Read the book: «Женские страшилки и заморочки»
Так погиб Дон-Жуан
Ясное солнечное утро было прозрачно, как до блеска промытое стекло. Погода отвечала настроению Дон‑Жуана, который спустился по трапу маленького стремительного самолета, подрулившего к одноэтажному зданию аэровокзала – весьма далекого видом от зданий того же назначения, сооруженным из бетона и стекла, какие возвышаются в более значительных городах…
Дон‑Жуан двигался легко – почти скользил, переступая на носках. Был он молод, смазлив, нахален, к тому же красноречив – а в сплаве это создает ту напористую неотразимость, которая покоряет даже самых строптивых красавиц: ведь каждая из них постоянно ждет, что ее собираются завоевать, и потому готова к сопротивлению. Но увы! Почти никто из таковых не смог противостоять стремительному натиску Дон‑Жуана.
Дон‑Жуан сверкал. На нем был подчеркивающий фигуру синий парчовый камзол, по рукавам отороченный брюссельскими кружевами, высокое белое жабо из тех же кружев, на рукояти длинной шпаги алел шелковый бант. Через левое его плечо был перекинут черный плащ, подбитый красным атласом. Пышное павлинье перо, серебряной пряжкой прикрепленное к тулье широкополой шляпы, переливалось цветами радуги. Массивные золоченые бляхи новеньких башмаков разбрызгивали солнечные зайчики. В правой руке Дон‑Жуан нес прямоугольный чемоданчик, именуемый «дипломат».
…Возле стоянки такси толпилась небольшая очередь. Дон‑Жуан окинул ее беглым, но внимательным взглядом и, не обнаружив никого, заслуживающего внимания, надменно отвернулся: во всем мире его интересовали только двое – Он и Она. Он – это сам Дон‑Жуан, Она – Женщина. Временами, причем, к сожалению, довольно часто, появлялся третий – Супруг…
Женщина Дон‑Жуану нравилась. В исключительных случаях он любил ее. Но желал всегда! Поэтому считал самым привлекательным из всего, что существует на свете.
Нежелательный, но реально возникавший Супруг стоял на пути к достижению цели. Естественно, что его интересы были диаметрально противоположны интересам Дон‑Жуана, а потому он боролся с последним всеми доступными средствами – применяя оружие, апеллируя к общественному мнению, подсылая наемных убийц из кровавой секты «блаженных» францисканцев, используя для его обуздания служебные связи. Дон‑Жуан не оставался в долгу, сражаясь с Супругом на высоконравственной дуэли и в безнравственной уличной драке, опровергая в юридическом порядке предъявленные обвинения. Бывало, что в случае необходимости, торжествуя в душе, скрывался от него, используя веревочную лестницу или балкон соседней квартиры…
Он воспринимал Супруга как врага – причем, врага более слабого. В зависимости от степени слабости менялась доля презрения к нему, каковое проявлялось либо в чистом виде или смешанное с раздражением, реже – определенной жалостью. А если Супруг оказывался сверх ожидания проницательным и активным, что затягивало осуществление планов Дон‑Жуана, то в сочетании со злобой. Но презирал Супруга он всегда. Потому что в единоборстве с ним не знал поражений.
Столетия струились мимо него… то ли он проходил сквозь века – блистательный, несравненный и непобедимый, воспетый в легендах. Дон‑Жуан!
В этот городок его привел мимолетный случай. Ранняя осень, будто юная вдовушка в накрахмаленном кринолине, пугливо шелестела опавшими листьями, пахнущими нежной пылью. Дон‑Жуан поднял один из них – большой хрупкий лист был похож на усохшую морскую звезду… Задумчиво подержав в пальцах, Дон‑Жуан отбросил в сторону багряный лоскуток осени, который тихо лег на землю…
…К вечеру того же дня он вылез из белого «Москвича» в районе речного порта на Амударье. Река влекла тяжелую глинистую воду, покачивающую несколько буксиров, ошвартованных у причалов. Неподалеку от них, под обширным навесом, состоящим из ромбов цветного пластика, за столиками сидели люди.
Дон‑Жуан с удовлетворением отнесся к приглашению быть гостем на свадьбе в дружном коллективе портовиков: подобные праздники всегда находили живейший отклик в его душе. Тем более, что за прошедший день он изрядно проголодался…
За столиком, куда подвели Дон‑Жуана, уже сидели три человека. Двое ничем не сохранились в его памяти. Третий был рыжим зеленоглазым парнем в клетчатой ковбойке, чуть не до середины расстегнутой, благодаря чему перед глазами Дон‑Жуана синел якорь, выколотый на мощной груди речного моряка.
Небрежно бросив шляпу на стоявший неподалеку свободный стул, Дон‑Жуан сел. Рюмок на столике не наблюдалось – водку пили из до половины наполняемых стаканов. После второго Дон‑Жуан снисходительно осведомился у зеленоглазого, которого посчитал единственным, достойным какого‑то внимания:
– Прошу прощения, сеньор… ваше имя?
– Кузя… Полностью Кузьма, – с готовностью сообщил тот. – А ты?
– Дон‑Жуан.
– Во дает! – удивился Кузя.
Он хотел что‑то уточнить, но промолчал. Кузя был мотористом одного из буксиров, которые сейчас стояли у причала. В дальнейшем разговоре Дон‑Жуан упомянул, что сезон отработал у побережья Камчатки мотористом сейнера, на котором он оказался, преследуя краснощекую разбитную бабенку, распоряжавшуюся камбузом – бог мой, в каких только местах и сколько профессий не переменил он за сотни лет! Это внушило Кузе нечто вроде преклонения перед новым знакомцем: вероятно, не существует речника, который явно или тайно не мучился бы белой завистью к морским волкам…
Поддерживая тосты, Дон‑Жуан почти забыл о нехитрой снеди, каковой следовало закусывать. А потому начал пьянеть.
Тем временем свадьба шла освященным традициями чередом. Периодически звучали тосты, раскрасневшиеся гости вразнобой провозглашали «горько!». Приземистая скуластая невеста Дон‑Жуану не приглянулась. До жениха ему вообще дела не было: при всех условиях тот являлся эфемерностью…
А когда заиграла музыка и на площадке перед столиками запрыгали танцующие, вдруг появилась Женщина! Красное платье с приколотой на высокой груди желтой розой облегало статное тело, черные волны волос плескались по гибкой спине…
– Откуда она здесь? Прекрасная Кармен?! – впившись в нее расширившимися глазами, вскричал Дон‑Жуан.
– То жена. Начальника порта, – флегматично разъяснил изрядно осоловевший моторист Кузя.
И сообщил информацию, которую собеседнику следовало принять к сведению:
– А вон ее муж.
Большой палец правой Кузиной руки указывал в угол площадки, где за столом, несколько особняком, сидели несколько серьезных мужчин. Крайний из них, прямой и строгий, возвышался над остальными.
– Фортуна, ты всемогуща! – сквозь зубы пробормотал изумленный Дон‑Жуан. – Опять Командор… Но если он – супруг Кармен, то где Донна Анна? Странно… Впрочем, Командора можно понять: в каждой из них своя прелесть!
– Чего? – неверной рукой нанизывая кружок соленого огурца, переспросил Кузя, не расслышавший сентенции Дон‑Жуана.
Тот, не собираясь ничего разъяснять, высокомерно глянул на моториста. Опять загудела музыка. Легко, несмотря на опьянение, поднявшись со стула, Дон‑Жуан столь поспешно устремился туда, где горел маяк красного платья, что шпага, ударяясь о его бедро, описывала в воздухе беспорядочные зигзаги…
Кармен оживленно беседовала с мужчиной, который выделялся среди остальных черным галстуком‑бабочкой. Остановившись подле, неуловимо легким и нежным движением Дон‑Жуан коснулся ее руки. Кармен обернулась – и ее лицо немедля приняло неприступное выражение. Дон‑Жуан склонился в галантном поклоне:
– Сеньора, разрешите вас пригласить…
– Простите, но неужели вы не видите, что я занята? – холодно произнесла Кармен. – Ваша самоуверенность меня удивляет… Или вы впрямь считаете, что столь же неотразимы, как об этом гласит легенда?
– О, нет, изумительная Кармен! – с тонкой улыбкой возразил Дон‑Жуан. – В легенде сообщается далеко не все, на что я способен… Поэтому уверен – ты найдешь для меня время! Если не сию минуту, то чуть позже…
– Никогда! – сверкнула очами Кармен, резко отворачиваясь от него.
И сразу же звонко захохотала, продолжая разговор с обладателем галстука‑бабочки.
– Посмотрим, – процедил Дон‑Жуан, летящей походкой направляясь к своему столу.
…Не обращая внимания на Кузю, который, вернувшись откуда‑то, плюхнулся рядом, он ждал, когда завершится танец. Кармен танцевала с тем же мужчиной в пиджаке до колен и «бабочкой». Дон‑Жуан, скривив губы, смерил его пренебрежительным взглядом.
Он мысленно прикидывал – когда снова пригласить Кармен. Но чей‑то бодрый голос внезапно воззвал:
– Внимание! Дамский вальс… Товарищи женщины! Приглашайте мужчин! А мужики не вылезайте, покуда не позовут… Пра‑а‑ашу!
Подобный вариант никак не устраивал Дон‑Жуана: не сомневаясь в победе, он после резкого отпора Кармен все же считал, что она еще не созрела для того, чтобы самой сделать следующий шаг. Полуобернувшись к мотористу, который, кажется, дремал с открытыми, бессмысленно остекленевшими глазами, Дон‑Жуан задумался. В этот миг голос Кармен произнес:
– Я к вашим услугам, Дон‑Жуан! Кажется, вы хотели мне что‑то сказать?
О, эта пленительная смена настроений и непредсказуемость поступков! Она стояла рядом и улыбалась ему, и в ее сияющих глазах светилось обещание, которое при благоприятных стечениях обстоятельств не нарушается никогда…
Изящным движением поправив сбившееся жабо, Дон‑Жуан встал, склонив в поклоне напомаженный пробор.
Кармен на полголовы была выше его – Дон‑Жуан видел над собой маленькие ноздри ее чуть вздернутого очаровательного носика, отягощенные краской длинные изогнутые ресницы, которые смыкались, словно крошечные опахала, пряча черные страстные глаза… Старый вальс кружил их по площадке, в карусельном калейдоскопе мимо неслись сидящие люди, а за ними – покачивался густеющий вечер…
– Я искал тебя тысячу лет! – шептал ликующий Дон‑Жуан. – Миллион лет… Может быть, даже больше!
– Удивительное постоянство! – улыбаясь, ласково отвечала она. – Однако вы неплохо выглядите для такого возраста, древний старичок…
Дон‑Жуан повел ее медленным плавным шагом.
– Кармен, не смейся надо мной! – умоляюще выдохнул он. – Я понимаю, что признание в любви вот так, сразу, кажется неправдоподобным…. Но поверь – такие, как ты, поражают сердце мгновенно!
Кармен вскинула черные серпики ресниц – ее жгучие глаза вспыхнули и повлажнели.
– Хотелось бы верить. Но… Обратите внимание на того человека. Видите? Это – мой супруг.
– Ну и что? – с уничтожающей иронией осведомился Дон‑Жуан.
– Он видит все, – предупредила Женщина.
– Кармен, я обожаю тебя!
– Отодвиньтесь, прошу вас! На нас смотрят…
Безошибочное чутье подсказывало Дон‑Жуану: его вечный дуэт с Женщиной близок к желаемому финалу. Чуть пошатываясь, но упругим шагом возвращался он к своему месту. И тут заметил, что из холодной розовости заката огромное солнце зловеще‑багряным зраком следит за ним. Однако и предостережение неба не вразумило его…
Кузя сидел в одиночестве, бессмысленно промокая окурком сигареты лужицу разлитого томатного сока.
– Супруга надо споить! – приказал ему Дон‑Жуан.
– Надо, – с пьяной беспрекословностью согласился моторист.
Дон‑Жуан наполнил водкой два стакана, вручил их Кузе и нетерпеливо подбодрил:
– Иди!
Неуверенно переставляя подгибающиеся ноги, Кузя направился к Командору. Подобно охотнику, который, затаившись в кустах, наблюдает за тем, как подманивается дичь, Дон‑Жуан фиксировал действия моториста, осторожно передававшего Командору стакан.
Тот одним движением выпил водку, а пустой стакан вернул Кузе. После чего, повернувшись к соседу, тяжелой рукой сделал пьяному мотористу жест – уходи!
«Каков монстр! – с ненавистью подумал Дон‑Жуан. – Льет в себя, будто воду… Но ничего! Хотя ты и Командор, однако все‑таки Супруг. Женщина будет моей!»
И когда зазвучала мелодия очередного танца, бесцеремонно расталкивая всех, кто оказывался на пути, он летел к ней…
Они двигались в танце, прижатые друг к другу его ритмичным полетом. Покорное тело Кармен совсем опьянило Дон‑Жуана.
– Ты изумительна, волшебна и сладостна, как родниковая вода для путника, изнемогающего в пустыне от жажды! – говорил Дон‑Жуан. – Что за счастливец твой Супруг!.. Но он сам понимает ли это?!
– Да. Командор любит меня…
– А ты?
– И я отвечаю ему взаимностью, – сказала Кармен. – Но его любовь надежна и постоянна. А это… это…
– Что – «это»?
– Скучно, – прерывисто вздохнула она.
– Богиня! – вполголоса пылко вскричал Дон‑Жуан, еще крепче прижав ее к себе. – Будь моей! Клянусь – поцелуи, которыми я буду тебя покрывать хоть триллион раз, не наскучат тебе!
Дыхание Кармен участилось.
– Его поцелуи не надоедают мне, – потупившись, призналась она. – Дело в другом… Ах, если бы суровую сдержанность Командора соединить с порывистостью и пылкостью Дон‑Жуана!
«Желать того, что невозможно… Однако не в этом ли сама суть Женщины?» – мысленно посетовал Дон‑Жуан. В это мгновение огненные губы Кармен обожгли его щеку. Поцелуй при всех – танцующих и глазеющих на танцы! «Финита ля комедия!» – сам себе воскликнул восхищенный Дон‑Жуан.
Ноги счастливца, возвращавшегося к столику с дремлющим Кузей, двигались весьма нетвердо, но ему чудилось, что легкие крылья несут его через площадку…
Снова налив два стакана водки, Дон‑Жуан нетерпеливо подергал моториста за плечо.
– Ч‑го надо? – не открывая глаз, огрызнулся тот.
– Кузя, действуй! – тряхнув сильней, потребовал Дон‑Жуан.
– З‑чем? – уточнил полуочнувшийся моторист и, как собака, вылезшая из воды, содрогнулся всем телом.
– Командор и не собирается пьянеть!
– Н‑не м‑гу, – хотя и непослушным языком, но категорически отказался Кузя. – Иди с‑сам…
Он тоскливо икнул. Дон‑Жуану стало совершенно очевидно: придется идти. Иного выхода нет…
Увидев остановившегося перед ними Дон‑Жуана, в каждой руке которого было по наполненному стакану, Командор прервал застольный разговор. Он молча смотрел не пришельца немигающим трезвым взглядом. И, чего никогда не бывало прежде, Дон‑Жуан начал теряться – громадный человек в глухом черном костюме вдруг представился статуей, воплотившей непоколебимую уверенность в собственной силе.
– Что скажешь, Дон‑Жуан? – после паузы осведомился он.
– Вы вспомнили меня, Командор? – криво усмехнулся тот.
– Вспоминать тебя нет нужды, – равнодушно возразил Командор. – Ты постоянно раздражаешь мое зрение, не позволяя забыть о себе… К сожалению, Кармен слишком красива.
Непонятное смущение Дон‑Жуана усиливалось, ибо во взгляде Командора не было ничего, что следовало ожидать – ни неприязни, ни тревоги, ни ненависти… Было безразличие. И еще что‑то. Но что – Дон‑Жуан не мог понять.
– Ну? Слушаю тебя, – выговорил Командор.
– Давайте выпьем! – вызывающе предложил Дон‑Жуан.
Он знал, что эта порция может оказаться для него роковой. Но отступать было поздно. Командор коротко кивнул и принял от него стакан.
– Тебе изменяет аккуратность, – бестактно заметил он. – Башмаки в пыли, на манжетах – следы рыбных консервов, шпага не на месте… Пей.
Оскорбленному Дон‑Жуану оставалось только схитрить. И он сделал это.
– Первым – вы…
– Я‑то выпью, – спокойно заверил Командор. – Но что будет с тобой?
Запрокинув голову, Дон‑Жуан с трудом проглотил жидкость. Сразу стало нехорошо… Длинным глотком осушив стакан, Командор выдохнул воздух и сказал:
– Не считай других слабее или глупей себя. Сотри со щеки губную помаду. Можешь передать Кармен – пусть ведет себя приличнее… Все?
И тут Дон‑Жуану стало совершенно ясно, что было в глазах Командора кроме безразличия – презрение! Этот Супруг презирал его – Дон‑Жуана!
Тошнотворный теплый туман лишал окружающее четкости очертаний, заполнял горло. Дон‑Жуана качало…
Командор пренебрежительно отвернулся.
С трудом опустившись на стул, Дон‑Жуан неловким движением смахнул лежащую рядом шляпу, которая упала смятым павлиньим пером на пыльный асфальт. Он уронил голову на руки…
Мир завертелся перед закрытыми глазами быстрей и быстрей – он сделал неимоверное усилие, чтобы остановить мучительное кружение, но оно лишь ускорилось… и оторвало Дон‑Жуана от столика, шумной суеты свадьбы, от всего этого городка…
…Впившись ладонями в острые края камня, он свешивается над пропастью, пытаясь дотянуться до нежно‑белого стебелька эдельвейса, который покачивается на едва заметном уступе, залитом светом утреннего солнца. Неподалеку, верхом на кауром иноходце, в неслышном танце перебирающем тонкими пружинистыми ногами, за Дон‑Жуаном с обожанием и страхом следит стройная амазонка. Он напрягается до предела, едва не срываясь в пропасть – и, коснувшись зубами, перекусывает нежный стебель. Выпрямляется… несколько легких шагов… он губами протягивает ей небесно‑голубой цветок! И амазонка аплодирует холеными ладошками, восхищенная возлюбленным, который ради ее прихоти рисковал жизнью…
…Могучий бык неестественно раскинул подломившиеся косматые ноги по золотистому песку арены, быстро намокающему густой кровью. Хриплое дыхание выталкивает из судорожно дрожащих ноздрей алую пену… Животное пытается встать – словно перья на дамской шляпе, колышутся красные стержни бандерилий, торчащие в его мощной, но уже изнемогающей холке. Бесполезна попытка! Стальной клинок шпаги, вонзенной зверю под левую лопатку, пригвоздил его… Беснуется публика, восторженным ревом прославляя бесстрашие и ловкость матадора! Среди цветов, платочков, шарфов и табакерок, со всех сторон летящих на арену, к его ногам падает яркая гвоздика – преклонив колено, Дон‑Жуан посвящает победу молоденькой цыганке, которая выдернула цветок из‑за маленького ушка и метнула ему…
…При свете медных бра, потому что высокие узкие окна комнаты наглухо задернуты бархатными портьерами, блондинка в строгом брючном костюме поправляет пепельные волосы перед венецианским трюмо…
Женщина, Женщина… Женщина! Даже в пьяном дурмане, во сне, он видел только ее. Супруг в сновидениях отсутствовал.
Но в действительности он существовал. И с этим приходилось считаться…
Проснувшись столь же внезапно, как уснул, Дон‑Жуан вперился в угол, где недавно сидели Кармен и Командор. Там никого не было. Народа заметно поубавилось: лишь кое‑где за столиками полуобнявшись, а то раскидываясь врозь от смеха, оживленно беседовали люди. Да посреди площадки несколько пар выплясывали твист. Лихорадочно ищущий взгляд Дон‑Жуана не обнаружил Кармен ни там, ни здесь…
– Где она?! – почти в панике обратился он к заметно протрезвевшему Кузе, который молча глядел на него, стряхивая сигаретный пепел в блюдечко с колбасой.
– Уволок ее Командор, – ответил моторист, мало сочувствуя волнению собеседника. – Пора, Дон, сваливать и нам. У меня завтра вахта…
– Почему не разбудил?! – простонал Дон‑Жуан.
Моторист, лично равнодушный к исчезновению Кармен, сплюнул и отвел от Дон‑Жуана глаза: кажется, в нем возникло осознание определенной вины. Искушенный разум Дон‑Жуана, почти прояснившийся в результате короткого отдыха, бурно отыскивал выход из создавшегося положения. Упустить почти завоеванную Женщину было не в его правилах!.. Но ничего путного на ум не приходило.
– Черт побери! Кто знает – где ее искать?!
– Я! – неожиданно признался Кузя.
– И молчишь? – воспрянул Дон‑Жуан. – О, Санта Мария! Кузя, веди! Времени терять нельзя…
Простецкий лик моториста отобразил явную борьбу между опасением перед начальством и уважением к бывшему коллеге, ходившему на сейнере в штормягах Тихого океана. Победило второе.
– Пошли, – коротко согласился он.
Прошагав несколько сотен метров по шоссе, Дон‑Жуан со спутником свернули влево. Перепрыгивая через пересохший арык, Дон‑Жуан упал. Верный Кузя помог ему подняться. Вытоптанной тропой они шли через степь. Шпага, отстегнувшись от перевязи, била Дон‑Жуана по ногам. Приглушенный расстоянием, со стороны покинутой площадки еле слышно пульсировал вальс, подобный дыханию затихающей ночи. Порывы похолодавшего ветра несли сухой аромат выгоревших за лето трав…
Впереди показались одноэтажные коттеджи. Остановившись возле одного из них, Кузя указал пальцем:
– Здесь. Ихний дом.
Входная дверь была приоткрыта – из‑под нее выбивалась полоска света.
– Идем! – сказал Дон‑Жуан, снимая помятую шляпу.
– Не‑ет! – безоговорочно воспротивился его непродолжительный друг Кузя. – Я не могу. И тебе не советую. А вообще, как хочешь.
Круто развернувшись, моторист сгинул в ночи, как в вечности – навсегда. А Дон‑Жуан решительно шагнул в дом…
В квадратный коридор выходили четыре двери – по две с каждой стороны. Он потянул ручку первой, что слева. Темная комната была пуста. Дон‑Жуан осторожно открыл дверь следующей… и замер. Освещенные розовым ночником, на широкой кровати, укрывшись шерстяным одеялом, спали рядышком Кармен и Командор: она лежала с края, он – лицом к стене. Дон‑Жуан отметил – одежда Кармен разбросана в беспорядке, в то время как Командора аккуратно сложена. Его огромный меч в кованых ножнах висел на стене рядом с уникальным охотничьим ружьем фирмы «Льеж».
Помедлив несколько мгновений, Дон‑Жуан опустился на одно колено у края постели. Почти у его глаз белело прекрасное лицо Женщины – черные крылышки ее закрытых век чуть трепетали, припухлые губы со следами кармина будто ждали поцелуя. Приподняв шляпу, во время свадебных перипетий потерявшую законченность формы, Дон‑Жуан несколько раз провел кончиком павлиньего пера по обнаженному плечу Кармен, приоткрытому сбившимся одеялом. Кармен вздрогнула и приподнялась.
– Дон‑Жуан?! – шепотом вскричала она. – Безумец! Да знаешь ли ты, что гибель ждет того, кто навлечет гнев Командора? Уйди, заклинаю тебя!
– И не подумаю, – страстно, но так же почти беззвучно, возразил Дон‑Жуан. – Ты будешь моей! А если нет – лучше смерть от кого угодно… Хотя бы и твоего Командора!
О, пророческие слова, которым вскоре суждено сбыться!
– Впрочем, и я не лыком шит, – добавил он, многозначительно коснувшись эфеса шпаги, алый бант на которой остался едва ли не единственным свидетельством его былого внешнего лоска.
– Этого еще не хватало! – одними губами ахнула Кармен, пряча в подушку побледневшее лицо.
Дон‑Жуан немедленно попытался обнять ее, но Кармен проворно освободилась. Затормошив Командора, она громко сообщила ему с наигранным оживлением, как о чем‑то, якобы чрезвычайно приятном:
– Посмотри, кто к нам пришел!
Командор, словно и не спал, медленно повернулся к Дон‑Жуану.
– Ты появился снова? – раздельно произнес он, не отрывая от гостя пристального взгляда. – Забавно.
– Прошу прощения за поздний визит, – нашелся Дон‑Жуан. – Но иного выхода у меня не было – этот городишко, как видно, не отличается гостеприимством. Все бросили меня. Дабы найти ночлег, пришлось идти к вам. Как‑никак, мы немного знакомы?
Командор выслушал его с непроницаемым лицом.
– Действительно, положение твое достойно жалости, – произнес он, когда Дон‑Жуан умолк. – Но это ни в коей степени не оправдывает невоспитанность… Да, в наших краях не найдешь чайного домика, каковые имеются в Гонконге. Не обретаются у нас и толедские потаскушки, что тебе всегда было по нраву. Ты неисправим.
Дон‑Жуан бросил ладонь на рукоять шпаги.
– Если вам угодно сатисфакцию, Командор, я к вашим услугам! – стараясь сохранить неумолимо испаряющееся собственное достоинство, проговорил он.
Командор нетерпеливо отмахнулся.
– Мне угодно, чтобы ты вышел за дверь – Кармен должна одеться… Когда уезжаешь?
– Завтра. То есть уже сегодня. Чуть свет.
– Очень хорошо… Кармен, постели ему.
Вслед за нею Дон‑Жуан прошел в комнату, дверь которой открывал первой. Здесь также стояла кровать. Когда Кармен начала расстилать ее, Дон‑Жуан опять обнял Женщину – но понуждал его на то уже не любовный пыл, а последняя попытка остаться самим собой. Кармен решительно разомкнула объятие.
– Дон‑Жуан, не сходи с ума! – прошелестел ее прерывающийся, однако непреклонный голос. – Прощай… Или, если хочешь, до свиданья…
С этими словами она оттолкнула Дон‑Жуана.
Он упал на постель. И заснул.
Разбудил его Командор, бесцеремонно ткнув огромным пальцем в грудь.
– Тебе пора, – неласково сообщил он.
На земле еще лежала ночь: лишь на востоке темнота как бы истончала, переходя в дымчато‑серый цвет. Над степью сверкали по‑осеннему мелкие звезды, похожие на проколы в темном небе, сделанные до синевы раскаленной иглой. Дон‑Жуану было холодно – то ли от предрассветной свежести, то ли из‑за той болотной слякоти, которая обволакивала душу…
Мысли путались. Первый раз в жизни Супруг не вызвал его на дуэль, не навлек на его голову негодование общества, не опасался и не боролся с ним! «А ведь Командор мог просто ухлопать меня как наглого воришку, ночью забравшегося в дом! И даже уголовный кодекс оправдал бы это…» – мелькнуло у Дон‑Жуана.
За весь путь они не обмолвились ни словом. Дон‑Жуан едва поспевал за исполинской поступью Командора, стараясь не отстать от его спины. Наконец, тот остановился.
– Туда, – вымолвил он, указывая рукой в сторону маленьких самолетов, силуэты которых вычерчивались на заметно посветлевшем небе.
И, развернувшись, двинулся обратно. Каждый его шаг громом раскатывался по степи. Это громыхание не утихло и тогда, когда Командор скрылся вдали…
А у ног Дон‑Жуана разверзлась преисподняя. Он обрушился в нее с беззвучным криком, исторгнутым омерзением к тому, что до этого делал и к чему стремился. Он летел вниз, сброшенный пинком унижения, ударяясь о ранящие края гадких воспоминаний. Он падал и падал – дна у бездны отвращения к себе не было.
…Так погиб Дон‑Жуан.
Утром
Это случилось тогда, когда понятие «завтра» занимало в моей жизни неизмеримо большее место, чем «вчера»…
Легкое золото ранней осени пало на землю. В это благостное время года я – пятикурсник, и она – второкурсница, запоздав на несколько дней, направлялись в район, где уже трудились студенты университета, на время страды пришедшие помочь колхозникам собрать урожай хлопчатника.
Рейсовый автобус, в котором мы ехали, был заполнен так, словно кто‑то старательно напихал в него людей, пытаясь не оставить между ними малейшего зазора. Перед началом пути в нем было утомительно жарко. Но за чертой города свежее дыхание полей, в беззвучной усталости встречавших урочные сумерки, развеяло автобусную духоту. Затем стало даже прохладно. Поэтому, когда машина пересекала мост над будто стеклянной рекой, сиреневой от заката, я поступил так, как, вероятно, сделал бы любой на моем месте: сняв пиджак, осторожно набросил его на плечи девушки. Она ничего не сказала – лишь краем глаза быстро глянула на меня и чуть кивнула в знак обычной вежливости…
С этой девушкой, у которой были тяжелые каштановые волосы и усыпанное родинками лицо, меня ничего не связывало – мы здоровались, встречаясь в коридоре, потому что как‑то танцевали на университетском вечере. Ее лицо казалось бы обычным, если бы его не преображали глаза – нет, не их величина или цвет, а выражение. Их странный взгляд, прямой и долгий, устремлялся на человека, будто требуя незамедлительного ответа на невысказанный вопрос… Основную массу пассажиров составляли мальчишки и девчонки старшеклассного возраста, которые с рюкзаками и чемоданчиками направлялись неведомо куда и зачем. Сначала они галдели, хохотали и перекрикивались. Потом, утомившись, постепенно затихли.
Мы ехали долго. Ночь уже наливалась чернотой, изредка позволяя заглянуть в себя через далекие квадратики освещенных окон. Усталость охватила всех: это было видно по тому, как замолкали разговоры, сгибались спины, клонились головы. Очевидно, то же испытывала моя спутница, хотя сидела по‑прежнему прямо, словно стараясь нетерпеливым своим взглядом проникнуть в таинство бескрайней темноты. Но когда она повернула ко мне лицо, я понял – сон властно овладевает ею, – и придвинул к ней плечо. Она молча положила на него голову и, пристроившись удобней, затихла…
Покачиваясь, автобус мерно бежал по ровной дороге, раздраженно взревывая, лез на подъемы, почти бесшумно катился под уклон. Временами его трясло – тогда голова девушки подпрыгивала на моем плече. В эти мгновенья особенно чувствовался едва ощутимый аромат ее волос, выбившихся из‑под голубой, с цветочками, косынки. Необъяснимое единение отделяло нас от всего мира…
Вдруг откуда‑то сбоку послышалось хихиканье. Стараясь не потревожить спутницу, я скосил глаза: вслух веселилась девица, украшенная кирпичным румянцем и цыганскими клипсами, которую плотно обхватил гривастый малый в усах и с бакенбардами. Оказывается, парочка наблюдала за нами. Несомненно, им были весьма смешны подобные сантименты!
Однако всему приходит конец. Наше путешествие завершилось в доселе неведомом населенном пункте, который виднелся за посадкой пирамидальных тополей, линогравюрно врезавшихся в чуть более светлое небо.
Вместе с недовольно галдящими школьниками мы вылезли из автобуса, который остановился у железных ворот, выглядевших весьма необычно в саманном заборе.
– Приехали! – закричал обозленный шофер. – При чем тут я? Видите – машина неисправная? Ах, вас не пре‑дуп‑реж‑дали? По‑вашему, водитель каждое чэпэ должен предвидеть?.. Слушайте, не надо качать права! Короче говоря, вылазьте. Я чиниться буду… Чего? Возможно, и до утра. Кто шибко торопится – вот она, дорога. Ловите попутку. Их здесь навалом…
Оказывается, мы остановились у ворот автобазы. Я отправился разыскивать кого‑нибудь, кто сумел бы воздействовать на строптивого шофера. В конторке, где стояли стол под замызганной, зеленой скатертью и несколько обшарпанных стульев, обнаружился дежурный механик – толстый человек с копной седеющих волос. В окружении нескольких промасленных людей он ужинал, почему‑то предпочитая салату из помидоров и крупно нарезанной колбасе, которые имелись на столе, яблоко, предварительно обтертое о грязную ладонь.
– Ты кто таков? – не переставая жевать, дружелюбно осведомился он, разглядывая меня юркими медвежьими глазами. – Ага, вот как… Впереди, дорогой, вся жизнь, а ты горячку порешь. По‑твоему, автопредприятие вроде организации объединенных наций – во все конфликты вникать!
Сплюнув на пол яблочную кожуру, столь же незлобиво добавил:
– Пойми, человек смену отработал. Правильно? К тому же поломка. А я посылай его везти двух студентов, персонально? Не‑ет, милый друг, такое не можно. Извини.
Он взял пододвинутую ему пиалу, благожелательно протянул мне:
– Выпьешь чайку?
Испытывая закипающую в груди едкую смесь озлобления и беспомощности, я отказался.
– Дело хозяйское, – не стал настаивать механик. – Не пойму, что за спешка? Или утром нельзя?
– В конце концов, нам нужно где‑то переночевать?
– А здесь, – равномерно жуя яблоко, предложил невозмутимый человек. – Конечно, люксовых условий нет. Но переспать можно. А утречком вас отправим…
Я сообщил ей об этом предложении. Девушка согласилась без колебаний: ни тени тревоги или опасения, смущения или страха – что подумают о ней – не отразилось на полудетском лице…
Убрав остатки пиршества, она быстро подмела пол где‑то раздобытым веником из ивовых прутьев. Расстелив пахнущие бензином телогрейки, которые через хромого сторожа прислал гостеприимный механик, а в голову уместив кожаное сиденье, принесенное мной из доставившего нас автобуса, мы улеглись.
– Свет потушим?
Она согласно кивнула.
Темнота окутала нас. Лишь отблеск звезд лился в окно, позволяя увидеть контуры стульев, почти слившихся со стеной, и край свисающей скатерти. Перекинувшись несколькими словами, мы замолчали. Казалось, моя близость совершенно не смущала ее. Но когда, стараясь лечь поудобней, я случайно коснулся девушки, она вздрогнула и резко отодвинулась.
Что испытывала она? Не знаю… Во мне же сияла та особенная нежность, которая рождает преданность, не требующую взамен ничего…
Незаметно погрузившись в сон, я проснулся от предрассветной свежести. Лицо сжавшейся комочком девушки дышало покоем. И гордой уверенностью в себе.
Ранним утром нас поднял сторож, чем‑то тяжелым застучавший в дверь. Торопливо разобрав «постель», мы выскочили из конторки. Во дворе механик с двумя слесарями опробовали двигатель ПАЗа, то заводя, то глуша его. Они проводили нас цепкими понимающими взглядами – и со значением переглянулись. А мы бежали к арычку, в котором серебрилась прозрачная знобкая вода.
– На, вытрись! – со счастливой улыбкой сказала она и протянула мне косынку в цветочках.
Синяя утренняя прохлада уплывала навстречу розовому дню, нетерпеливо тянулись к близкому уже солнцу застывшие в ночи деревца у дороги, лежала на травах тяжелая роса, похожая на капельки стаявшего снега…
Вот и все.
Новогодний рассказ
Этот зимний день был сер и неуютен. Сильный ветер, перемешанный с колючими снежинками, злобными порывами бил по лицу, холодом лез под воротник. Скелеты до листика облетевших тополей окаменели на фоне тяжелого белого неба. А кое‑где, особенно на тротуаре, снег подтаял и на его ноздреватой корке чернели лужицы, расплывались грязные брызги…
Я возвращался из краткосрочной командировки в родной город и вместе с многолюдной очередью медленно двигался к окошку районного автовокзала.
– Гражданочка! Вы за кем? – спросил сзади сиплый женский голос.
Ответа не последовало.
– Да она где‑то впереди… Да‑а‑вно! – вмешался другой голос – молодой и звонкий.
Оглянувшись, я увидел ту, о которой шла речь. Это была женщина в недорогом клетчатом пальто с воротником из искусственного каракуля. Черный платок прикрывал ее светлые волосы, перекинутые на грудь двумя пушистыми косами, одна из которых наполовину расплелась.
Будто не слыша обращенные к ней слова, женщина шагнула вместе с очередью.
– Ну, чудачка! – покачав головой, удивилась сиплая тетка. – Люди стараются как бы скорей, а она чуть ли не назад пятится!
Тетка красноречиво махнула рукой.
…Молодая женщина уже подходила к кассе, когда произошла сумятица: кто‑то пытался пролезть без очереди, его начали выдворять. Поднялся шум, народ двинулся к кассе. Женщину притиснули к стене. Я видел, как торопящиеся люди, стремясь поближе к заветному окошку, толкали и отпихивали ее. А она, вроде бы глядя, но ничего не видя опустошенными глазами, даже не делала попытки оказаться в общем потоке…
Когда все успокоилось, очередь женщины, видимо, прошла. Нетерпеливая публика проходила мимо, поглощенная одним желанием: поскорее купить билет – всех ждали накрытые столы, веселье, радостные часы новогодья.
Я был недалеко от кассы, когда женщина отделилась от стены и миновала меня.
– Намечталася? Проморгала очередь? Теперь иди в хвост. Сызнова занимай! – злорадно посоветовала осипшая тетка.
Ничего не ответив ей, все так же молча, женщина прошла в начало шумящей очереди…
В автобусе мы оказались рядом – благодаря предновогоднему вечеру, продавали билеты и без мест. Когда он толчком тронулся, женщина чуть не упала. Я поспешно придержал ее за локоть.
– Спасибо, – не повернув головы, ровным голосом поблагодарила она.
Мне была видна смуглая щека и колечки волос, которые лежали на ее виске, влажные от тающего снега. Ресницы женщины не шевелились – она неотрывно, но невидяще смотрела в окно. От этого необъяснимого безразличия мне стало не по себе…
На одной из остановок рядом освободилось место.
– Садитесь! – торопливо предложил я.
Но в ту секунду хорошо одетый мужчина, далекий от пенсионного возраста, несмотря на выпуклый живот, ловко проскользнул сбоку, плотно уместился на удобном сиденье. А она продолжала стоять, равнодушно глядя в стекло, за которым уплывали пестрящие по обе стороны шоссе полосатые столбики, присыпанные снегом…
В Каннельярви, когда автобус уже тронулся, но дверь его была еще открыта, я услышал голос водителя, всю дорогу шутившего с пассажирами:
– Разве дальше поедете? Вам, по‑моему, здесь выходить!
Молодая женщина неловко спрыгнула с подножки и напрямик – через кювет, по снегу, пошла в сторону поселка, который виднелся неподалеку…
– Чего это она? – как бы самого себя спросил удивленный водитель. – Сколько вожу, всегда здесь выходит. А сегодня не в себе, что ли?
Рассуждать времени не было. Повинуясь чувству тревоги, лавиной накатившему на меня, я выскочил вслед за нею. Она шагала быстро и, хотя я спешил, уходила все дальше и дальше. Порыв ветра сорвал с нее платок. Женщина, не сбавляя шага, шла с непокрытой головой. Странно – не видя ее глаз, я ощущал их опустошенность! Ледяной ветер хлестал ее лицо, а она шла, не отворачивая головы…
И я остановился. Собственно – для чего бежать за нею? Что я знаю об этом человеке, оглушенном то ли одному ему ведомым горем, то ли мыслями, которых мне никогда не узнать? Пусть светлое новогоднее настроение уже омрачено встречей с ним, но ведь меня все‑таки ждут друзья и та – я твердо знаю – с нетерпением посматривающая на часы. «Верен себе, рыжий чертик! – увидев меня, радостно закричит она. – Не опоздать – свыше твоих сил!»
…Женщина исчезла, свернув по дороге вправо и утонув в быстро загустевших сумерках. Но я, вопреки логике и здравому смыслу, снова устремился за ней…
Боже мой! Сейчас думаю: ну хорошо – догнал бы ее… А что дальше? Уверен, что она ничего не объяснила б мне. Да и узнав подробности несчастья, постигшего этого неизвестного мне человека, сумел бы я помочь ему чем‑то?
Однако в те минуты я мчался по дороге, на которой исчезла женщина. Поворот, еще поворот… Ее нигде не было. Я метнулся в переулок, спугнув парочку, прижавшуюся у ворот… Пробежал до следующего перекрестка… Женщина будто растаяла! Из дома, возле которого я остановился, слышались голоса и нестройные звуки гитары – здесь уже начали встречать Новый год…
Продолжать поиски было бесполезно. Оставалось одно – возвращаться.
И все же я долго не мог сдвинуться с места, со страхом думая о беспомощной женщине, ушедшей навстречу неумолимому ветру – и о тех, кто толкал ее в очереди, о сиплой тетке, напористом мужчине в автобусе… наконец, о самом себе. Обо всех – с насмешкой, любопытством, равнодушием, жалостью прошедших мимо человеческой жизни…
Запрет
Упряжка из девяти собак легко бежала по тундре, похожей на белую пустыню с кое‑где выпятившимися плосковерхими барханами. Трудно представить, что бескрайний этот снег порой лежит на целых рощицах карликового кедрача‑стланца, породу которого столетия согнули в дугу – чтобы легче выдерживать штурм бешеного ветра…
Низкорослые лохматые собаки без напряжения влекли нарты. Каюр Мишка Гребенщиков замер, положил на колени остол – толстенную палку с железным наконечником, которая служила тормозом, а также орудием подбадривания заленившейся собаки. Разительно похожий на древнего идола глубоко осевшими глазами и узким ртом на неподвижном рябом лице, Мишка во всех тонкостях фиоритурно высвистывал «Лунный вальс» Дунаевского. За всю жизнь он прочел только две книги – «Чапаев» и «Алитет уходит в горы». Зато чувствовал музыку и, как многие камчадалы, обладал почти совершенным слухом.
Он был потомственным каюром. Так же, как его отец. И дед. Возможно, прадед – того Мишка не помнил. Фамилию Гребенщиковых хорошо знали на Камчатке – там, где даже в наш век стремящейся к фантастике техники, порой лишь собакам под силу прорываться сквозь пургу, ревущую на заваленных снегом просторах…
Сейчас Мишка – младший представитель славного каюрского рода – стал известен и на одном из островов северной Курильской гряды: вот уже около двух лет он с упряжкой полудиких, вечно голодных псов числился в штате базы промысловой потребкооперации. Точнее, числился Мишка. Да и то проведенный по какой‑то отвлеченной должности, ибо собственная собачья упряжка штатным расписанием на базе не была предусмотрена. Псы на довольствии не состояли. Потому ели все, что добывал для них хозяин, а также обнаруженное самими – от полуобглоданной рыбьей кости до подхваченной и на ходу разодранной курицы. Бывало – и поросенка. Иногда Мишка нещадно колотил их за это ногами и остолом, порой – делал вид, будто не заметил собачьей инициативы. В зависимости от настроения…
Впрочем, у неутомимых этих зверей был стоический склад натуры: они могли голодать сутками, не выказывая недовольства – лишь особый блеск, который появлялся в их глазах, не сулил добра встреченной живности. Зато никогда не бывали они полностью сыты. Даже с раздутыми от пищи животами псы не отказывались ни от чего, чем можно попользоваться – а вдруг, дескать, завтра нечего будет есть?
– Право‑право‑право! – заорал Мишка, почти не разжимая губ. – Пр‑р‑раво!
Сухо шуршал снег под полозьями, тонко повизгивали они, когда нарты заносило. Мишка молчал, лениво и зорко посматривая вперед.
– Лево‑лево! – скомандовал он.
Передовики Цыган и Моряк на лету поймали приказание. Описав плавный полукруг, нарты вышли на узкую дорогу, обозначенную кедровыми вешками.
– Пр‑рямо! – распорядился Мишка.
И в ту же секунду увидел человека, уверенно скользившего на лыжах в лоб упряжке. Мишка мгновенно узнал его. Да и как не узнать?! Это был единый друг Васька Чеботнягин – моторист с сейнера номер четырнадцать, прозванного «Голубой Дунай» за синюю полосу по наружной стороне фальшборта.
Упряжка наддала хода. Чеботнягин поднял лыжную палку, приветствуя каюра и одновременно приготовившись отразить возможное нападение собак. Сунув остол в передок саней, Гребенщиков резко затормозил. Несколько шагов протащив нарты после его окрика «стой!», собаки замерли, с вожделением и недовольством посматривая на Ваську, трогать которого хозяином категорически воспрещалось.
– Здорово, Миша! Далеко путь держишь?
Безмолвно улыбаясь, Гребенщиков смотрел на невысокую ловкую фигуру друга, на его широкое скуластое лицо, и жесткий чубчик, выбившийся из‑под ушанки.
– А я к тебе, – не дождавшись ответа, сообщил Васька. – Диспетчерская выход не разрешила. К ночи вроде девятибалка ожидается. Пришвартовали коробку в ковше, и кто куда… Принимаешь гостя?
– Садись, – с той же улыбкой предложил Мишка.
Приторочив лыжи к нартам и уместившись позади каюра, Чеботнягин сказал:
– Улыбаешься ты, будто кило черемши разом сжевал… Отчего это? Характер спокойный, морально выдержанный. А улыбка – как у змея горыныча! Между прочим, читал я – человек, который смеяться не умеет, есть подлец.
Миша не ответил. Он снова превратился в недвижного истукана, и лишь ледяной ветер ворошил воротник его овчинного тулупа.
– Потому, хоть с видимости ты и ничего, но опасаться тебя, видать, следует…
– Идиет! – не оборачиваясь, ответил Гребенщиков, слегка задетый васькиным балагурством.
Чеботнягин заржал, довольный тем, что расшевелил идола. Отсмеявшись, заметил:
– Так от тебя разве услышишь что путное?
Оба они родились в Ключах – в то время обычном камчатском поселке. Обоим было по двадцать четыре года. Знали друг друга с малолетства. Не сразу и вспомнишь – сколько вместе пережито! Выручая настырного Чеботнягина, который ввязался в неравную драку, Мишка более двух месяцев провалялся в больнице. Зато тот же Чеботнягин, рискуя жизнью, спас его, попавшего весной в коварную полынью…
Словом: их дружба лежала на крепкой основе. А шутка… Так без нее здесь нельзя! Потому что скрашивает она тяготы жизни, а также частую непогоду. Особенно с таким молчуном, вроде Миши, с которым требуется разговаривать за двоих.
– Слышь, а я топливный насос получил! – после долгой паузы, пересиливая встречный ветер, прокричал Чеботнягин. – Новенький! Сейчас добрую путину – и зашибем крупные бабки!
– Что ты все… с деньгами? – полуобернувшись, хмуро спросил каюр.
– Потому, что я человек жизненный… Какой, по‑твоему, вернейший ключ к радостям жизни? А? Я утверждаю – бабки. Или не согласен?
Ссутулившаяся Мишкина фигура явно свидетельствовала о его несогласии с подобным утверждением, хотя вслух он и не опровергал Чеботнягина. Раздраженный этим, Васька сказал:
– Дураком тебя не назовешь. Но и умным – тоже! Несовременный ты человек… Я, например, техническую профессию освоил. А ты? Сколько можно крутить хвосты барбосам? Словно ничего более человеку не надо!
Мишка гневно хмыкнул, без слов взмахнул остолом. Собаки рванули, подняв снежную пыль.
– Куда едем? – поинтересовался Чеботнягин, меняя тему.
Мишка помолчал, будто набирал разгон для длинной речи.
– На комбинат. Завскладом велел приехать, – наконец, разрядился он. – Солонина там попортилась. Собачкам хочу взять.
– Приятного им аппетита! – ухмыльнувшись, пожелал Васька.
То, что ради интересов своих псов Гребенщиков забывал о собственном отдыхе, и что те платили ему полной взаимностью – являлось для Васьки одной из частых тем для зубоскальства.
– Впер‑р‑ред! – свирепо гаркнул Мишка.
От нечего делать Васька огляделся вокруг. Середина апреля никак не сказывалась на заснеженной тундре. И не удивительно – в прошлом году на первое мая накатилась такая пурга, что вытянешь руку – пальцев не видать…
Упряжка бежала по дороге, пробитой аэросанями, через крошечный, вроде пустынный, поселок. Около крайнего дома несколько кур что‑то выклевывали в снегу. Внезапно черная собачонка в середине упряжки, коротко тявкнув, метнулась в их сторону. В ту же секунду вся упряжка рванулась за ней. Бдительный Мишка рассек воздух пронзительным свистом. Собаки отпрянули от заметавшихся в панике кур, нарты резко накренились и не перевернулись лишь потому, что люди уперлись ногами в наст. Чеботнягин выругался, Мишка злобно заорал – и псы помчались дальше, разочарованно покачивая оскаленными мордами…
– Через Жучку все кобели перебесились… Моряк с Цыганом глотки друг дружке рвут, – недовольно вымолвил Гребенщиков.
– Любовь! – глубокомысленно заметил Васька. – Из‑за нее не только собаки – люди бесятся…
Нарты одолели не менее километра, когда он заговорил снова:
– Эх, Миша! Встречу соображающую девчонку… ну, само собой, чтобы кровь с молоком – и женюсь. Вот это будет да! Все писатели, которые ложные романы сочиняют, от позора позеленеют…
Каюр, тормозя, рывком опустил остол. Его лицо, как бы вспыхнувшее изнутри, настолько изменилось, что Чеботнягин оторопел. В тишине тяжело дышали собаки.
– И какая она будет, твоя любовь? – странно спросил Мишка.
– Хорошая, – неуверенно ответил Чеботнягин, чуть теряясь под пристальным Мишкиным взглядом.
– Что же тебе для этого надо?
– Понятно, что… Стоящую девчонку. А материальную базу создам… Ну чего выпялился? – уже закипая, повысил голос Васька.
– Эх, ты! Думаешь, умный. А сам…
Гребенщиков умолк, ни с того, ни с сего погрозил Ваське кулаком. Тот хотел было ответить, но Мишка перебил:
– Любовь – это… Как море! – с великой убежденностью выговорил он. – Да в шторм!
– Ну, заговорил, – пробормотал Чеботнягин. – Еще чего?
Мишка закрыл глаза, глубоко вздохнул.
– Такую б встретить, чтобы как царевна Лебедь! Чтобы поняла тебя душой и предана стала – навсегда!.. И волосы у нее будут золотые, а глаза – синие!
– Ишь, чего захотел! – издевательски захохотал Чеботнягин, одновременно изумленный и оскорбленный. – Губок бриллиантовых вам не требуется?
И тут же, прекратив демонический смех, подчеркнуто вежливо сообщил:
– Кстати, вот она и появилась! Ваша Лебедь…
В коричневой шубке из дешевого плюша, она резво вышагивала по уже четко обозначенной дороге, которая вела к поселку рыбоконсервного комбината – основному населенному пункту на этом крошечном островке. Действительно – то была о н а! Ее испуганное лицо розовело «кровью с молоком», о чем мечтал Чеботнягин, а глаза мерцали густой синевой, как у сказочной Мишкиной царевны. И хотя головку окутывал шерстяной платок, какие встретишь на каждом шагу, Гребенщиков точно знал – волосы девушки золотого цвета…
Даже то, что незнакомка обыденно взвизгнула, когда рядом возникли оскаленные собачьи пасти, не смогло низвергнуть ее на уровень других, встречавшихся до сих пор.
Чудо явилось столь неожиданно, что и Гребенщиков, и Чеботнягин в первое мгновенье онемели. Лишь когда отъехали добрую сотню метров, Васька опомнился.
– Тормози! – свистящим шепотом приказал он.
– Сто‑ой! – обеими руками вцепившись в остол, вскричал растерянный Гребенщиков.
Когда она неуверенно приблизилась, сбоку опасливо поглядывая на собак, уже пришедший в себя Чеботнягин соскочил с нарт.
– Разрешите вас приветствовать, прекрасная мисс! Рассекретьтесь – куда идете?
– Да на комбинат. Куда еще? – посмотрев сначала на него, а затем на Мишку, сообщила девушка.
– Вам повезло. Садитесь, подвезем, – предложил Васька, жестом указывая – куда сесть.
Девушка колебалась.
– Мне недалеко. Сама доберусь.
– Не бойтесь! За проезд не возьмем, – заверил Чеботнягин, джентльменски подхватывая ее под локоток.
Тем временем Мишка, полуоткрыв рот, словно в изумлении, не отрываясь, смотрел на царевну.
– Трогай! – опасаясь, что та передумает, торопливо бросил Васька и, подтолкнув нарты, примостился сзади.
…Собаки, кажется, тянули с прежней резвостью. Но даже на малых подъемах судорожно напрягались их ноги, лохматые головы никли так, что вывалившиеся языки почти касались наста. Когда дорога круто заломила вверх, Мишка соскочил, уперевшись руками, начал помогать псам.
Чеботнягин, вроде невзначай, прихватил руку девушки. На ее недоуменный взгляд ответил:
– Не упасть бы вам. Это ж зверюги! Рванут – и поминай, как звали…
Понимая – подобная характеристика «собачек» никак не понравится каюру, Васька, скосившись, подмигнул ему: знаю, мол, что говорю, а ты помалкивай! Впрочем, Мишка и так, по обыкновению, молчал. Зато Чеботнягин расходился вовсю.
– Как вас звать‑величать? – спрашивал он, приглаживая непослушный чубчик. – И с каких краев родом?
– Издалека, – уже свободно отвечала девушка. – Из Сибири.
– Ты смотри! Так я и предполагал! – восторгался Васька. – А имя… сейчас, сейчас… Любовь. Точно?
– Тоня. Антонина то есть.
– Очень приятно. Я Василий… Чего молчишь? – обратился он к Мишке. – Назовись.
Мишка, сбычившись, повернул голову, но ничего не сказал.
– Михаил он. Ласкательно – Миша… Стало быть, теперь мы официально знакомы. И можем войти в дипломатические отношения, – соловьем разливался Васька. – Давно в этих краях?
– Недавно. Три недели только.
– То‑то смотрю, еще не встречались! Я здесь всех знаю. А такая, как вы, сразу бы в глаза бросилась! Надолго предполагаете осесть?
– По договору на год. А там как сказать? Видно будет.
– Понятно. Значит, на комбинате работаете, – с удовлетворением заметил Васька. – Даже стихийно будем встречаться… Кстати, стоящее дело. Путина обещает быть богатой. Есть такие признаки…
Он умолк, пытаясь припомнить «признаки», свидетельствующие о его осведомленности. Но ничего не придумал, ограничившись туманным намеком на известную ему новейшую научную аппаратуру, благодаря которой можно точно определить ход косяков и пересчитать рыб в них абсолютно до одной. Мишка косо глянул на него. Спасая престиж, Чеботнягин похвастался:
– Между прочим, я начальник трюмной команды. На передовом сейнере, удостоенном звания комтруда…
Мишка, не терпевший лжи, раздраженно откашлялся. Потому Чеботнягин, отлично изучивший его нрав, повествование о собственных заслугах решил отложить до следующего раза.
Наступившую паузу прервала девушка.
– Первый раз в жизни на собаках еду! Раньше только в кино видела… Здорово! И ничуть не страшно.
Васька заметил, что, произнося эти слова, она почему‑то посмотрела в сторону Мишки. Задетый невниманием к себе, да еще пресеченный в попытке предстать перед девушкой в несуществующей, к слову, роли «начальника трюмной команды», он немедленно охладил ее восторги.
– Собаки на сегодняшний день – отсталость! Хотите, я вас на аэросанях прокачу? Вот это класс!
– Спасибо. Я приехала, – сказала девушка. – Счастливо, ребята.
И ушла по улице, которая упиралась в серые стены рыбоконсервного завода… Они неотрывно смотрели ей вслед. Потом Гребенщиков со злобой сказал:
– Слезай к чертовой матери! Если собаки – отсталость… Трепло!
– Тихо, тихо! – хмуро ответил Васька. – Не ори. Лопухи мы… Где ее теперь отыскать? На заводе, рыббазах? А может, на кухне – в столовой какой?.. Из‑за тебя все! Молчит, как пень.
Мишка не ответил. Лишь непонятно посмотрел на него.
* * *
Встретилась она неожиданно в разгар путины, возле одного из длинных столов, на которых разделывали выгруженную рыбу. С Васькиного сейнера, только что причалившего к бетонной стене пирса, бьющуюся кету наваливали на транспортер. Впервые за много часов выбравшись из моторного отделения, жмурясь от прозрачного утреннего солнца, он прогуливался рядом с Мишкой, на горячее время путины призванным для помощи рыбзаводу.
Копну золотистых волос царевны чуть приминала красная, в белый горошек, косынка Горячий румянец лежал на ее щеках, а темно‑синие глаза были как у фарфоровой куклы, умеющей говорить одно слово – «мама». И вообще она удивительно напоминала большую куклу, обутую в резиновые сапоги, которая ловко орудовала широким ножом, красным от рыбьей крови…
Васька уставился на пружинную гибкость ее спины и линии сильных бедер. Растерянно улыбающийся Гребенщиков видел просвеченную солнцем прядь волос, тень усталости под синими глазами.
– Здравствуй, Антонина! – первым поздоровался Васька, когда друзья подошли к ней.
Девушка резко выпрямилась.
– Здравствуйте, – отчужденно ответила она.
И вдруг ее лицо радостно просветлело.
– Я вас сразу и не признала!.. Лезут тут всякие… Работать не дают. Откуда в наших краях?
«В наших краях»! Освоилась, видать…
– Сейчас не разговор, – заторопился Васька. – Вечером, в честь воскресенья, танцы. Давайте засвиданимся. Потолкуем о том, о сем. И попрыгать не мешает. Михайло Кириллыч мастер по этому делу.
Последнее было сказано не без умысла: танцевать Мишка не умел, и Чеботнягин предполагал в этом смысле выгодно отличиться.
– Наша смена до восьми… может и дольше затянуться, – нерешительно сказала девушка. – Успею ли?
– Да хоть в десять! – поспешно возразил Васька. – Было бы желание… Придешь?
– Ладно. Только не обижайтесь, если что…
Через пять минут после этого друзья расстались. Васька ушел к сейнеру. Гребенщиков, до сих пор не определенный ни на какую работу, направился к начальству, чтобы узнать – сколько еще времени околачиваться без толку?
Незадолго до начала танцев они сидели в столовой. Васька принес бутылку спирта, добытую с ухищрениями: во время путины алкогольные напитки в магазине не продавались.
– За дальнейшую дружбу! – предложил он, набулькав жидкость в алюминиевую кружку – одну на двоих.
– Давай, – согласился Гребенщиков.
– Желаешь начистоту? – после короткой сосредоточенности спросил Васька. – Картина перед нами такая: девчонку пополам не разорвешь. Так? А нравится она нам обоим…
Гребенщиков не отвечал – но бесцветные глаза его были печальны.
– Снова молчанкой отделываешься? – вспыхнул раздражением Чеботнягин. – Хитрый ты, жук!.. Но все же давай напрямую. Начинаю с себя. Чтобы нынче ее увидеть, я чуть не на коленки встал, но упросил одного кента вместо меня к неводу сходить. А какие чувства у тебя?.. Короче. Предлагаю по‑честному – чья возьмет!
Подперев голову кулаком, Мишка не ответил.
– Ну? – нетерпеливо переспорил Чеботнягин. – Друг против друга ничего быть у нас не должно. Кто понравится – тот в дамках… Причем, насколько я понимаю, на данном этапе шансы даже в твою пользу… Да ты вякнешь что‑нибудь или нет?
Мишка склонил голову – кивнул. Тогда Чеботнягин налил себе, стукнул кружкой о бутылку и, выпив, негромко замурлыкал: «Когда я на почте служил ямщиком…»
Танцы проходили в одноэтажном барачном здании. К тому же было оно еще и темным: вся мощь движка работала на нужды производства. Освещение создавала огромная плошка – коптилка с солярой, из которой торчал толстый фитиль.
Звучный скрип аккордеона рассек галдеж. Стихийная до этого толпа начала разбиваться по парам. Васька, только и ожидавший этого момента, изящно оттопырив локоть, пригласил Тоню, которая пришла даже раньше, чем обещала. Мишка, как сидел, так и остался на скамье, придвинутой к стенке.
Кажется, на всех он смотрел с одинаковым равнодушием. Но то была лишь видимость. Его исподлобья взгляд упорно выискивал в колышущейся толпе золотоволосую девушку в розовом платье и парня, который был его другом. Мишка и не ощутил, как размял в пальцах спичечный коробок…
Они подошли, довольные. Тоня, спеша занять место, быстро села рядом. Словно оправдываясь, тихонько призналась:
– Умаялась за день! Ноги не держат…
– С непривычки это, – почему‑то также шепотом успокоил Гребенщиков.
– Чего не танцуешь, Миша? – кокетливо поправив платочек, спросила Тоня. – Смотрю издали – сидит. Другой раз смотрю – опять сидит…
– А он со всякой встречной‑поперечной не желает! – вмешался Васька, который все время стоял рядом.
И, отведя взгляд от потупившегося дружка, обратился к Тоне:
– Хочешь, шейха закажу?
Не дожидаясь ответа, он полез через толпу в непроглядный угол, где сидел аккордеонист. Только Васька скрылся, как жердястый парень с маслянисто отсвечивающей гривой, ниспадающей на воротник коричневой поролоновой куртки, оказался рядом с Тоней.
– Прошу, девушка, на следующий!
– Это с какой стати? – отрезала она.
– Отойди, не стеклянный, – глухо добавил Мишка.
Парень собрался что‑то ответить, но тут враз с разухабистой музыкой шейка появился Васька.
– Пошли! – как своей, бросил он Тоне.
– Мы с Мишей танцуем, – заглядывая Гребенщикову в лицо, отклонилась она и взяла его за рукав.
– Этот танец он не уважает, – сказал Васька, незаметно моргнув другу.
Тот отвернулся. Тоня, в недоумении помедлив, ушла с Чеботнягиным, опять уважительно поддерживающим ее под локоток.
И снова Мишка взглядом ловил их в толчее. Тоня танцевала тяжеловато. Зато Васька извивался, точно угорь.
…Когда они вернулись к скамье, на которой оставили Гребенщикова, его там не было.
Он не спеша вышагивал в темноте, перепрыгивая через какие‑то колдобины, которых днем и не найдешь, вышел к освещенному пирсу, где не утихала работа – трудилась ночная смена.
Такое впервые в жизни навалилось на него. Были, конечно, встречи. Но как эта?! Вроде нежданно‑негаданно захватило оглушительно сладостной пургой… Вот она – любовь!!
Никто, знающий Мишку, не поверил бы глазам, увидев его сейчас – он притопнул ногой, раскинул руки, засмеялся неслыханным смехом. А потом замер, будто вслушиваясь в ночь, после чего пронзительно свистнул, да так, что далеко в море заметались нерпы, прядая крошечными нежными ушками…
* * *
В томительности проползло несколько дней. Мишку поставили на засолку. Вместе с напарником – угрюмым бровастым мужиком вдвое старше его возрастом – он откатывал и грузил на машины тяжелые бочки с рыбой, густо сдобренной крупной солью…
Тоня неподалеку, за тем же длинным столом, ловко потрошила кету, быстро и осторожно отделяя икру от внутренностей.
– Куда с танцев пропал? – поинтересовалась она, глядя на Мишку до густоты синими глазами.
Смущенный, он только пошевелил губами.
– Давно так хорошо не отдыхала! – в недоумении от его молчания, продолжала Тоня. – Зря ушел.
От объяснений спасло Мишку появление подручного икрянщика, который появился с цинковыми ведрами и забрал янтарно‑скользкую икру на обработку. Расстроенный от того, что врать не приучился, а признаться в неумении танцевать впервые в жизни было стыдно, Мишка ушел…
После обеда смену, в которой была Тоня, отправили на отдых – ночью ожидалось поступление большого улова. А чуть позже на пирсе появился Васька. Он шел, блуждающим взглядом шаря по столам. К Мишке приблизился пасмурный.
– Почему не в море? – удивился тот, протирая тряпкой изъеденные солью руки.
– Топливный насос полетел, – отведя взгляд, пояснил Чеботнягин. – Одна морока с ним.
– Ты же новый получил? – в глубоком раздумье возразил Гребенщиков, который час назад видел «Голубой Дунай», очередным заходом ушедший к ставным неводам.
– Разрегулировался, стало быть! Объяснять, что ли? Все равно не поймешь! – разозлился Васька.
– А вдруг пойму?
– Не желаю я с тобой в технические вопросы вдаваться!
И, пряча глаза, поинтересовался:
– Тоня где?
Гребенщиков мрачно глянул на него.
– В ночь выйдет.
– А я думал – на танцы сбегаем! – разочарованно пробормотал Васька.
Неожиданно взмахнув рукой, будто отшвыривая что‑то ненужное, решительно признался:
– Полюбил я, Мишаня! Что хочешь делай…
Мишка никак не реагировал на его слова. Тогда Чеботнягин, откашлявшись, попросил:
– Мне бы сегодня переночевать… У тебя места не найдется?
Гребенщикова поместили в непонятном строении, где вместе с командой вспомогательного кунгаса он спал на кое‑как сколоченных нарах, приткнутых к стене из фанерных щитов.
– Приходи, – сказал он.
И поволок к подъехавшей машине лаги, по которым увесистые бочки закатывались на борт…
Васька появился выпивший, насупившийся, непривычно молчаливый. Беспредметный разговор между ним и Мишкой не получался. Умолкнув и бессловесно пережевывая твердую солоноватую колбасу, Чеботнягин безнадежно сообщил:
– Нет ее в смене. Не вышла почему‑то…
И, злобно сверкнув на Гребенщикова сузившимися глазами, раскис совсем. Мишка помог ему улечься, вышел на улицу. Неподалеку грохотало море. От его ударов чуть покачивалась медлительно плывущая ночь. В небе струились плотные облака, мешая зорким звездам разглядеть – что там делается, на земле? Оттого, видно, недовольно щурились они в невообразимой вышине, изредка проглядывая между облаками…
Ноги сами несли его в направлении одного из общежитий, где разместились женщины. Несмотря на выпитое, мысль была ясной. Он шагал, забыв о Ваське, обо всем на свете – перед глазами стояло единственное милое лицо…
Откуда‑то донесся смех, но тотчас прекратился. Со стороны пирсов взвыла сирена подошедшего с уловом сейнера. И снова наступила тишина.
Возле двери общежития стояла курносая девчонка, по‑беличьи грызла малюсенькие кедровые орешки. На вопрос о Тоне охотно сообщила:
– Здесь она. Уголь колола, да тюкнула себя по пальцу.
Мишка потянул дверь. Она оказалось запертой. Обратиться за содействием к девушке не пришлось: из темноты подоспел парень в светлой шляпе и матросском бушлате внакидку, и вместе с ней снова ушел в темноту.
Потоптавшись у двери, Мишка постучал. Не услышав ответа, снова – сильнее. Прислушался… С той стороны послышались осторожно приглушаемые шаги. Гребенщиков легонько стукнул кулаком, вполголоса позвал:
– То‑ня…
– Ты, Миша? – удивленно спросила она.
Гребенщиков передохнул, будто выбрался, наконец, к чистому воздуху после долгого блуждания в душном лабиринте.
– Я!
– Поздно ведь, – помолчав, настороженно сказала она. – Что это надумал в такой час?
– Не могу без тебя… – еле вымолвил Мишка.
Прислушался – тихо… И, не в силах перенести этой тишины за дверью, выдохнул почти с отчаяньем:
– Неужто не веришь?!
– Верю, – чуть напуганным голосом отозвалась Тоня. – Знаешь… приходи завтра. Ладно?
– Почему? – хрипло, с недоумением, спросил Мишка.
– Странный ты какой‑то… Выпил, что ли?
– Малость совсем.
– То‑то! – почти радость послышалась в словах Тони, отыскавшей объяснение нежданному его визиту. – Раньше, небось, о любви не говорил!
Одолев вновь наступившее мучительное безмолвие, Гребенщиков тускло поинтересовался:
– Что с пальцем‑то у тебя?
– Ерунда. Заживет! – успокоила она. – Так приходи. Только трезвый. Договорились?
– До свиданья, – сказал Мишка и побрел прочь…
Это было удивительней говорящего осьминога: Васька, только что совершенно пьяный, сидел на порожке дома и смотрел на Мишку почти трезвыми бешеными глазами. Сразу вслед за Гребенщиковым он шагнул в комнату.
– Что хорошего, Михайло Кириллыч? – фертом встав перед Мишкой, выдохнул он.
Присев на табуретку, Гребенщиков начал стаскивать сапоги.
– Стой! – дико завопил Васька – Погоди на боковую! Я тебе… все тебе… выскажу!
Мишка продолжал тянуть сапог – в каждой оспинке его лица, казалось, таилась печаль. Чеботнягин заскрипел зубами.
– Змей! Понятно тебе, что я всю жизнь из‑за нее поломал?! Денег ни шиша не заработаю?! Потому что мне она сейчас – превыше всего!.. А ты? Какая у тебя может быть любовь? Ну?! Ответь, гад бессловесный! По какому праву жизнь мою калечишь?
Мишка напоминал глухого – настолько не реагировал на крики, слетавшие с искривленных бешенством Васькиных губ. Разувшись, он залез на нары и принялся расстегивать рубашку.
– Убью‑ю! – на одном дыхании завизжал Васька. – И тебя, и ее порешу! Разом!!
Подскочив к Мишке, он яростно выдернул из‑под него одеяло, развернувшись, ударил им друга по голове. Только тогда Гребенщиков поднял лицо, посмотрел на Ваську долгим томительным взглядом. Несколько раз без толку замахиваясь одеялом, тот стих.
– Отступись, Мишка! – жалобно сморщившись, попросил он. – Неужто врагами станем?
Снова опустив голову, Гребенщиков глухо, как в подушку, пообещал:
– Не беспокойся. На пути у тебя не буду…
Прошло некоторое время. Путина завершилась. Гребенщиков снова находился на своей потребкооперации. Васька, имея резерв времени, использовал его, как мог.
…Закат провис над морем легкой шалью – золотой, с фиолетовыми разводами.
Васька стоял на пассажирском пирсе – наблюдал, как грузятся в катер люди с чемоданами, ящиками, корзинами и даже бочонками. Близился конец навигационного периода и те, кому следовало попасть на материк, спешили это сделать.
Отбросив пузырящийся полукруг волны, катер развернулся к застывшему на рейде теплоходу. И тут появился высокий худой парень с рюкзаком за плечами и небольшим чемоданчиком, перетянутым брючным ремнем.
– Мишка! – не веря глазам, ахнул Чеботнягин. – Как живешь, Мишаня? – тише спросил он с немалой долей смущения.
Лицо Гребенщикова, молча смотревшего на него, казалось чужим. Может быть потому, что как бы постарело на несколько лет?
– Живу, – неопределенно ответил он.
Опустив чемодан к ноге, Мишка несколько секунд беззвучно шевелил губами, сумрачно добавил:
– Моряк с другими кобелями Цыгана загрызли. Из‑за Жучки… Самый умный и надежный он был…
– Ничего! – ободрил Васька, – Другого найдешь.
– Теперь другого не надо! – равнодушно возразил Мишка. – Разогнал я их всех.
– Как же ты… без собак?
– А к чему они? Если уезжаю.
Лишь сейчас до Чеботнягина дошло удивительное появление бывшего друга с рюкзаком и чемоданом.
– Куда?
– На материк. Строек там много…
– Да ты сроду в тех краях не бывал! – ошалело вымолвил Васька. – Сбесился, что ли? Кому ты на материке знаком?.. А Тоня несколько раз тебя вспоминала. Ей‑богу. Куда, дескать, пропал…
Мишка достал папиросу, раскрошил в пальцах и сел на свой чемоданчик.
…Сбросив скорость, вернувшийся катер, подошел к пирсу.
– Кончай, Миша! – попросил Чеботнягин, рассматривая черное от горести лицо Гребенщикова. – Останься, а? Ведь Тоня меня не любит. Честно говорю!
Мишка вроде не слышал его. Подхватив свой груз, он шел к сходням. Уже шагнув на них, оглянулся, махнул свободной рукой, сказал что‑то. А что – Васька не разобрал…
Поздним вечером у проходной рыбоконсервного завода, дождавшись Тоню, он сказал:
– Вот что… Встречаю тебя, значит, в последний раз.
– Почему? – удивилась она.
– Миша сегодня уехал.
– Далеко? – спросила Тоня и остановилась.
– На материк подался.
Тоня секунду подумала.
– Попрощаться даже не захотел! – сказала она, и в кукольных глазах мелькнула человеческая обида. – Что ж, если так… Видать, завлекла какая‑то чудика!
– Он не чудик, а человек! – оскорбленно вскипел Васька. – С большой буквы притом. Хотел бы я измерить, чья совесть сильней – мушкетеров там всяких или его… Эх, не поняла ты Михаила!.. Словом, получается, что разошлись мы с тобой, как в море корабли. С этим прощай!
– Прощай, – без огорчения согласилась Тоня.
И пошла дальше.
Васька, не оглядываясь, уходил в противоположную сторону. Он удалялся, высоко подняв маленькую головку с коротким черным чубчиком – словно изучал непостижимые звезды…
Вернувшись в холостяцкое общежитие рыбокомбината, где Васька имел железную койку и персональную двухстворчатую тумбочку, он со всего маху плюхнулся на кровать, уронил голову на скрещенные руки. И, хотя в общежитии все спали, ожесточенно заорал: «Когда я на почте служил ямщиком…» – в голосе его звучала искренняя тоска…
Голубая звезда
– Я запрещаю тебе встречаться с этим молодым человеком! Поняла? За‑пре‑щаю! – голос Надежды Августовны сорвался на крик.
– Подожди, Надя… Не волнуйся, – вмешался Юрий Сергеевич. – Люсенька, пойми главное! Дело не в том, что парень решил посвятить жизнь спорту, а…
– Нет, именно в этом вся беда! Он ей не пара! – красная от волнения, перебила Надежда Августовна.
– Меня удивляет другое, – осуждающе глянув на жену, сказал Юрий Сергеевич. – Учится он где‑нибудь?
– Работает… В будущем году будет поступать в физкультурный, – тихо ответила Люся.
– А поступит или нет – еще вопрос! – взорвалась Надежда Августовна. – Нет, Юра, ты только послушай! Девочка через три года окончит университет, этот – собирается поступать… на физкультуру!.. О чем вы разговариваете, хотела бы я знать? На какие темы?
– Действительно, Люся – какие интересы вас объединяют?
– Отвечай папе! Или он тоже «ничего не понимает»?
– Я люблю его! – неожиданно громко сказала Люся с властной отцовской интонацией.
– Что такое?! – остолбенела Надежда Августовна.
– Люблю! – подтвердила дочь и, бросившись на стул, заплакала.
Ночью в комнате родителей состоялся семейный совет.
– Девчоночья блажь. И больше ничего. Издержки юности, – заметил Юрий Сергеевич, задумчиво постукивая пальцами по телефонному столику.
– Эти издержки могут дорого обойтись! – кипела Надежда Августовна. – Девчонка потеряла голову!
– Не шуми, Надя… Хоть раз, как старший друг, ты пыталась поговорить с Люськой? Объективно выяснить – что представляет этот парень, каков его характер, наклонности, планы?
– Она ничего не отвечает. С Люсей невозможно найти общий язык!
– Потому что ты сразу обрушиваешься на нее… Честно признаться, я также не в восторге от ее увлечения. Но, насколько нам известно, Люся не относится к чрезмерно влюбчивым натурам.
– Это меня и пугает! То девчонку из дома не выгонишь, никто из мальчиков, видите ли, ей не нравится! Вдруг – пожалуйста… Футболист! Знаешь, я твердо убеждена: чем больше сил человек отдает спорту, тем больший ущерб наносится уму… и чувствам!
– Ну, это уж ерунда.
Наступило молчание.
– Короче, девочка начиталась всяких книжонок, насмотрелась кино и телефильмов о спортивных суперменах… И нашла своего героя! – резюмировал Юрий Сергеевич, нашаривая на столике сигареты, хотя обычно в спальне не курил. – Ты, пожалуй, права. Эту историю следует прекратить.
* * *
Заседание в институте закончилось поздно. Юрий Сергеевич со своим заместителем вышли на улицу. Вечер был прохладен. Под напором мечущегося ветра деревья шумели о чем‑то своем, непостижимом людям…
– Пешком пройдемся, Михаил Степанович? – предложил директор.
Осмотрительный заместитель вперился в небо.
– Ничего, не размокнем…
В облаках таились отсветы невидимых звезд. На асфальте пугливо метались сухие листья. Фонари и светильники в синем сумраке горели особенно ярко.
– Воля ваша. Начальству положено подчиняться, а я человек дисциплинированный, – согласился Михаил Степанович, удобней подхватывая увесистый портфель.
Занятые своими мыслями, они шли по широкой улице, которая убегала к скверу, осыпанному множеством огней.
…И вдруг, словно прорвав свод небес, обрушился тяжелый ливень. Асфальт сразу стал темным и засверкал, будто облитый нефтью. Редкие прохожие кинулись в укрытия. Из водосточных желобов начали низвергаться пенистые водопадики…
– Что я говорил? Вот вам прогулочка! – вроде бы даже со злорадством воскликнул Михаил Степанович.
Мимо кенгуриными прыжками проскакал парень в замшевом пиджаке и залатанных джинсах. Следом за ним, прижимая к сердцу белый кулек, просеменил толстый старик, прикрывающийся уже намокшим зонтиком.
– Есть ведь запасливые люди!.. Или даже спят с зонтом? – засмеялся Юрий Сергеевич.
Михаил Степанович бросил на него неодобрительный взгляд, ибо, очевидно, мысленно упрекал себя в том, что не столь предусмотрителен, как они.
Неужели всего десятки минут назад на этих скамейках сидели, а по аллеям, сейчас заваленным мокрыми листьями, прогуливались люди? Летели сплошные струи дождя. На асфальте горело холодное желтое зарево. И особенно пустынным казался сквер из‑за бесчисленных светильников, которые раздольно освещали скамьи и газоны, затопленные водой…
Внезапно из боковой аллеи вышел невысокий парень с девушкой на руках, крепко обхватившей его шею. Девушка с головой была укрыта пиджаком, а парень, казалось, только что вылез из реки – насквозь мокрая рубашка облепила его спину и сильные плечи. В озаренном разливом света безлюдном сквере, неторопливо бредущий под ливнем по влажному асфальту, казался он Иваном‑царевичем, после долгих скитаний отыскавшим свою Василису Прекрасную…
– До чего хорошо! – негромко произнес Юрий Сергеевич. – Это же стихотворение наяву!.. Простите, Михаил Степанович, вам не приходилось носить на руках собственную судьбу?
– Завидую вашей нестареющей душе, – брюзгливо отозвался тот. – Лично я считаю – лучше бы они бежали каждый собственными ногами. Чтобы меньше промокнуть.
Юрий Сергеевич с нескрываемым сожалением глянул на него.
– Вот как?.. Несомненно – это было бы практичней.
Они скоро догнали парня. Он оглянулся, и Юрий Сергеевич встретился с его глазами, которые сияли счастьем. То, что испытывал в эти минуты этот рыцарь в сочащихся водой туфлях и с прилипшими ко лбу прядями мокрых волос, объяснять не требовалось! В таком состоянии для человека нет ничего невозможного и недоступного, дали перед ним ясны даже в самую мрачную непогоду, ибо состояние это определяется коротеньким и бесконечным словом – любовь…
Взгляд Юрия Сергеевича остановился на поджатых ногах Василисы Прекрасной, обутых в коричневые «танкетки». Резко остановившись, он проводил влюбленных долгим взглядом.
* * *
В комнату Люся вошла молча.
За окном город тонул в густеющих сумерках. А в чистом небе, над полоской зари, острым голубым кристаллом сверкала звезда.
– Дочь, можно с тобой поговорить? – шагнув к ней, спросил Юрий Сергеевич.
Люся с удивлением глянула на отца.
– Слушаю тебя, папа.
– Как его зовут?
Глаза девушки вспыхнули радостью, потому что лицо отца сказало ей все.
– Пусть приходит к нам, – сказал он и положил руку дочери на плечо.
Молча смотрели они на сверкающую в небе голубую звезду – древнюю, как мир, и вечно юную, известную всем и каждый раз открываемую заново, таинственную, непостижимую и прекрасную, как сама человеческая любовь…
Стена
Двухэтажный дом, в котором я временно остановился, хранил следы многих десятилетий, прошедших через него. Это был осколок давно исчезнувшего уездного городка – с вычурным фасадом, высокими узкими окнами и облупившимися амурами, животики которых выставились над мрачноватым подъездом.
Я приходил усталый. И чуть ли не каждый день, едва открывал дверь, как музицирование за стеной начинало бить по голове. Стены дома, источенные временем, перестали служить преградой для звуков. Поэтому бренчание пианино в соседней квартире раздавалось столь явственно, словно находилось оно возле самого уха. Репертуар выдерживался с неизменным постоянством – несколько цыганских романсов, песенка «Как много девушек хороших», танго «Брызги шампанского», фокстрот «Риорита» и старинный вальс «Амурские волны» А также еще что‑то, столь же древнее – что именно, сейчас уже не помню… Это однообразие, в сочетании со стонами расстроенного инструмента, сначала вызывавшее обычное раздражение, через непродолжительное время превратилось в подлинную пытку.
Я знал, что за стеной проживает женщина, однако еще не встречался с ней, ибо поселился здесь недавно. Впрочем, не был знаком и с другими соседями. Кроме домкома – суровой женщины, два или три непродолжительных разговора с которой заключались в том, что она напоминала мне о необходимости прописаться, а я обещал сделать это в ближайшее время.
Таким образом, конкретных сведений о «музыкантше» за стеной не имелось. Но озлобленное воображение рисовало ее так: перезрелая девица с прыщавым лбом, высокомерно‑обиженным выражением глупого лица и папильотками в травленных перекисью волосах…
А жить становилось совсем невмоготу. Возвращаясь вечером, я боялся открыть дверь комнаты, почти со страхом предвкушая дребезжащие аккорды мелодии, которые недавно нравились мне самому, но повторяясь изо дня в день, да еще в скверном исполнении, стали нестерпимыми, даже ненавистными.
Прекратить эти упражнения казалось невозможным. Несколько раз я порывался объясниться с «музыкантшей» начистоту, но по понятным соображениям, хотя и с большим трудом, удерживался от этого. Что же делать? Сообщить в милицию? Подать в суд? Нелепо… Обращение к помощи домкома исключалось – я избегал встречи с нею.
Однако всему есть предел!
…Тяжелым влажным паром дымилось начало апреля. Пригреваемые неярким, но уже теплым солнцем, на карнизах плавились сосульки, роняя прозрачные и длинные капли. Снег превращался в серую жижу – прохожие испуганно шарахались от дороги, когда мимо проносились автомашины, взметавшие смешанную со снегом грязь…
Всем известно, как легко простудиться в обманчивый период потепления, когда особенно хочется распахнуть пальто и всей грудью, всем существом впитывать всегда неповторимый дух весны!
Я заболел. День провел в сумрачном состоянии. К вечеру стало так плохо, что я едва добрался до квартиры, и с единственным желанием лечь открыл дверь. В комнате стояла благостная тишина. Не зажигая света, я подошел к кровати и…
В тот же момент, будто только меня и ждали, за стеной что‑то гукнуло, заскрипело и в ужасных дребезжащих, бренчащих, бьющих по оголенным нервам звуках закувыркалось подобие песенки «Скажите, девушки, подружке вашей…»
Дрожа от озноба, я почти бегом направился в соседнюю квартиру, готовый убить неугомонную тупицу!.. Да – сейчас я знал, что такое хватающая за сердце ненависть!
Постучав, но не ожидая ответа, я ворвался в незапертую дверь.
Испуганно приподнявшись из‑за облупленного пианино, полуоткрыв рот, словно собираясь закричать, на меня смотрела старая женщина в очках. Она была высокой и худой. Наброшенный на острые плечи ветхий платок белизной подчеркивал пергаментную кожу старческих рук, опущенных на клавиши.
Но мне было все равно… Злоба требовала выхода!
– Еще долго собираетесь издеваться? – спросил я, стараясь говорить спокойно, однако сразу сорвавшись на крик. – Это подло! Понимаете?! До каких пор можно вас терпеть?
Старуха поднималась со стула, словно вырастая. Она молчала. А я, вздрагивая от негодования и озноба, не хотел – да и не мог – остановиться.
– В таком возрасте пора утихнуть и другим дать покой! «Скажите, девушки, подружке!» «Танец маленьких лебедей»! «Цыганочку» бацает! Веселье колесом!
– Что… что вы говорите? Замолчите… Сию минуту!.. – пронзительно закричала старуха.
Дергая головой, она несколько раз то размыкала, то смыкала рот – и легко, будто сломанная сухая ветка, упала на стул. Ее кулачки ударили по клавишам. Какая‑то струна в утробе инструмента заныла тоненько и протяжно. Старуха, как бы в горестном изумлении, не отрывала от меня взгляда. Потом уронила голову на костлявые руки – и плечи ее затряслись…
Я погас, словно задутая ветром спичка. Отведя глаза от старухиной головы, я увидел на стене портрет в позолоченной рамке, сделанный, очевидно, с увеличенной фотографии‑пятиминутки. Светлые отчаянные глаза молоденького лейтенанта смотрели на меня в упор неумолимо и сурово.
Старуха не поднимала лица. Соскользнув с ее плеч, платок упал на пол. Я хотел поднять его, но струна, все еще звучавшая в глубине пианино, почему‑то остановила меня. Ее затухающий стон казался продолжением старческого плача…
Я вышел, тихо притворив дверь.
* * *
Прошло несколько дней. Все это время за стеной царила тишь. Пару раз старуха пыталась что‑то наиграть, но сразу прекращала. Я почти поправился, когда, коротко постучавшись, в комнату вошла домком. В правой руке она держала красную папку – нечто вроде гетманской булавы.
– Говорите прямо – прописываться будете? Или нет? – с места в карьер осведомилась она.
Я взглянул на громоздкую фигуру женщины, заполнившую дверной проем. И промолчал, ибо задерживаться на этой квартире не собирался.
– Язык откусил? – грубо заметила гренадерша. – Жаль, что не раньше. Перед тем, как вздумал со скандалами врываться!
– Прошу выражаться сдержанней, – одернул я.
Домком побагровела.
– Сдержанней? Имеешь нахальство об этом заявлять?.. За что человека обидел?
– Вы неправильно информированы, – попробовал урезонить я. – Просто…
– Просто и котята не родятся, – грубо оборвала гренадерша. – У вас нигде сложностей нет! Которые, когда война шла, возле мамкиного подола ползали… А у нее сын в боях погиб! Будь он жив, ты небось такую прыткость бы не проявил!
Растерянный, я пытался что‑то возразить, объяснить… Но рассвирепевшая женщина не давала сказать ни слова.
– Ежели единое дитя твое, которым только и живешь, убили, ты бы понял. А так… Да что там – не стоит с тобой и разговаривать.
Домком уничтожающе посмотрела на меня.
– Одной памятью о сыне старушка держится, – тише договорила она. – Начнет играть песни, которые он любил – сердцу вроде легче. Может, в те минуты мыслями с ним беседует. Потому что сынок, бывало, на этом пианино их разучивал… Музыка, вишь, обеспокоила! Надо же!
Гренадерша взялась за дверную ручку. Из коридора, не оборачиваясь, предупредила:
– Если до послезавтра не пропишитесь, пеняйте на себя! Вас таких много. За каждым бегать я не приставлена…
* * *
В тот день, проснувшись сравнительно поздно, я подошел к окну – и на улице, озаренной утренним солнцем, увидел не совсем обычную картину. Перед подъездом нашего дома стоял грузовик – как раз в этот момент несколько человек затаскивали в него старое пианино. На тротуаре разговаривала группа женщин. Вслед за пианино стали поднимать в кузов какие‑то узлы, сундучок, малиновый комод на витых рахитичных ножках…
Вскоре появилась и владелица вещей, которая в сопровождении гренадерши‑домкома вышла из подъезда, прижимая к себе большой портрет в позолоченной раме.
Притаившись у окна, я наблюдал за происходящим. Старуха перецеловалась с окружавшими ее женщинами. А когда, поддерживаемая домкомом, полезла в кабину, сделать это с портретом в руках оказалось не просто. Однако, очевидно, она не желала доверить его никому и делала мучительные попытки протолкнуться вместе с драгоценной ношей…
В какое‑то мгновение солнце упало на стекло портрета, сверкнувшее стремительно и остро. Не знаю – возможно, сказались расстроенные нервы – но мне почудилось, что это взгляд погибшего лейтенанта полоснул по окну, за которым, скрытый занавеской, затаился я.
Трудно передать испытанное мною тогда! Стыд – не то слово… Мне было омерзительно тоскливо. Попытки убедить себя, что не так уж я и виноват, ибо сказанное сгоряча – прощается, были напрасны.
Я ушел в глубину комнаты, а когда вернулся к окну, грузовика уже не было. Исчезли и женщины. У подъезда в одиночестве стояла домком со столь знакомой мне красной папкой в руке…
* * *
Рассказу конец. Но навсегда останется в памяти одинокая старуха, в неутолимом стремлении приблизиться к сыну уехавшая в незнакомые края, где он погиб, – и я. Человек, за проведенные у окна мучительные минуты постигший одну из великих истин, которыми свята жизнь…
Треугольник
Я уже в раннем детстве, совпавшем с окончанием Великой Отечественной Войны, первым были мои яркими впечатлениями от жизни были те большие различия, коими отличались женщины от вернувшихся с фронта мужчин. Нет-нет, я не имею в виду те естественное физиологическое различия, которыми мужчина отличается от женщин. Я тогда не видел и почти не чувствовал этого, а вот неестественные различия, коими война отметила именно мужчин, в глаза бросается сразу.
Ташкент тоже времени был насыщен военными. Здесь находился штаб ТуркВО, находились войска прикрывающие Союз на азиатском направление, пограничники охраняющие граница Восточного Туркестана, Афганистана, Ирана. Было достаточно много офицеров, солдат, милиции.
Молодых полных сил мужчин…
Но…
Ташкент того времени буквально кишел мужчинами-инвалидами убогими и контуженными. В хлебном городе было много госпиталей и многие, всеми правдами и неправдами , пытались перебраться поближе к солнцу, южному теплу, фруктам .
Эти мужчины, у которых чего-нибудь на хватает- руки ли, ноги ли, искромсанные тела войной тела людей, или контузия так сильно обезобразила лица, что они постоянно подергивались – бровь ли, губами ли, или подбородком, и кожа, когда-то обгоревшая и долго заживляемая теми нехитрыми медикаментами того времени, была неестественно красной и грубоватой.
И рядом другой мир- женский, из которого исходила какая-та глубинная притягательность. Да-да, именно тогда я понял, что есть и другая половина рода человеческого, ярко отличающаяся от грубых и неотесанных мужланов. Женщина не матерились и не были инвалидами, они красиво одевались, и от них хорошо пахло духами. Особенно тогда ценились « Красная Москва», продававшиеся в роскошной красной коробке. О, это был высший шик – пахнуть « КРАСНОЙ Москвой»… Согласно городской легенде, якобы « Красная Москва» были придуманы Генрихом Броккером, еще до революции, и назывались « Букет Императрицы»…
И еще я чувствовал, что от женщин исходит какой-то уют и тепло. И инстинктивно тянулся к ним.
Однако вскоре мое возвышенное представление о женщинах было поколеблено одним случаем., и мое восприятие прекрасного пола оказалось как бы двусторонним. Одно- когда женщина одета, другое – когда она…без ничего. О, здесь не было того, что приходит к мужчинам позже. У меня, мелкого пацана, было, естественно иное ощущение, но все равно оно явилось как бы предтечей того – дальнейшего, что проявлялась позже, гораздо позже.А случилось это, когда меня взяли в баню…в женскую.
О, посещение бани в первые послевоенные годы были событием. По субботам мама надевала свое кургузое пальтецо, закутывалась в старенький шерстяной платок, брала под мышку большой алюминиевый таз, заворачивала в газету или журнал мочалку и мыло и отправлялась с своей сестрой, моей тетей Зиной, в баню. Оттуда они обе приходили распаренные и красные, закутанные с головы до ног бесхитростную послевоенную одежду, отчего казались бесформенными, а потом долго сушили и расчесывали волосы.
Пока я был малышом, мама купала меня в ванночке, но вот видимо, я из нее вырос, и она решила взять меня с собой в баню. Вот ведь что за штука, никому в голову не придет взять маленькую девочку в мужскую баню, это выглядело бы дикостью. А мальчишку в женскую – пожалуйста. Не проявляется ли и здесь уже яркая дифференциация людей по половому признаку, когда даже к совсем маленькому человечку относятся в зависимости от того, что у него имеется там – в самом что ни на есть укромном месте? И этот разный даже к самым маленьким детям подход идет, конечно же, от отношения к противоположному полу самих взрослых. Во всяком случае, впечатление малышей от вида обнаженных мужчин или женщин как бы здесь никого здесь не интересовало. А вот ощущения мужчин при виде обнаженной женщины в расчет уже принимались. Отсюда и –упаси Бог взять ее в баню мужскую. А вот мальчику в женской- вроде самое место. Женщин этим самым не удивишь. Однако то, что в расчет не берется впечатление самих молодых отпрысков от вида обнаженных тел- ошибка. Я, во всяком случае, запомнил это посещение, - единственное в своей жизни – навсегда.
И, возможно, предчувствуя, что меня не ждет там ничего хорошего, я очень не хотел идти в баню, но мама с тетей дипломатично уговаривали меня. И, наконец, я согласился.
И вот в мрачноватом сером здании с закрашенной белой краской стеклами в оконных рамах. Вначале все было спокойно. Мама медленно снимала с меня одежду, потом по очереди разделись они, прикрываясь тазом и, взяв меня за руку, пошла в банной зале. Потом, приоткрыв дверь, откуда выкатился клуб белого пара, пошла сама и потянула меня за собой:
- Идем же, дурашка.
И я вошел… Наверное, преисподняя выглядит менее жутко, чем то заполненное паром муторное пространство, в котором я оказался. Да это и не пространство даже, а скорее глухая, без окон, ужасная камера с какими-то выступами, на которых сидели волосатые чудища, плескавшие на себя воду из стоявших рядом серых, с черными въединами тазов. Они были с отвислыми морщинистыми грудями и мешковатыми складчатыми животами и еще с каким-то странным, непонятным, мрачно чернеющим между ног таинственным знаком-треугольником, которые сразу же приковал мое внимание. И я переводил свои глаза с одного треугольника на другой, а во мне вс больше и больше нарастало какое-то странное ощущение чего-то страшно тайного и в то же время притягивающего к себе, словно уже подготавливало и мой ум, и мое тело к страстям, которые в будущем закипят в моей душе.
Я тогда, конечно, не знал, что тело женщины всегда, во все времена было загадкой человеческого бытия. И, конечно, впервые увидеть эту загадку – Боже, для меня тогда это было потрясением!
А вот про знак-треугольник мне почему-то было известно, более того, даже когда женщины были одеты, я иногда – о, маленький бесенок! – представлял его!
Да-да, когда меня брали на пляж и я видел женщин в купальниках, я уже хорошо представлял себе, что за этой разноцветной тряпицей находится нечто заветно-запретное, но почему-то притягивающее к себе – нет, нет, конечно , еще не плоть, но мыслями я уже был вместе с этим знаком.
О, этот знак, о котором сам Бог сказал: « Женщина, грех – в лоне твоем»! Сколько раз я потом думал о нем – и по мальчишески шаловливо, и по-мужски бесстыже, и по-философски спокойно – об том всегда магически манящем каждого нормального мужчину знаке. И когда, будучи мальчиком, я впервые увидел эту чернеющую внизу живота тайну, я оцепенело- завороженно уставился на нее. Знак гипнотизировал, приковывал к себе мой взгляд и внимание.
И хотя знаков этих в бане было много, в моих глазах стоял он один – таинственно-мрачный, перевернутый острием вниз черный треугольник. И конечно, это я прочел мысль одного философствующего монаха, сказавшего, что женщина была создана бесполой, а гениталии ей были даны дьяволом, но моя маленькая мужская душа уже тогда как бы предчувствовала последующие свои страдания, к которым так близок вообще духовный настрой человека.
И я отчужденно, полных слез глазами глядел на него, в то же время интуитивно понимая, что не имею право смотреть на все это, как мальчик, ибо я этим знаком не обладал. Уже тогда ощущение какой-то кастовости – есть знак, нет знака- зародилось во мне. И еще я чувствовал, что у меня есть знак иной, не такой, как у этих людей, называемых женщинами, и он, этот знак, обособлял меня от них, делал чужаком здесь.
И помниться еще ощущение стыда и ужасов, оттого, что я - тоже нагой среди нагих, но не таких, как я, людей. И я инстинктивно ладошками прикрыл свой знак – иной, не женской принадлежности, и сжимал коленки, поворачиваясь бедром и задом, как бы выдвигая те места, которыми и был все-таки похож на окружающих меня женщин.
Конечно, этого глубинного анализа у меня, пацана, тогда и в помине не было, но страх, смешанный с любопытством и ощущение неродной для себя среды – мрачной и жуткой – я испытал. И еще была отчужденность от всего этого, которая усиливалась от этого, которая усиливалась от того, что и родных для себя людей и увидел в каком-то другом, совершенно немыслимом для меня виде. Да они как будто и не родные даже чужие и тоже страшные.
Однако, несмотря на свои малые года, я , видимо, уже усвоил, что эти существа – женщины, очень привычные и даже похожие на меня, все же не такие, как я. И дело не в том, что они было намного старше, а в том самом черном треугольнике, который был только у них – женщин. И я уже это понимал своим слабым разумом. А может, мне казалось, что я понимал. А тогда мои глазенки с ужасом взирали на расхаживающих по бане мохнатых волосатых чудовищ, называемых женщинами. О, не т ничего ужаснее пожилых почтенных женщин в общей бане! Они похожи на злых колдуний из самых страшных сказок Гауфа, Гоффмана и братьев Гримм! Настоящие Алмауз Кампыр! И эта сраная затхло-банная обстановка – с едкими клубами бьющего нос горячего пара, и эти громадные медные краны с грубо вытесанными деревянными ручками, и этот с жутким шипением вырывающийся из крана кипяток, ударяющий в металлический таз и издающий невообразимый грохот, и особенно снующие с переполненными тазами на полусогнутых ногах женщины – все это так сильно меня напугало, что я на какое-то время застыл в оцепенении.
Я остолбенело смотрел на этот шабаш ведьм, и только рот мой кривился и слегка подергивался в преддверии плача, а глаза краснели и наполнялись слезами. Грудка моя учащенно вздымалась, я тяжело дышал – то ли от страха, то ли от переполнивших меня незнакомых ощущений, то ли просто от обволакивающих меня со всех сторон удушливого пара. И вдруг что-то прорвало меня , как из того бьющего кипятком медного крана, - и я заорал, да так громко, что мой рев заглушил шум бьющего в тазики воды и вообще всю эту невообразимую какофонию звуков.
Тетя прижала меня к себе и пыталась успокоить, но делала это вяло, будто понимала тщету своих усилий. Мама же встретила знакомую, и они заболтались в предбаннике. Однако сквозь хаос банного шума вперемешку с моим ревом я все-таки услышал, как кто-то отчужденно сказал: « Так же можно испугать ребенка». И тогда тетя взяла меня за руку и вывела в предбанник, где меня обволокло холодным воздухом и какой-то особенной тишиной и спокойствием. Женщины стояли около своих раздевалок: кто-то чинно причесывался, а кто медленно, с каким-то распаренным спокойствием одевался. И несмотря на то, что меня охватил озноб, да такой сильный, что начали постукивать в мелкой дрожи зубы и подергивать челюсть, а тело в один миг посинело и покрылось пупырышками, я сразу же успокоился т только изредка вздрагивал и всхлипывал. Мама закутала меня в полотенце и какое-то время, поглаживая и нашептывая в ухо ласковые слова, уговаривала меня пойти обратно и помыться. Но это «обратно» казалось мне такой зловещей преисподней, что, поскольку руки были стянуты полотенцем, головой и всем телом, я старался прижаться к маме, и она просила меня вяло и нерешительно, уже, видимо, понимая, что это бесполезно.
А мне былострашно даже тогда, когда кто-нибудь открывал дверь , из банной и я видел, как красное и словно дымящееся тело быстро проходило к раздевалке. Кто-то из почтенных пожилых леди, увидев мои расширенные и жадные глазенки, недовольно пробурчала: « Да он уже взрослый. Есть с папашей моется». Мама не ответила, начала одеваться. Потом одела меня.
И только на улице я почувствовал себя спокойно. Я словно вырвался из какого-то тяжкого кошмарного сна. Мне казалось, что я побывал в каком-то страшном аду и чудом остался жив.
Может, подействовал какой-то пресловутый фрейдистский комплекс, но эти впечатления надолго врезались в мое сознание, и я до сих пор отчетливо помню эти красно-распаренные, волосатые, шлепающие босыми ногами по цементному полу существа, переваливающиеся с боку на бок от тяжести наполненных водой тазов. Похоже, это мое первое удивление, ибо представление о женщинах не совпало с тем, что я увидел.
На память высвечивает и еще один сюжет, связанный с баней, когда мы уже были подростками. Сюжет безобразно-бесстыжий, но, видимо хорошо знакомый всем мальчуганам. Баня находилась неподалеку от нашего двора на улице Правда Востока, и там, как и положено, были мужское и женское отделение. Но кроме того, имелась и отдельные кабины, окна которых были закрашены грязно-белой, с мутными подтеками грубой краской, в некоторых же имелись щелочки, которые мы все знали наперечет. Чтобы подойти к бане, надо было преодолеть высокий кирпичный забор, что мы очень ловко проделывали. Один из нес стоял на « атанде» и зорко наблюдал, чтобы банщик не намылил нам шею – случалось и такое.
Но, видимо, игра стоила свеч, ибо время от времени кому-нибудь из нашей ватаги приходила идея « поглядеть теток», и мы гурьбой отправлялись на операцию.
О, как приятно и в тоже время жутко сидеть на шее у вспотевшего от тяжести и волнения друга и, не шелохнувшись, буквально застыв, прилипнуть к щелочке и смотреть на женщин в бане.
Вот она стоит под душем, спиной к окну, и капли вместе с мыльной пеной стекают по ее мокрому телу. И замирает все в тебе, и трепетно бьется подростковое сердце, и расширяются глаза…Но вот женщина медленно поворачивается, и ты видишь… О Боже, как пересохли губы! Но особенно дрожь прошибает, когда она, чуть приседая, намыливает свои заветные и потаенные части тела, и мыльная пена мягко обволакивает эти участки, словно умышленно скрывая от наших глаз то, на что сиволапому чужому мужичье глазеть не положено. Но вдруг вода смывает эту пену, и… вот она перед тобой- женщина! Во всей красе! О, мазефака!
А потом мы шли домой завороженные чуть приоткрывшейся перед нами тайной, которая еще будет долго волновать нас. И как человеку присуще желание узнать то, что скрыто от него, так и для нас подростков – будущих мужчин – естественно стремление постичь то, что скрывается в женщине. Да, видимо, это просто необходимо для правильного гормонального развития мужского организма, иначе не было бы этого страстного и такого упоительного, которое при этом испытываешь. Это было естественное устремление мужчины к женщине- ибо только вместе с существом противоположного пола наступает гармония-согласие и в теле, и в душе мужчины. Не зная я тогда, что наступит время, когда душа будет испытывать и другое - противоположное ощущение, когда душа моя будет томиться от находящейся рядом с ней души женской.
Хотя до этого было еще далеко, и, наверное, это все же была аномалия. Кто виноват в этом? Не знаю. Скорее всего так тоже зачем-то надо. Но зачем? Может, для того, чтобы эти мысли-ощущения зафиксировать сейчас на бумаге? Ах уж, эти мои одинокие мысли!
В молодости я был довольно целомудрен. Смотря балет или какой иной танец , я смотрел только на голову танцовщиц, ибо мне казалось неловки смотреть ниже. Не дай Бог, кто-то перехватит мой взгляд и подумает, что я молодой порочный пошляк. А потом я стал перехватывать взгляды друзей, устремленные на ножки женщин, и мне почему-то это было неприятно. Скорее, я видел в них потенциальных соперников, а значит – врагов? И хотя я смеялся над похабными, скабрезными шутками, на самом деле мне мало удовольствия и даже приходилась делать над собой усилия, чтобы дослушать, и душа моя при этом неприятно ныла. Может и мои сверстники смеялись деланно – чтобы не показать чересчур целомудренными, а значит, вроде бы немужественными или попросту- гнилыми слабаками?
Я и теперь , с трудом переношу матерщину, хотя временами в этом и возникает необходимость- скажем, когда рассказываешь анекдот дружбану. Но почему-то до сих пор понижаю при этом голос. Да , я иногда сквернословлю, но почти никогда не скверномыслю… Хотя так говорить о себе нескромно.
Ах этот магический черный треугольник… Ведь именно от него ведут свой отчет наши первые движения по этой земле. Именно он затем всю жизнь, как перевернутое всевидящее око Саурона, будет преследовать и околдовывать любого, эти треугольником не обладающего. И этот знак противоположного нам естества, в котором, как в сгустке, собраны, кажется, все человеческие желания и ощущения – от очень неприятных до самых сладострастных, от крайне животного – примитивных до высочайше- человечески- утонченных, где есть все: и стыд, и срам, и боль, и божественная суть, и, конечно же, радость счастья… Все отталкивается от этого знака, все в нем, все для него и во имя него. И когда говорят: во всем ищите женщину, подразумевают именно его – этот сладостный фетиш женского тела, этот манящий магнит, неумолимо притягивающей к себе души мужские. И этот знак и символ жизни во Вселенной, как и солнце, завораживает и ослепляет любого мужчину, какого возраста он не был. Извечно стремление его туда, откуда он вышел на свет божий.
Когда же я стал ощущать влечение к этому знаку? О, давно это было, давно. Мне даже кажется, что ничего более раннего я припомнить не могу, и жизнь моя и начинается именно отсюда, ибо все остальное было беднее и гораздо менее эмоционально, а потом и забылось, стерлось в памяти. А это осталось. И даже, едва возникнув, стало закрепляться, обрастать новыми, еще неведомыми ощущениями, волнующими и почему-то стыдливыми. Всегда очень личными, интимными и, тем не менее, связанными не только с собственным телом, которое только вроде бы и должны волновать человека по-настоящему, но, странное дело, с телом другого существа, такого же, как и он, и в то же время совершенно не похожего на тебя , ибо оно имеет тот самый магический знак- перевернутое всевидящее око Саурона, влекущее к себе и являющееся, может быть само древней манящей тайной во Вселенной, тем входом- пещерой, что соединяет между собой всех людей мира – и прошлых и будущих. Связующим же началом, соединяющим человечество, и является страстное мужское желание войти в эту пещеру и познать загадку, тем самым давая толчок новым жизням. Недаром говорят: « мужчина – это мост в будущее».
Наглядная агитация
– Ало, Миша! Привет! Как дела?... А у меня отлично. Какие у тебя планы на среду на вечер? Никаких? Ну, и отлично! Вот в ресторан тебя хочу пригласить. С супругой. В 7 вечера. Ресторан при гостинице «Октябрьская». Что у нас? У нас семейное торжество. Всех родных обзваниваю и друзей. Такой пир закатим! Повод?... О! Шикарный повод! Ты представляешь, моя жена признала свою неправоту! … Да клянусь! Не сойти мне с этого места! Такая радость! Ты не представляешь! Да! Сама! Сама сказала: «Извини, была неправа» Тон? Ну… не скажу, чтобы радостный. Очень недовольный. Выдавила из себя. Тон был такой, будто она себе смертный приговор подписала. Но всё же! Это какой прогресс! Как это было? Сейчас расскажу. В связи с чем-то помянули Варшавскую улицу. Жёнушка моя и говорит: «Это в Купчино» Да, да! Вот и ты знаешь. Московский район. Да ход мыслей моей супруги понятен. Все улицы, названные в честь столиц бывших соцстран, действительно, находятся в Купчино: Белградская, Будапештская, Бухарестская, Пражская, Софийская… Все, кроме Варшавской. А вот Варшавская ¬ совсем не там. Идёт параллельно Московскому проспекту. Есть ещё Варшавский переулок возле Варшавского вокзала. Но в Купчино ничего подобного нет. А она – своё: «Не была бы уверена – не говорила бы! Да я тысячу раз по этой улице ходила. У меня там сокурсница жила» И злится! И кипятится! Достал карту города. Она и смотреть не стала. «Что ты мне карту под нос суёшь? Я что, дурочка по твоему? Я и без карты знаю, что Варшавская улица находится в Купчино.» Ладно, думаю, подождём. А в воскресенье мы были приглашены в гости к её тёте. А тётя эта живёт на улице Зины Портновой. Знаешь эту улицу? Ну, вот. Едем мы по Московскому, Ленинскому проспекту но, вместо того, чтобы продолжить движение, сворачиваю куда?... Именно! На Варшавскую! Делаю вид, что с машиной проблема. Прошу жену выйти из машины на минутку. Она выходит, а я её голову так нежненько направляю в сторону вывески с названием улицы. Прочти, пожалуйста. «Варшавская» – прочитала она. На лице мука! Как будто, я её лимоном с перцем накормил «Надеюсь, ты не станешь утверждать, что мы находимся в Купчино?» Но жена быстро нашлась: «Правильно! А потом эта улица идёт в Купчино!», «Зин! Но улица-то идёт ПАРАЛЛЕЛЬНО Московскому проспекту!», «Ну, значит, она заворачивает в сторону Купчина.» Ладно! Едем по Варшавской. «Куда мы едем?», «Как куда? Смотреть, где Варшавская улица заворачивает в Купчино» Жена жутко возмутилась, стала требовать, чтобы я ехал к тёте Зине. Ну, уж извините, машина – моя епархия. Сначала смотались в северном направлении. Там Варшавская улица пересекает Благодатную и упирается в тупик. Потом в южном. Там она упирается в улицу Галстяна. Нигде в Купчино не заворачивает. Улица прямая как стрела. Бедная моя жена! Мне её даже жалко стало! «Ну, что? Я прав?», «Поехали к тёте Зине», «Ну, сворачивает Варшавская улица в Купчино?», «Ну, что пристал! Поехали!», «Нет, ну, ты скажи!» Препирались так минут 10. Потом жена выдвинула новую версию: «Значит, в Купчино есть ещё одна Варшавская. Есть же в Питере 2 Больших и 2 Малых проспекта». «Ок», говорю я. Подъезжаем к Ленинскому, и мы сворачиваем на него, но не налево, а направо. «Куда мы едем?!!», «В Купчино». У жены чуть истерика не случилась. Или случилась. Она кричала! Называла меня самыми «лестными» эпитетами. Но я твёрдо вёл машину. Мы проехали по улице Типанова и въехали в Купчино. Проехали весь проспект Славы. Разумеется, никакой Варшавской улицы не обнаружили. Остановились у въезда на путепровод. «Ну, что, Купчино кончилось. Вернёмся? Или поедем по Ивановской?», «Поехали уже к тёте Зине!», «Ну, что, убедилась, что нет в Купчино Варшавской улицы?», «Тебе не кажется, что в машине пахнет бензином?», «Нет, не кажется», «А у тебя нитка на плече», «Бог с ней. Ну, так как?» «А кто сказал, что улица должна пересекать проспект Славы? Я точно не помню, где, но может быть, она в другом конце Купчино?» Ладно. Поехали по Софийской на юг. До КАДа доехали. Варшавской улицы не нашли. Короче, катались весь вечер. Проехали по Димитрова, по Дунайскому, Белградской, Малой Балканской, Ярослава Гашека, Будапештской, Бела Куна, Бухарестской, Салова. По Касимовской, Камчатской и Расстанной доехали до Лиговского. «Лиговский, надеюсь, уже не Купчино? А то поехали на Невский!» «Не Купчино». «Ну, что? Прав я?», «Поехали к тёте Зине!», «Сначала признай, что ты неправа». Жена кричала, грозила разводом. Раз 5 звонила тётя Зина: «Ну, где вы там?» Наконец, когда мы блуждали где-то в мрачной промзоне Купчина, жена сдалась и выдавила из себя: «Всё! Ты прав! ПРАВ!!! ПРАВ!!!!! Нет в Купчино Варшавской улице! Я ошиблась! Я дура! Я ничего не знаю и не понимаю! А ты всегда прав! Едем, наконец, к тёте Зине! Уже поздно!» «Вот и умница! Такую я тебя люблю! Поехали!». Всю дорогу жена дулась. А я делал вид, что не замечаю. Был подчёркнуто ласков. Посидели у старушки. Тётя Зина пирог спекла. Пирог уже остыл, пока мы ездили. Ну, разогрела она его в микроволновке. Жена успокоилась. Знаешь, лучший способ помириться с женой, это в гости сходить. При хозяевах цапаться не будешь. А потом всё как-то и рассосётся. Вернулись домой. В таком хорошем настроении! Какая у нас ночь была! Знаешь, как в первый раз. Я ведь, честно сказать, начал охладевать к ней как к женщине. Ну, это не только со мной бывает. Не мне тебе рассказывать. А тут… Что? Спрашиваешь, зачем я так добивался, чтобы она признала свою ошибку? А достало меня! Ну, что такое! Никогда свою неправоту не признает. А скажешь: «Я всегда умею признать, когда я бываю неправа». Однажды попросил её хоть один пример привести, когда она была неправа. Ни одного не вспомнила. Своё мнение? Да не в мнении дело! В упрямстве! Нет, ну, я понимаю, есть вопросы, где у каждого может быть своё мнение. Какое пиво лучше, чешское или баварское? Кандинский великий художник или мазила? Пелевин замечательный писатель или ремесленник? Существует ли Бог? Но бывают вопросы, споры по которым возможны только до того момента, пока не оба спорщика не убедятся в правоте одного (или неправоте обоих). Есть вопросы, на которые существует только один правильный ответ. Остальные неправильны. Шестью восемь всегда сорок восемь. Волга впадает в Каспийское море. Кто думает, что в Чёрное, тот таки неправ. А Варшавская улица находится в Московском районе, а не в Купчино. Есть только один правильный ответ, остальные неправильные. Даже никаких «мы оба в чём-то неправы» быть не может. Ладно, пусть будет так: Киркоров – душка, Дима Билан – лучший певец, мыльные сериалы – настоящее искусство. Дорогие женщины, вы правы! Но, дорогие женщины, оставьте нам, хотя бы, возможность быть правыми вот в этих случаях, где правота однозначно доказана! Как говорится: женщине можно доказать, но её невозможно убедить. Когда-то я читал в одной статье, что мужчина легче признает свою неправоту в споре, чем женщина. Казалось бы, должно быть наоборот: женщины мягче, стало быть, и уступать должны легче. Но в данном аспекте всё наоборот. Мужчина, если ему убедительно докажут, что он неправ, как правило, легко признает это. Женщина же идёт на спор как на последний решительный бой. Готова костьми лечь, но утвердить свою правоту. Да. Именно! Такое у них самоутверждение. Женщина считает, что если она признает свою неправоту, это будет величайший позор в её жизни. Что все будут презирать её и тыкать в неё пальцами: «Смотрите! Она неправа!!!» Им не понять, что признать свою неправоту, это не стыдно, а почётно. Человек, сказавший «Да, я был неправ», что может быть прекраснее? Помнишь, однажды мы с тобой поспорили, кто автор баллады «Вересковый мёд»? Ты сказал, что Стивенсон, а я был уверен, что Бёрнс. Ну, не мог я представить, что «Вересковый мёд» написал тот же человек, что и «Остров сокровищ»! Слишком непохожи эти 2 произведения. Тогда ты открыл том Стивенсона и показал мне это стихотворение. Да, мне стыдно, что я этого не знал раньше. Но было бы гораздо стыднее, если бы я начал придумывать версии, что в книжке ошибка или что Стивенсон слямзил у «Мёд» Бёрнса или что ты специально издал книгу в одном экземпляре, или что Стивенсон – это псевдоним Бёрнса или стал бы тебе припоминать все твои грехи… Тоже чисто женская черта, вместо ответа по существу, переводить разговор на личность оппонента. В той же статье пишется, что мужчине важнее всего выяснить истину, а женщине – одержать победу в споре. Мужчина старается построить максимально логичную цепь аргументов. Женщина же аргументы не опровергает, она парирует. Для мужчины поражение в споре не трагедия. Вот мы тогда спорили. И выяснили истину. ВСЁ! Ты знал, что «Вересковый мёд» написал Стивенсон – молодец! Я признал свою неправоту – тоже молодец. Оба мы – молодцы. И Стивенсон молодец! И Бёрнс - молодец! И Марк Бернес, тоже – молодец! Как всё чудесно! Почему женщины этого не могут понять? Кстати, это статью я прочёл своей жене? Как отреагировала? Правильно. Надулась. А теперь, когда мы с ней о чём-то спорим, говорит: «Не надо парировать!» Хотя я не парирую, а привожу аргументы и факты. Между прочим, когда мы искали Варшавскую улицу, она тоже несколько раз сказала мне «Не парируй!» Женщины думают, что если они правы (точнее, если они сами говорят, что они правы), то мы их больше будем любить и уважать. На самом деле всё наоборот. Нет ничего отвратительнее женщины, которая всегда права. И нет ничего прекраснее неправой женщины, которая сама это признаёт. От первой хочется бежать без оглядки. Второй – подарить мир. Вот знаешь, как я рад? Как я рад! Хоть и после долгой перепалки, хоть и с недовольной миной, но всё-таки… Вот, такой прилив любви и нежности к ней! Она неправа! Вчера купил ей серёжки с изумрудами, пусть сюрпризом будут… Очень дорогие. Но для любимой жены ничего не жалко. А потом хочу взять отпуск и махнуть с женой в Европу, скажем, в Чехию. А то и в Париж. А что? Ладно. С деньгами что-нибудь придумаю. Раз живём! Эх, какой я счастливый! Горы сверну! Боже мой! Ну, как нам, мужикам, мало надо, оказывается! Ладно, значит, в среду в 19:00. Гостиницу «Октябрьская» знаешь? Ну, да, конечно, глупый вопрос. Значит, договорились
На следующий день.
– Миша, привет. Прости, но сабантуя не будет. Всё отменилось. Почему? Я рано обрадовался. Вчера у жены была истерика. Она кричала, что всё равно она была права, что Варшавская улица находится в Купчино и она много раз там бывала, а тогда она просто пожалела моё мужское самолюбие и тётю Зину. Тьфу! Как мерзко! Ничего не хочется. А я уже размечтался, как мы будем по Монмартру ходить, по Елисейским полям гулять, сидеть в кафе, заходить в её разлюбезные бутики… Всё псу под хвост… Да, говорил! Про Париж говорил. Нет, ну, ты подумай! Это правота проклятая дороже Парижа и хорошего настроения… Наверное, дороже меня. Сегодня спал на диванчике. Не хочу её больше. Вот, противна она мне стала. Куда серёжки девать? Обратно их не возьмут, как ты думаешь? …А, знаешь, наверное я так и сделаю. Заведу себе другую. И её подарю эти серёжки. А с моей не жизнь. Измотала! Душу вынула! Завтра же подам на развод. Пусть остаётся без мужа, зато непобеждённой в споре, раз ей это важнее… И пусть её греет мысль, что Варшавская улица находится в Купчине. Пусть эту мысль ест, с этой мыслью спит…И я серьёзно… И сегодня же дам в Интернете объявление о знакомстве. И знаешь, как оно будет начинаться? «Ищу женщину, которая неправа»
The free sample has ended.