я постучал ей в окно. Внутри ничто не шелохнулось. Я постучал еще раз.
Двери дома раскрылись, и на улицу выскочил мальчик лет одиннадцати, неся в руках два пустых кувшина из-под молока.
Он посмотрел на меня с подозрением.
– Барышня спит, – сказал он. – Приказала не будить.
Желая придать своим словам особенное значение, он приложил палец к губам, а затем пустился бежать и скоро скрылся из виду.
Еще несколько секунд сквозь густой туман до меня доносился скрип его удаляющихся шагов.
Глава XI
Мне думается, в тот момент, когда я разбил стеклянную трубочку и вылил ее содержимое на ковер, я упустил случай, которому не суждено больше повториться: я упустил возможность решающего вмешательства в ход событий. Какое-то неопределенное, смутное чувство подсказывает мне, что если бы я исполнил тогда желание барона фон Малхина, то, может быть, дело приняло бы совершенно иной оборот. Я этого не сделал и тем самым, сдается мне, сам исключил себя из цепи последующих событий. Сейчас, оглядываясь в прошлое, я понимаю, что всегда оставался всего лишь зрителем, страстно волнуемым всем, что узнавал и видел, но не принимавшим никакого активного участия в происходящем. И в том, что именно я стал жертвой того невероятного и необъяснимого оборота, который приняли события, что именно я получил ранения и угодил в больничную палату, где мне еще долго предстоит валяться в горячечной лихорадке и полубреду, – во всем этом я вижу зловещую иронию судьбы.
С другой стороны, я не имею права жаловаться: я-то хоть остался жив. Не знаю, какая судьба постигла остальных героев драмы. Удалось ли барону спастись от разыгравшейся в последний момент бури? Что случилось с Федерико? А она – что сталось с ней? В том, что она осталась жива и находится в безопасности, у меня не возникало сомнений.
В больнице есть человек, который мог бы дать мне ответ на все эти вопросы. Праксатин, почти неузнаваемый в своем белом балахоне, каждые несколько часов прокрадывается в мою палату с метлой в руках и украдкой поглядывает на меня. Однажды я нарочито громко сказал сестре милосердия, что охотно сыграл бы партию в trente-et-un9, но он сделал вид, что не расслышал моих слов. Он труслив, безгранично труслив, и я ненавижу его так же сильно, как ненавидел тогда, когда неожиданно столкнулся с ним у Бибиш.
Он приветствовал меня и пригласил сесть. Он довлел над разговором. Я сразу же настроился крайне враждебно по отношению к нему. Особенно меня возмутило то, что он держался как дома. У меня было такое ощущение, что я пришел в гости к нему, а не к Бибиш. Помимо него, там находился пастор – старый господин с костлявым лицом и седыми волосами.
– В моем лице, – сказал Праксатин, когда Бибиш разливала чай, – вы видите человека, которому выпал нелегкий денек. Я имею полное право утверждать это. У барона сегодня гости из-за границы. Нас здесь часто навещают. Но знаете ли вы, что это означает для меня? У меня едва оставалось время передохнуть. «Аркадий Федорович, – сказал мне мой благодетель-барон, – позаботьтесь о завтраке и обеде». – «Охотно, – ответил я. – Конечно, позабочусь». Само собой разумеется, я позаботился и даже своими собственными руками приготовил рыбный салат, ибо на здешних поваров нельзя положиться в этом отношении. И что же произошло? Батюшка-барон уединился со своими гостями и беспрестанно совещался с ними о чем-то. Я его не видал целый день, так что вся работа выпала на мою долю. Должен признаться, в подобные дни я понимаю, насколько прав был мой дед, утверждая, что работа низводит человека до положения животного. Когда я привел с вокзала сэра Реджинальда…
– Аркадий Федорович, – перебила его Бибиш, – вы ведь знаете, что барон не любит, чтобы…
– Да, да, конечно! – поспешил ответить русский. – Когда вы морщите лоб, Каллисто, показывая, что недовольны мною, я испытываю такое ощущение, как если бы солнце вдруг скрылось с неба. Я знаю, что эти господа желают сохранить свое инкогнито. Но ведь в Англии наверняка существует не менее дюжины сэров Реджинальдов.
Он снова повернулся ко мне:
– Вы смотрите на меня так испытующе, доктор. Я бы сказал, глазами научного исследователя. Мне просто жутко становится от вашего взгляда. Вы, должно быть, думаете про себя: низкий лоб, выдающиеся скулы, слабый, безвольный человек. Я угадал, не правда ли? Тщеславный человек, пустомеля, на которого нельзя положиться, эгоист, который думает только о себе. В прежние беззаботные и медоисполненные времена я и был таким человеком, но теперь… Жизнь обошлась со мной очень сурово, она беспощадно била меня. Я стал совершенно иным. Теперь я думаю почти исключительно о других и только в самую последнюю очередь о самом себе. Вот, например, сейчас меня угнетает – угнетает сильнее, чем я это могу выразить словами, – ваше дурное настроение. Послушайте, что это вы сидите таким сычом и даже чая не выпьете? Каллисто, мы должны предпринять что-нибудь для развлечения наших гостей. Организуйте какую-нибудь игру-игорочку!
Бибиш коснулась ладонью моей руки и прошептала:
– Что с вами? У вас плохое настроение? Праксатин уже вытащил из кармана карты.
– Ваше преподобие, – обратился он к пастору. – Партийку в trente-et-un шутки ради? Вы ведь не откажетесь? Я буду держать банк.
– Вы очень устали? Или у вас какая-нибудь неприятность? – тихо спросила меня Бибиш.
– Нет уж, вы меня извините, но я играть не стану, – сказал пастор. – Прежде я, бывало, поигрывал по вечерам в скат с моими мужичками или в пикет с помещиком. Но теперь…
– Я играю и в пикет, – поторопился заметить русский.
– Я хочу быть вполне откровенным. Мои материальные обстоятельства не позволяют мне более рисковать возможностью проигрыша в карты. Даже в том случае, если играют по самой маленькой. Видите ли, у меня каждый грош на счету.
Пастор говорил правду. Я уже слышал о том, что на свои скромные доходы он содержит многодетную семью брата, недавно уволенного со службы. Для того чтобы как-то свести концы с концами, он сдал почти все комнаты своего дома Бибиш, а сам ютился чуть ли не на чердаке. В той комнате, где Бибиш устроила лабораторию, красовавшиеся на стене распятие и запечатленное неизвестным художником «Святое семейство» с удивлением взирали на колбы, реторты, электрические трубочки, лакмусовую бумагу, комья ваты и наполненные желатином мисочки.
– Ваше преподобие, в том случае, если проиграете, вы всегда можете выдать мне долговое обязательство, – предложил русский.
– Это значило бы злоупотреблять вашей любезностью, – заметил пастор с легкой усмешкой. – Долговое обязательство, снабженное моей подписью, представляет собой меньше ценности, чем чистый лист бумаги. Нет, право, мне не хочется играть.
Русский спрятал карты обратно в карман.
– В таком случае, ваше преподобие, возьмите еще кусочек этого пирога, – сказал он. – Он начинен толченой сиренью и ежевичным вареньем. Да и вам, доктор, следовало бы его отведать. Этим вы окажете мне большую честь. Это мое собственное «креасьон»10, работа моих рук. Вы должны знать, что мы празднуем сегодня, так сказать, «знаменательное событие».
– Да, – подтвердил пастор. – Мы тут устроили небольшое импровизированное празднество.
– Дело в том, – продолжал Праксатин, – что сегодня ровно год с того дня, как наше одиночество украсилось появлением Каллисто. Каллисто, разве я не отдал вам свою душу в первый же момент, как увидел вас?
– О да, вы мне ее тотчас же поднесли, – сказала Бибиш, – и она, должно быть, и по сию пору хранится под стеклянным колпаком в лаборатории, если, конечно, не испарилась с того времени.
В ее словах было нечто такое, что пристыдило меня и заставило покраснеть. Разве я, в свою очередь, не «поднес ей свою душу» в первый же момент, как увидел ее? С первого дня мысли мои беспрестанно витали вокруг нее. Ей это было известно, я сам ей в этом сознался. Но раньше я был горд и сдержан. А теперь? Без малейших усилий, несколькими словами, одним подаренным мне взглядом она сокрушила всю мою гордость. Она видела, что я безоружен, и это доставляло ей искреннее удовольствие. Иногда ей нравилось заставлять меня верить в то, что я представляю для нее известный интерес. Но эту веру она внушала мне на какое-то мгновение, после чего неизменно ускользала от меня, как фокусница. Почему же мне стало ясно только сейчас, что ее насмешки относились вовсе не к князю Праксатину?
Я поднялся со стула. Волна грусти и озлобления захлестнула меня.
– Ах, так у вас интимное торжество, – сказал я. – В таком случае я не хочу ему дольше мешать.
Она посмотрела на меня с нескрываемым изумлением.
– Вы уходите? Но почему? Останьтесь еще ненадолго. Что, не можете? Даже если я вас об этом попрошу?
Я не остался. Коротко простившись, я вышел за дверь. С чувством горького удовлетворения я констатировал, что Бибиш больше не делала попыток удержать меня.
Дома я бросился на диван. Все предстало передо мной совершенно в ином свете. Я был сбит с толку, беспомощен и недоволен собой. Я воскрешал в памяти каждое произнесенное Бибиш слово, взвешивал его, так и сяк прокручивал в уме – словом, мучился, как влюбленный первокурсник. У меня раскалывалась голова, и, возможно, меня даже лихорадило. «Даже если я вас об этом попрошу?» – сказала она. Но я все же ушел. Я обидел ее, задел ее самолюбие… «У вас плохое настроение?»… Да, теперь ей не нравится мое плохое настроение… Если бы только я мог загладить нанесенную ей обиду! Что, если прямо сейчас вернуться туда? Захватить с собою немного цветов? «Я только хотел занести вам эти розы, Бибиш. Ведь сегодня годовщина вашего пребывания здесь. Только потому-то я и ушел, а не по какой-либо другой причине». Но где в этой глуши достать розы, да еще зимой? В моей вазе стоят искусственные цветы. Они безобразны и запылены. Почему у барона нет оранжереи? Если бы вместо лаборатории он завел оранжерею… Да, но в таком случае Бибиш не было бы здесь. Сегодня я где-то видел сирень, белую сирень… Где это было? Нет, то была «толченая сирень», его «креасьон». А что, если поднести ей мою душу? Она посадит ее под стеклянный колпак и будет разглядывать в микроскоп.
Внезапный стук в дверь заставил меня вздрогнуть. Вошел тот самый маленький мальчик, который накануне выносил пустые кувшины из пасторского дома. Он долго осматривался, прежде чем заметил меня.
– Добрый вечер, – сказал он. – Вот, барышня просила передать вам это.
Он подал мне записку.
Я вскочил с дивана и стал читать:
«Вы сердитесь на меня, а я не знаю, за что. Бедняжка Бибиш! Я должна поговорить с вами – желательно прямо сегодня. Я приглашена к барону на обед. Ждите меня в одиннадцать часов у ворот парка. Ждите непременно. Уйти раньше я не смогу».
Слово «непременно» было перечеркнуто и вместо него написано «пожалуйста».
Резкий северный ветер швырял мне в лицо колючий снег. Я изрядно замерз, но продолжал ждать. После того как я простоял у ворот парка четверть часа, пробило одиннадцать часов. Наконец в парке послышался какой-то шум, под чьими-то шагами заскрипел снег, и ворота открылись.
– Кто это там стоит? – раздался голос, и по моему лицу скользнул лучик карманного фонарика.
– А, это вы, доктор! Ночные прогулки в это время года? – спросил барон фон Малхин.
Подле него из темноты вырисовывалась фигура Бибиш – несчастной и смущенной Бибиш. Она посмотрела на меня, как ребенок, опасающийся побоев. «Он настоял на том, чтобы проводить меня, и я ничего не могла поделать», – прочел я в ее глазах.
– Пойдемте, доктор, проводим это милое дитя до дому, – сказал барон.
Я ничуть не злился. Я был счастлив, что вижу Бибиш и что между нами все опять по-прежнему. Она сейчас же заметила это и просунула свою руку под мою.
– Вы, однако, умеете быть несносным, – произнесла она тихо, но очень решительным тоном.
По дороге к пасторскому дому барон без умолку болтал в своей обычной манере.
– Я должен поблагодарить вас, доктор, – сказал он, – за то, что вы помогли мне осуществить мой маленький опыт.
Мною овладело неприятное чувство. Он благодарил меня, хотя я не сдержал своего обещания и, хуже того, обманул его. Может быть, мне следовало тут же сказать ему всю правду, но я подумал, что разумнее будет промолчать.
– Мой пациент был у вас? – осведомился я.
– Да, он с головой засыпал меня библейскими цитатами из Книги Иова и Послания к коринфянам. Он каялся в том, что украл у меня из лесу несколько вязанок дров, а в Рождественский сочельник подстрелил козла.
– Вы будете возбуждать против него обвинение?
– За кого вы меня принимаете, доктор? Я ведь не чудовище какое-нибудь! Все произошло приблизительно так, как я и рассчитывал. Он пришел и стал каяться. Я был не совсем убежден, что опыт удастся применительно к отдельной личности. Но он вполне удался.
Мы добрались до пасторского дома. Бибиш стояла, устало прислонившись к дверям, и, судя по всему, боролась со сном.
– Вы устали? – спросил барон.
– Очень, – пожаловалась Бибиш. – Чуть было не уснула на ходу. Я не так привыкла к крепким винам, как… Она запнулась на мгновение, но затем продолжала:
– …как младший из ваших гостей. Барон улыбнулся.
– Вы можете безбоязненно говорить о том, кого вы у меня встретили. Один из моих гостей был прежде губернатором отдаленной английской колонии. Сейчас он является частным лицом и стоит во главе английского легитимистского движения11. А вот второй… Эта молодая дама, что стоит тут перед нами и прикрывает рукой рот, чтобы мы не заметили, как она зевает, – так вот, эта молодая дама ужинала сегодня с английским королем.
– С английским королем?! – изумленно переспросил я и посмотрел на Бибиш.
– Да, с Ричардом XI, – сказала она. – Извините меня, я едва держусь на ногах от усталости. Спокойной ночи!
– Но ведь английского короля зовут вовсе не Ричард XI, – сказал я.
– Я имею в виду Ричарда XI из дома Тюдоров, – пояснил барон. – В настоящее время он служит учителем рисования в одной из суссекских женских школ. В глазах английских легитимистов он является законным королем.
Глава XII
То обстоятельство, что на пути из дома лесничего в деревню я встретился на опушке соснового леса с бароном, не могло быть простой случайностью. Было недалеко до полудня; барон охотился и даже успел подстрелить ястреба и двух куропаток, но у меня создалось совершенно определенное впечатление, что он намеренно поджидал меня неподалеку от того места, где дорога выходит из лесу. Теперь я знаю, чего ему хотелось: по мере того как его опыты подходили к концу, он ощущал все большую потребность высказаться. Бывает такое душевное состояние, когда человек, до того обрекший себя на молчание, вынужден заговорить для сохранения своего душевного равновесия. То же случилось и с бароном.
На протяжении целого года он делил свою тайну с Бибиш. Кое о чем он, может быть, говорил и с пастором. Скорее всего, пастор его разочаровал. Барон встретил у этого старого человека молчаливое сопротивление, которое был не в состоянии преодолеть. Он искал нового человека, свежего слушателя, которому мог бы во всю широту развернуть свои необычайные планы и помыслы. Ко мне, сыну своего покойного друга, он с первого же дня испытывал доверие.
Я вышел из лесу, и надо мной необъятным куполом раскинулось ясное голубое небо. Ледяные сосульки на сучьях сосен искрились в свете бледного солнца. Из деревни, красная четырехугольная колокольня которой едва виднелась на горизонте, доносился собачий лай.
Барон увидал меня и направился навстречу по полузамерзшему болоту.
– Доброе утро, доктор, – поприветствовал он. – Не ходите дальше, не то завязнете по колено в снегу. Давайте я проведу вас другим путем.
Сначала он заговорил о своих уехавших накануне гостях, которых мне удалось увидеть лишь мельком, затем перешел на охоту. Некоторое время речь только и шла что о различных породах собак, козлах да шотландских болотных курочках. Сейчас я не могу толкам припомнить, каким образом беседа свернула на политические темы.
Барон фон Малхин признался, что является монархистом и ярым приверженцем легитимистской идеи, которую определил как подчинение высшей воле.
Провидение, пояснял он, с гораздо большей определенностью сказывается в наследственности, чем в воле народа, если таковая вообще существует. Наличие народной воли представляется ему сомнительным и требующим доказательств. Монархия же, по его мнению, не нуждается ни в каком социологическом оправдании – и это касается как прошлого, так и будущего. Не существует какой-то определенной исторической эпохи для естественного установления монархии, нельзя также сказать, что монархия является лучшей формой правления. Просто это единственная законная форма. Вера в монархию является составной частью его религии.
Воззрения эти, да еще высказанные из уст представителя поместного дворянства, не слишком удивляли меня. Но затем он вдруг сказал нечто совершенно необычное. Причем сказал небрежным тоном, как если бы это было нечто само собой разумеющееся и давно известное всем на свете.
– Если Германии и Европе вообще и предстоит еще какая-нибудь будущность, то лишь в связи с восстановлением Священной Римской империи12 германской нации.
– Что вы говорите? – воскликнул я с изумлением. – Вы что, всерьез мечтаете о восстановлении Священной Римской империи? Да разве она не являлась на протяжении веков посмешищем всего мира?
Он согласился с этим.
– Да, на протяжении нескольких столетий или, выражаясь точнее, в период господства Габсбургов. В это время она утратила свой смысл, свое содержание, свою мощь. Священная Римская империя может восстановиться только под властью династии, призванной для сего провидением и освященной историей.
– Так, значит, вы думаете, что в случае возвращения Гогенцоллернов… Гогенцоллерны – германская владетельная династия, известная с XI в.; получила свое название от швабского замка Цоллерн, позднее Гогенцоллерн, первое упоминание о котором также относится к XI в.; в 1227 году образовались две линии, швабская и франконская, из которых более известна вторая – династия бранденбургских курфюрстов (1415–1701), прусских королей (1701–1918) и германских императоров (1871–1918); среди представителей франконской линии наиболее знамениты так называемый великий курфюрст Фридрих Вильгельм (1620–1688), Фридрих II (1712–1786), Вильгельм I (1797–1888) и Вильгельм II (1859–1941).
– Гогенцоллернов? – перебил он меня. – Куда это забрели ваши мысли, доктор? Эти жалкие маркграфы бранденбургские и ничтожные прусские короли были чужестранцами в собственной стране. Царствование Гогенцоллернов – прожитый и безвозвратный эпизод в истории Германии. Гогенцоллерны? Если хотите знать, мое отношение к последнему носителю императорской короны носит характер исключительно личной привязанности.
Он остановился и прислушался к хриплому крику сойки, доносившемуся из глубины леса.
Затем он продолжал – тихо, как если бы говорил с самим собой, а не со мной:
– Древнее государство, преисполненное мечтаний и песен… Неужели вы забыли, что только под властью Гогенштауфенов13 оно было сердцем мира? Гогенштауфены не были королями по милости вассалов.
– Не были, – согласился я. – Но ни одного Гогенштауфена уже давно нет в живых. Этот единственный воистину царский род за всю историю Европы со времен императора Августа, к сожалению, пресекся.
– Род Гогенштауфенов не пресекся, – сказал барон после минутного молчания. – Гогенштауфены живы и в один прекрасный день в соответствии со своим предназначением протянут руку к короне и горностаевой мантии, даже если эти священные эмблемы и окажутся к тому времени проданными в Америку.
Я взглянул на барона и увидел на его лице уже знакомое мне выражение затаенной страсти и фанатизма. В данный момент спорить с ним было бы бесполезно и даже опасно. И я все же сказал:
– Теперь настала моя очередь задать вам вопрос, который вы задали мне. Итак, куда забрели ваши мысли? Возможно, в Англии и существует еще какой-нибудь представитель дома Тюдоров. Но род Гогенштауфенов прекратился уже больше шестисот лет назад – он утонул в море крови и слез. «Да возликуют небеса, – провозгласил тогда папа римский, – да восторжествует земля, что истреблено имя, тело, семя и отпрыски короля Вавилонского». Королем Вавилонским он называл Фридриха II, сына Генриха и Констанции, последнего Гогенштауфена, носившего императорскую корону.
– Именно Фридриха II! – подхватил барон. – Которого еще называли Дивом Мира и Чудесным Преобразователем. Ради него Констанция покинула свой излюбленный монастырь. Вещий сон предсказал ей, что она родит «пламенный подир, светоч мира, зеркало без трещин»14. Все князья склонились перед ним. Когда он умер, то, по словам старого летописца, зашло солнце вселенной. У него было пятеро сыновей.
– Да. Пятеро сыновей. Генрих, рожденный ему Изабеллой Английской, умер пятнадцати лет от роду. Другой Генрих, сын принцессы Арагонской, покончил жизнь самоубийством.
– Генрих, предавший империю, – перебил меня барон. – Юноша с темными кудрями, который по утрам пел в своей темнице, а по вечерам плакал. Он бросился с замковой стены в море.
– Третий сын, – продолжал я, – римский король Конрад, умер в двадцатишестилетнем возрасте от чумы.
Барон покачал головой:
– От яда, а не от чумы. В предсмертный час перед ним раскрылась завеса будущего. «Империя увянет, – сказал он, – и будет поглощена тенью забвения». Какое верное пророчество!
Мы шли по сжатому полю. Оледеневшее жнивье звенело у нас под ногами, как битое стекло. Какая-то большая птица вспорхнула прямо перед нами и, широко взмахивая крыльями, скрылась над опушенным снегом лесом.
– Четвертым сыном Фридриха II, – прервал я молчание, – был Манфред15, павший в битве под Беневентом.
– Манфред, забывавший за песнями о своем королевстве, – сказал барон. – Все Гогенштауфены любили петь. Лишь спустя несколько дней отыскали его труп среди множества мертвых тел, которыми было усеяно поле битвы. Его узнали по белокурым волосам и белоснежной коже. «Diondo e bello e di gentile aspetti»16, как описал его Данте. В своем «Чистилище» он изображает его, с улыбкой указывающим на свои раны и жалующимся на мстительность папы, не позволившего похоронить его под Беневентским мостом. После Манфреда остались два сына. Они умерли в темнице Карла Анжуйского17, который продержал их тридцать лет в оковах…
– А Энцио, – закончил я, – любимый сын Фридриха II, умер в плену у болонцев. Император предлагал им в качестве выкупа окружить весь город серебряной стеной, он напомнил им об изменчивости счастья, часто возносящего людей на высоту только для того, чтобы затем низвергнуть их в пропасть. Но болонцы не выпустили царского сына на свободу. «Мы держим его и будем держать», – ответили они. Бывает, что и маленькой собачонке удается затравить вепря. Всего на два года Энцио пережил своего племянника, юного Конрадина, казненного на торговой площади Неаполя. Это был последний из Гогенштауфенов.
– Нет, – сказал барон. – Энцио не был последним отпрыском этого сиятельного рода. Прекрасный и исполненный обаяния, он даже в темнице обрел возлюбленную. Юная дочь графа Николо Руфо, приверженца гибеллинов18, тайно делила с ним ложе. Во время карнавала, в ночь, когда сторожа преспокойно веселились на улице, они обвенчались. Тремя днями позже Энцио скончался, а его жена бежала из Болоньи. В Бергамо она родила сына.
Я и не заметил, как мы очутились у решетки парка. Я увидел укутанные соломой розовые кусты, колодец, террасу и синюю черепичную крышу барского дома. Я чрезвычайно изумился этому, так как совершенно не мог вспомнить, когда мы проходили через деревню.
Нам пришлось подождать. Два воза, запряженные волами и нагруженные удобрениями, зацепились друг за друга колесами и намертво загородили путь.
Колеса скрипели, волы мычали, возницы ругались – и посреди всего этого шума барон фон Малхин продолжал свой рассказ:
– Папа знал о существовании сына Энцио. «Из милосердия и христианской любви мы не будем вспоминать о нем», – говорил Клементий IV19. Так и продолжали Гогенштауфены жить на протяжении веков в Бергамо, в забвении и бедности. Из поколения в поколение передавали они тайну своего происхождения вместе с двумя тетрадями, в которые Энцио записывал свои песни и романсы. Тот человек, которого я разыскивал одиннадцать лет тому назад в Бергамо и которого мне наконец удалось найти, сохранил эти тетради до наших дней. Он добывал себе пропитание столярным мастерством и по случаю крайней нужды отдал мне своего сына, а я привез его сюда.
Поверх возов с удобрением барон указал мне на стены из красноватого песчаника, по которым вились голые ветви дикого винограда.
– Видите этот дом? Это и есть та гора Кифгейзер20, в которой живет и дожидается своего часа опальный император. Я приуготовляю ему путь. В один прекрасный день я повторю миру те слова, которые сказал некогда сарацинский слуга Манфреда гражданам возмутившегося города Витербо: «Растворите ворота! Раскройте ваши сердца! Смотрите, ваш господин, сын императора, пришел!»
Барон фон Малхин умолк и уставился вслед запряженным волами возам, которые наконец расцепились и со скрипом тронулись по деревенской дороге.
Затем, избегая глядеть на меня, с робкой и смущенной улыбкой он сказал совершенно другим тоном:
– Вы найдете его там, в садовом павильоне, где он обычно работает. В это время дня он занимается изучением французского языка.
Глава XIII
Я пытался восстановить в своей памяти ощущения, которые испытал после того, как барон фон Малхин раскрыл передо мной свои удивительные планы. Мне кажется, в первое время я всецело находился под впечатлением услышанного. Я чувствовал, что за его словами скрывается поразительно напряженная воля, и, должно быть, уже тогда смутно ощущал, что эта воля опирается на какие-то реальные, хоть и неизвестные мне факты или возможности. Барон не производил впечатления фантазера – наоборот, мною овладело предчувствие какой-то исходящей от него опасности, угрожавшей как мне лично, так и всему миру, в котором я до той поры жил. Позднее это ощущение тревоги было отчасти вытеснено зашевелившимися во мне сомнениями, и на протяжении известного периода времени в моем мозгу боролись смутные, абсурдные, противоречащие друг другу представления и мысли. Я отчетливо ощущал, что меня лихорадит.
Принятое мною вслед за тем решение было всего лишь попыткой избежать всех этих мыслей. В то время как я рассеянно и лениво искал термометр (я дрожал от холода, хотя в камине и горел яркий огонь), мне вдруг вспомнились слова, произнесенные школьным учителем в день моего прибытия в Морведе: «Вы чересчур легковерны». Его голос, как живой, прозвучал у меня в ушах: «Если вам когда-нибудь захочется узнать правду о ком-нибудь из живущих в этой деревне, приходите ко мне…»
Я не мог больше усидеть в своей комнате, я должен был отправиться к учителю и поговорить с ним. На улице я стал расспрашивать о том, где он живет. Какая-то маленькая девочка указала мне дом.
Учитель как раз спускался по лестнице в своем пальто велосипедиста и зеленой фетровой шляпе.
– А, вот и наш любезнейший доктор! – воскликнул он неестественно громким голосом. – Милости просим, входите! Я уже два дня, как вас дожидаюсь. Нет, нет, вы меня нисколько не задерживаете. Сегодня воскресенье, и я могу свободно распоряжаться своим временем. Дагоберт, у нас гости! Я так и знал, что вы придете.
Он схватил меня за руку и потянул в пропахшую спиртом и промокшим сукном комнату. На столе, посреди кучи водорослей, мха и лишаев, лежал открытый гербарий. Из-под дивана выглядывало приспособление для снимания сапог в виде чугунного жука с длинными рогами. На комоде двумя аккуратными рядами стояли спиртовые банки с хранившимися в них образцами всех водившихся в этой местности ядовитых и съедобных грибов. Молодой еж лакал молоко из фаянсовой мисочки.
– Это Дагоберт, – сказал школьный учитель. – Мой единственный друг со времени кончины вашего незабвенного предшественника. Колючий парень, но с ним надо уметь обходиться. Мы похожи друг на друга, не правда ли?
Он убрал с кресла лежавшие там завернутый в газетную бумагу пинцет, кусок колбасы и платяную щетку, после чего пригласил меня садиться.
– Есть новости, не так ли? – заговорил он. – Вам, должно быть, не дают покоя мысли о высокопоставленных гостях, почтивших своим посещением нашу деревню? Что, угадал? Может быть, среди них было и доверенное лицо французского Министерства иностранных дел с полуофициальной миссией, которое встретилось здесь с отпрыском рода Ягеллонов21, заявляющим притязания на польский престол? Или, может быть, это был толстый, не совсем опрятный левантиец, являющийся прямым наследником династии византийских царей? Да, любезнейший доктор, все это здесь бывает, да и почему бы не бывать? Четыре месяца назад сюда являлся какой-то господин, походивший скорее на восточного менялу, чем на представителя царского рода. Кто это был? Не Алексей ли Седьмой? Это действительно мог быть подлинный Алексей, ведь в Византии было несколько царских династий: Комнены22, Ангелы…23
– Объясните мне, ради всего святого, что все это значит? – перебил я его.
Он рассматривал в лупу какое-то растение, отделяя с помощью ножика и иглы его споры.
– Я охотно допускаю, что все это производит на вас довольно сумбурное впечатление, – заговорил он, не отрываясь от своей работы. – Но если заглянуть за кулисы событий… Допустим, например, что одно известное лицо вело когда-то чрезвычайно бурный образ жизни. Может быть – я подчеркиваю, может быть, – это лицо отличалось какими-нибудь особенными наклонностями и благодаря этому приходило в соприкосновение со всевозможными людьми, а теперь эти люди всплывают друг за другом на поверхность и требуют денег за свое молчание. Некоторые из них выглядят истинными джентльменами… Поэтому их обычно выдают за тайных эмиссаров, государственных деятелей и крупных политиков. Но иногда у нас появляются и чрезвычайно сомнительные личности, в компании с которыми я бы, например, не рискнул показываться на людях… В этих случаях нам мимоходом дают понять, что это потомки царей и королей, прозябающие ныне в нищете. Затем происходят всяческие важные совещания, тайные конференции… Согласитесь, что это звучит гораздо лучше и многозначительнее, чем если бы пришлось просто сознаться в том, что ты попал в руки темных аферистов, которые высасывают из тебя деньги.
– Скажите, пожалуйста, – спросил я с изумлением, – то, о чем вы говорите, правда?
Школьный учитель посмотрел на меня поверх своих очков.
– Нет, – ответил он. – Все это выдумки для легковерных людей, а вы ведь не относитесь к числу таковых. Следовательно, вы вовсе не должны мне верить. Вы не должны верить и тому, что каждый год барон вынужден продавать участок пахотной земли или леса. Все это только шутка, многоуважаемый господин доктор, дурачество, каприз! И если на будущей неделе появится потомок готского короля Аллариха… Возьмите моего Дагоберта! Он тоже происходит из чрезвычайно старинного рода. Уже в третичную эпоху его предки жили здесь, но он мне ничем не угрожает и ничего от меня не требует. Немножко молока и немножко любви – вот и все, что ему нужно. Не правда ли, Дагоберт?
Некоторое время он наблюдал за ежом, осушившим свою мисочку и обнюхивавшим валявшуюся на полу колбасную кожурку, а затем продолжал:
– Так вот. По поводу Федерико вы себе, должно быть, тоже ломаете голову. Но это уже из другой оперы. О том, что он незаконный сын барона, вы, вероятно, уже и сами догадались. Это известно всем и каждому в деревне. И лишь по вопросу о том, кто его мать, мнения расходятся. Есть люди, которые утверждают, будто он сын покойной сестры барона. Я этого мнения не разделяю. Мальчуган причиняет барону немало хлопот. Он развит не по годам и уже успел влюбиться в маленькую Эльзу. Теперь вы понимаете, почему барон вынужден был удалить ребенка из дому? Любовь между братом и сестрой! И откуда только это взялось у мальчугана? Да, у нашего друга барона забот не занимать!
Не давая мне времени проглотить услышанное, он продолжал:
– А затем эта так называемая ассистентка! Прямо курам на смех! Лаборатория, разумеется, всего лишь предлог. Но особенно пикантно то обстоятельство, что барон поселил ее в пасторском доме. Чрезвычайно хитро, я сказал бы даже, чересчур хитро! Оставляю пока в стороне вопрос о том, для кого он вообще выписал ее из Берлина – для себя лично или для этого своего странного приятеля, русского князя, о котором никто ничего не знает. А может быть, они столковались друг с другом – есть ведь на свете натуры, которым чуждо чувство ревности. Но вот почему господин пастор смотрит сквозь пальцы на то, что происходит в его доме?
Я не могу припомнить, о чем еще говорил школьный учитель. Мои воспоминания неясны и расплывчаты. Думаю только, что я сумел сохранить самообладание и не позволил ему заметить, что творилось у меня внутри.
Мне смутно припоминается, что я перелистывал какую-то толстую тетрадь. Что в ней было, я не знаю – возможно, учитель заставил меня ознакомиться со стихами собственного сочинения. Еще я рассматривал какую-то книгу с изображениями растений и лишаев. Затем учитель, по-видимому, вышел вместе со мною из дому и провожал меня значительную часть пути, потому что я вижу нас с ним на деревенской дороге, вижу, как он приветствует кого-то, размахивая своей зеленой шляпой, а затем поспешно удаляется по направлению к деревне, словно бы вдруг испугавшись меня.
После этого я, должно быть, некоторое время бродил один по округе. Но с какой целью я насовал себе в карманы камни, которые обнаружились там в тот вечер, – не могу сказать. Может быть, я сделал это для того, чтобы отгонять собаку, привязавшуюся ко мне на шоссе. Не помню уж, где я потерял свою шляпу, но насчет пальто абсолютно уверен – я бросил его возле пруда. Там его на следующий день нашла дочь хозяина постоялого двора, когда ехала в своей таратайке на станцию.
Каким образом я в своем легком костюме добрался обратно в деревню – об этом в моей памяти не сохранилось ни малейшего воспоминания. Память моя проясняется лишь с того момента, когда я оказался в лаборатории.
Из соседней комнаты до меня донесся сквозь полуоткрытую дверь голос Бибиш:
– Секундочку, сейчас можно будет войти. Не оборачивайтесь! Который час? Что это все вообще значит? Почему вы не постучались?
The free sample has ended.