Read the book: «Сестрины колокола», page 3
Утлая лодчонка в бурном море
Церковный служка и третьего, и четвертого января силился подготовить могилу для Клары Миттинг, но земля промерзла так глубоко, что не помогли даже костры, горевшие двое суток подряд. На голову и плечи служки, стоявшего в облаке пара над дымившимися головешками и мерно долбившего киркой землю, падал снег. Зрелище было ужасное – казалось, прямо под церковью разверзся ад. Увидев это, Кай Швейгорд отправил служку прочь, дабы не превращать подготовку к похоронам в потеху для народа.
– Придется повременить с ее похоронами до весны, – сказал Швейгорд.
В очередной раз он столкнулся с дилеммой, которую находил самой мучительной для священнослужителя: когда духовное вынуждено было отступить перед материальным, перед действительностью. В своем служении он ежедневно сталкивался и с тем и с другим, и если одно с другим было не совместить, верх неизменно одерживали силы природы: исполняя победную пляску на крышке гроба, они отбрасывали длинные колеблющиеся тени. Ему хотелось, чтобы было иначе, чтобы смерть была более красивой, более смиренной. Чтобы душа сохранялась в чистоте, чтобы мертвая оболочка не марала ее.
– Как пастор пожелают, – кивнул церковный служка, опершись на кирку. – Но как-то сумнительно, что люди будут столько времени ждать, чтобы умереть.
– Над смертью и холодом ни ты, ни я не властны, – сказал Швейгорд. – Нам как служителям Господа придется все похороны отложить до весны.
Подобное решение далось ему тяжело. Это, пожалуй, было его первой крупной неудачей в Бутангене. Но он чурался выражений вроде «тогда поступим как прежде» или «придется, наверное, вернуться к старому обычаю». Кай Швейгорд ни за что не сказал бы такого. Он был посвящен в сан годом раньше, одним из ста сорока восьми молодых людей.
Сами они не могли выбирать место служения, так что нерадивых и отстающих отправляли в убогие захолустные приходы, в которых огонек веры едва теплился: там они либо должны были стать на путь истинный и направить тем же путем прихожан, либо могли пасть жертвой пьянства и одиночества. Умников и романтиков, слишком добрых или слишком неуступчивых, назначали на посты, где они пообтесались бы под непомерным грузом работы. Кое-кому из выпуска – так называемым поэтам, умильным неженкам или обладателям красивого певческого голоса, эдаким светочам благочестия, – выпадало поступить под начало городского пастора. Середнячки становились капелланами, некоторые вырастали до высоких чинов, остальные перебивались как могли, не оставляя по себе памяти.
И были немногие избранные. Заметные, усердные, но непредсказуемые. Такие часто казались зрелыми не по летам, что-то в них постоянно скрыто бурлило, и пусть даже правописание хромало, но такие были рождены каждый со своим особым дарованием, с разнообразными талантами. Эти не оставались незамеченными и непризнанными, и легкий кивок показывал, что они выделены из общей массы. Такие отчеканены из твердейшего вещества, а края у них острые, и если они за что берутся, то всерьез, – это настоящий сгусток силы воли. Если у таких и находился какой-то изъян, то с возрастом он только помогал формированию неповторимой личности. Этих особенных сразу же ставили приходскими священниками в не слишком большие селения, где процветало пьянство и косность, где царила нужда, а часто и суеверие. Именно туда направляли епископы свои самые отточенные и всепроникающие орудия; таким орудием был и Кай Швейгорд.
В Бутанген его послал хамарский епископ Фолкестад, и они оба понимали почему.
Если он справится со своим служением здесь, то его ждет скорое продвижение по службе. Ибо кто-то из подобных молодых людей – хотя сразу по окончании обучения трудно было предсказать, кто именно, – обязательно дослужится до епископа.
При старом пасторе, да, очевидно, и при всех его предшественниках, середь зимы никого в Бутангене не хоронили. Но Швейгорд ошарашил всех в ноябре, в первую же зиму своего служения здесь, требованием использовать церковные запасы просушенного швырка на оттаивание кладбищенской земли. Местные тут же поведали ему, что в незапамятные времена на хуторах всю зиму хранили своих окоченелых покойников дома, в гробах; даже малые дети и мертворожденные младенцы лежали так месяцами, а рядом шла своим чередом жизнь. К тому же старого пастора похороны, похоже, вообще мало интересовали. Как большинство пасторов своего поколения, на ночное бдение он ездил только к зажиточным крестьянам. Поминальную речь произносил исключительно за плату, а заупокойная служба в церкви стоила и того дороже. Люди старались сделать все своими силами. Сами сбивали гроб, сами дома читали ночами молитвы, сами отпевали покойного, сами провожали его в последний путь на кладбище и сами копали могилу – на свободном, надеялись они, месте. Старый пастор только иногда сонно выглядывал из-за занавески и довольствовался тем, что при следующей воскресной службе символически бросал на могилу пригоршню земли. Гроб к тому времени уже покоился глубоко в земле; пастор, бывало, и имена путал, а поправить его то ли не решались, то ли считали, что теперь уж все равно.
Последствия такого отношения Швейгорд ощутил уже в первую неделю своего пасторского служения, когда ему то и дело приходилось срываться с места на похороны, о которых его никто не известил, и люди уже вовсю орудовали лопатой и киркой. Земля на кладбище была неровная и корявая, будто на недавней лесной вырубке, а поскольку мало у кого были средства на памятник солиднее, чем простой крест или деревянная доска, то немногие помнили, кто и где похоронен. Швейгорд тотчас же строго наказал извещать его об умерших и велел церковному служителю позаботиться о том, чтобы могилы рыли заранее. Как только гроб опускали в могилу, Швейгорд являлся на кладбище и сам бросал горсть земли на крышку гроба, пока он еще не был засыпан. Швейгорд почувствовал, что сельчанам изменения в заведенном порядке не по нраву, а еще больше им не нравится появление незваного представителя власти. Но с приближением зимы выразительное молчание и мрачные взгляды стали менее ощутимы. Люди согласно кивали, когда он говорил, и видно было, что родные покойного ценят его слова утешения и рукопожатие.
Но вот выпал снег, и хотя Швейгорд убеждал себя, что следует соблюдать закон, согласно которому умершие должны быть преданы земле не позже девятого дня, расход дров возрос колоссально, а церковному служке приходилось работать гораздо больше обычного. И вот теперь, оказавшись с телом Клары Миттинг на руках, они вынуждены были признать, что святочные морозы одержали верх над благими намерениями.
Служка ногами раскидал дрова по зашипевшему снегу, собрал обугленные поленья в дерюжный мешок и, пробубнив «ну-ну», принялся счищать сажу с лопаты и кирки.
– Копать зимой больше не будем, – сказал Швейгорд, – но нужно бы построить в селе покойницкую. – Уперев руки в боки, он огляделся будто в поисках подходящего участка. – Сколько же можно мучиться.
Церковный служка как-то сник и постарался поскорее распрощаться.
Швейгорд остался в одиночестве перед зияющей раной в снегу, осыпанной пеплом и торфом. Из нее тоненьким ручейком сочилась талая вода и тут же застывала. К счастью, снова посыпал снежок и накрыл изувеченную землю белой пеленой.
Зима, подумал пастор. Лихая зима. И смерть.
Новогоднее богослужение мало того что не удалось во всех отношениях, так еще и завершилось смертью прихожанки прямо в храме. Ближайшие месяцы тоже дадутся людям тяжело. Нескончаемая череда темных дней, когда не случается ничего хорошего и человека, найдя его слабое место, терзает холод. Горечь утраты, голод, лютая стужа.
Дa, сказал себе пастор. Нужна покойницкая. Эту проблему нужно решить, и решается она просто. Покойники не должны оставаться в жилье. Но прежде всего необходимо заняться этой внушающей ужас церковью. Перед вступлением в должность у него был долгий разговор с епископом Фолкестадом, и пастор был готов к тому, что церковь ветхая – это не страшно, но он не ожидал, что она стоит, как стояла во времена Средневековья. В первый же день его ужаснули чудовищные резные украшения, отражавшие дикие религиозные представления древних скандинавов, и фисгармония, мехи которой постоянно рвались, из-за чего хоралы порой замирали на задушенной ноте. Эта церковь ни на что не годилась; осуществлению его планов она не могла поспособствовать. Страну ожидали неспокойные времена и серьезные перемены. Газеты наперебой сообщали о новых изобретениях, о смене политического курса; сам дух времени радикально менялся на глазах. Новые времена требовали четкого руководства, твердости и душевного здоровья. А эта странная церковь походила на утлую лодчонку, которую треплет волнами в бурном море.
Пастор взглянул на церковь и почувствовал, что весь дрожит. Вчера он отпер дверь и зашел в темную мерзлую пустоту, сел на скамью, где умерла Клара Миттинг, и долго молился за приход и за себя самого. Теперь его снова тянуло туда, на ту же скамью, – читать другую молитву, молить, чтобы Господь придал ему сил.
– Нет, Кай Швейгорд, – негромко произнес он и выпрямился. – Разнюнился, как баба, а время идет. Оружие Господне следует оттачивать ежевечерне, надо дело делать. Найти новое задание для служки. Не опускать рук, осуществляя свой план.
План
Пастор чуть не проболтался о нем, когда во время новогодней службы на Библию посыпался иней, но вовремя спохватился. Так вышло потому, что он готовился произнести эти слова в будущем, и ничего странного в этом не было, поскольку он предвкушал, и очень радостно, как оповестит прихожан о том, что их ожидает. Но время для этого еще не настало: недоставало подписи важного лица, оставалась пара спорных моментов, но это мелочи, и он надеялся, что все разрешится в ожидаемом им ответном письме из Дрездена.
К счастью, пастор был не одинок. Он не раз съездил в Волебрюа побеседовать с главой управы, а управляющий торгово-сберегательного товарищества полностью поддерживал его в том, что действовать необходимо. Но денег в приходе не водилось.
Тогда-то у него и созрел этот план.
Швейгорд поежился и двинулся к усадьбе. Он тщательно взвесил, что в ней оставить как было, а что нет. Жилой дом слишком велик, стар, из подпола дует; ему же, собственно говоря, требуется только кабинет, спальня да библиотека. Он уже дал старшей горничной поручение избавиться от части служанок и работников, однако опешил, когда первой отослали домой лучшую и самую толковую – Астрид Хекне.
Арендатору приусадебного хозяйства он предоставил вести дела как раньше. У того в семье было шестеро человек, да еще несколько батраков. Все они ухаживали за посевами и животными, ходили в горы, а иногда промышляли рыбалкой. Им Кай Швейгорд поручил только обеспечивать ему, когда потребуется, лошадей и возницу да поставку продуктов к столу.
Какая бессмыслица, думал он. Двадцать душ, чтобы обеспечивать жизнедеятельность одного пастора! Все пустующие спальни второго этажа служили постоянным напоминанием, что от него ждут: следовало обзавестись супругой и детьми. Но он не имеет возможности заключить брак; нет, не сейчас, не здесь! Конечно, его помолвка с Идой Калмейер сохраняла силу, но ей приехать, оторвавшись от своих вышивок и язвительных приятельниц, сюда, в глушь? Да она здесь истает и погибнет.
Кай Швейгорд продолжал путь, раздраженный тем, что приходится отказаться от другого хорошего плана. Он никому не говорил об этом, но похороны бедной Клары Миттинг явились бы лучшим поводом перейти к отвечающему современным требованиям обряду погребения, перед которым все были бы равны. Хорошо бы Астрид Хекне оказалась рядом, чтобы расспросить ее о том, как люди могут отнестись к этому. С ней единственной он действительно мог разговаривать, она очень помогала ему разобраться в том, как устроена бутангенская жизнь. Другие служанки разлетались легкими перышками, стоило ему войти в комнату. А старшая горничная, сонная и грузная, гоняла их вовсю своим рявканьем, тяжело топая по всему дому.
С Астрид Хекне все иначе.
Она была не из тех, что смотрят в пол, когда сидят, или не поднимают взгляда от земли, когда стоят; нет, от ее взора ничто не скроется. За собой он скоро заметил, что приходит в отличное расположение духа, доставив ей даже малейшую радость. Одолжи ей почитать старую газетенку – она воссияет как солнышко. Сначала он считал, что занимается просвещением девушки из народа, поставляя пищу скудному уму. Но вскоре обнаружил, что этот ум вовсе не скуден. Совсем наоборот. Она была любознательна, схватывала все на лету и бесстрашно стояла за справедливость. Ему все сильнее хотелось продлить их короткие встречи. Ее улыбка никогда не бывала подобострастной, а казалась чуть недоверчивой, и ему подумалось, что, наверное, не только он учит ее любить ближнего; похоже, ему самому было чему поучиться у нее.
Да, теперь он смотрел на нее другими глазами, и не только как пастор.
Поначалу их разговоры касались только обыденных дел, потом, стараясь понять, что движет местными жителями, он начал расспрашивать ее о жителях Бутангена, об их семейных отношениях. Ей, наверное, стало ясно, что пасторское служение в Бутангене едва ли считается завидным постом. Ему особенно запомнился их разговор после проповеди, в которой он резко обличал людей, в воскресенье работающих на земле. Она без обиняков возразила, что так бывает только в разгар страды или если речь идет о сохранении урожая, чтобы не голодать зимой.
– Чаще всего работать приходится бедным арендаторам, – сказала она. – Особенно если у них нет собственной лошади. Всю неделю они работают на хозяйских землях, а может, только в воскресенье будет вёдро, чтобы можно было поработать на своем участке.
– Что за вёдро? – спросил он.
– Ну, такая погода, когда можно трудиться на воздухе.
Кай Швейгорд возразил, что работа в воскресенье предосудительна и возмутительна, и тогда она заявила:
– Да ну, надо просто перестать возмущаться, и у господина пастора будет одной заботой меньше!
Он опешил. Почесал в затылке. Она так это произнесла, что было вовсе не обидно. Показала, что власть в его руках и он единственный, кто может этой властью распорядиться. Но дала понять, что и она тоже личность и имеет право высказать свое мнение.
– Вообще-то теперь, когда мы исповедуем протестантизм, – ответил он, – церковных праздников не так уж и много. А знаешь ли ты, почему норвежцы когда-то противились христианству?
– Так, наверное, было до того, как приехали вы, – сказала она.
Он не понял, что она имела в виду.
– Я говорю о времени Олафа Святого. Когда вводили христианство. Ведь крестьяне сопротивлялись не только потому, что не хотели отказаться от Одина. Видишь ли, в то время христианская вера была католической. Духовенство намеревалось ввести тридцать семь обязательных церковных праздников.
– Окромя воскресеньев? – спросила Астрид.
– Ну конечно. Тридцать семь в дополнение к ним!
– Так много? Это ж чуть не девяносто дней выходит.
– Вот именно! Четвертую часть года люди не имели права работать! Возможно, в теплых странах, где вести хозяйство не так тяжело, этот запрет приняли как должное. Но у нас на севере такое не годилось.
Она кивнула, со звяканьем убирая на серебряный поднос обеденную тарелку и приборы пастора.
Ох уж это звяканье.
У него возникла мысль, что Астрид собирала бы приборы так же, сиди он у нее за столом. Она вроде бы выросла на довольно известном хуторе, где издавна поддерживали тесные отношения с церковью, дарили колокола и другие ценные вещи, но теперь – по словам старшей горничной Брессум – «дела там идут неважнецки».
– Вера верой, – сказала Астрид, выходя из комнаты. – Но голод и смекалка все одно сильнее.
Видно было, что она считает это само собой разумеющимся; он же крепко задумался.
С тех пор он сквозь пальцы смотрел на воскресные работы во время страды; да и само это слово он узнал от нее. Может, тому способствовало одиночество пастора, но благодаря Астрид он заглянул внутрь себя и за серой краской, в которую для него было окрашено лютеранское мировоззрение, нашел уголок, где билось сердце, уголок, который ему хотелось бы заполнить любовью к живой женщине из плоти и крови.
Уголок, который Ида Калмейер согреть не умела.
Уголок, который он покинул, шатаясь, когда ему однажды довелось побывать там. У портовой девки в Кристиании, старше его лет на десять, шепнувшей ему: «Ты ж еще не настоящий пастор». Он долго пытался вычеркнуть случившееся из памяти. Забыть, как единожды он и его соученики, раздухарившись и глупо кривляясь, вывалились со съемной квартирки одного из них, обкуренные опиумом, и кто-то потехи ради предложил заглянуть в бордель на улице Фьердингсгате. Как он на нетвердых ногах, с кружащейся головой и дурацкой ухмылкой на лице, брел по улице. Забыть ту улыбку в подворотне. Надо же, кому-то и он интересен? Пустую болтовню, с которой все началось: она спросила, где он учится. Свою беззащитность, когда она взяла его руку в свою, а другой погладила по щеке, ее нездоровые эротические намеки; потрясение, когда он осознал, что желание перебороло волю и он последовал за ней в убогую каморку в мансарде, где она принялась целовать его, грубо ласкать пальцами спину, а потом разделась сама и раздела его, оседлала его, обхватив ляжками, и так плотно сжала, что ему казалось, будто он вновь рождается. Забыть секунды экстаза, когда, казалось, мозг полностью отключился, забыть влажные пятна на пожелтевшем постельном белье. Забыть монеты (одна сверх оговоренной суммы, да, та крупная); забыть стыд и бесцельное блуждание по улицам, пока не развеялся опиумный дурман, а после этого – все коленопреклоненные моления о прощении и страхи, что в паху у него вырастут огромные бородавки.
Года два после этого он на пушечный выстрел обходил портовый квартал, если ему нужно было куда-то поблизости. Потом он попытался разобраться в своих впечатлениях, думать о той женщине не как о портовой девке, а как о ночной подруге, но когда его вовсе одолело аскетическое раскаяние, последовал материнскому совету. Или скорее наказу, а не совету: огласить помолвку с молочно-белой Идой Калмейер. На минуту отвлекшись от вышивания, та благосклонно согласилась.
Ида. Часть далеко идущего плана: поскорее стать пастором в городе, потом старшим пастором епархии. С годами его голос будет звучать и на епископских соборах. С ним рядом фру Швейгорд, урожденная Калмейер. Может, бледноватая, зато целомудренная, верная, на нее можно опереться, двигаясь к конечной цели – осуществлению своего призвания. Это важнейшее слово в семье Швейгорд. Слово, затмевающее все другие, оно куда важнее слова «счастье». С самого раннего детства мать Кая, в любой рождественской гостиной самая категоричная, облаченная в самый черный траур вдова, внушала ему, что самое важное в жизни – это призвание.
Фрёкен Калмейер она присмотрела на каком-то светском празднике. Кай видел, как все происходило. Прищуренный взгляд матери, задержавшийся на юной девушке за фортепьяно; быстрые подсчеты в уме, пока мать подносила к губам и опускала на блюдце чашку тонкого фарфора, выдали ее мысли: Кай и фрёкен Калмейер – сочетание выигрышное.
Это был бы брак по расчету, династический союз, латка на прорехе. Прореху являл собой младший сын Кай, несколько несобранный, временами вспыльчивый, неровно успевавший в школе, не дотянувший масштабом до дяди, государственного мужа. Кай не годился в дипломаты, поскольку его самым большим недостатком было то, что он долго копил в себе раздражение, а потом вдруг без видимой причины взрывался. К истории и корням интереса он не проявлял. Сколько можно рассуждать! Действовать надо, по собственному разумению убеждать, не тянуть кота за хвост! Главным лицом норвежской деревни по-прежнему был пастор, и Кай решил, что правильно будет пойти по церковной стезе. Если дядя Кая реформировал Норвегию, строя железные дороги, развивая школьное образование и телеграф, то Кай Швейгорд ставил перед собой схожие цели, но действовать хотел изнутри, облагораживая душу народа и готовя людей к новым временам.
Мать пришла в ярость, узнав, что его отправляют в глухомань, в Гудбрандсдал, но он успокоил ее, объяснив, что Бутанген-то как раз и представляет собой первую ступеньку той карьерной лестницы, которая максимально быстро приведет его наверх, прямо в окошко кабинета престарелого старшего пастора в Лиллехаммере.
Лучше быть королем в крохотном королевстве, чем принцем в обширном! Бутанген – его крещение огнем.
А там он благодаря Астрид Хекне осознал, что от женщины больше пользы не тогда, когда она согласно кивает. Никогда раньше он не чувствовал себя таким одиноким, хотя деревенские не были какими-нибудь бирюками. В селе не обижали своих чудаков и музыкантов, все рады были пуститься в пляс, пусть даже лил дождь или битюг хромал. Но в местных порядках и диалекте разобраться было сложно. Людей, которые здешним обитателям были не по нраву, они называли поперечными; почти обо всем можно было сказать, с руки это или не с руки, а лепый явно не означало нечто противоположное слову нелепый. Только разберешься в одном непонятном обычае, как сталкиваешься с другим. Никогда местные не ответят четко, да или нет. Если не согласны с чем-то, прикидываются тугодумами. Зато если решатся на что-то, работают быстро и умело.
Однажды Кай спросил у Астрид, почему в дождь в церковь приходит меньше народу. Она объяснила, что многие бедняки носят обувь по очереди. Его удивляло, что некоторые семьи никогда не появляются в церкви на праздники. Одежи своей стесняются, сказала Астрид, ведь как раз в праздники это особенно бросается в глаза. Позже он заметил, что в церкви никто не садится на самую дальнюю скамью, и не мог понять почему.
На этот раз она замешкалась с ответом.
– Так ведь потому, что никто не хочет, – наконец сказала Астрид.
– Из-за сквозняка?
– Да нет, потому что… ну, вы уж, пастор, извините меня.
– Да говори же!
– Это скамья для гулящих.
– Что? Для потаскух… нет, для блудниц?
– Да ничё, старый пастор куда хуже говорил.
– Это как же?
– «Скамья для шлюх». Еще и пальцем на девушку покажет, расскажет, что она натворила. «В устрашение и назидание сельским распутницам», – говорил он.
– Да что ты? Я и не знал.
– Он тем ребятам, которые ему не нравились, специально задавал вредные вопросы на экзаменовке перед конфирмацией, чтобы их завалить. А девушек, которые нагуляли детей, заставлял садиться позади. Поначалу, может, для того чтобы они могли выйти покормить дитятко. Они ж в одиночку ребенка ро́стили, помочь было некому. Но когда он на них показывать начал, они просто перестали ходить в церковь.
– Отдельная скамья? Всем на посмешище? Я понимаю миссию церкви ровно наоборот. Конечно, блуд и безотцовщина – это безобразие, но ведь церковь обетует прощение грехов и спасение! В храме должно быть чисто и светло; и там должно найтись место для каждого.
* * *
Мало-помалу новый пастор научился исправнее справляться со своими обязанностями: молебны, крестины и свадьбы проводил без сучка без задоринки. Занимаясь помощью неимущим и прочими благотворительными деяниями, он нередко приходил в отчаяние, но не складывал рук и брался за все новые дела. Когда он последний раз ездил в Волебрюа обсудить церковные вопросы с главой местной управы, к ним заглянул ленсман и спросил, не возьмет ли Швейгорд на себя выплату вознаграждения за отстрел хищников. Собственно говоря, это входило в обязанности судебного пристава или самого ленсмана, но, поскольку участок располагался далеко от Бутангена, куда удобнее было бы всем, если бы Швейгорд взял это на себя. Говорят, теперь так заведено во многих удаленных приходах Норвегии, сказал ленсман. Это избавляет уставших охотников от долгой поездки, позволяя им отдавать силы на противостояние ненасытным зверям, которые режут скотину у бедных людей, лишая тех пропитания. Но Швейгорд совсем не разбирался в том, шкуры и когти каких животных ему показывали. Однако даже он видел, что охотники, принося ему когти самых разных птиц, дружно утверждали, что это когти беркута: за хищника вознаграждение было высоким и равнялось заработку батрака за несколько дней. Однажды охотник принес волчью шкуру, и Швейгорд заплатил, хотя шкура эта была подозрительно маленькой. Швейгорд стал опасаться, что охотники потешаются над ним, а то и хуже – над духовенством вообще. На следующей неделе мужик протянул ему темно-коричневую шкуру росомахи. Пастор попросил его подождать, сказав, что сходит «в комнату, где света больше».
Быстро пройдя по коридору, он заглянул в светелку, где работала Астрид.
– А скажи-ка, – шепнул он, прикрыв за собой дверь, – это шкура росомахи?
Запустив пальцы в мех, она потерла ими волоски на шкуре.
– Это? Да это же овчина. Шерсть-то вона какая мягкая. Надо вот так пальцами против ворса провести, тогда почувствуешь. Вот так. Да не так, а так!
Вернувшись к охотнику-прохвосту, Швейгорд задал ему головомойку и отправил восвояси, не заплатив. Позже один мужик принес ему две шкурки рысят. Их Швейгорд тоже понес смотреть в комнату, где света больше.
– Рысь? – сказала Астрид. – Не-е. Лисята, должно быть. Просто труба отрезана.
– Какая труба?
– Правило. Ну, хвост. Шкуру снимали против шерсти, должно быть, и хвост отрезали, а мех зачесали назад, и получился такой вот клочочек, будто маленький хвостик. Но это лисица.
Пастор попробовал запустить пальцы в мех, как делала она.
– Откуда ты все это знаешь? – спросил он.
– Как-нибудь потом расскажу. А кто за деньгами пришел?
– Мужчина с хутора, который называется Гардбоген.
– Гм… – сказала она.
Швейгорд вернулся к мужику и внимательно оглядел его. Сермяжные штаны истерты до блеска, обмороженное лицо. Швейгорд охотно заплатил бы за рысь, хотя за нее полагалось гораздо большее вознаграждение, чем за лису. Охотнику он мягко сказал, что тот ошибся, но вот ему деньги за две лисы и пусть приходит опять с очередной добычей.
Постепенно о новом пасторе пошла молва, что он умеет отличить когти петуха от когтей ястреба. Но главное, Астрид объяснила ему, что жульничать с вознаграждением людей подталкивает нищета. Астрид стала для пастора настоящей путеводной звездой в хитросплетениях гудбрандсдалской жизни, и свет этой звезды сиял все ярче.
Пока она не постелила не ту скатерть.
Случилось это глубокой осенью, Швейгорд ожидал к себе для беседы о церковных делах главу управы и директора банка. Согласно традиции, стол для трапезы следовало застелить скатертью в цветах, символизирующих церковный год: фиолетовый, белый, красный и зеленый. Но когда он спустился в столовую, то увидел, что стол накрыт лиловой скатертью для адвента, так что пришлось указать Астрид на это и напомнить, что гости вот-вот пожалуют.
– Помогите мне тогда, чтобы не припоздниться! – сказала она.
Он так и сделал, не задумываясь о том, что выполняет женскую работу. Отошел к торцу стола и приподнял скатерть со своей стороны. Они начали складывать ее; он пытался смотреть, как делает Астрид, ловко управляясь с работой, и повторять за ней: поочередно то захватывая ткань большими пальцами обеих рук, то отпуская ее, она продвигалась вдоль стола, так что складки ложились навстречу одна другой. У него получилось, но им приходилось контролировать свои действия, чтобы работать синхронно, иначе лиловая скатерть съехала бы на пол.
Работая, они двигались навстречу друг другу.
Но тут он неудачно сменил руку, Астрид сбилась с ритма, скатерть натянулась и заколыхалась. Дрожь его рук отдалась в полотне волнами, которые словно от ветра докатились до Астрид, а потом покатили от нее назад, такие же сильные, но уже более частые. Он тяжело сглотнул, не сумев унять дрожь, и они вдруг оказались совсем близко, и чем короче становилась скатерть, тем туже она натягивалась и тем сильнее колыхалась, и Кай, ощущая бессилие, осознал, что ткань своей формой отражает его желание. Так они и двигались вдоль стола, пока не подошли вплотную друг к другу и он не ощутил исходивший от нее аромат. Должно быть, она воспользовалась новым мылом. Так они и застыли, не смея отвести глаза друг от друга, но мгновение промелькнуло, и Астрид выхватила из рук Кая его половину скатерти и исчезла, и только тогда он заметил, что в дверях стоит старшая горничная Брессум.
На следующий день Астрид не появлялась. Нанимать и увольнять слуг было прерогативой фру Брессум. Швейгорду пришлось бы обратиться к ней, чтобы вернуть Астрид. А тогда следовало бы назвать причину, а причину эту вслух назвать было невозможно, а если бы он промямлил что-то другое, защитные покровы спали бы с его плеч и все слуги увидели бы, что под пасторским облачением скрывается пастор в мирской одежонке и что под ней пастор наг.
* * *
Поплотнее запахнув пальто, он двинулся к усадьбе. По пути он обдумывал свой план, в надежде, что на этой неделе доставят наконец письмо из Дрездена. Он торопился и решил брести напрямую, протаптывая дорожку в глубоком снегу, который так и взвихрялся из-под его кожаных сапог с высокими голенищами. На дворе усадьбы он увидел запряженную в бричку лошадь; арендатор беседовал с каким-то чужим мужиком. Зайдя в дом, Швейгорд едва успел притворить за собой дверь, как старшая горничная Брессум известила, что его ждет «кто-то там из Хекне». Он снял шляпу, зажал пальто под мышкой и одолел лестницу в несколько скачков. На табурете возле его кабинета сидела не кто иная, как Астрид Хекне.