Read the book: «Долгое эхо»

Font::

© Лана Кузьмина, 2026

ISBN 978-5-0056-1949-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Память — одно из самых удивительных свойств человека. Говорят, память выбрасывает из своих кладовых мрачные воспоминания, оставляя лишь светлые, невесомые. Но даже самые счастливые воспоминания способны причинять невыносимую боль невозможностью своего повторения.

ПРОЛОГ

В нашем захолустье никогда ничего не случается. Может быть, когда-то много столетий назад, здесь промчалось вооружённое до зубов татарское войско, а на поле за деревней разыгралась кровопролитная битва. Наука об этом ничего не знает. Хотя у нас и любят поговаривать о храбрых русах, одержавших блистательную победу над вероломными захватчиками. Смуты и революции начала двадцатого века прошли для жителей почти незамеченными. Уклад их жизни, что при царе, что при новой власти остался неизменным. Единственным значимым и исторически подтверждённым участием деревни в жизни государства стала Великая Отечественная война, оставившая после себя память в рассказах вернувшихся с фронта, бережно хранимых в ящиках и сундуках пожелтевших от времени похоронок и зачитанных до дыр треугольных писем. Рядом с деревенским клубом в усыпанном цветами скверике — треугольный памятник с красной звездой на вершине, а в ближайшем лесу — глубокая яма с поблескивающей на дне водой. Она называлась просто Воронка. Именно так, с большой буквы, подчёркивающей то огромное значение, придававшееся ей старшим поколением, начиная примерно с года сорок пятого.

Впервые я услышала о Воронке в первом классе. Стоял ясный майский день, ярко светило солнце, а Ирина Александровна рассказывала о войне и Дне Победы. Она говорила о том, как уходили на фронт мужчины, как тяжело пришлось оставшимся женщинам и детям и как однажды в лесу немецкий самолёт сбросил огромную бомбу. Поступок лётчика объясняли тем, что он отчего-то не смог сбросить её на город, а садиться с ней было опасно. До сих пор не знаю, насколько правдива эта история, но тогда будучи семилетней девочкой я полностью в неё поверила. Что ж, каждый народ имеет свои мифы. Почему бы и такому маленькому обществу, как нашей деревне, не выдумать своих.

Каждый год накануне девятого мая к Воронке водят школьников, рассказывая одну и тоже историю о немецком лётчике и его лишней бомбе. Сегодня двадцать лет спустя я веду к ней своих учеников. Рядом со мной Иришка, Ирина Васильевна. Стучит низкими каблучками по пыльной тропинке, вздыхает, подворачивая ноги на глубоких выбоинах.

— Ну, вот кому это нужно, Груня? — причитает она, хватая меня за руку. — Неужели в это до сих пор кто-то верит!

Я не верю. Но знаю, что идти к ней надо. Трудно объяснить, зачем. Просто надо проснуться майским утром, идти по пыльной тропинке, пробираться через лесные завалы, чтобы постоять пару минут у заполненной водой ямы, а после медленно вернуться домой, надеясь, что сумел приобщиться к далёкому и страшному событию, перевернувшему жизнь целой страны.

— Ну и чё? — Стёпка Михеев заглядывает в яму. — Ничё особенного.

— Ужас какой! — восклицает Любочка Трушина. Стёпка кидает на неё презрительный взгляд и смеётся. Остальные вежливо-равнодушны, вздыхают, хотят поскорее уйти. Хочется воскликнуть о лени и ограниченности нынешнего поколения, но тут же вспоминается собственное детство и мы сами, вежливо-равнодушные, ограниченно образованные, точно так же попрекаемые учителями. Ничего не меняется.

— Аграфена Аркадьевна! — раздаётся чей-то тонкий голосок. — А когда мы обратно пойдём?

Луша Мишина. Я улыбаюсь.

— Сейчас пойдём.

Иришка шикает и начинает рассказывать о том, как появилась Воронка, а я смотрю на Лушу и вспоминаю бабушку, окрестившую меня таким странным именем. Много лет назад подобное имя было редкостью, а сегодня вокруг полно Луш, Ульян, Фёкл, Серафимов, Богданов и прочих детей, названных модными нынче именами.

Я слушаю неторопливую иришкину речь и думаю о том, как же далеко всё то, что произошло много лет назад, от нас живущих в двадцать первом веке. Что нам страдания людей прошлого, уже недоступного века? Мы можем их понять, но прочувствовать до конца никогда не сможем. Дело не в наших бесчувственности или невежестве. Просто, чем дальше мы уходим, тем тише звучат в наших душах отзвуки прошлого, как долгое исчезающее с годами эхо.

Моя история будет не о войне. Сегодня, вглядываясь в равнодушные лица ребят, я вспоминаю о своём детстве, о людях, что жили на соседней улице, обо всех ушедших и невозвратимых годах, чувствах и переживаниях, что волновали меня когда-то. Хочется удержать их, запереть в книге, чтобы иногда в тишине, перелистывать её страницы.

ГЛАВА 1

Много лет назад росло в нашей деревеньке, на самой её окраине удивительное дерево. Из толстого необъятного пня тянулись ввысь сразу пять тополей. Прабабушка Аня утверждала, что росло оно здесь ещё во времена её молодости, а стало быть пережило революцию, гражданскую и Великую Отечественную войны. Этот суждение о возрасте тополей сразу же было занесено нами в разряд тех небылиц, которыми так любила потчевать окружающих наша любимая старушка.

Даром приукрашать действительность обладало всё старшее поколение нашей семьи. Старший брат прабабушки Яков был знаком со всеми руководителями страны, в молодости входил в тайную организацию «Неуловимые мстители», воевал вместе с Леонидом Ильичем Брежневым и удил рыбу с самим Горбачевым, завернувшим в деревню по пути в Москву. Если удивленный собеседник интересовался, где же можно было удить рыбу, ведь кроме чахлой ниже колена Малиновки в деревне нет больше ни реки ни озера, прадедушка смертельно обижался и заявлял, что это сейчас здесь нет никакой речки, а тогда была, широкая и полноводная да такая, что даже пароходы ходили. А потом взяла и высохла в одно лето. И вообще, не перечь старшим, они здесь всю жизнь живут, а не приезжают раз в год поваляться кверху пузом.

Прабабушка Аня не обижалась, а терпеливо объясняла, что тополя и живут так долго, потому что растут из одного пня, потому что корни общие и отсылала к ещё одному своему брату: «Вон у Середняка спроси!»

За всю свою жизнь я не разу не слышала, чтобы кого-нибудь из братьев и сестёр Беловых называли по имени. Был Старшой (Яков), Середняк (Георгий), Младшой (Иван) да две сестры — Нюта большая и Нюта маленькая, звали которых впрочем по-разному: старшую — Анной, младшую — Натальей.

Середняк пользовался в семье большим уважением. Он единственный получил высшее образование. Иван и Нюта маленькая имели за плечами восьмилетку, старшие же не умели ни читать ни писать.

Середняк любил философские рассуждения, но был настолько косноязычен, что не умел правильно выразить пришедшую на ум мысль, а только поднимал вверх высохшую старческую руку и поочередно загибал пальцы: Старшой, Нюта большая, я, Младшой, Нюта маленькая. А потом демонстрировал кулак всем присутствующим.

— Один палец что? — говорил он. — Ничего. А пять — сила.

— Одним пальцем можно кнопку нажать, — возразил как-то мой двоюродный брат Мишка.

— Какую кнопку? — не понял старик.

— Ядерную.

В комнате повисла неловкая тишина. Кто-то толкнул Мишку в бок. Перечить старикам у нас было не принято.

Стариков в нашей семье любили. Посмеивались порой над старческим простодушием и отдалённостью от современного мира. Делали это беззлобно, жалея и понимая, что однажды сами станем такими же чудаковатыми и беспомощными.

Жили старики все вместе, в одном доме с большой печью, топившейся даже в жаркие летние дни — Нюта маленькая отчаянно мёрзла.

— Оно и понятно, — объясняла Нюта большая. — Родилась-то в январе, в самые что ни на есть лютые морозы. На всю жизнь промёрзла!

Давно выросли дети и внуки, разъехались кто куда, лишь изредка навещая родные места. Было их так много, что сами старики порой путались, кто кому и кем приходится. Привечали всех, всех угощали. Младшой — собственным яблочным вином, Нюта старшая — огромными пирогами с гречневой кашей, остальные — добротой, тёплым углом, бескрайними просторами и грибными лесами. Благодарные потомки приезжали, наедались досыта овощами и фруктами, мочили ноги в хилой речке Малиновке, жарились на солнышке и каждый раз уговаривали перебраться к ним в город в квартиру со всеми удобствами, с тёплым туалетом, кафельным полом и водой из крана.

Яков мрачно отговаривался тем, что не доедет, умрёт в дороге, растрясут его хрупкие косточки поезда и машины. Возраст не тот, чтобы преодолевать длинные расстояния.

— Конечно-конечно! — язвила Нюта маленькая. — Косточки его беспокоят! Есть тут одна зазноба беспокойная!

Старшой гневно тряс костылём и заявлял, что путает младшая, нет никакой зазнобы. И не было никогда. Но мы-то прекрасно знали старинную историю его любви-ненависти к жившей через дорогу Марии Владимировне.

Началась она давным-давно, ещё до войны. Мария Сергеевна, тогда ещё босоногая девчонка Машка, с удивлением наблюдала, как прибыла в деревню новая семья и как строит она небольшой домик на другой стороне улицы. Погорельцы из соседней Светловки, шептались в народе, смотрели участливо. Полностью выгорела Светловка, не уберегли от лесных пожаров. Да разве от них сбережёшься! А люди хорошие, только вот старший сын не в них вовсе, чёрный как уголёк, на цыгана похожий, не их будто. Машке он сразу не понравился. Спроси почему, не ответила бы. Не понравился и всё тут!

Яков тоже невзлюбил Машку. Слишком уж назойливо выражала та свою ненависть: бродила по пятам, выспрашивала, а после сообщала деревенским: «Нехристь, вот как есть. И глаза как у беса!» На самом деле Старшой, как и все в семье, был крещёным и носил, не снимая, простой медный крестик на белом шнурке.

Только исполнилось Якову восемнадцать, а он уже женился.

— Не погулял, жизни молодой не изведал! — сокрушался Середняк, рассказывая о брате.

— Не говори, о чём не знаешь! — возмущался тот. — Сам тогда ещё под стол пешком ходил, а туда же! Размышляет! Мыслитель!

Через год вышла замуж и Маша. Причиной недовольства стали дети. Через пять лет у Маши их стало трое, у Якова уже пятеро. Все они носились шумной ватагой вдоль улицы, и если что-то ломалось или пропадало виноватым оказывался или «цыганёнок Пашка» или «Марии Федуловой Витька».

В сорок первом уходили на фронт оба, Мариин муж и Яков. Молилась за обоих, за обоих плакала, как умела по-простому идущими из сердца словами: «Сохрани Божья Матерь Серёженьку моего да этого нехристя, человек всё ж какой бы он не был».

Яков вернулся, увязая в деревенской грязи топорно сделанным деревянным протезом. Сергей сгинул в бескрайних украинских полях.

— Явился, чёрт! — кричала Мария Владимировна.

— Жива ещё язва? — отвечал Яков.

Так и продолжили жить на одной улице, друг напротив друга. Шли годы. Больше не вышла замуж Мария, овдовел Яков.

Каждое утро выходила на крыльцо женщина, бросала взгляд через дорогу и кричала, что было сил:

— Не сдох ещё, чёрт старый?

— Не дождёшься, ведьма! — доносилось в ответ.

Ничто не могло нарушить устоявшуюся традицию. Даже на свадьбе внука Марии и внучки Якова старики бросали через уставленный угощением стол друг на друга злобные взгляды.

Летели годы, изменилась страна, покосились бывшие до того крепкими домики, ослеп Яков. Он больше не мог разглядеть в предутренней мгле свою вечную соперницу. Кричал наугад, несколько раз, с перерывом, пока не отзовётся старуха. Мария видела прекрасно, даже нитку в иголку вдевала без посторонней помощи. А вот слышать — не слышала. Отвечала наобум, едва заметив на противоположном крыльце давнишнего недруга.

— Коптишь ещё керосинка?

— Живой ещё, басурманин?

Так и жили. То ли любили друг друга без меры, то ли ненавидели. Куда ж ехать старому Якову? Кому кричать кричать по утрам в каменном городе?

Младшой Иван утверждал, что в городе Бога нет. Потому как всё дозволено. А если нет Его там, то и жить незачем. Говорил младшой мало, больше думал, точнее созерцал окружающую его действительность, излучая необыкновенную доброту и удивление миром, присущее, кажется, одним лишь детям.

Младшой любил рассказывать, как много лет назад, ещё до войны жил в соседнем селе один монах. Деревенские часто ходили к нему за советом. Прибегал и Младшой с товарищами. Монах этот много говорил с ними о Боге, показывал иконы, приводил в разграбленную церковь, учил молитвам.

И однажды, когда пас Младшой коров на поле, явилось ему чудесное видение. Будто идёт вдоль леса Богородица в ярко-голубых одеждах и смотрит на него так ласково, так нежно, что зародилось в его душе с тех самых пор что-то необъяснимо светлое, и решил он с тех пор, что должен восстановить разрушенную церковь.

На этом месте Середняк начинал мелко хихикать, прикрывая рот ладонями. В Бога он не верил, будучи материалистом до глубины души, существования которой он тоже не признавал.

Нюта большая нежелание уезжать никак не объясняла. Не уеду и всё тут! Могилки здесь родные. Как их бросить-то? Нюту маленькую держал растяпа-муж, с которым она не жила уже пару десятков лет, но регулярно подкармливала домашней едой. Пропадёт без неё, оболдуй! А Середняк рад бы уехать. Он любил город, с восторгом принимал всё новое и прогрессивное и предсказывал, что в будущем не останется никаких домов кроме небоскрёбов и все дорожки в мире станут заасфальтированными трассами. Говорил он об этом с придыханием, мечтательно прикрывая глаза. Но у Середняка был его кулак с согнутыми пальцами. Как уехать? Всё равно, что палец отрубить. А там ещё неизвестно, как пойдёт. Истечёшь кровью, и вовсе никого не останется.

Так и жили, питая друг друга, поддерживая в трудные минуты. Может, потому и прожили все пятеро так долго, как редко встречается в нашем мире.

ГЛАВА 2

Из всех многочисленных потомков стариков жить в деревне осталась только моя бабушка Нина, единственная дочь Нюты большой. Бабушке было шестьдесят семь, когда я родилась. Она высокая, худая как жердь, носила длинное коричневое платье, перешитое из маминого школьного, и разноцветные передники с огромными накладными карманами. Волосы всегда были тщательно причесаны, уложены в небольшой пучок. Летом бабушка носила белоснежные косынки, зимой — серую почти невесомую шаль из козьей шерсти.

Ее любимой книгой был справочник народной медицины. Бабушка читала совсем плохо, по слогам. Поэтому дело продвигалось медленно. Я ходила в первый класс, когда она изучала статью про полынь. Эта трава сразу стала панацеей от всех болезней.

Когда мне исполнилось десять, бабушка открыла для себя чудесное растение с трудно произносимым названием, отыскала его в огороде и едва не свела всех в могилу. Оказалось, что растение ядовито и его можно использовать наружно, а не пить «по пять капель».

Ещё через два года бабушка справилась наконец с травами и приступила к разделу «Другие методы народной медицины». Лечение мёдом доставило мне огромное удовольствие, а уринотерапия в один миг излечила от всех болезней.

— Деточка, ты кашляешь? — спрашивала бабушка. — У тебя горлышко болит?

— Нет-нет, — отвечала я, мучительно подавляя желание откашляться, и убегала подальше, чтобы бабушка не успела влить в меня мутную желтоватую жидкость.

Другие бабушкины книги, «Справочник любителя-огородника» и «Церковный календарь», доставались по мере надобности для уточнения времени посадки овощей или выбора имени новорожденному члену семьи. За последним к бабушке всегда обращалась тётя Марина. Шлёпала пешком через лес из Васильевки, презирая общественный транспорт. Тяжело словно куль с бельём опускалась она на табуретку, вытирала кончиком платка вспотевшее лицо и, шумно отхлебнув из протянутого стакана, сообщала:

— Внучка народилась. У Людки.

Бабушка тянулась за календарём, находила нужную дату и выдавала список, из которого потом общими усилиями выбиралось нужное имя. Детей у тёти Марины одиннадцать, внуков и вовсе без счёту. Потому «Церковный календарь» здорово поистрепался.

С собственными детьми и внуками бабушка не церемонилась, полагаясь на память. Мама родилась тридцатого сентября, получив имя Вера. Здесь захочешь, не перепутаешь. Дяде повезло появиться на свет двенадцатого июля и стать Павлом. На моём брате и особенно на мне система дала сбой. Когда Лёнька впервые увидел этот мир, бабушка находилась в глубоком раздрае с дочерью. Очень уж не понравился ей будущий зять. И внук получил случайное, не связанное с датой рождения имя.

Моим первым детским воспоминанием стал широкий деревянный стол, стоявший в кухне. Я сижу на высоком табурете, касаясь подбородком его шершавой поверхности. Изучаю завитки и заусенцы, прослеживаю взглядом изогнутые дорожки, ведущие на противоположный край. Туда, где сидит Лёнька. Улыбается, щурясь от яркого июньского солнца. Бабушка раскатывает на угловом столике тесто, бормочет свои воспоминания.

— А родилась ты на Аграфену-купальницу. Всю неделю дождь лил. И мамка ваша здесь мучилась. Вишь пятна? Так и не отмылись!

Я поворачиваю голову. Старый покрытый пёстрыми ковриками диван внушает страх. Я родилась здесь? Как? И причём здесь пятна?

— Кровь! — шепчет Ленька. Я вздрагиваю. Не хочу об этом слышать.

— И почто, говорю ей, рожать удумала! — восклицает бабушка, разрезая тонкий пласт на кривобокие квадратики и треугольнички.

Много лет спустя я загляну в её календарь. Аграфена окажется на три дня позднее моего дня рождения.

— Как же так! — начнёт оправдываться бабушка. — Я же точно помнила. И дождь лил. Как не Купальница?

Я обижусь, но и тогда не скажу, что дождь вообще ни причём, что существует подобная примета только в её старческом уме.

Но пока я об этом ничего не знаю, сижу за столом, пью теплое молоко с пенкой. Напротив — Ленька, совсем уже взрослый с тонкими усиками над верхней губой. Он скатывает из хлебного мякиша колобки и отдает мне.

— Будет над хлебом издеваться! — бабушка бросает на нас грозный взгляд. Она все видит. И Ленька прячет руки под стол, там лепит кругляши и незаметно передает мне.

А завтра — мой день рождения. Мне исполнится восемь лет. И я узнаю, почему меня назвали таким странным и редким именем — Аграфена. Завтра явится, наконец, мой отец, пропадавший невесть где всю последнюю неделю. Теперь я его совсем позабыла. Помню только одутловатое красное лицо с крохотными глазками-щелочками, густую растрепанную бороду да черную кайму под его ногтями. Он сунет мне красный петушок на палочке с прилипшими к нему крошками табака и станет требовать у бабушки обеда.

— Совсем очумел, черт, со своей водкой! — разозлится та. — У дитя родного рождение! — И швырнет в него пустую кастрюлю. Начнется перебранка. Я заплачу, забившись в угол.

— Не плачь, Воробышек, — шепнет Ленька и, взяв меня на руки, отнесет в лес на нашу любимую полянку и станет рассказывать разные чудесные истории до тех пор, пока я не успокоюсь.

Истории передались ему от мамы, из тех далёких счастливых времён, которых я не застала. Она ещё не разучилась улыбаться, разговаривая с сыном тихим ласковым шёпотом. На мою долю слов и улыбок уже не хватило.

Бедная моя мама! Только сейчас, много лет спустя, я по-настоящему смогла осознать всю горечь и неприкаянность её судьбы. Тогда же она казалась странной, непривычно молчаливой и равнодушной. Сколько слёз я пролила, чувствуя, что не любит меня мама, не обнимает и не целует. Только погладит порой по голове, взглянет ласково и, вздохнув о чём-то своём, толкнёт легонько в спину: «Иди, погуляй!»

Долгое время я считала маму немой с рождения, пока Лёнька не рассказал о том, молчит мама по собственному желанию, закрывшись в своём внутреннем мирке, куда не попадают страхи и горести мира внешнего.

Семью нашу в деревне считали странной. В памяти осталось одно летнее утро и хрупкая стрекоза, застывшая на узорной тюлевой занавеске. Я протягиваю к ней руку. Взмах! И тонкий полупрозрачный самолетик держит курс на солнце.

Камешек в окошко терраски. Черные хвостики, глаза цвета кофе — Мила.

— Привет, Морозова! Как дела? — деловито рассматривает бочку с водой, — грязно тут у вас.

Смеюсь. Тринадцать лет, а уже жизни учит.

— Что с тобой делать, Груня, не пойму, — срывает яблоко. Кислое. Яблоко уже на земле. Зачем срывала?

— А со мной ничего не надо делать. Со мной все в порядке.

— Ну, как же в порядке? Учишься, конечно, неплохо, но поведение! Учителям хамишь. А я отвечай.

— Тебя между прочим никто не просил отвечать!

— Анна Дмитриевна просила. Мы же вроде как соседи, а я староста.

— Староста в классе, где семь человек, — смеюсь я. — Первый парень на деревне, а в деревне один дом.

— Странно ты как-то выражаешься, по-старушечьи.

— Как умею.

Обиделась. Отвернулась, взмахнув длинными хвостиками. Поковыряла пальцем в щелке между рамами и пошла. Ну, и пусть. Не жалко. У самой калитки обернулась, в темных глазах молнией мелькнула насмешка.

— Ты зачем сказала биологичке, что никакой теории эволюции не было, а весь мир бог создал? Ты что, правда, во всю эту ерунду веришь?

— Верю, — еле слышно прошептала я.

— Темная ты личность! — сказала будто выплюнула Мила.

— Что? — я подбежала, схватила за руку. Мила испугалась.

— Так мама моя говорит.

— А что еще она говорит?

— Что темной родилась, темной и помрешь. Мать довели и радуются! А отец у тебя алкаш и брат припадочный! — бросила в лицо и убежала, хлопнув калиткой.

Не раз и не два слышала я подобные обвинения и каждый раз плакала от несправедливости и невозможности объяснить, казалось бы, очевидные вещи, что никто в нашей семье не хуже тех же Милкиных родителей. И пусть её отец, директор школы, пьёт он не меньше моего отца и жену колотит едва ли не каждый день. А мать Милки вышагивает по деревенской улице на высоченных шпильках, вечернем платье с кричащим макияжем на лице. Чем не сумасшедшая? Что и кому хочет она доказать своим видом?

ГЛАВА 3

Многие из нас пытались убежать. Бескрайние поля и большие расстояния не внушали чувства свободы. Несколько улиц нашей Морозовки давили, сжимали в душных объятиях, мешали развиваться. Её покидали, меняя на крупные городские муравейники, храня в душе иллюзию о том, что успех или неудачу определяет место, а не сам человек. Жестокая реальность била наотмашь, крушила надежды, повторяя с усмешкой, что от себя убежать невозможно. Возвращались немногие. Заезжали на несколько дней, проходили по улицам, соблазняли красочными картинами современной жизни в большом городе и исчезали. Тонкой ниточкой держали их здесь постаревшие родственники, безжалостно рвущие своей смертью любое воспоминание о малой и когда-то любимой родине. Пустела наша деревенька, сжималась как шагреневая кожа. Ещё немного и ничего от неё не останется.

В нашей семье желание убежать чувствовалось особенно остро. Отец сбегал в алкогольный дурман. В его пагубной привычке бабушка винила Витю Всеславского по прозвищу Славик. Славик с отцом вместе работали на машиностроительном заводе. Пять дней они проводили в городе, ночевали в общежитии, на выходные возвращаясь домой и отрываясь по полной. Славик обладал удивительной способностью после двухдневного застолья выглядеть свежим и отдохнувшим. В понедельник он бодро отправлялся на работу в то время, как отец остановиться не мог, заявляясь на завод в изрядном подпитии. Не удивительно, что его уволили.

Он пытался потом сторожить школу, грузить товар в магазине, стоять за прилавком хозмага, но в конце-концов окончательно опустился и к моменту моего рождения бродил отрешённо по окрестностям, перебиваясь случайными заработками и традиционно встречаясь в выходные со Славиком, дослужившимся до начальника цеха и считавшимся в деревне настоящим богачом.

Маме моей убежать было не в пример сложнее. Твёрдой скалой и неподъёмным якорем служила бабушка Нина, надёжно приковавшая к себе дочь. По молодости мама рвалась с цепи и однажды ей даже удалось сбежать и поступить в институт, но бабушка притянула её обратно. Всё равно, мол, не осилит, так зачем рисковать.

— У нас здесь самое хорошее место, — утверждала бабушка. — Нет реки, которая может разлиться. Нет извергающегося вулкана, земля ходуном не ходит, машины людей не сбивают. Живи и радуйся! Куда бежать-то? В пекло адское!

Давным-давно, когда бабушка только вышла замуж, ездила она с молодым мужем на море. А на обратном пути поезд остановился посреди бескрайнего поля и простоял там целых два дня. Неподалёку рвались снаряды — горел армейский склад. Бабушка так перепугалась, что решила никогда больше не выезжать из родной деревни. А про пожар на складе ей никто не поверил, потому что в то время это происшествие скрывалось, а когда скрывать стало нечего, то и история позабылась. Только бабушка помнила и боялась.

Трудно отыскать более неподходящую пару, чем бабушка с дедушкой. Он — учёный-биолог, она — простая крестьянка. Но что-то между ними вспыхнуло, и пылало бы до конца жизни, если бы бабушка собственным страхом и предрассудками не погасила огонёк любви. А быть может, дедушка, которого я никогда не видела, сам променял семью на блестящее будущее. Он был не против жизни в деревне, тяжёлой работы не чурался, наравне со всеми косил траву и работал в поле. Но главное своё предназначение видел в науке. Ему хотелось развития, движения вперёд и, защитив диссертацию, он уехал в Ленинград. В деревне осталась жена Нина с маленькой Верой на руках и ещё не рождённым Павликом под сердцем. Первое время дедушка часто их навещал, уговаривал уехать с ним. Бабушка оставалась непреклонной: не будут их дети жить в полном опасностей большом городе. Вскоре дедушка сдался и навсегда исчез из жизни семьи.

Когда я вспоминаю о маме, словно чьи-то холодные руки сжимают мне горло, становится трудно дышать и хочется плакать. Не только потому, что она ушла из жизни слишком рано. Мне жаль её непрожитой жизни, за которую я должна бы ненавидеть бабушку и стариков, но ненавидеть их я не могу. Понять куда сложнее.

Бабушка держала дочь на коротком поводке, не отпуская от себя ни на шаг. Её ровесники уезжали в город учиться и работать, кто-то возвращался, а она за всю свою недолгую жизнь лишь два раза выбралась за пределы деревни.

Единственная внучка стариков, оставшаяся в кругу их влияния, мама была окружена не только любовью (а любовь там была, я уверена), но и многочисленными упрёками и советами. По мнению стариков и её собственной матери она ходила не так, сидела не так, даже ела неправильно, левой рукой. Её беспощадно переучивали в правшу, а она упрямилась и переучиваться не хотела. Так говорил Лёнька.

Повышенное внимание к маминой персоне объяснялось тем, что родилась она недоношенной и очень слабенькой. Сложилось превратное мнение, что она была ещё и слаба на голову, а потому помогать ей в жизни и вести вперёд должен умный и сильный человек, такой как мой отец. В юности он действительно слыл первым женихом района, девчонки за ним толпами бегали, а выбрал он мою маму, кто знает, почему. Позднее он говорил, что спился из-за её дурости, и это звучало так противно и неприятно, что хотелось прогнать его вон и никогда больше не пускать на порог.

Второй свой решительный поступок после поступления в институт мама совершила, когда мне было шесть. Лёнька учился в городе, подрабатывал на складе и жил отдельно от нас, несмотря на бурные протесты бабушки. В то же самое время вернулся в деревню наш сосед Ромка Загорский. Ромка закончил университет, перепробовал множество профессий и возвратился наконец домой, придумав идею заработка ради которого не нужно гнуть спину на заводе или просиживать штаны в офисе. Ромка решил сдавать свой непрезентабельный домишко с белыми резными наличниками туристам из крупных городов. Привыкшие к холоду стекла и бетона большого города туристы должны были впасть в экстаз при виде непримечательного одуванчика у дороги или бабочки-адмирала на цветке ромашки. Они и впадали.

Мы с моей подружкой Танькой болтались по окрестностям, когда наткнулись на кучку людей, пристально рассматривавших что-то на земле.

— Обратите внимание на этот огромный муравейник! Чудо природы! — невысокий седовласый мужчина от возбуждения даже подпрыгивал.

Мы с Танькой расхохотались. Муравьи! Тоже нам чудо! Да они толпами повсюду ходят! Деться от них некуда! А эти восхищаются. Одно слово «москвичи»! Так насмешливо-презрительно и стали называть в деревне Ромкиных жильцов. Глеб, Кешка, Сашка, Жанна и Арсений Павлович не обижались, даже посмеивались вместе с остальными.

Дни напролёт «москвичи» болтались по окрестностям, фотографировали, как они говорили, «аборигенов в аутентичной обстановке» и без устали восхищались каждой соринкой, травинкой и гусеницей. Вечерами пили на летней кухне, пели под гитару и засыпали, где придётся. Чтобы, очнувшись утром, напиться воды из колодца и отправиться удивляться снова.

Я мало что помню. Только вспышки, яркие и противоречивые. Очень хорошо помню Жанну, точнее её длинные светлые волосы. Они доходили ей до колен, и когда Жанна сидела, распустив волосы, они полностью накрывали её. Тогда я ещё не читала сказки о Рапунцель, но Жанна уже тогда казалась мне сказочной принцессой.

Тем летом в отпуск приезжал Лёнька, и мы с мамой стояли на крыльце, устремив взор на соседний двор, с которого доносилось негромкое Костино пение: «Ночной прохладой полон вечер, затихла в озере вода. Зажгите на веранде свечи. Как покойно здесь, господа». Я не знала, что такое «веранда», кого называют господами мне было тоже неизвестно, а слово «покойно» ассоциировалось исключительно с покойниками, но мне всё равно было так хорошо. Прохладный вечер, мамина рука на плече, её тихое дыхание и принцесса Жанна в ореоле золотых волос.

Мама словно губка впитывала в себя чужую недоступную ей, но такую желанную, жизнь. Стоило ей заметить чужой взгляд, как она убегала и пряталась. Я бежала за ней, прижималась всем телом, и слушала как стучит мамино сердце — громко-громко и быстро-быстро как сумасшедшее.

Лёнька говорил, что выйти замуж маму заставили. Не было у них с отцом большой любви и планов никаких не было. Просто встретились пару раз. Потом оказалось, что скоро родится ребёнок, и бабушка закатила скандал. Мама подчинилась, а отец и вовсе не сопротивлялся. Лёнька говорил так. Откуда он мог знать? Из третьих, четвёртых рук пришло к нему это знание, слухи по сути, доверять которым себе дороже. Самое смешное, что бабушка потом до конца маминой жизни попрекала дочь в неправильном выборе мужа. Могла бы и от нормального родить, а не от алкаша подзаборного.

Боязнь критики сделало маму боязливой, неприятие её мнения превратило в немую. Но в то памятное лето золотоволосая принцесса протянула ей руку и, пусть ненадолго, но сняла проклятие.

Я сижу на полу в большой комнате, мама стоит в центре, безвольно опустив руки, а вокруг неё танцует Жанна, прикладывая то одну, то другую вещь к её фигуре.

— Ты же ещё такая молодая! — щебечет Жанна. — Зачем тебе эти тёмные платья? Ты носила джинсы? Нет? Смотри, какая модель! Мне они чуть-чуть маловаты, а тебе в самый раз будут! Фигурка у тебя классная, грех прятать.

Мама почти улыбается и надевает джинсы, потом ещё и футболку со смешным зайчиком на груди.

— Смотри какая у тебя мама красавица, — смеётся Жанна. Я тоже смеюсь, потому что она права.

Вечером бабушка отругает маму, а вещи сожжёт, потому что «нужно знать своё место и не лезть туда, где тебя не ждут», «не место свиному рылу в калашном ряду». «Москвичи» вскоре уедут, а вместе с ними и мы с мамой, потому что «она погибнет здесь! Понимаете, погибнет! Вы её убьёте!» Так говорила, почти кричала Жанна бабушке Нине, мёртвой хваткой вцепившейся в подол маминого платья с криком «Не пущу!»

— Хорошо, — вздохнула Жанна. — Буду ждать тебя на станции до вечера, до самого последнего поезда. Не придёшь, сама за тобой вернусь. Слышишь?

В тот вечер мы едва не опоздали.

Я не помню Москвы. Для меня она всего лишь комната с высокими потолками. Жанна сидит у окна, курит и говорит, говорит… Она устроила маму на работу, мне купила набор первоклассника и пообещала отправить в школу первого сентября. Помню, как я залезла на широкий подоконник, высматривая идущую с работы маму. Помню, как она стояла внизу под фонарём с незнакомым мужчиной и никак не хотела подниматься. Потом ворвалась в квартиру сияющая, с букетом остропахнущих лилий. Не знаю, сколько времени прошло, когда приехала бабушка.

— Не нужно было ей писать, — с досадой сказала Жанна.

Мама лишь пожала плечами. Бабушка, с трудом преодолевшая свой страх к поездкам, вся трясущаяся и задыхающаяся, умоляла маму вернуться.

— Ты пропадёшь! — кричала она. — У тебя ума не хватит выжить! Думаешь, тебе помогут?

Мама кивала головой и плакала.

— Не поедешь? — не выдержала бабушка. — Не езжай! Чёрт с тобой! Я Груню заберу! Дитё оно ж не в чём не виновато.

Она схватила меня за руку и потащила в прихожую. Мама вцепилась в другую руку и не отпускала. Так они и тянули меня, полуодетую, в разные стороны, пока я не разревелась от страха, что меня разорвут на две половинки.

— Всё, — застонала бабушка, опускаясь на пол. — Сердце… довели…

— Скорую? — ехидно спросила Жанна.

Бабушка замахала руками: иди отсюда! Мама пошла собирать вещи.

— Не уезжай! Пожалуйста, не уезжай! — шептала Жанна.

— Я не смогу, — еле слышно прошелестело в ответ. — Она права. У меня ничего не получится, я ни на что не годна…

Мне кажется, было так. Впрочем память слишком причудлива. Особенно, если это память шестилетней девочки.

Когда мы вернулись, шёл дождь. Мама поставила чемодан на платформе, села сверху. Ей не хотелось никуда идти. Бабушка, ворча, топталась рядом. Противный мелкий дождь лил по моему лицу, мне было неприятно, и я начала плакать.

— Чёрт с тобой! — сказала бабушка. — Хочешь сидеть, сиди хоть до скончания века, а дитю в тепло надо. Только запомни, обратно уедешь, прокляну! Как есть прокляну и назад не пущу. Поняла?

Она тащила меня за руку, а я плакала, спотыкалась и оглядывалась на маму, на её сгорбившуюся фигурку под противным липким дождём. Когда мы уйдём, она поднимется, спрыгнет с платформы и пойдёт по рельсам. Объявят скорый из Москвы, очевидцы станут кричать, кто-то даже побежит к ней, но поезд окажется быстрее.

— Не боись, — скажет дома бабушка, растирая меня колючим полотенцем. — Ничего я её не прокляну. Это я специально, чтоб испугалась и побыстрей домой шла.

Она улыбнулась и запела «Жили у бабуси два весёлых гуся». Она ещё не знала, что мамы больше нет. С тех пор я ненавижу эту весёлую детскую песенку.

Да, побеги нашей семье не удавались. Лёнька вернулся домой после маминой смерти, так и не закончив обучения. Бледный с плотно сжатыми губами, вошёл он в дом к старикам, бросил на пол сумку и произнёс зло:

— Не уберегли? Да?

В том, что случилось, он винил себя. Чувствовал же, что мама словно хрупкая ваза, что её нужно холить и лелеять, поддерживать и не давать разбиться. Знал бы, не уезжал вовсе. Бабушка, внешне оставаясь спокойной, частенько плакала тайком, утирая слёзы уголком платка.

— Павлик сгинул, теперь она…

Дядя Паша много лет жил в Петербурге, но для бабушки это не имело никакого значения. Если не в Морозовке — значит сгинул. Вон и пишет, дай Бог, раз в месяц, а там Нева река да ветра холодные — всё, что угодно стрястись может. На похороны сестры и то не приехал.

Деревенские по поводу случившегося сошлись во мнении, что во всём виноват мамин недалёкий ум. За ней, как за деревенской дурочкой, следовало лучше следить, не выдавать замуж, не разрешать рожать детей и уж тем более не позволять запудривать ей мозг всяким городским, которые ничего в реальной жизни не смыслят. На том и сошлись.

ГЛАВА 4

Часто я думаю о том, чтобы обладать хотя бы толикой душевной силы моей прабабушки. Нюта большая с детства была энергичной и деятельной. Да и как иначе, если ты одна из старших детей в семье, и вы только-только перебрались на новое место из сгоревшей Светловки. Жизнь обустраивать нужно, а помощники кто? Старший брат, такой же ребёнок, ослепшая много лет назад мать да пострадавший от пожара отец. Вот и бежишь вперёд, тащишь на себе всё, правды добиваешься. Просто так-то никто тебе справедливости не отсыпет.

Мужа своего, Коленьку, тоже гоняла. Хороший он был, расхлябанный только. Полезет крышу чинить и углядит сверху, как Ванька Тимофеев по дороге бредёт. Сидят потом с Ванькой, смолят да языками чешут, а крыша так неделями и течёт при каждом дождике. Пить не любил, нет. Разве что по праздникам, а вот языком молоть — любимое занятие. Хороший был человек. Жаль, мало прожили.

С войны вернулся. Повезло, сказал. Ну, это как посмотреть. Не сразу, а всё ж таки, настигла его фашистская пуля. Вошла в тело в сорок пятом и мучила до сорок девятого пока не добила. Нюта большая ходила потом, добивалась, чтобы на памятнике что у клуба, его имя высекли. Сказали, что не положено, что не на войне погиб, а после. Так что не считается.

— Да как же не считается! — всплёскивала руками она. — Так если б не война, жив был бы!

Не положено и всё тут. Со Славкой также.

— Кто знает, — говорят. — Он, может, предатель к немцам убежал. А мы его на памятник!

Славка — прабабушкин дядя, самый младший из двенадцати детей. Уходил на фронт в семнадцать лет, плакал, весь извёлся. Страшно на войну-то.

— Слабое нутро! — вздыхал Середняк. Старшие злились.

— Какое тебе нутро? — возмущался Старшой. — Думаешь, если боится, то трус? Все боятся. Только кого-то страх назад гонит, а кто-то вперёд бежит. Разница!

— Знал судьбу свою, горемычный, — вторила Нюта большая. — Оттого и сердце беспокоилось.

Он и правда пропал, следа не оставил. Нюта большая была твёрдо уверена в его смерти. Проснулась однажды, аккурат на Покров дело было, в глазах туман, воздуху не хватает. А до того Славик приснился, улыбается, рукой машет, говорит что-то. Не разобрала спросони, или забыла. Сны-то быстро из памяти вылетают.

Много лет спустя, когда станут доступны архивы, я отыщу среди карточек учёта военнопленных знакомое имя. Педантичные немцы всё в точности запротоколируют. Даже фото вклеят. «Вячеслав Белов» — прочитаю я. Ниже дата смерти, 14 октября, на Покров. Метнусь было к старикам, чтобы рассказать и опомнюсь уже у самой двери: некому рассказывать. Знали бы тогда сразу после войны про лагерь… да нет, всё равно бы не разрешили фамилию на памятнике высечь, потому как плен… потому как не считается…

В середине шестидесятых это началось. Нюта большая, до той поры не покидавшая Морозовки, оказалась в райцентре, куда переселилась её подруга Маша. Был у той подруги юбилей или свадьба, а может, хоронили кого. Так или иначе поехала моя прабабушка в райцентр, и так ей там понравилось, что стала она туда ездить по несколько раз за год и не всегда к Маше. Середняк хихикал и утверждал, что у Нюты большой любовь в городе нарисовалась.

— Типун тебе на язык! — возмущалась в ответ та, но секрета своих поездок не раскрывала.

Мне было семь или восемь лет, когда я начала упрашивать прабабушку взять меня с собой. Бабушка Нина, перед каждой поездкой матери капавшая себе валерьянку, отпускать меня в «адово жерло» не желала. И это она ещё не видела, как Нюта большая дорогу переходит! Встанет, где пожелает, руку с палкой к небесам возденет, провозгласит: «Стоять!», и так с палкой впереди переходит дорогу как Моисей Красное море. Ничего никогда не боялась Нюта большая. Если бы не Лёнька, не видать мне поездок с прабабушкой как своих ушей. Вызвался сопровождать в качестве телохранителя двух немощных: старуху и ребёнка.

Первым делом прабабушка повела нас в сквер, где перед вечным огнём в окружении каштанов стоял памятник неизвестному солдату. Гордо устремив свой взгляд в будущее, которого у него уже не будет, он олицитворял всех тех, кому не суждено было вернуться домой. У него было обычное среднестатистическое лицо, такое, какое каждый день видишь на улице и никогда не запоминаешь. Нюта большая утверждала, что солдат — вылитый Славик. К нему, как оказалось, она и ездила. Стояла рядом, разговаривала. С возрастом плакала всё больше, под конец жизни впадая в истерику со слезами и завываниями. Я находила это не совсем нормальным, мне становилось стыдно за прабабушку. К счастью, народу в сквере всегда бывало немного.

В жилище своей подруги Маши Нюта большая входила также решительно, как переходила дорогу. Поднималась на крыльцо и палкой со всей силы толкала дверь. Счастье, что никто ни разу за ней не стоял. Иначе не миновать беды — сил у прабабушки было много несмотря на возраст.

— Матрёна! — кричала она с порога своим зычным голосом. — Вылазь давай на свет Божий!

Маленькая кругленькая Маша по стеночке выбиралась в коридор, щурила подслеватые глаза и робко замечала:

— Не Матрёна я.

— Кто ж ещё-то? — не унималась Нюта большая. — Это ты по паспорту Маша, а мать тебя всю жизнь Мотрей звала! Матрёной это я тебя ещё уважила.

Бормоча под нос, Маша поправляла гребёнку в волосах, приглаживала руками одежду. От неё пахло корвалолом, чесноком и тем особым запахом, который есть кажется у всех одиноких стариков. Каждый раз мы заходили на рынок, покупали «гостинцы», чтобы позднее усевшись прямо на полу в Машином доме, расстелить перед собой платок и устроить импровизированный пикник. Очень хорошо помню одну из таких встреч. Жаркое лето, в доме духота неимоверная, а мы сидим и едим сочный красный арбуз, закусывая его пшеничным хлебом, «ситным» как называли его тогда. Лёнька по своему обыкновению молчит, думая о чём-то своём, а подруги говорят без умолку. Смутно представляя себе сегодняшнее утро, они с поразительной точностью вспоминают школьные годы и Петьку Сомова, дёргавшего Машу за длинные косы.

Я вгрызаюсь в красную арбузную плоть и слушаю, поражаясь тому, что и эти почти столетние старухи когда-то были маленькими девочками и учились в школе. И их также, как и меня, дёргали за косы.

— Лёнь, — говорю я вечером брату. — Мы что тоже станем такими же старыми?

— Станем, никуда не денемся! — смеётся он.

— Я не хочу. Мне страшно.

— Не плачь. Пока мы состаримся, жизнь десять раз изменится.

Она действительно поменялась. В лучшую или худшую сторону сказать не могу. Но то, что раньше было проще — это несомненно. Или просто я выросла?

ГЛАВА 5

Мне жутко смотреть на старые фотографии. Потемневшие от времени изображения на школьных фото моей бабушки наводят на грустные мысли. Тёмные сосредоточенные лица тогдашних школьников вызывают тоску и понимание того, что я сама однажды превращусь в старуху. Кроме того начинает казаться, что не было в те времена ничего хорошего, только тоска, мрак и серость, что конечно же не так. Просто качество снимков подводило.

Впрочем и моя собственная школа не вызывала у меня положительных эмоций. Сначала мне нравилось в неё ходить. Потом не очень. Я не любила, когда нас строили в актовом зале и начинали ругать за внешний вид. Зауч, толстая с отвисшими грудями старуха, не выносила джинсы и кроссовки. «Девочка должна носить юбку чуть выше колен и туфли-лодочки на невысоком каблуке», — считала она. Большая часть учеников жила в пяти километрах от школы, в соседнем селе. Представляю себя в туфлях и юбке на узкой лесной тропинке. Вот это картина! Еще нам сообщали, что распущенные волосы и макияж — главный признак девушки легкого поведения. Однажды зимой я умудрилась отморозить щеки. Как же мне досталось за их ярко-красный цвет! Робкие возражения, что это вовсе не румяна, не помогли.

Училась я так себе. Дома за пятерки меня никогда не хвалили, за двойки особо не ругали.

— Нормальная оценка, — говорила бабушка про «тройку», — больше и не надо.

Только Ленька был недоволен. Он думал, что я умнее, чем кажусь. Он сам учил меня, мастерил кубики и дощечки с буквами. Я научилась читать в четыре года. Когда бабушка поняла, что я уже в пять лет довольно бойко складываю буквы в слова, пишу размашистым корявым почерком и даже держу в голове что-то из таблицы умножения, она испугалась. Потому что самым большим позором для нее было хоть чем-то отличаться от других — неважно в худшую сторону или лучшую. Мне было строго запрещено проявлять свои способности. И потому, учась в третьем классе, я все еще читала по слогам. Начали говорить, что я туповата, и я решила «подтянуться». Чуть-чуть, на твердую «четверку».

Помню один из самых обычных осенних дней, когда за окном ещё тепло, но тем не менее школу никто не отменял. По утрам за мной заходит Шаповалов, мой одноклассник. Сопит под окном в половине седьмого. Белобрысая макушка бродит туда-сюда, чуть возвышаясь над подоконником.

— Ты в школу идешь, или как? — недовольно спрашивает он, шмыгая носом.

Я хватаю рюкзак, засовываю ноги в кеды и выбегаю на улицу. Тошка Шаповалов, слишком маленький для своих тринадцати лет мальчишка с пронзительно голубыми глазами, ходит за мной как привязанный еще с первого класса. Мила думает, что он влюбился. А мне смешно. Ну какой из Тошки жених? «Метр с кепкой в прыжке», — говорю я, и он не обижается.

У Тошки всегда полны карманы хлеба и другой еды. На переменах он выходит на школьный двор и кормит птиц крошками. Мы сворачиваем на главную улицу, «Центральную». И тут же сбегаются со всех сторон деревенские дворняги, обступают нас плотным кольцом. Тошка выгружает из карманов косточки, колбасные обрезки, засохшие горбушки хлеба и делит поровну между животными. Собаки мгновенно проглатывают угощение и, благодарно виляют хвостами.

Внезапно раздаётся крик индейца, и в спину Тошки врезается жёлтая босоножка. Танька. Пыхтит, бежит босиком за нами.

— Зайти трудно было? Да? — кричит она и бросает в нашу сторону вторую босоножку.

Молчим. Таньке лучше не возражать. В спорах она крута и несдержана.

Хорошо шагать по утоптанной тропинке, петляющей по полю. Мягкое весеннее солнце, пение птиц, запахи. Зима растаяла словно ее и не было вовсе, а впереди каникулы.

«Кто ты? Твое детство. Держи меня крепче. Не забывай. Скоро я покину тебя, и все изменится». Я слышу чьи-то слова. Или мне только кажется?

«Я знаю, знаю. Я уже чувствую, как ты уходишь».

— Графин, ты чего бормочешь? — Тошка не выносит тишины. Я пожимаю плечами. Шаповалов единственный, кому я разрешаю давать мне прозвища. Тошкина фантазия не знает границ. За семь лет я кем только не была: Агарой, Гагарой, Феней и даже Графиней. Сегодня я Графин.

— Милка чешет со своими подлизами, — сообщает Тошка. Я оборачиваюсь. Нас и правда догоняет Мила в сопровождении Лики и Юли Дворкиных.

Поравнявшись с нами, она предупреждает:

— Смотрите, не опаздывайте!

Шаповалов хихикает, я тоже. Мила укоризненно качает головой:

— Ты, Груня, — говорит она, — совсем от рук отбилась. Что с тобой делать?

Мы с Тошкой хохочем. Слишком смешными выглядят Милины попытки казаться взрослой. Танька хмурится, готовя боевые босоножки.

А впереди — погост с покосившимися крестами и пожелтевшими фото. Большой-большой. Село — небольшое, а он огромный. Мы обходим его стороной. Жутко.

«Бояться нужно не мёртвых, а живых!» — часто повторял Середняк и очень злился, когда кто-то, особенно Младшой, заговаривал о загробной жизни и обо всех тех вещах, что невозможно потрогать или увидеть. Закостенелый материалист, Середняк с упорством убеждал окружающих, что ничего там, за чертой жизни, нет. Лишь распад на атомы, пустота и забытье. От него шарахались. Не потому что не соглашались или трудно было воспринять иное мнение. Дело в том, что Середняк был убеждён в существовании лишь двух точек зрения — его и неправильной. Свою он доказывал с жаром, доводившим порой до скандала. А если учесть его косноязычие, то становилось ясно, почему разговор с Середняком превращался порой в настоящее мучение.

Потому и развелась с ним жена, уставшая от бесконечных нравоучений. Дети и внуки, жившие в соседнем селе, встречи с ним всячески избегали, и я их понимала: с Середняком невозможно было разговаривать. Следовало только кивать в нужных местах и соглашаться.

При всём при этом он до конца жизни оставался справедливым и по-своему добрым человеком. Я ценила в нём прямолинейность и почти физическое неприятие лжи. Несмотря на это момент, когда он сообщил о своём уходе с должности директора школы, вызвал у меня искреннюю радость. Слишком строгие порядки он завёл в школе.

На заслуженном отдыхе он, обложившись литературой, начал писать философский труд, конец которого не предвиделся. Слишком объёмным и многогранным тот получался.

Когда вдруг на миг он забывал о своих нравоучениях, присаживался рядом и начинал рассказывать о том, каким он видит будущее, то собеседник заслушивался его фантазиями, не веря в них ни на йоту.

«В будущем все приборы заменит один маленький аппаратик, — говорил он. — Представь себе маленький автономный аппарат размером с ладонь. В нём будет телевизор, радио, книги, музыка, фотографии. Всё в одном маленьком устройстве». Он радостно улыбался, а мы смеялись над его выдумками. Разве может существовать такой аппарат?

ГЛАВА 6

Неизвестно кому и каким образом пришла в голову светлая мысль одарить детей из нашей деревни путёвками в летний лагерь. Смешно по своей сути. И ладно бы лагерь тот находился на берегу моря или в другом каком удивительном месте, но нет: серое бескрайнее поле и ни капли воды рядом, даже хилой речки вроде нашей Малиновки там не было.

Так или иначе, когда я училась в классе третьем, в школе раздали путёвки, не воодушевившие ровным счётом никого кроме Тошки. Тот прознал, что находится лагерь рядом с музеем авиации, в котором есть настоящие самолёты, и стоят эти самые самолёты прямо на улице. То, что в музей можно и не попасть, мало тревожило Тошку. Просто быть рядом с ним — уже счастье.

Тошка боготворил самолёты и вертолёты немного тоже. Как заворожённый смотрел он на пролетающие над головой воздушные суда. Он знал их все от старых до современных, его комната была заставлена моделями всевозможных размеров. В будущем Тошка собирался стать лётчиком.

Остальные поехали в унылый и бесцветный лагерь просто потому, что это бесплатно. Всего человек десять. Бабушку охватила паника, как впоследствии оказалось не напрасная, а я так не хотела отрываться от Тани с Тошкой, что уехала со скандалом под бабушкин плач, осенённая крестом и обрызганная святой водой с ног до головы.

Я могла бы сказать, что ничего не помню из времени, что я провела в лагере. Скучно. Серо. Строгое расписание и тихий час сводили с ума. Асфальт жарил, безумно хотелось разуться и помчаться по траве, ходить по которой запретили. «Гадюки» — сказали нам. Мы не очень-то верили в их существование, несмотря на то, что в моей памяти ещё жив был рассказ Нюты большой об одном из её родственников, что косил траву и наткнулся на змею. От укуса и умер. Но то когда было!

Как то раз к нам подошла директор лагеря и тихо сказала:

— Ребята, не ходите к столовой. Там змея.

Через минуту у столовой собрались все. Гадюка лежала на асфальте, свернувшись кольцом, и не собиралась ни на кого нападать. Я не помню, что стало со змеёй. Должно быть её убили или поймали и выпустили. Хотя наверняка убили.

Главное, из-за чего я хочу забыть то лето, случилось на следующий день после появления гадюки. Она пробудила в нас тоску по новому и неизведанному. Нам хотелось видеть необычное, будоражущее кровь, а не жить загнанными в жёсткие рамки расписания среди бетонных коробок и асфальтовых дорог.

Когда наступил тихий час, оказавшийся и не часом вовсе, а двумя, мы оделись, вылезли в окно и пошли, куда глаза глядят, чему поспособствовала дыра в заборе. Мы — это я, Таня, Тошка, Генка Кислицин, Пашка Мориков и Витька Промыслов. Тошка всё хотел увидеть самолёты, и мы отправились в сторону музея, но заблудились и вышли к песчаным карьерам.

Было тихо и удушливо жарко. В стороне замер экскаватор. Мальчишки полезли на насыпь. Витька притащил откуда-то картонку, уселся сверху и с криком понёсся вниз, поднимая фонтаны песка. Тошка начал зудеть, что нужно идти к музею, спросить у кого-нибудь путь и идти. Его не слушали.

— Детсад! — насмешливо сказала Таня. — Пойдём, Груня!

Мы вдвоём повернули обратно. Тошка трусил следом и причитал, что не туда идём, что музей не там, что наверняка экскаваторщик знает, что в кабине должен быть экскаваторщик, иначе технику угонят. Не может же он оставить машину без присмотра. Сто слов в минуту без остановки. Таня уже приготовилась треснуть его по голове, когда Витька закричал, что нашёл что-то интересное. Таня вздохнула и мы поплелись к мальчишкам. Интересно ведь. Витька копал как собака — песок так и летел в разные стороны. Ухватить это интересное никак не получалось. Тошка завёл свою шарманку про музей. Тут это и случилось.

Если бы мне не объяснили, я бы и подумать не могла, что это взрыв. Просто что-то грохнуло большое и громкое, взметнулся вверх песок, заложило уши и я, не зная ещё точно, что случилось, осознала с ужасом, что там, где раньше стоял Витька — пустота. Не знаю, действительно ли там ничего не было или мозг таким образом позаботился о моей психике, но в тот момент я видела только залитого кровью Генку. Он лежал наверху словно мёртвый. Я вглядывалась в его лицо и шептала: «Моргни! Моргни!» Дальше — темнота.

Таня любила потом припоминать всякие ужасные подробности. В ответ я кричала, затыкала уши и пыталась убежать, но кое-что всё-таки услышала. Оказывается, мы помним произошедшее абсолютно по-разному. Тошкино видение ситуации осталось неизвестным. Единственное, что он говорил: «А всё-таки в кабине был экскаваторщик».

Никакого экскаваторщика я не помню. Помню только тётю Люду Промыслову. Как бежит она по улице в летнем платье в цветочек и кричит. Я должна бы думать о Витьке с Пашкой, которых больше нет, но я смотрю на большую грудь тёти Люды, которая так и норовит выскочить наружу, на её объёмный живот, и в голову мне лезет всякая ерунда. «Какая же она толстая!» — не к месту думаю я. И эта мысль вертится и вертится в моей голове. Я почти смеюсь, вытесняя из сознания страшное. Ведь если я хоть на миг задумаюсь о произошедшем, то разревусь.

Я говорила, что воспоминания мои будут не войне. Так и есть, но почему-то она продолжает вмешиваться в жизни людей даже полвека спустя. У Витьки с Пашкой старый снаряд отнял жизнь, у Генки — левую руку. А мы с Таней и Тошкой, внешне невредимые, поняли ужасную вещь, что дети тоже умирают. Порой совершенно случайно и незаслуженно.

ГЛАВА 7

Никак не получается уйти от войны. Столько лет прошло, а она продолжает вмешиваться в судьбы людей, и никуда от неё не денешься. Девятого мая каждого года у памятника, что рядом с деревенским клубом, проходил митинг. Отовсюду нёсся незаменимый «День Победы», выступали односельчане. Праздник в Морозовке носил самодеятельный, стихийный характер. Основные торжества проходили в Васильевке, как в самом крупном из поселений нашего района (не считая райцентра, конечно же). До Морозовки дела сильным мира сего никакого не было. Потому, как могли, справлялись сами.

Справлялись неплохо: включали музыку, говорили речи, читали стихи, пели песни, танцевали. В общем, кто во что горазд. И получались такие праздники душевней и родней, чем официальные торжества, когда многие говорили то, что нужно говорить, а не то, что идёт от сердца. После усаживались за накрытые столы, и начиналось веселье.

Мы с Таней застолья не любили. У обеих отцы сильно пили, и вид разгулявшихся, не знающих меры людей, не вызывал у нас приятных чувств. Танина мама, женщина мягкая и податливая, тоже была склонна к употреблению спиртного. За ней следовало беспрестанно следить, чтобы она не тяпнула рюмку-другую. Сначала этим занимался дед. Потом подросла Таня. Только вот за богатым столом да в праздник да в весёлой компании остановить Танину маму было невозможно.

Я всегда жалела подругу. Как же тяжело жить в вечном напряжении! Следить, чтобы не соблазнила маму очередная подружка с бутылкой наготове да затащить в дом пьяного отца. Не дай Бог замёрзнет на улице! К тому же слёг дед, и лежал целыми днями на печке не в силах подняться. И не было до него никому никакого дела. Никому кроме Тани. Вот и выросла она такой, что «коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт». Она всё знала и умела и никогда ничего не боялась. Темноволосая, смуглолицая Таня говорила, что бабушка её африканка. Тане поддакивали, но и она сама и окружающие знали, что течёт в ней никакая не африканская (какие в нашей глуши африканцы), а цыганская кровь.

Как-то в одну зимнюю вьюжную ночь мы с Таней отправились искать её отца.

— Чего ты меня будишь? — возмутилась я. — Никуда он не денется, проспится и вернётся.

— Вот и она также сказала, — вздохнула подруга, имея в виду мать.

Я тихо, чтобы не разбудить бабушку, пошла одеваться. Позднее, когда мы вели под руки её пьяного вусмерть отца, я спросила, зачем она это делает.

— Жалко, — сказала Таня. — Отец всё-таки.

— И ты его любишь?

— Он мне ничего плохого не сделал.

— А хорошего? — у Таниного отца подкосились ноги, и я чуть не упала.

Подруга задумалась:

— Он мне жизнь дал как минимум. И вообще родителей уважать надо, других не будет.

Таня всегда поступала как надо. Я подумала, что уважать надо за что-то, а вслух сказала, что своего отца я ненавижу.

Подруга вздохнула:

— Знаешь, Груня, а я, пожалуй, никого не ненавижу. Не испытываю ненависти то есть. Просто это слишком сильное чувство. Это что же такое нужно сделать, чтобы тебя возненавидели? Твой отец, пожалуй, ничего такого и не сотворил.

Таня всегда выражалась очень дипломатично и никого не осуждала. Потом я шла домой и думала, что она права. С ненавистью я погорячилась. Отец мне был неприятен, противен, но вовсе не ненавистен. Ничего плохого по сути он мне не сделал.

На праздновании Дня Победы всегда выступал наш учитель, Игорь Николаевич. Скромный, без единой медали на груди, единственный оставшийся в живых ветеран Морозовки. Его уважали, но понять могли не всегда. Почему не носит наград? Чего стесняется? А он выделяться не любил, потому на застолье и не оставался. «Что я как свадебный генерал восседать стану?» Шёл домой, а мы с Таней следом.

Дом у Игоря Николаевича был просторным, почти пустым. В нём царил не обычный для старых людей аромат, а запах чистоты, света и тепла. Таня всегда фыркала на эту мою фразу, но я не могла подобрать иного описания атмосферы того дома. Очень мало мебели, только самая необходимая и книги, книги, книги… длинные полки книг от пола до потолка. Лёнька ходил сюда как в библиотеку. Многие ходили. Я сама однажды, умирая со скуки, взяла с полки старый томик и очнулась через добрых полчаса, обнаружив себя сидящей на полу и жадно вчитывающейся в «Историю Древнего мира» Тураева. Шумеры, Аккад, законы Хаммурапи — неизвестные слова очаровывали. Оказалось, что много тысячелетий назад на земле тоже жили люди, и мне до дрожи в коленках хотелось узнать о них как можно больше. С тех пор история стала главной любовью моей жизни.

Девятого мая мы с Таней всегда приходили в дом учителя. Игорь Николаевич каждый раз проходил на кухню и, извинившись, выпивал сто грамм, поднесённые внучкой Юлечкой. «В праздник можно» — говорил он. Потом садился за стол и начинал вспоминать. Часто рассказывал наизусть стихотворение Твардовского «Я убит подо Ржевом» или «Василия Тёркина». О войне не говорил, как его не уговаривали. Только цитировал стихи о войне и грустнел до тех пор, пока Юлечка не вскакивала со своего места, обхватывала его руками и, смеясь, говорила: «Эх, деда, нам ли быть в печали?» Игорь Николаевич улыбался и становился прежним, весёлым и не унывающим учителем истории, умеющим так задорно и увлекательно объяснить самую скучную тему, что даже отпетые хулиганы и двоечники сидели, боясь шевельнуться и пропустить самое интересное.

Летом он ездил до школы на велосипеде, зимой — ходил на лыжах, чем заразил нас с Таней и братьев Радовых. Путь в школу морозным утром — одно из самых сильных и счастливых воспоминаний моего детства. За нами как-то увязался и Тошка. На лыжах он стоял плохо, часто падал, много говорил и предпочёл в конце-концов автобус, который вёз в школу по дальнему радиусу и постоянно ломался. Зимой Тошка вставал на полчаса раньше и весь первый урок пытался не захрапеть. А шёл бы с нами напрямки — мог бы поспать подольше, а потом ещё взбодриться морозным воздухом вместо того, чтобы клевать носом в тёплом салоне автобуса.

Таня мне как-то сказала, что нужно уметь благодарить жизнь за те счастливые моменты, что она дарит, пусть даже за самые мелкие. Такие, как зимний лес поутру, звёзды на небе и даже скрип снега. Ведь это всё так чудесно!

— Ага! — возразила я. — А потом в школу! Очень чудесно!

— Подумай зато, — улыбнулась подруга, — как здорово будет зайти в тёплый класс и приложить руки к батарее. Лично я жизни очень благодарна за эти моменты!

— Жизни? — переспросила я. — Может, Богу?

— Можно и Богу, если тебе так нравится, — согласилась Таня.

Она не разделяла моей веры, но никогда не смеялась над ней. Парадоксально, но моя подруга жила как истинная христианка, никого не осуждая, терпеливо перенося жизненные трудности, любя мир во всём его несовершенстве и строго следуя заповедям, о которых не имела никакого представления. Цельность её характера всегда меня восхищала. Хотелось бы и мне унять свою мятущуюся душу и понять, чего же я хочу на самом деле.

ГЛАВА 8

С самого детства Нюте маленькой внушали, что судьба её предопределена. Она никогда не выйдет замуж, оставшись подле старших братьев и сестёр.

— Я лучше с тобой, мамочка! — говорила Нюта маленькая. — Стану ухаживать за тобой.

Мать резко пресекала подобные разговоры:

— Не сможешь! Здоровьем слаба.

— Тогда замуж пойду!

— Куда ещё! Говорю же, здоровьем слаба! Как за мужем ходить будешь? Ребёночка родить не сможешь — он и бросит!

Как в воду глядела. Не родила. Бросил. Но это потом. А сперва храбрилась: «Найду и рожу двоих, нет, пятерых детишек и жить стану счастливо!» Выкрикивала с вызовом и начинала кашлять так, что не остановить.

Потому и пошла она за Глеба, маленького хромого парня, чуть заикавшегося и излишне скромного. Был он невезучим: за что не брался — ничего не получалось. Нюта его жалела, говорила, что ерунда, что не всем же дано. Тихий внешне Глеб копил в себе обиду на весь мир, взращивал комплексы и в конечном итоге вымещал злобу на безответной жене. Кричал. Поколачивал. Когда понял, что детей не будет, выгнал. Только не смог один, просил, умолял, на коленях ползал, назад звал. Нюта, дурочка, три раза возвращалась пока не поняла, что любит он её только через унижение. Только через него себя человеком чувствует. Для самоутверждения она и нужна ему.

Крепко связала судьба-злодейка Нюту и Глеба. Разошлись, но так и остались одинокими. Когда его в пятьдесят поразил инсульт, она единственная прибежала в больницу, ухаживала как могла, ворчание его бесконечное выслушивала. До самой смерти за ним ходила. Глеб уже оправился совсем, а Нюта ему еду готовит, убирает. А он хоть бы раз «спасибо» сказал. Ворчит только. Замахивается иногда в порыве недовольства, но тут уж Нюта ему не подчиняется, отскакивает подальше, кулаком грозит. Понятно, что не ударит. В жизни никого не била. Глеб успокаивается. Всё же нет у него никого кроме Нюты.

И ведь мог бы по-другому жизненный путь сложиться. Ходил за Нютой Лёва Воронов. Красавец, образованный, сильный. Осмелился раз в кино позвать, Нюта и растаяла. Принаряжалась весь вечер, а мать и говорит: «Куда тебе болезной с Лёвой гулять. Поматросит и бросит. Останешься одна слёзы лить». Сестра ей поддакивает: «Некрасивая ты Наташка, больная. Он с тобой от скуки связался». Подошла Нюта к зеркалу, окинула себя взглядом и словно пелена у неё с лица спала. И правда, невзрачная. Посмеётся над ней Лёва, опозорит. Никуда не пошла Нюта, а когда на третий день поймал её Лёва на улице, соврала: «Не ходи за мной. Я замуж выхожу». А у самой слёзы в глазах.

Бабушка Нина любила говорить, что я такая же как Нюта маленькая: болезная, невзрачная и слишком добрая. Плохо она меня знала! Болезнями я страдала только в её воображении, внешность у меня самая обычная, а что значит слишком добрая я так и не поняла. В одном бабушка права была: я не считала себя достойной любви. Не сказать, чтобы я часто влюблялась. Первый раз мне кто-то понравился лет в семнадцать да и было то не любовью, а симпатией. До этого если я и думала о том, что неплохо бы в кого-нибудь влюбиться, то всегда с мыслью о том, что на меня-то тощую длинноносую девицу внимания уж точно никто не обратит.

Даже заваливавший меня любовными письмами и цветами Генка Кислицын не изменил моего мнения. Я оставалась глуха к его признаниям, думая, что это он от безысходности вытворяет. Однажды он спросил напрямую, срывающимся голосом, почему он мне безразличен. «Это из-за руки? Да?» — кричал он. — «Потому что я урод?» Я смотрела на его пустой рукав, молчала и думала о том, что попала в ловушку. Что не скажу — всё равно обижу.

Генка решил вешаться. Напился для храбрости, но ничего у него не вышло. Я чувствовала себя последней гадиной, пока Тошка чётко и ясно не сказал, что Генка — дурак и сам себя накручивает, что меня немного отрезвило. Таня Тошку пристыдила, сказав, что ради любви и не на такое пойдёшь.

Сама она была безответно влюблена в моего брата. Мне кажется, что и со мной она подружилась только из-за него. Но Лёнька был намного старше и любил другую.

Я помню один из летних вечеров. Холодная роса на траве. Начинает темнеть. Брат с друзьями сидит во дворе у Женьки Старостина. Я сажусь рядом, приваливаюсь к тёплому Лёнькиному боку. С другой стороны — Юлечка, внучка Игоря Николаевича, рыжая, вся сплошь в конопушках девчонка.

— Ты моя веснушка, — говорит Лёнька, и Юлечка улыбается, обнажая верхнюю десну. Зубы у неё кривые, и сама она некрасивая, но Лёнька её очень любит.

Я ещё плохо понимаю, что такое любовь. Мне кажется, если не можешь жить без человека, значит любишь. Позднее я пойму, что любовь — это желание пожертвовать всем, даже жизнью, ради любимого.

Неделю спустя я забираюсь на чердак нашего дома. Оттуда можно увидеть старые облезлые качели у бывших ферм, широкое желтеющее поле да черную покосившуюся колокольню у самого горизонта. Сегодня бабушка послала меня отыскать наверху старую кастрюлю — сама она не может подняться по крутой лестнице. А я чердак обожаю, и меня не надо долго упрашивать.

— Ты что там ковыряешься, копуша? — кричит снизу бабушка. А я стою у маленького окошка и смотрю на качели. На них Юлечка с Лёнькой сидят как чужие. Мне кажется, Юлечка плачет, закрыв лицо руками. Её острые плечи судорожно подрагивают. Лёнька даже не пытается её успокоить.

— Ни о чем попросить нельзя! — ругается внизу бабушка. — Ты что там делаешь, несчастная?

Я вздрагиваю и начинаю суетливо копаться в сваленной в углу посуде.

Тогда на качелях Юлечка сказала, что выходит замуж. Я не слышала, но точно знаю. Когда через месяц вся деревня сбегается посмотреть на невесту, я остаюсь дома. Зачем она так? Встречалась с Лёнькой, а замуж за другого пошла. Брат лежит на диване, уткнувшись в стенку, молчит. Я подхожу, трогаю за плечо.

— Не плачь! — говорю. — Не надо!

— Было бы из-за кого! — возмущается бабушка.

— Ага! — поддакиваю я. — Страшна как смертный грех! Ни рожи, ни кожи!

Лёнька вскакивает. Глаза бешеные, больные глаза. Выбегает из дома.

— Свят, свят, свят! — крестится бабушка. — Не прибил бы!

Лёнька возвращается поздно вечером. Пьяный. Впервые в жизни. Я вспоминаю отца, пугаюсь и начинаю плакать. На следующее утро выхожу в терраску и вижу брата, согнувшегося над бочкой с водой. Он разгибается, лицо мокрое. Видя в моих глазах страх, обнимает меня и шепчет:

— Прости, Воробышек, я больше не буду.

И я ему поверила.

ГЛАВА 9

Юлечка уезжала торопливо, ни с кем не простившись. Лёнька ткнулся было в калитку, Игорь Николаевич на крыльцо выходит и говорит, что уехала. Ясное дело, что не станут молодые в деревне киснуть. Таня тогда злилась ужасно. За учителя обидно: он-то один на всём свете. Юлечкины родители умерли, когда она только ходить училась. Бабушка вслед за ними отправилась. Теперь дед один в пустом доме.

— Ну, ничего, образумится, — по-старушечьи говорила Таня. — Вернётся.

Пришла Мила. Вертится вокруг дома, улыбается. Смешно ей. Ей всегда смешно, когда другим плохо. «Гнилое яблоко», — говорит Тошка.

— А брат-то твой жениться не надумал? — глаза щурит, смеётся. Специально из себя выводит. Я с ней ругаться начинаю, а она как выскочит за калитку, как заголосит:

— Чокнулась Морозова! На людей бросается! И стихи у него дурацкие! Строит из себя! — это она уже мне крикнула.

Лёнька и в самом деле писал стихи. Но кому сегодня интересна поэзия? В виде песен разве что, но и там царствует что попроще. В ту, ещё доинтернетовскую эпоху, он рассылал свои работы в толстом конверте по всем известным издательствам и по найденным адресам известных поэтов. Помню, как смеясь, брат рассказывал о том, что ему ответили. Стихи не подходили. Они не современны, в классическом стиле.

— Непонятно, — усмехнулся Лёнька. — Меня похвалили, поставив на одну ступень с классиками, или отругали, обвинив в несовременности?

Потому и слыл он чудаком. Нормальные люди, по мнению большинства деревенских, должны заниматься практическим трудом. А от стихов какая польза?

Через пару дней после Юлечкиной свадьбы Лёнька возвращается с работы, садится рядом со мной на крыльце и говорит:

— А знаешь, все в общем-то правы. Какой из меня поэт? Образование — два класса, три коридора.

И захохотал. По-страшному так.

— Ерунда, — говорю я. — Зачем тебе учиться? Пусть дураки учатся, а ты и так умный.

Он пристально смотрит на меня:

— Я когда-нибудь уеду. Наберусь смелости и уеду.

— Куда? — спрашиваю. — В Москву?

Все хотят в Москву. Кроме меня и стариков.

— Не обязательно. Куда-нибудь.

Я не понимаю этого «куда-нибудь». По-моему, если чего-то хочешь, то конкретно знаешь чего именно. Иначе это просто попытка побега, а от себя, как я уже писала, не убежишь.

Всё произошло в субботу. Три часа пополудни. Пополудни — что за странное слово? Может, я что-то путаю? Нет, бабушка точно сказала, что в три пополудни поезд. Лёнька уезжает. Я плачу. Бабушка охает. Мне всё кажется, что брат из-за Юлечки сбегает. Я уже ненавижу эту рыжую. Только Таня скажет потом, что ненавидеть кого-то только из-за того, что он хочет быть счастливым, глупо. Как же тогда найти баланс и осчастливить себя, не огорчив других? Наверное никак. Всегда найдётся пострадавший.

Юлечка будет приезжать к деду, весёлая и довольная жизнью. Станет ходить по улицам, гладить округлившийся живот и есть кислую вишню прямо с дерева. Я не смогу себя пересилить и ни разу не поздороваюсь. Всю зима будет слать письма с фотографиями маленького сынишки, обещать приехать вновь, а я каждый раз, когда Игорь Николаевич с гордостью покажет снимки, начну ругать про себя Юлечку разными нехорошими словами, за которые бабушка бы меня просто прибила.

Следующим летом муж уговорит её лететь в Турцию, и их самолёт едва взлетев, рухнет на землю. Не выживет никто. Ещё через два года Юлечкина свекровь приедет к дому Игоря Николаевича на роскошной машине, высадит у калитки трёхлетнего мальчика с чемоданом и уедет. Учитель станет воспитывать правнука, а я при каждом взгляде на Петю стану испытывать жуткий стыд за свои грубые слова, как будто именно они привели к катастрофе.

Жуткая несправедливость царит в мире. Я только-только начинаю это понимать, и от этого на душе так тошно, что хоть волком вой. Я вообще слишком много стала понимать в то лето. Сяду вечером на крыльцо, обхвачу колени руками и думаю. Ветер треплет волосы, трещат под ногами кузнечики и хочется плакать.

Раньше все было просто, как в моей толстой цветной «Библии для детей», как в школьном учебнике литературы, как в русских народных сказках, где побеждает не сильный и хитрый, а добрый и честный.

Был у нас на улице парень Ахмед. Приезжий. К нам мало кто приезжает, скорее наоборот. Его Каверин Юрка с приятелями убили. Хотели избить только да не рассчитали сил. Говорили, что он должен на родину убираться. Как будто жалко им кусочка земли да глотка воздуха.

Младшой говорил всегда, что нужно осуждать не человека, а грех в нём. Трудно осознать подобную мысль. Я спросила, как же быть с убийцами? Их тоже не осуждать? Младшой ответил, что их нужно пожалеть. А Ахмед как же? Его не жалко? И его жаль, оказывается. Всё-таки не дано мне дойти до той степени святости, когда жалеешь преступников. Хотя есть шанс, что Младшой, как всякий человек, ошибался в своих суждениях.

ГЛАВА 10

Праздники в нашей семье — дело особое. На день рождения всегда получаю от бабушки «практичную» вещь вроде аляпистого шерстяного свитера, который никогда не надену. Вечером мы съедаем по кусочку торта и ложимся спать. Отмечать праздники у нас не принято. Елку на новый год мы тоже не наряжаем.

Для бабушки существует только два праздника — Троица и Пасха. Первый она называет «общественным». Его отмечают «всем миром» — выносят на улицу столы, табуретки. Каждый приносит что-нибудь из съестного. Повсюду березовые ветки с молодыми листочками. Все чинно и свято как в старые времена. Но благодушие и спокойствие длятся недолго. Заканчивается день обычной пьяной дракой. Дерутся все — и женщины и мужчины. Даже бабушка, поддавшись однажды общему настроению, изобьет своей клюкой соседку за то, что ее яблоня бросает тень на наши помидоры.

Другое дело — Пасха — тихий семейный праздник. На Пасху бабушка печет куличи. Один мы съедаем за праздничным столом, другой раздаем соседским ребятишкам.

Накануне Светлого воскресения я встаю рано. Нужно успеть в соседнее село, в храм Святой Троицы. Беру еще теплые куличи, разноцветные яйца и иду их святить. У нас мало кто ходит в церковь.

— А я вот так яички-то покрещу, — говорит бабушкина подруга бабка Серафима, — и буде.

И размашистыми движениями водит над столом тяжелым серебряным крестом.

Вместе со мной в церковь идут Гороховы, муж и жена. Рядом — Тошка, сзади плетётся Женька Иванов. Он устал, хочет спать. Женька зевает и всем своим видом показывает, как ему надоело идти. Если бы не его бабка, в жизнь бы не пошёл. Тошка на удивление молчалив и сосредоточен, внимательно изучает землю под ногами.

— Что за чушь! — возмущается Женька. — Идти к чёрту на рога, чтобы мужик в платье побрызгал водой на кусок хлеба. И свершится чудо! Аминь! — заканчивает он зло.

Тошка резко останавливается. Сегодня он сам не свой.

— Никогда так больше не говори! — кричит он. — Бог тебя накажет!

— Бог? — смеётся Женька. — Что-то я его ни разу не встречал.

Я молча иду дальше. Тошка, весь красный от возмущения, впервые не знает, что ответить.

— Морозова! — окликает меня Женька. — Может, и ты у нас верующая? Ответь дураку: есть Бог?

— Не знаю, — говорю. — Я ещё не решила.

Женька смеётся.

— А я не верю, — сбивает меня с толку Тошка. — Я знаю… точно знаю, что он есть, а остальное… остальное частности.

— Поп недоделанный! — Иванов разворачивается, направляясь домой. Ему больше не хочется никуда идти.

Я думаю о Младшом, до старости оставшимся наивным ребёнком, искренне верующим и никогда не навязывавшим свою веру другим. Никогда он не осуждал и не проповедовал. Только тускнели его ясные голубые глаза, болела душа от чужого неверия. Жена его, Маруся, такая же тихая и скромная. Если подумать, то и вспомнить о них двоих почти нечего. Сейчас Младшой уже наверняка в храме. Словно и с вечера не уходил.

Красивый храм в Васильевке. Блестят на солнце золотые купола. Когда-то и в нашей деревне стояла церковь. Это её хотел восстановить, но так и не сумел Младшой. Мимо холма, на котором она возвышалась мы и идём. Много лет назад кресты сорвали, колокола сбросили, арестовали священника отца Сергия.

В то время бродил по окрестностям юродивый Арсюшка. С иконой Богородицы в руках предрекал конец света. В тот год и сгорела Светловка. Арсюшку обвинили в сглазе, избили, а икону отобрали. Полуживой приполз он на холм, свернулся калачиком среди церковных развалин и умер.

Там же среди осыпавшихся от времени стен мне является белая фигура. Тошка тоже её видит. Он хватает меня за локоть и шепчет: «Арсюшка!»

Моё сердце замирает. Тишина.

— Это ангел! — внезапно понимаю я.

От чувства причастности к великому и непознанному хочется плакать. Я моргаю, и фигура исчезает, растворившись в воздухе. Игра света. Или всё же нет?

На кладбище ходили несколько раз в год. Обязательно на Пасху. Как не просил, как не уговаривал Младшой обождать, не слушали.

— Не ходят на Пасху! — причитал он. — Негоже великий праздник в поминки превращать! Радоваться нужно, а мы скорбью маемся!

— Как не ходят-то! — возмущалась бабушка Нина. — И Поплавские ходят, и Рогожины… вся деревня ходит, а он противится!

— Хотя бы до Радоницы потерпите! — умолял Младшой.

Его не слушали. Собирались все вместе и шли. Ничего не оставалось Младшому как подчиниться и всю дорогу вздыхать потом и, быстро крестясь, приговаривать:

— Прости, Господи, души грешные, ибо не ведают, что творят!

Потом останавливался и добавлял:

— И меня прости, дурака грешного!

Однажды по дороге на кладбище нам повстречалась гадюка. Свернувшись она лежала на большом плоском камне, грелась на солнце. Тут же всполошилась бабушка Нина. Закричала, замахала руками.

— Ой, не кричи! — испугалась Нюта маленькая. — Она проснётся и всех нас искусает!

— Змеи — совершенно глухие существа, — авторитетно заявил Середняк. — Она не услышит.

— Слава Богу, — выдохнула Нюта маленькая.

— Но у змей очень развито обоняние, — продолжил Середняк.

— Ой, мамочки, — Нюта маленькая буквально окаменела от страха.

— Прибить гадину! — решил Старшой озираясь в поисках подходящего орудия.

— Не надо, — остановил его Младшой. — Всё ж тварь Божия да и неправильно это в праздник смертоубийство совершать.

Мы медленно, почти крадучись, обошли змею стороной.

— Аккуратней клади! Аккуратней! — приговаривал Младшой. — Конфетки на землю не клади! Ребятишки придут, возьмут покушать, а там земля. В пакетик аккуратненько пристрой!

— Какие ребятишки? — Нюта большая разогнулась кряхтя, уставилась на Младшого с удивлением. — Не им гостинцы — усопшим!

— Усопшим материальная пища вне надобности. Мы пришли, а они радуются. Слава Богу! — Младшой перекрестился.

— Тьфу на тебя! — разозлилась Нюта большая. — Будто не православный!

— Ты печеньеце зачем крошишь? — не унимался Младшой. — Клади аккуратненько рядышком с конфетами, в кулёчке, чтобы кушать удобней было.

— Да-да не кроши! — не выдержал Середняк. — У тёти Даши до самой смерти зубы хорошие были, не чета нашим.

Середняк захохотал. Он не верил ни в чёрта, ни в Бога, но всё равно ходил вместе со всеми. Помните про кулак? Куда остальные четверо — туда и он. Иначе невозможно.

— И колбасочку пристрой рядышком, — Младшой протянул пакетик с мелконарезанной варёной колбасой. — Для котика.

— Тьфу на тебя! — не выдержала Нюта большая. — Сам пристраивай коль приспичило! Видано ли дело святое место позорить! Да не клади ж ты на могилу, ирод! В уголку свою колбасу пристраивай!

Кот уже тут как тут, вертится рыжий у ног, ластится. Толстенький, кругленький как шарик, он давний обитатель кладбища. Младшой его любит. Даже переживает морозными зимними вечерами, как он там не мёрзнет в одиночестве?

Лёнька успокаивает деда, говорит, что кот не одинок, что его хозяин — кладбищенский человек, живущий в глубине леса. Почему, как мы думаем, в ту часть леса не ходит никто? Да потому что там кладбищенский человек руки свои длинные тянет, глаза страшные таращит. Не захочешь, испугаешься.

— Ерунда, — говорит Середняк.

А Старшой задумывается.

— Жили у нас в лесу такие. Давно дело было. Конца света ждали. Не дождались, видать.

В конце мы всегда ходили на могилу родителей стариков. Каждый знал, где она находится, но каждый раз мы долго плутали в поисках участка. В конце-концов оставляли надежду, отправляясь к выходу, и тут же натыкались на знакомый памятник. Мистика да и только.

— В следующем году на Радоницу пойдём, — говорил Младшой.

Все согласно кивали, Середняк выдавал что-то вроде: «Мракобесье. На меня не рассчитывайте!» Но в следующий раз снова отправлялись на кладбище на Пасху, в том же составе.

Вечером мы включаем наш старинный черно-белый «Рекорд» и смотрим трансляцию из Храма Христа Спасителя. У телевизора снята задняя крышка и каждый раз, когда расплывчатое изображение внезапно исчезает с экрана, я встаю и аккуратно трясу большие стеклянные лампы, торчащие сзади.

— Свят, свят, свят! — крестится бабушка. Она смертельно боится электричества.

— Контакты отходят, — спокойно поясняю я.

— Заменить бы лампы-то, — предлагает бабушка. Я вздыхаю. Мне кажется, у нас сохранился последний ламповый телевизор в мире. И сами мы старые, на века отставшие от современной жизни люди.

ГЛАВА 11

Сейчас бумажных писем почти не пишут, разве что старые, не знакомые с интернетом, люди, но в моём детстве письма служили единственной связью с внешним миром. С ними мог соперничать разве что телефон, но в нашей деревне он был только на почте, и связи почти никогда не бывало.

Раз в неделю Лёнька присылал нам всем письмо, а мне лично почтовую открытку. Письмо торжественно относилось в дом к старикам, где Середняк, надев очки и торжественно откашлявшись, зачитывал его вслух, поясняя каждое предложение. На открытке, которая представляла собой обыкновенную картонку с маркой, брат писал стихотворение. Каждый раз новое. Только его. Я хранила их в коробке из-под обуви и иногда перечитывала.

Адреса на посланиях менялись, и мы с Таней и Тошкой завели привычку отмечать на большой настенной карте России хаотичные Лёнькины передвижения. Писать ответы смысла не было — слишком быстро он перемещался по стране.

Как-то раз на уроке литературы я читаю сочинённые братом строчки.

— Чьё это стихотворение? — грозно спрашивает учительница.

— Моего брата, — отвечаю я.

— Я же говорила о произведении современного автора!

— А он современный!

— Нет! Это самодеятельность! Найди настоящего!

Обидно. По-моему быть поэтом или писателем значит просто писать, неважно читают тебя или нет. Мне не хотелось, чтобы Лёнькин талант сгинул в неизвестности, и я доставала его стихами всех. Таня слушала с присущим ей терпением и тактом, но каждый раз в конце говорила, что не очень любит поэзию, что не мешало мне через неделю читать ей снова. Тошка при этом вечно бывал чем-то занят вроде сборки модели очередного самолёта.

— Слушаю, слушаю! — твердил он, но на самом деле не слушал.

Моим самым благодарным слушателем стал трёхлетний Петя. Он не понимал ровным счётом ничего, но его завораживал ритм, и он слушал с открытым ртом, а после выдыхал с благоговением: «Красиво!»

В нашем загибающемся поселении Петя был самым младшим. После смерти родителей он жил с бабушкой, нестарой и очень энергичной свекровью Юлечки. И она бы растила его до совершеннолетия, если бы однажды не повстречалась на её пути, как она утверждала, «неземная любовь». И этой «неземной любви» совершенно не хотелось иметь рядом с собой маленького, требующего постоянного внимания ребёнка. Сначала Людмила приезжала на разведку, рассказывала Игорю Николаевичу о свалившемся на неё счастье и уговаривала забрать правнука. Учитель отказывался. Конечно Петя был ему нужен, но что делать ребёнку в нашем медвежьем углу? И как он, старый человек, сможет позаботиться о таком малыше? Ему и самому порой требуется помощь.

Людмила Игоря Николаевича выслушала, уехала домой, а через пару дней привезла мальчика с чемоданом, поставила перед калиткой и сразу же уехала. Тошка долго потом сокрушался, что не успел подбросить в машину жабу или другую противную живность.

Тем временем бабушка Нина начала чудить. На неё вдруг напала страшная тоска, и часто она начинала плакать и причитать, что все её оставили, что погибли и сынок, и дочка, и любимый внук. Резонные возражения, что сын с внуком живы да и внучка, то есть я, под боком, на бабушку не действовали. Я сама была на Лёньку зла. Куда его понесло? Что за манера плюнуть на родных и отправиться искать эфемерное счастье, будто дома его отыскать невозможно.

Много лет спустя наткнусь на строчку из стихотворения: «…и куда бы я не бежала, я с собою брала себя…» Автора я не помню, но она права на все сто.

В тот год, когда появился Петя, у нас прохудилась крыша. Её можно было починить, но бабушка приняла это за знак и решила переехать к старикам. Разумеется, вместе со мной. Стариков я любила, уважала и терпела неприятные черты характера, обострившиеся с годами. Я могла слушать их разговоры и перепалки час или два, но жить с ними оказалось невыносимо. Они неосознанно давили, удушали заботой и советами, подчас полностью противоположными. В хорошую погоду я сбегала в старый дом, остальное время проводила у Игоря Николаевича. Сидела на полу, погружаясь в далёкую историю. И не было в то время часов важней и интересней в моей жизни.

ГЛАВА 12

— Нюрка паразитка! Одень шапку! Шапку одень, кому говорят! — грузная Олениха, Вера Матвеевна Оленина, опершись на палку, спускалась с крыльца. — Холодина на дворе! Голову застудишь! Кому нужна будешь дурочкой!

Склонившаяся над грядкой Нюра подняла голову, сказала ласково:

— Мам, ну ты что! Май на дворе.

— Май тебе! Май! — не унималась Олениха. — Знаешь, как говорят: пришёл марток — одевай семеро порток.

— Так май, не март!

— Велика разница!

Подбежала к дочери и нахлобучила-таки той на голову растянутую бледно-розовую беретку.

— Куртку застегни! — добавила старуха.

Впрочем, они обе были старухами: матери накануне исполнилось девяноста два, дочь разменяла седьмой десяток.

Мы следили за ними из-за забора. Петя строил из песка башню, Тошка как маленький порывался напугать старух, кинув в их сторону ветку. Таня била его по рукам, а я думала, как это замечательно, когда у тебя есть мама. Ради неё можно и сто шапок на себя надеть.

Общаться с Нюрой нам, детям, было строжайше запрещено. Но как всякий запретный плод общение с ней притягивало, будило воображение, чему способствовали туманные объяснения деревенских: мол, как-то много лет назад, ещё девчонкой, уехала Нюра в город, и там с ней случилось «страшное». Связано «страшное» было с мужчиной, ребёнком и чужой женой. В детском сознании эти три вещи никак не хотели объединяться, и возникали своеобразные версии, одна чуднее другой. Страшно нам не было, несмотря на то, что бабушка Нина, настаивая на опасности мира за пределами деревни, неизменно приводила в пример Нюру.

— Впрочем, сама виновата, — говорили в деревне, шарахаясь от Нюры как от чумы. Словно то, что они называли «распутством», могло перейти на них самих.

Нюра выращивала перепёлок, и Тошка признался однажды, что получил от неё в подарок десяток яиц. Уже через пять минут Тошкина мать забрасывала те яйца аккурат в открытую форточку Олениных.

Мне и самой, стыдно признаться, довелось попасть в неловкую ситуацию, связанную с Нюрой. Она угостила меня яблоками, крупными и красными-красными. Одно я съела за домом, вторым угостила Тошку, остальные закопала в огороде. Бабушка сразу бы поняла, чей это подарок, и скандала было бы не избежать. В тот день, мы уже совсем взрослые, наблюдали за Нюрой издалека скорее по привычке, чем от страха.

Мужчина приехал на дорогом внедорожнике, остановился вдалеке. Вылез, чертыхаясь, на свет божий и медленным шагом, словно что-то выискивая, направился к нам.

— Оленины здесь живут? — задыхаясь (ещё бы с его-то комплекцией), спросил он. Таня кивнула на дом.

— Здесь значит.

Мужчина шумно выдохнул, подтянул брюки и направился прямиком к согнувшейся над грядкой Нюре.

— Значит вот оно как?

Отвёл за угол и долго что-то говорил под недоверчивым взглядом медленно ковылявшей к ним Оленихе. Нюра охала, всплёскивала руками и в конце-концов расплакалась.

— Крокодильи слёзы! — громко сказал мужчина и плюнул Нюре под ноги. Олениха замахнулась своей клюкой, а Петя подбежал к незнакомцу и принялся колотить маленькими кулачками по его огромному животу.

— Не смей обижать Нюру! — кричал он. — Она хорошая! Слышишь? Обидишь — будешь иметь дело со мной!

Мужчина рассмеялся, оттолкнул Петю, процедил сквозь зубы «мы ещё поговорим», сел в машину и уехал.

А уже на следующий день приехали телевизионщики и принялись осаждать дом Олениных. Тот мужчина оказался детдомовцем. Позднее в эфире он со слезами рассказывал о несчастном детстве, считая, что именно Нюра оставила его в роддоме. Нюра на передачу не поехала, согласившись лишь сдать анализ. Не она. Но в эфире целый час мусолили эту тему, обвиняя несчастную во всех смертных грехах. А под конец показали грозящую палкой Олениху, растрёпанную с красным перекошенным лицом.

— Вы хотите знать, что случилось с вашим родным ребёнком? — журналистка преследовала Нюру, ловко уклоняясь от её матери.

— Нет, нет! Не хочу! — Нюра закрывала руками лицо и бежала к дому.

— Как же так? — кричала вслед журналистка. — Ведь это ваша плоть и кровь! Неужели вам всё равно?

Редакторы всё же отыскали сына Нюры. Он был усыновлён в хорошую семью, но врождённое генетическое заболевание не дало ему права на долгую жизнь. В семь лет он умер.

— К сожалению, родная мать так и не нашла в себе мужества приехать на передачу, — произнёс в финале ведущий. — Видимо ей совершенно всё равно, что стало с её ребёнком.

Он сделал грустное лицо и пожелал телезрителям любви и счастья. Не замеченный прежде в излишних сантиментах Середняк скривился, плюнул в экран и, сообщив, что все на том телевидении сволочи, вышел покурить. Через десять минут вернулся и спокойно сообщил, что «Нюрка Оленихина в сарае вешаться вздумала». Сел за стол и как ни в чём не бывало уставился в телевизор.

Нюра не вешалась. Сидела и плакала, вытирая слёзы подолом цветастой юбки.

— Я ж не хотела знать! — сообщала она сбежавшимся соседям. — Всё равно ничего не изменишь. Зачем знать? Я думала, хорошо всё у него, складно. Живёт где-то счастливый. Всё у него хорошо. Выходит, не так всё?

— Сама виновата, дура! — злобно выкрикнул Генка Кислицын. После травмы он стал зол и нетерпим к чужим ошибкам. — Родного ребёнка выбросила, теперь ревёт!

Таня врезала Генке по животу локтём, отчего тот согнулся, захрипел и упал на колени.

— Злой ты, Кислицын, — сказала она. — Нельзя так.

Олениху после передачи разбил инсульт, и лежала она потом парализованной четыре года пока не умерла. Но того как жили эти две женщины, мать и дочь, как любили друг друга и как дочь несколько лет ухаживала за матерью, конечно же ни в какой передаче не показали.

ГЛАВА 13

Муж Нюты маленькой Глеб жил напротив разрушенной церкви. Она не давала ему покоя, зудела как заболевший зуб, выводила из себя. Ему даже пришлось передвинуть кухонный стол и садиться спиной к окну только бы не видеть её тёмной громады. Плотные шторы не спасали. Сквозь них просвечивал золотистый контур. Игра воображения, он знал это, но никак не мог избавиться от наваждения.

Церковь крепко-накрепко привязала его к себе. Глеб грозил ей кулаком, плевал в её сторону, разбирал на части. От неё почти ничего не осталось — лишь невысокие осыпающиеся стены да устремлённая в небеса колокольня. На потускневшем куполе вместо креста торчал кусок арматуры.

— Чтоб ты провалилась! — кричал он, проходя мимо.

Ему ужасно хотелось написать куда следует о том, чтобы сровняли с землёй ненавистную церковь, чтобы и следа её не было, чтобы не мучила. Но Глеб был трусоват и нерешителен. Становился смелым только с теми, кто слабее его самого. Потому и писать боялся. Мало ли что выйдет. Не поймут там, наверху, и самому достанется. Словом Глеб владел плохо, писал неразборчиво. Всякое могло приключиться.

Как-то раз поздним вечером Глеб не выдержал, схватил что под руку попалось — то ли кувалду, то ли лом — и побежал крушить ненавистные развалины. Светила луна. В углах мерещилось что-то тёмное и дьяволоподобное. Оно скалилось, подбадривало. Глеб поднял своё орудие и тут же свалился на землю. Инфаркт.

Спасло его чудо. Меньшого среди ночи потянуло помолиться на святом месте. Он и пошёл. А ещё на счастье, или на чудо какое оказалась в деревне скорая. Сто лет её здесь не видели. Вызывали редко, а коли вызывали, так ждали сутками. А тут — вот она! Ложный вызов. То ли вызвали в шутку, то ли заблудилась. Повезло Глебу. Младшой утвердждал, что Бог спас.

Восстанавливался долго, а как поднялся с постели, приковылял к старикам, достал из кармана пачку денег и сказал грубо:

— Вот! Надо её заново строить… церковь эту. Сил нет, измучила. Пусть лучше целая стоит.

Младшой просиял. Чуть ли не руки целовать кинулся. Только не вышло ничего. Деревня пустела, и мало кому из оставшихся нужна была церковь. В Васильевке есть — и хватит.

На развалины мы, дети, ходили сначала из любопытства: манили остатки церковной росписи, едва угадывающиеся на полуобвалившихся стенах. Став постарше, забирались повыше, демонстрируя навыки скалолазания.

— Слабо по стенке пройти? — кричал сверху Мишка Савельев, балансируя на краю на уровне третьего этажа. Ловко словно обезьяна пробежал он по узкой кирпичной дорожке. Оказавшись на противоположной стороне, победно вскинул руки и показав язык, быстро спустился вниз.

— Ну, что зассали? Слабаки! — выкрикнул он.

Таня усмехнулась:

— Дурак ты.

— Да я не тебе, — сказал Мишка. — Ты ж понятно, девчонка. Куда тебе! Все вы девчонки слабачки. Тебя Морозова это тоже касается.

Я не стерпела и храбро полезла наверх.

— Перестань! — попыталась остановить меня Таня.

— Может, не надо, а? — Тошка аж побледнел.

Вдвоём они схватили меня за футболку и принялись стаскивать вниз. Я вывернулась и продолжила лезть. Ноги у меня тряслись, внутри я проклинала себя, Мишку, церковь, людей, превративших прекрасное здание в руины. Проклинала, но всё-таки лезла.

— Не смотри вниз! Не смотри вниз! — шептала я, проходя по краю стены.

Спустившись, села на землю. Меня не держали ноги.

— Класс! — восхитился Мишка. — Не ожидал от тебя.

Таня обозвала меня дурой и сказала, что отныне и навеки вечные не хочет со мной общаться.

— Сама же говорила на литературе, что нужно преодолевать свой страх, всегда идти вперёд. Риск — благородное дело. Про подвиг ещё что-то. Ты тогда «пятёрку» получила, — возразила я. — Врала значит?

— Ничего и не врала. Просто это надо делать ради чего-то, а не по глупости, чтобы кому-то что-то доказать.

Мы часто ходили в разрушенную церковь. Кто-то курил тайком от взрослых, пил пиво в тёмных её углах. Таня терпеть не могла пьющих и очень расстраивалась, находя на полу храма пустые бутылки. Она не знала, что здесь мы с Тошкой впервые попробовали покурить, а после торжественно поклялись никогда больше не брать в рот эту гадость, так противно нам стало от сигаретного дыма.

Мы любили лежать на полу и смотреть на небо. Где-то там, в самй вышине жили голуби. Красивые белые голуби с мохнатыми лапками. Скорее всего это были голуби старика Пахомыча, умершего ещё до нашего рождения. Говорили, что когда он умер, голубиная стая слетелась к его могиле и долго потом кружила над старым кладбищем, будто прощаясь.

Так вот если долго-долго лежать на полу, всматриваясь в кусочек неба, то можно увидеть пролетающих голубей. На ясном голубом фоне это смотрелось особенно красиво. Тошка утверждал, что голуби всегда к счастью.

ГЛАВА 14

— Ты обязательно напиши, что мы ждём, — семилетний Данька Харламов то и дело толкал меня локтём. — Ещё, что корова отелилась. И про маму…

Он беспрестанно сморкался, вытирая нос тыльной стороной ладони. Мы (точнее я) писали письмо его брату в Москву.

— Дань, может сам напишешь, — взмолилась я после получасовых стараний, заканчивая пятый лист.

— Неа, я плохо пишу с ошибками и криво. Напиши ещё про кур.

Витька Харламов уехал на заработки лет пять назад. Данька его конечно же не помнил, но твёрдо знал адрес и хранил в ящике с игрушками чёрно-белое фото плохого качества. Раз в неделю точно в шесть вечера пятницы Данька появлялся на пороге с тетрадкой в крупную клетку и двумя ручками — синей и красной.

— Название напиши красиво, — распоряжался он. — Красным с завитушками. Дальше синей пиши! И подпись, подпись тоже красным.

Брат был главным героем Данькиных мечтаний и основной темой разговоров: «Вот брат приедет и…», «Мой брат в Москве столько всего видел…», «Вот брат вам покажет, как над мелкими издеваться!», «Эх, жалко, что брат не видит, какие у нас котята хорошенькие».

Я покорно писала длиннющие письма под Данькину диктовку, рисовала хорошеньких котят, терявших у меня всю хорошесть.

— Внизу цветочки нарисуй, — говорил Данька. — Как будто я ему букетик дарю.

— Дань, цветы? Это как-то по-девчачьи.

— Ну, да, — соглашался он. — Тогда танк рисуй!

— Может, сам нарисуешь?

— У тебя лучше получается. Ещё флаг на нём рисуй — белый, синий, красный. Полоски. Смотри, не перепутай! Белый, синий, красный!

— Не перепутаю! — смеюсь я.

Витька подобной точностью не страдал, и письма слал хорошо если раз в месяц. Я совсем не помнила его лица — только огромные торчащие уши, за которые его прозвали Слоном. Такие лопухи было трудно изгнать из памяти.

В последние пару месяцев Витька впрочем взял себя в руки и писал каждые четыре дня. Напечатанные письма напрочь убивали всякую индивидуальность и теплоту, но Данька пребывал от них в диком восторге: «Красивые как книжка!» — восхищался он.

Мать Даньки и Витьки ходила по деревне счастливая, рассказывая всем и каждому, что старший взялся наконец за ум, вспомнил и снова начал посылать деньги. Немного, но всё ж забота. Радовалась, а потом в середине мая вдруг решила умереть. Так и сказала: «Всё, не доживу до лета!» Легла на кровать и не встаёт. Данька в плач, местный доктор разводит руками, а в Москву уже летит телеграмма сыну.

Витьку я узнала по ушам. Он выглядел худее, чем на фотографии и как будто бы выше. На голове появились глубокие залысины, но уши всё так же торчали, придавая лицу дурашливый вид. Витька в нерешительности остановился в начале улицы, оглядывая окрестности и переминаясь с ноги на ногу. Стыдно, ясное дело.

— Привет! — сказала я. — Ты изменился. Постарел что ли? Потрепала жизнь-то? Голодно в столице?

Я несла всякую чушь, потому что не могла заговорить с ним о серьёзном: о болезни матери, о бегающем ежедневно на почту Даньке, о позабытых обещаниях. Я никогда не умела говорить на серьёзные темы, всегда скатываясь в шутовство и позёрство. Таня умела, но её не было рядом.

— Понимаете, — сказал Витька. — Понимаете, я вовсе не…

Он замолчал, и я поняла, что он меня не помнит.

— Понимаете… — начал он снова.

И в этот момент невесть откуда примчался Данька. С криком «Брат вернулся!» он врезался в Витькин живот, обхватил брата руками и разревелся. Витька стоял как памятник, несокрушимый без единой эмоции на лице. Он смотрел вдаль куда-то поверх моей головы и не шевелился.

— Брат, — всхлипывал Данька, орошая слезами светло-голубую рубашку. — Я знал, что ты приедешь.

От этой сцены мне стало тошно. Захотелось подбежать и врезать этому бесчувственному истукану по макушке, чтобы отмер наконец. Вместо этого я сказала:

— Чёй-то ты в рубашечку обрядился? Брючки! Столичным хлыщом заделался не чета нам деревенским, так что ли?

Витька потянул ворот рубашки, смутился:

— Я не с этой целью, понимаете…

Данька всё не мог от него отлипнуть. Всё бормотал про мать, корову Зорьку, новых пёстрых курочек, сирень у окна.

— Пошли! — сказала я. — Ему плевать на всё. Приехал выпендрился, может и обратно валить!

— Мне не всё равно, — глухо произнёс Витька, и по щеке его пробежала одинокая слеза. А может, просто показалось.

Тётя Маша Харламова до лета дожила и до следующего тоже. Она прожила много-много лет. Но в тот год, когда старший сын держал её за руку и говорил, что он здесь и очень её любит, все до единого были уверены, что она не переживёт и ночи. Тем не менее уже на следующее утро ей стало лучше. Через три дня она совсем встала с кровати, а через неделю гордо хвасталась соседкам своим сыном таким добрым и заботливым.

Вся эта история с Витькиным возвращением так бы и осталась счастливой и незатейливой, если бы в те самые дни в деревню не вернулся бы Лёнька. И всё перевернулось с ног на голову.

ГЛАВА 15

Я сидела на подоконнике и читала, когда страницы закрыла тень. Поднимаю голову — Лёнька. Похудевший, с небольшой бородкой. Волосы как и прежде растрёпаны.

— Привет! — сказал он. — Я вернулся.

Я уставилась на него, не зная, как и что отвечать на столь банальную фразу этому почти незнакомому человеку. Мой Лёнька остался далеко в прошлом. В настоящем о нём напоминали лишь рифмованные строчки на почтовых открытках.

— А… и ты тоже, — только и смогла произнести я.

— Что я тоже? — он смеялся. Редкое явление. Мой Лёнька почти всегда грустил, и даже в самые счастливые моменты на его лицо набегала меланхоличная тень.

— Вернулся. Редкое явление. Все уезжают, а тут Витька Харламов, теперь ты.

— Харламов? — оживился Лёнька. — Мы же с ним всю школу за одной партой просидели! Он надолго?

— Не знаю. Вроде в отпуск только.

Мы замолчали. Тишина. Я закрыла глаза, прислушиваясь к стрёкоту кузнечиков. О чём ещё говорить?

— Ладно, Грушка, что мы как неродные! — ворвался в стрёкот кузнечиков Лёнькин голос. Давно ли он научился говорить банальными фразами? — Давай обнимемся!

Я спрыгнула с подоконника, и брат обхватил меня своими сильными руками. От него слегка пахло потом и каким-то чужим, незнакомым мне запахом.

— Грушка, я так соскучился! — сказал он.

А мне захотелось зареветь. Мой Лёнька звал меня Воробышком и запах у него был родной и привычный. Зачем он только приехал?

Мы бродили по деревне, грустным взглядом отмечая брошенные дома.

— Жаль тебе? — внезапно спросил Лёнька, остановившись у очередного оставленного домика с резными наличниками.

Конечно жаль. Так жаль, что слёзы на глаза наворачиваются. Это же детство моё, память. Родное и близкое. Исчезнет, а вместе с ним и половина меня испарится, рассыпется прахом.

— А мне нисколько, — неожиданно для меня сказал брат. Улыбнулся, запрокинул голову. — Мне пофиг. Понимаешь, пофиг?

Я вздрогнула. Мой Лёнька никогда не произносил грубых слов. Что изменило его?

— Понимаешь, Грушка, — начал объяснять он. — Я слишком много морочился по жизни. Всё время делал как положено, заставлял себя. Типа благородный и правильный. Потом подумал, а чего это я в самом деле? Зачем мучиться, если можно жить проще, расслабленней, делать только то, что хочется? Я тогда один рассказ Чехова прочитал и остался под большим впечатлением. Один герой. Он в общем-то отрицательным выведен, считал, что раз однажды всё исчезнет и в прах обратится, то и не стоит задумываться о своих поступках. То есть к чему жить праведно, если всё равно без следа исчезнешь и ты, и люди вокруг, и даже горы? Я ведь раньше никогда о таком не думал. А ведь и правда, к чему себя насиловать, если нигде не зачтётся? Только муки лишние.

Я почти вздохнула с облегчением. В непонятном и неприятном для меня монологе проскакивала манера моего брата, перечитавшего всю классику и говорившего порой слишком умно и литературно для нашего деревенского общества. Это действительно был он, мой Лёнька. Вот только одно меня смущало.

— Как же Бог? — спросила я. — Разве в него ты не веришь?

Лёнька рассмеялся:

— Грушка, да ведь ты сама неверующая! Старики голову задурили, запудрили. У всех кроме Середняка мысли вокруг церквей вертятся. Ты и привыкла, а в душе ведь не веришь, да?

— Не знаю, — честно ответила я. — Может, и не верю. Только грустно как-то, когда всё равно, холодно и тоскливо. Так до чего угодно дойти можно.

— Сестричка, ты не думай, я не отморозок какой-то: не грабил, не убивал, не насиловал. Не люблю видеть чужого горя. А в остальном… знаешь, я как уехал себе зарок дал: писать Груше раз в неделю открытку со стихами. Ей приятно и мне тренировка — ни дня без строчки. Точнее недели. Я сначала посылал, радовался, а потом так в тягость стало. Еле-еле из себя стихи вымучивал. Потом решил, зачем мучиться? И бросил неблагодарное дело. Да тебе и самой наверняка уже неинтересно стало, выросла.

Внутри у меня что-то сжалось, стало трудно дышать, глаза защипало. Идиот! Мы ведь тогда, когда перестали получать письма с открытками, решили, что случилось страшное. Бабушка Нина и вовсе довела себя до истерики, а ему, оказывается, просто надоело!

— Грушка, ты чего? — Лёнька дотронулся до моей руки. — Что случилось?

— Какая я тебе Грушка? — заорала я. — Ты бы меня ещё яблочком назвал!

Я вырвала руку и побежала прочь. Вот же подлец! Ещё смел приехать, пофигизм свой разбрасывать. Добежав до дома Харламовых, я остановилась. Чего реву как маленькая? Стыдно. В огороде перед Харламовским домом обрезал кусты Витька. Рядом крутился Данька.

— Это кто? — спросил подошедший Лёнька.

— Я больше не буду называть тебя Грушей, — тихо добавил он. — Не обижайся.

Если бы дело было только в Груше!

— Витька и Данька, — ответила я. — Кто же ещё?

— Данька вырос, — пригляделся брат. — А второй — не Витька.

— Как не Витька? — удивилась я. — Уши его!

— Пока меня не было, вас всех видно эпидемия накрыла — слепоты, глухоты и немочи, — парировал брат. — Не он это.

— Его мать узнала, — привела я последний довод.

— Да? — Лёнька нахмурился и закричал. — Привет, Харламов!

Витька повернулся, улыбнулся неуверенно и помахал рукой:

— Привет!

— Барашкина давно видел? — продолжал Лёнька. — Я ему звоню-звоню, а он трубку не берёт. Может, случилось чего?

— Не знаю, — пожал плечами Витька. — Может номер сменил.

— Может, — вздохнул брат.

— Что за Барашкин? — спросила я.

— Понятия не имею, — улыбнулся Лёнька.

ГЛАВА 16

Он пришёл сам. Вечером постучал в окошко терраски, подождал переминаясь с ноги на ногу, пока я выйду на крыльцо и сказал:

— Я не специально. Так получилось.

— Так ты не Витька? — спросила я.

Он покачал головой:

— Макс. Максим, то есть.

— Обман — всегда обман, — у калитки стоял Ленька, — во что его не ряди.

— Да говорю же: я не специально! — Макс вздохнул и опустился на лавочку. — Я расскажу, как было, а после, что хотите со мной, то и делайте!

Максу было восемь, когда его забрали у родителей и поместили в детский дом. Отец и мать в общем-то не были плохими людьми. Сына они, как умели, любили. Хотя и прикладывались порой к рюмке, но без фанатизма, в запои не уходили, в безудержное веселье не срывались.

Только была в них какая-то неприкаянность, неумение жить и разбираться в самых элементарных вопросах. Отец много лет жил без паспорта — потерял и не восстанавливал. Перебивался случайными заработками, и почти всегда его обманывали: платили меньше, а то и вовсе оставляли без зарплаты, выдумывая штрафы за порчу имущества и некачественную работу. Мать не справлялась с хозяйством: дома было грязно, холодно и голодно. Свет с газом давно отключили за неуплату. Макс ходил тощий, в рваной одежде и постоянно хотел есть.

В детском доме его поначалу навещали, обещали забрать. Но то ли душевных сил не хватило, то ли желания, а может любви оказалось недостаточно. Так или иначе, в течение полугода мать не сделала ни одного движения в сторону восстановления в родительских правах, а отец и вовсе не мог доказать своё отцовство. Времени на получение новых документов у него так и не нашлось.

В восемнадцать лет Макс вернулся в родительский дом. Мать, неухоженная и уже седая в свои неполные сорок лет женщина, его не узнала. Отец к тому времени умер, и новый сожитель матери набросился на вошедшего с кулаками:

— Ты кто такой есть? Чего вынюхиваешь?

Макс взглянул на равнодушное лицо матери, повернулся и ушёл, чтобы никогда больше не возвращаться. Он не видел смысла что-то объяснять и доказывать. Парень уехал в Москву, устроился работать на железную дорогу. Почему туда? Работа тяжёлая, неквалифицированная, но можно было получить комнату в общежитии. Соседом по комнате и стал Витька Харламов.

Тот неуловимо походил на родителей Макса. Такой же неплохой, добрый и чуткий по отношению к близким, но расхлябанный и необязательный, инертный в проявлении той самой доброты. Он был готов часами жалеть угодившего в неприятности товарища, не пошевелив при этом и пальцем ради его спасения.

Витька старательно прочитывал присланные из дома письма, вздыхал: «Растёт Данила!» или «Бедная мать!», «Нужно послать весточку», но так и не писал. Звонить было некуда: недавно появившиеся мобильные сеть не ловили, а единственный деревенский телефон находился в здании сельсовета, и звонить по нему мог далеко не каждый.

Как-то раз вечером развалившийся на кровати Харламов вспомнил, что ровно через неделю у брата намечается праздник.

— День рождения у малого! — гордо сказал Витька. — Нужно ему деньжат послать и подарок какой выбрать! Машину! Большую! На батарейках!

Машину Витька купил уже на следующий день. Испытывал в коридоре общежития, пока батарейки не сели.

— Новые надо, — почесал голову Харламов. — Без батареек как дарить?

Месяц спустя Макс обнаружил машинку в углу комнаты. Беспомощно торчали вверх покрытые пылью колёса. В кабине сплёл свою паутину ушлый паук.

Стоит ли говорить, что когда пришла телеграмма о болезни матери, Харламов вздохнул:

— Бедная! Ехать надо.

И не поехал.

А вот Макс заволновался: Как так? Мать, того гляди, умрёт, брат сиротой останется, он не едет!

— Тебе надо — ты и езжай! — огрызнулся Витька. — У тебя вон отпуск как раз! А мне отпрашивайся лишний раз! Знаешь, как у нас таких отпрашивальщиков любят? Со свистом улечу обратно коровам хвосты крутить!

Макс решился. Притвориться приятелем и в мыслях не было, хотя внешнее сходство позволяло обман. Он ехал, чтобы объяснить, помочь, да он и сам не знал зачем. Просто потянуло. Если бы не Данька, опознавший в Максе брата, всё сложилось бы иначе.

— Нет, я понимаю, — удивился Лёнька, — что мелкий вас перепутал, а остальных что избирательная слепота накрыла?

— Да какая слепота, Лёнь, — объяснила я. — Половина разъехалась, а остальные и не помнят толком. Только, как я, уши.

— Мать тоже забыла? — усмехнулся брат. — Не складывается что-то.

Макс вздохнул:

— Она и правда сильно болела, лежала в бреду. Уже и батюшка к ней приходил. Думали, до утра не доживёт. Я и решился. Подошёл, взял за руку, сказал: «Мама, это я, Витя». Думал ей так легче будет. Кто ж знал, что она выздоровеет? Она ни на минуту не поверила, что я её сын. А почему другим врала, я не знаю.

Я знала. Тётя Маша слыла ещё той фантазёркой. Бабушка Нина рассказывала, что в детстве та всегда выдумывала разные небылицы, за что и бывала бита не желавшими быть обманутыми сверстниками.

Её отец, скупой и жестокий человек, держал в ежовых рукавицах жену и семерых детей. Фантазия — единственное, что утешало девочку, привнося яркий свет в серые унылые будни. Годы спустя женщина не утратила привычки приукрашивать действительность.

— Завтра я уеду, — сказал Макс. — Отпуск кончается. И вообще, неправильно всё это. Хотя к Даньке я очень привязался. Славный парень. Жалко расставаться.

Он и в самом деле уехал. А в пятницу ко мне явился Данька. Положил на стол две тетради и две синих ручки.

— Письма будем писать, — важно сказал он. — Одно для брата Вити, второе для брата Макса.

— Зачем же всего по два? — рассмеялась я. — Одной ручки хватит и одной тетради тоже.

Данька посмотрел на меня как на умалишённую, нахмурился и повторил почти по слогам:

— Одно для брата Вити, второе для брата Макса. Внизу танк нарисуешь! Два! С флагом. Белый, синий, красный. Запомнила?

— Как же я флаг синей ручкой нарисую?

— Белый, синий, красный, — повторил Данька.

— Да ну тебя! — обиделась я. Иди сам и пиши! Рисуй цветные флаги синей ручкой, а от меня отстань!

Данька засопел обиженно, сгрёб со стола письменные принадлежности и ушёл. Больше он не приходил, но как сообщила почтальонша Вика Турбина, почту посещал регулярно, раз в неделю по пятницам.

ГЛАВА 17

— Всё движется к тёмному устью, — задумчиво произнёс Игорь Николаевич.

Таня вздрогнула, посмотрела встревоженно.

— Что-то случилось?

Старик покачал головой:

— Случится.

Учитель знал множество стихотворений, но помнил наизусть лишь первые строчки. В минуты задумчивости он повторял их вновь и вновь будто молитву богу, в которого никогда не верил.

— Аграфена, — распорядился он, — возьмёшь мои книги по истории! Татьяна, тоже выбери, какие хочешь! Чашки возьми, какие нравятся!

— Антон! — Тошка вздрогнул. — Лыжи — твои, а маме отнесёшь картины из комнаты. Очень они ей приглянулись, когда она в прошлом году заходила.

Почуяв неладное, мы с распроссами набросились на старика, а он повторял лишь одно:

— Мне уже восемьдесят, и всё движется к тёмному устью.

Пятилетнему Пете возраст прадедушки казался запредельно далёким и недосягаемым. Я же, перечитавшая множество исторических источников, считала жизнь человеческую несправедливо короткой в сравнении с процессами, происходящими во вселенной.

Игорь Николаевич собирался уходить навсегда. Своё движение к тёмному устью он воспринимал спокойно. Долгая жизнь, порой счастливая, а порой невыносимо тяжёлая, всё же прошла не напрасно. Ему не в чем было себя упрекнуть. Лишь мысле о судьбе правнука не давали покоя.

Учитель всё решил, составил план, созвонился с нужными людьми, и вот уже Люда Проскурякова готовила документы на усыновление. Но прежде поездка: в Волгоград к Мамаеву кургану, подо Ржев и наконец в Москву на Красную площадь и Поклонную гору.

— Мелкий ещё, ничего не запомнит, — засомневался Тошка.

— Здесь не запомнит, — Игорь Николаевич поднёс руку ко лбу, затем прижал её к сердцу. — А тут останется. Что-то непременно останется.

У старика повсюду жили знакомые. Он договорился о ночёвке, где-то снял комнаты. Удивительным образом в отсутствии интернета, имея в распоряжении лишь почту да плохую телефонную связь, идеально организовал поездку.

— Не плачьте обо мне, — произнёс, улыбаясь учитель. — Рано ещё плакать.

В то время меня часто одолевали мрачные мысли. Слова учителя ещё больше будоражили душу. Мне в мои неполные шестнадцать виделась порой во сне глубокая тёмная воронка. Сужаясь, она вела в чёрную бесконечность, и я падала вниз, скользя по спирали её гладких стен всё ниже и ниже. Что же там внизу?

Если бы Таня знала о моих снах, то непременно сказала бы, что упав до самого дна, я окажусь на другой стороне, светлой, радостной, полной новой жизни. Сама она жила надеждой на будущее: окончание школы, поступление в ВУЗ в крупном городе. Мир, большой и удивительный, распахнёт для неё объятия, вырвав из клетки однообразного деревенского существования.

Так говорила подруга одним ранним весенним утром. Сидевший рядом Тошка, задрав голову, мечтательно смотрел в небо.

— Я бы никуда не уехал, — сказал он. — Просто я очень хочу летать. Поступлю в лётное и «Здравствуй, небо!»

— Ты каким лётчиком хочешь стать? — спросила Таня. — Гражданским или военным?

— Конечно гражданским! Я войну ненавижу! Не хочу иметь с ней ничего общего!

— А если враг нападёт? — усмехнулся Генка. — В сторонке отсидишься?

— Переучиться несложно, — вздохнул Тошка. — Только лучше без этого. Зато ты отсидишься. В крайнем случае почту носить будешь, если к тому времени бумажные письма не отменят. Почтальон Печкин!

— Зря ты так! — возмутилась я. — Почтальону тоже непросто. Я знаю. У меня прадедушка в войну почту носил.

Мне вспомнилась тётя Маруся, сетра отца, жившая в деревне много лет назад. Где она теперь? Жива ли? Я помню её яркое цветастое платье, звонкий смех и кривой короткий зуб, торчащий из верхней десны. Не семечками ли она его стточила? По моим воспоминаниям тётя Марина грызла их всегда и везде. Впрочем, я мало что помню. Лишь один разговор навсегда отпечатался в моей памяти.

— Мой дедушка, стало быть твой прадед, — рассказывала тётя Маруся, — всю войну разносил почту. Сам он на фронт рвался, а его не брали. Куда, говорят, несёт тебя старый? Помирать скоро, а всё туда же — на фронт! Смеялись над ним. У него ещё левая нога плохо действовала. Был бы здоровый, а хромой не очень-то нужен.

В общем, смирился дед с судьбой. Лишь иногда ворчал, что дело его чересчур лёгкое, любая девчонка справится. Потом поменялось всё: начали приходить похоронки. Представь себе, Груня, каково это идти в дом тех, кого всю жизнь знаешь, с такими вестями. Ещё бывало приходишь, а там старуха безграмотная или полуслепая. «Прочти, милок», — просит. И улыбается. Он читает. Руки трясутся, голос дрожит, а старуха глухая к тому же. «Повтори, — говорит. — Не расслышала».

Он ведь и на сыновей похоронки получил. На двоих. Почти одновременно. Жене не показывал, до конца войны прятал. А в сорок пятом и правда — вернулся старший, это дедушка твой. Так что правильно сделал, не дал жене лишних слёз пролить. Но самому-то каково было несколько лет в сердце такое горе хранить! Может, потому и отказало сердце-то, не выдержало и раньше срока остановилось».

Этот разговор мне захотелось передать Генке, успокоить его, объяснить, пристыдить Тошку. Но Генка меня опередил, возмутившись:

— Хорошо вам! Город! Небо! А мне здесь гнить!

— Слушай, — не выдержала я. — Чего ты ноешь? Такое чувство, что тебе не одну руку оторвало, а обе заодно с ногами. И голову впридачу зацепило! Тебе что мешает жить как нормальные люди? Что ты ноешь всё время?

Генка покраснел от злости, открыл было рот, чтобы высказать всё, что он обо мне думает, но Таня обняла его за плечи:

— Грунь, ну ты что, — мягко сказала она. — Ему же тяжело. У него травма.

Мне показалось, что меня дурят. Двоих в живых нет, а этот по своей руке убивается! Жалко конечно, но сколько можно?

— Вот ты меня жалеешь, обнимаешь, — Генка уткнулся Тане в плечо. — А Груня меня ни капельки не любит, — добавил он тихо.

Опять двадцать пять! Любовь у него!

— Ген, — начала закипать я, — ещё раз мне про это скажешь…

— В самом деле, — вмешалась Таня, — других девушек что ли нет?

— Ну, если только ты, — усмехнулся Генка.

Подруга задумалась:

— Ну, да. Только я. Но в Васильевке-то есть и немало.

— Я, может, однолюб.

Я фыркнула, попытавшись вложить в этот звук как можно больше презрения, развернулась и отправилась к старикам. Там тоже оказалось неспокойно. В терраске на низеньком табурете сидел Старшой. Стучал кулаком по столу, бормотал невнятное.

— Не трожь его, — предупредил Середняк. — Перебесится.

— Чего говоришь-то, — всплеснула руками Нюта большая. — Горе у человека.

— Знаем мы его горе, — усмехнулся Середняк. — Я думал, он радоваться станет, а тут…

— Злой ты стал, нехорошие слова говоришь, — Младшой принялся креститься.

Тут Старшой не выдержал, стукнул со всей дури кулаком и послал всех по давно известному адресу, отчего Младшой стал креститься ещё быстрее и торопливо зашептал что-то, наверняка молитву. А я так и осталась стоять в недоумении, не понимая, что же всё-таки произошло.

А случилось вот что. То утро выдалось холодным, подёрнутым туманной дымкой. Соседняя половина улицы тонула в ней, словно в молоке. Старшой по обыкновению вышел на крыльцо и выкрикнул обычные свои слова приветствия соседке Марии Сергеевне. Ответом ему была тишина. И сколько не кричал Старшой, как не надрывал свой голос — не откликалась старуха. Недоброе что-то кольнуло в сердце, схватил старик стоявшую в сенях палку и, едва не свалившись с крыльца, побежал через дорогу.

Дверь ему отворила Марина, младшая Машина дочка. Вытерла лицо уголком платка, всхлипнула:

— Преставилась матушка. Отмучилась кормилица.

— Как так? — словно не понял Старшой. — Когда же?

— Да вот так. Легла вчера спать, а сегодня пришла её будить, а она уже того…

Старик повернулся и медленно побрёл обратно. Вскарабкался на крутое крыльцо, толкнул дверь и рухнул на старый табурет.

— Ну, ведьма! — закричал он, потрясая в воздухе кулаками. — Бросила меня! На кого же ты меня бросила? — и заплакал.

ГЛАВА 18

— Как же нам повезло с нашей Морозовкой! — каждый раз при просмотре новостей восклицала бабушка Нина.

На экране сменяли друг друга ураганы, пожары и наводнения. Террористы грозили оружием в Азии, в Африке умирали от неизвестной болезни целые поселения. Лишь у нас царили тишь да гладь. Последними происшествиями стали пропажа коровы Машки у Генкиной матери да посетившая Танькиного отца белочка. Именно она заставила Андрея Петровича угрожать соседям кочергой, которую он принял за ружьё. Ружья, к счастью, у него отродясь не было. Корову отыскали в лесу, кочергу отобрали, а Танькиного отца заперли в погребе. На том всё и кончилось.

Однажды, когда бабушка в очередной раз порадовалась нашему везению, за окном загрохотало, и сверкнула молния.

— Ведьма, — засмеялся Середняк, а после, когда дождь лил непроглядной стеной, а ветер завывал так, что стены тряслись, добавил мрачно:

— Накаркала!

Снаружи бушевала буря, летели мимо окон поднятые с земли листья, промелькнула забытая на верёвке наволочка. Жутким призраком пронеслась она по двору, растаяв вдали. Ветер усилился, что-то тяжёлое не выдержало и упало на землю. Грохотом заложило уши, в один миг стало темно.

— Война, — с ужасом произнесла бабушка.

— Дура! — беззлобно выругался Середняк. — Электричество вырубило. Тащите керосинки!

Дождь тем временем пошёл на убыль.

— Там дерево упало! Прямо на дом Глеба! — в дом влетела Таня, нелепая в самодельном дождевике из клетчатой клеёнки. — Там отец должен быть! Он как раз к Глебу собирался. Пойдёмте со мной кто-нибудь! Я одна боюсь.

— Во-первых, — прервал страстный монолог Середняк, — откуда ты знаешь, что и куда упало? Света ведь нет.

— Был ещё свет, — Таня задыхалась словно стометровку бежала. — Из окошка светило. Погасло, когда грохнуло.

— А во-вторых, — невозмутимо продолжал Середняк в то время как перепуганная Нюта маленькая непослушными пальцами пыталась зашнуровать ботинки, чтобы ринуться спасать бывшего мужа. — Во-вторых…

— Что мама твоя говорит? — перебила его бабушка. — Чего мужа не ищет?

— Мама говорит: сдохнёт да и чёрт с ним! — честно ответила Таня. — Грунь, ну пойдём с тобой хотя бы!

Нюта маленькая справилась наконец с непокорной обувкой и выскочила за дверь. Следом поспешил Младшой, а после и мы с подругой.

Спотыкаясь в темноте, брели мы под мелким противным дождём. Ориентиром служили едва различимые руины церкви вдали да шестое чувство. Внезапно яркий луч разрезал темноту.

— Тоже мне спасатели! — прозвучал за спиной голос Середняка. — Кто так бежит с бухты-барахты, без приспособлений?

Он сунул мне в руку фонарик и побежал догонять остальных. Тут-то и выяснилось, что за церковные развалины мы приняли чей-то дом и потому двигались в противоположном направлении. Со светом дело пошло быстрее, и вскоре мы уже были на месте. Рухнувшим деревом, похоронившим под собой терраску и часть дома, оказался один из пяти тополей, что казалось будут расти всегда до конца времён.

Через заднюю дверь мы проникли внутрь. Глеб неподвижно сидел за столом. Единственная свеча освещала его мрачное, словно высеченное из мрамора лицо.

— Чего припёрлись? — резко сказал он. — Думали, кони двину? А вот фиг вам!

— Жив! Слава Богу, жив! — расплакалась от счастья Нюта маленькая, опускаясь на стул.

— Нечего там пристраиваться! — закричал хозяин дома, и Нюта маленькая поскочила как от удара током. — У себя рассиживаться будете, а у меня нечего! Вон пошли!

— Вы один здесь? — набравшись смелости, спросила Таня.

— Ты ещё кого видишь? — Глеб хлопнул ладонью по столу. Свечка вздрогнула, но устояла. Мы дружно попятились к двери. — Папаша твой обещался да так и не пришёл. Да и чёрт с ним! Да и вы катитесь к чёрту!

Вся наша честная компания выскочила за дверь и почти сразу наткнулась на Таниного отца. Он сидел на земле неподалёку от упавшего тополя и, держась за голову, приговаривал тихо: «Я ослеп! Ослеп!»

— А нечего бормотуху всякую пить! — Середняк безжалостно направил ему в лицо луч фонарика. Мужчина зажмурился, замахал руками.

— Чудесное исцеление! — захохотал Середняк, а Таня вздохнула осуждающе, подняла отца с земли и повела домой.

ГЛАВА 19

Земля всё никак не хотела поддаваться. Раз за разом вонзала я в неё лопату, словно не понимала, глупая, что зима ещё не до конца покинула почву. Мне было жизненно необходимо что-то делать, излить плескавшуюся внутри злость. Иначе закричу, разрыдаюсь, пойду скандалить с бабушкой, хотя она ни в чём не виновата.

Лёнька говорит: «Затянувшийся переходный возраст». Точнее говорил пока не уехал. Бросил меня вполне осознанно. Просто засвербело в очередной раз внутри, погнала вдаль жажда новизны. Когда-то я понимала его. Теперь нет.

— Далеко едешь?

— На север. В Воркуту.

— Что там делать? Говорят, с Воркуты уезжают. Работы нет, ничего нет. Холодно.

— Интересно. Никогда не бывал на севере.

Со дня бури минул год. И вот я в старой куртке и растянутой шапочке пытаюсь вскопать огород. Только бы не разреветься. С недавних пор мы с бабушкой остались вдвоём.

Первой ушла Нюта маленькая. Не выдержали слабые лёгкие пробежки под холодным дождём. Она болела долго и мучительно с кашлем и температурой под сорок. «Скорая помощь», не заезжавшая к нам и в лучшие дни, ехать отказывалась. Причина — размытые дороги, отсутствие бензина, большое количество вызовов, всего две машины на район. «Сколько лет больной? Сколько-сколько? Ну, что вы хотите? Возраст. Врач придёт участковый».

Терапевт явилась на четвёртые сутки. Посмотрела, повздыхала, прописала лекарства.

— Анализы бы сдать, — произнесла она таким тоном, что всем стало понятно, что возможность обследования в нашей глуши — это почти недостижимая мечта любого, не то, что отжившей свой век старухи. — Везти надо. Кто повезёт? Как бы хуже не сделать. С нашими-то дорогами!

Уходя, бросила всё ту же фразу: «Что вы хотите? Возраст».

— У меня от таких слов горло сводит, — сказала Таня, хватаясь за шею. — Тон её слышишь? Будто с преодолением определённой возрастной планки становишься автоматически ненужным. Тошно как-то людей по полезности мерить.

Я сразу вспомнила Катьку Мельникову, родившую в шестнадцать лет больного ребёнка. В три года девочка умерла. Катькина мать только перекрестилась: «Слава Богу! Снял с плеч ношу!», а отец Катькин утверждал, что подобные люди и вовсе не должны рождаться. Польза обществу нулевая. Только сидят на шеях честных налогоплательщиков.

Сам Мельников отродясь не работал и никаких налогов не платил. Гнал самогон на продажу, как в своё время гнали его мать и бабка. Но за честных людей у него всё же душа болела. Не давала покоя ему и Генкина инвалидность. С пьяных глаз Мельников любил орать, что Генка захребетник и что ему, Мельникову, обидно за державу, которая на Генку и ему подобных тратится. На похоронах Нюты маленькой Мельников себе не изменил, выдав философское: «Отмучилась. Я всегда говорил, что жить надо максимум до пятидесяти. Дольше только небо коптить без толку».

Сам он перешагнул пятидесятилетний рубеж бодрым зажиточным мужчиной в хорошей физической форме несмотря на частые дегустации собственного продукта.

— Так хочется ему в морду дать! — прошипел Тошка.

— Так дай! — усмехнулся Лёнька.

— Не могу. Не люблю насилия.

— Ну, да. Языком трепать каждый может, а как до дела — сразу в кусты!

Я отвернулась. Новый Лёнька был мне неприятен.

Один за другим ушли все старики. Разные болезни сгубили их. Лишь одно оставалось неизменным — фраза «Что вы хотите? Возраст». Бабушка Нина, осознанно или нет, упорно доводила себя до сердечного приступа. Целыми днями она рыдала, причитала и молилась с завываниями так, что во мне после бесплодных попыток успокоить её родилось иррациональное желание отругать, а не пожалеть бабушку. Часто я уходила к Тане и сидела у неё до вечера, пока бабушка бесновалась дома. Мне на самом деле было её жаль, вот только выхода из ситуации я не видела, и от этого хотелось кричать.

— Ты веришь в знаки? — спросила я как-то у Тани. — В приметы? В связь между людьми и предметами?

— Нет, — покачала головой подруга. — Мы сами наделяем смыслом предметы и события, каждый по своему, а после выдаём за нечто чудесное.

Тогда я рассказала ей про тополя. Про то, как проходила мимо и обнаружила, что после падения одного из них остальные тоже стали сохнуть и умирать. Таня сказала, что это совпадение. В конце-концов «после» ещё не означает «вследствие». Но мне всё равно было жутко только от одного вида погибших деревьев, которых как и стариков было ровно пять.

Я копала мёрзлую землю и думала о том, что скоро выпускной, на который я не пойду. Не хочется. Да и что я надену? Бабушкино выходное платье? Денег на нормальный наряд у меня нет, а позориться совсем не хотелось.

Таня ходила вокруг меня кругами, уговаривая вместе с ней поступать в институт. Я не хотела. Куда я поеду? Зачем? Да и бабушка категорически не желала меня отпускать.

— Только ты у меня и осталась, радость моя, — любила приговаривать она. — Ничего нам не надо, никаких институтов. Я не кончала и слава Богу! Прожила! У нас и здесь хорошо — домик крепкий ещё, крышу починили, огород, курочки, коровка-кормилица. Всё своё, натуральное. А в городе страсти страшенные. Зачем оно тебе? Каждому жить предписано, где он родился. Ни к чему по стране как бродяга мотаться. Да и я помру в одиночестве.

Я со злостью вонзала в землю лопату и думала о том, как останусь в опустевшей деревне, выйду замуж за однорукого Генку. Вот он обрадуется! Нарожаю детей, которые станут бегать по безлюдным улицам полураздетые, вечно голодные и бесконечно счастливые. В детстве ведь все счастливые. А мы с Генкой, сидя за старым деревянным столом, будем пить самогон. До тошноты, до полного отупения. Вот моя судьба.

Я наклонилась, чтобы отбросить в сторону камень, когда передо мной появились женские ноги в красных сапогах.

— Тань, — сказала я твёрдо. — Я же уже сказала, что ни на какой выпускной не пойду и в институт с тобой не поеду! Можешь обратно домой идти, если кроме этого сказать нечего!

— Я не Таня, — тихо ответили мне.

Разогнувшись, я увидела женщину лет сорока с короткими светлыми волосами, болезненно худую с бледной почти прозрачной кожей.

— Грунь, это я, Жанна, — голос женщины дрожал. — Ты ведь Груня, правда?

Единственное, что я смогла выдавить из себя было:

— Куда ты дела свои волосы?

Ответить она не успела. Из дома ураганом вылетела бабушка, размахивая шваброй.

— Ты! — закричала она, мгновенно опознав незваную гостью. — Как ты посмела! Дочь загубила — за внучку принялась! Ведьма!

Жанна побледнела и поспешила ретироваться.

ГЛАВА 20

Бабушка бушевала вечером, когда прознала, что Жанна не уехала, а осталась у Таниных родителей. Она распекала мою подругу за излишнее гостеприимство и привечание «всякого жулья», интересуясь между делом, зачем заявилась к нам эта москвичка. Таня уклонялась от ответа, мягко намекая на то, что нельзя же в самом деле запирать молодую девушку в глуши, привязывать к себе. Нужно учиться, познавать мир, а возвращение к истокам — всегда успеется.

В ответ бабушка отобрала у Тани недопитую чашку чая, схватила со стола надкусанный пирожок и заявила, что сама Таня может катиться хоть к чёрту на рога («Прости, Господи!»), а родную внучку на растерзание изуверам и всяким там Жаннам она не отдаст.

— Только через мой труп! — грозно выкрикнула бабушка и схватилась за сердце. Я поспешила заверить её, что никуда не собираюсь и останусь в деревне до конца своих дней.

— Врёшь? — не поверила бабушка. — Перекрестись!

Пришлось креститься.

Жанна и в самом деле предлагала мне поехать с ней в Москву.

— Попробуешь поступить в институт, — говорила она. — Жить будешь у меня. я одна, квартира — большая. Это очень важно для твоего будущего.

— Моё будущее — это понятно, — осторожно произнесла я. — Но вот тебе зачем нужно ехать сюда, уговаривать, приглашать жить? Тебе это всё зачем?

— Понимаешь, — тихо сказала Жанна, голос её дрожал. — Дело в одиночестве. Я уже, кажется, говорила тебе, что у меня никого нет. Родители умерли, а других родственников я не знаю. Друзей не завела. Сначала не чувствовала потребности, потом не сумела. В ту поездку к вам я по сути навязалась. Хотела заполнить пустоту в душе. Не удалось. Меня терпели по доброте душевной. А потом я познакомилась с твоей мамой. Я увидела в ней родственную душу, такую же одинокую и непонятую. В отличии от меня у неё хотя бы были дети. Но и они не спасали. Прости, Груня, но это так и выглядело. Тогда я и решила её спасти, раз уж меня никто спасти не в силах.

Да и зачем врать, я тем самым и себе помочь пыталась. Знаешь что, Груня, то время, что мы прожили все вместе, было для меня самым счастливым в жизни. Я чувствовала себя такой живой, такой настоящей!

Жанна смахнула набежавшую слезу, замолчала.

— Я ведь приезжала тогда, — продолжила она, — тогда, когда… когда с мамой твоей случилось… спустилась с платформы и заблудилась. Иду, иду, а вокруг поля да поля и никаких построек. Навстречу — твоя бабушка. Налетела на меня, кричать начала, обвинять во всяком. Она так плакала! Так ругалась! Я повернулась и бежать! А в голове вертится, что она права во всём, что это я твою маму погубила. Теперь вот за тобой приехала…

Жанна горько усмехнулась.

— Зачем я приехала?

Тогда я и прогнулась слегка, допустила мысль: «Почему бы и нет?» А может, это случилось после, когда снова заявилась Таня и принялась мечтательно вздыхать: «Счастливая ты, Груня! Вот бы и мне в Москву! Хоть краем глаза взглянуть!»

Меня вдруг охватили странные чувства. С одной стороны — азарт, предчувствие чего-то нового и волшебного. С другой… я с необычайной яркостью увидела Жанну, заходящую в пустую, холодную квартиру. Что делает она долгими вечерами? Плачет? Или просто грустит сидя у окна? Наверняка Жанна ходит гулять, посещает кафе и рестораны, бродит по паркам. Но разве не ужасно быть одной, когда вокруг толпы людей? Ещё я думала о Тане, мечтающей увидеть столицу, вырваться из замкнутой деревенской жизни, заглянуть чуть дальше.

«Я… точнее мы должны поехать!» — решила я. И только данное бабушке обещание удерживало меня от поездки.

Вскоре Жанна уехала. Конец учебного года неумолимо приближался, а я всё никак не могла найти себе места. Толком не спала, почти не ела. Мысли о Жанне — далась она мне! — не оставляли в покое. Как она там одна?

Бабушка чуяла неладное и как заведённая твердила:

— Это она! Та ведьма московская! Задурила! Мозги запудрила!

Моё состояние всё больше её беспокоило, и однажды бабушка, пересилив себя, отправилась в Васильевку к своему бывшему однокласснику, а ныне священнику отцу Михаилу. Бабушка очень его уважала, хотя и вздыхала порой, что зря тот выбрал служение Богу. Наличие у отца Михаила супруги, десяти детей и бесчисленного количества внуков не мешало ей повторять, что «такой ладный, такой умный, работящий и… священник».

Неизвестно, что посоветовал бабушке бывший одноклассник, но вернулась она сосредоточенной и непривычно молчаливой. Долго сидела размышляя у окна, а после сказала:

— Делай, как знаешь! Езжай в свою проклятую Москву! Но чтобы потом, как отучишься, назад вернулась! Нечего не пойми где мотаться!

Я обрадовалась, заверив бабушку, что непременно вернусь. Мало того и на каникулы приеду увидеться.

— Не увидимся! — резко прервала меня бабушка. — Не доживу до твоих каникул! Чувствую, недолго мне осталось.

Как в воду глядела. Скончалась через месяц после моего отъезда. Позднее я узнаю, что бабушка много лет болела, и перед тем, как пойти просить совета у отца Михаила ездила она в больницу. Быть может, близость смерти и заставила её переменить решение. Но об этом я никогда не узнаю.

ГЛАВА 21

— Так, это четвёртая, — Таня пыхтя втащила в квартиру очередную сумку.

— Ты весь дом с собой перевезла или что-то оставила? — ехидно поинтересовалась я.

— Зря смеёшься. Если что оставить, отец вмиг пропьёт.

— У тебя всё? — спросила Жанна. — Ничего в такси не забыла?

— Всё вроде, — подруга рухнула на диван. — С ума сойти! Неужели приехали?

Квартира была точно такой же как я её запомнила: большая, с высокими потолками и пугающе пустая. Пара шкафов, две кровати, стол и три стула — вот и вся обстановка единственной комнаты. Пустые подоконники, окна без занавесок. Как будто нет у квартиры хозяйки, а только лишь временные гости живут в ней.

— Слушай, — прошептала Таня, округлив глаза. — Какая квартира запущенная! Она, наверное, алкоголичка.

— Так и есть, — раздалось за нашими спинами.

Мы вздрогнули. Обманчиво спокойным тоном Жанна принялась рассказывать, что был за ней подобный грех, но вот уже полгода она в завязке и подобное не повторится, ведь теперь она не одна.

— Кажется, мы попали, — вздохнула Таня, уже тогда предугадав трудности, которые принесёт нам новая знакомая.

Жанна тем временем в очередной раз принялась рассказывать про тотальное одиночество, про равнодушных родителей, несуществующих братьев и сестёр. Ей так хотелось любить и быть любимой. Казалось, настанет взрослая жизнь и появятся новые знакомства, друзья, любовь войдёт в её жизнь. Ничего подобного!

Сначала Жанна пила немного, вечером, чтобы расслабиться и снять стресс. Выпьешь — и уже не так страшно. Только дозу время от времени приходилось увеличивать — прошлое количество не действовало. В ту поездку в нашу деревню она просто-напросто напросилась. Никто её не приглашал, но и гнать не решился. Хочет? Пусть едет!

— Не нужно было, — вздыхала Жанна. — Там я с твоей мамой познакомилась, а потом…

Потом стало ещё хуже. К одиночеству прибавилось невыносимое чувство вины. Количество алкоголя всё увеличивалось, и однажды она уже не смогла встать на работу.

— Всё покатилось вниз. Я стала продавать вещи из дома, подрабатывала уборкой, просто просила у магазина сердобольных граждан подкинуть мелочи на хлебушек, — она усмехнулась. — На хлебушек, да. Зато друзья появились. Такие же. Вместе стояли с протянутой рукой, вместе пили потом дешёвую гадость вроде портвейна.

Потом появился он. Красивый, голубоглазый, готовый выслушать. Она потянулась к нему как к последней надежде, к возможности прогнать опостылевшее одиночество. Он произносил ласковые слова, уговаривал лечь в клинику. И она согласилась. Согласилась, потому что хотела быть с ним рядом, дышать одним воздухом, проводить вместе дни и ночи, а та, в кого она превратилась, просто не могла быть рядом с таким потрясающим мужчиной.

Отрезвление пришло не скоро. Долгие месяцы в больнице, его посещения, помощь. Жанна буквально плакала от переполнявшей её любви и благодарности. Позднее она осознала, что у него есть семья — жена и дети. Он говорил о них прежде, но Жанна всё пропускала мимо ушей. А помогал он ей совершенно бескорыстно. Точно также он пытался вылечить, отмыть и устроить в жизни бомжей с вокзала и прочих пьянчуг. Он ведь в самом начале говорил об организации, в которой состоит. Богатые спонсоры, неравнодушные люди… неравнодушный, пытающийся спасти всех… он говорил, а она просто не слышала. Не могла и не хотела слышать.

Её едва не накрыла новая волна отчаяния. Желание приложиться к бутылке снова стало невыносимо острым. Тогда Жанна и поехала к нам.

— Ясно, — мрачно произнесла Таня. — Решила заткнуть нами душевные дыры.

С этого момента доброе отношение к Жанне у неё сменилось на настороженное.

— В этом есть что-то болезненное, — говорила подруга. — Словно мы ценны для неё не сами по себе, а как некие функции, затычки для душевной дыры.

Я не соглашалась с ней, спорила, убеждала в широте души нашей знакомой.

— Знаешь, как она говорит? — спрашивала я. — Она говорит, что у неё часто возникает непреодолимое желание обнять каждого встречного, обнять, пожалеть и спасти. Она не может пройти мимо нищего на паперти или голодного ребёнка. у неё слёзы на глаза наворачиваются, и внутри больно.

— Слова, слова… — не сдавалась Таня. — Их и у меня много.

Так мы и спорили целыми днями, но ни к чему и не пришли, оставшись каждая при своём мнении.

Нам обеим удалось поступить в институты, правда в разные. Мы прошли буквально по краю и если бы не льготы выпускникам сельских школ, то вряд ли бы нам пришлось учиться в Москве в то время, когда ещё не знали слова «ЕГЭ», а вступительные экзамены внушали страх. Я выбрала истфак, Таня — филологический.

Москва нас ошеломила. Первые дни мы как сумасшедшие бродили по её улицам, раскрыв рты и задрав головы. Многие километры прошли мы пешком. Мы полюбили этот шумный, ни на миг не умолкающий город.

Не сосчитать моменты, в которые я вспоминала о стариках. Смотрела на Москву-Сити и представляла Середняка. Вот бы он восхитился! Сидела в сквере у Храма Христа Спасителя и вспоминала Младшого. Ничего! Вернусь домой и расскажу им о Москве, покажу фото. Вот они порадуются! А после вспоминаю, что никого больше нет на этом свете.

Таня быстро адаптировалась к столичной жизни, обзавелась множеством друзей и поклонников. Я же так и осталась одиночкой. Вместе со всеми, но в то же время чуть в стороне. Это не было ни открытым бойкотом, ни намеренным презрением со стороны моих однокурсников. Просто так сложилось. Я не страдала. И даже когда Таня тащила меня на очередную тусовку, я стремилась остаться дома. Жанна и вовсе начинала ругаться:

— Чему ты её учишь? Пить, курить и разлагаться? Знаешь, к чему это может привести? Посмотри на меня!

Таня парировала:

— Во-первых, я не курю и никому не советую. Во-вторых, разлагаться, тем более морально, не тороплюсь. И в-третьих, когда веселиться-то, как не в юности? Мы — приличные девочки, днём на лекциях, вечерами в блинной на подработке, блины уже ночами снятся. Можно хоть раз в неделю выдохнуть, старушка ты наша?

Жанна принималась сопеть, ворча под нос, что кое-кто больно хитрый. Что этого кое-кого и вовсе не звали, а он прилип, притащился не отвяжешься и воду мутит.

— Не переживай, — не выдержала однажды Таня. — Этот кое-кто скоро комнату в общаге получит и съедет. Только его и видели!

Она уехала через неделю, пожелав мне крепиться и звонить, если станет совсем худо. Что значило «худо» я так и не поняла, но звонить пообещала.

ГЛАВА 22

Как понять, что человек сумасшедший? Где та грань, после которой начинается безумство, а не нормальное существование? Мой преподаватель психологии утверждал, что «норма» — весьма размытое понятие. Если человек живёт не нанося вред себе и другим — то он нормален, каким бы странным он при этом не казался. Все мы слегка с приветом. Кто-то в большей степени, кто-то в меньшей. Нормальных нет.

Таня в общем и целом соглашалась с подобной теорией, утверждая при этом, что у Жанны проблема с головой.

— Ты пойми, — говорила подруга, — она же уборщицей работает!

— И что? — возражала я. — Нет плохих профессий. Мы с тобой вообще блины печём в кафешке. Не намного престижней работа.

— Это другое. Мы студенты. Мы временно работаем.

— Ну, знаешь, это уже этот сино… сино… как его?

— Снобизм? — подсказала Таня. — Нет, это не он. Как тебе объяснить? Дело не в том, что она полы моет, а в том, как она это делает.

— Тряпкой! — засмеялась я.

Подруга тяжело вздохнула:

— Трудно с тобой, Груня! Помнишь её одноклассника бывшего? Бориса или как его там… полгода назад он её встретил случайно. Ты сама говорила. Встретил, а после предложил к себе на фирму взять бухгалтером, а она не пошла.

— Навык растеряла, не хочет человека подводить.

— Хорошо, но он же ей и другие должности предлагал, попроще, а она отказывалась.

— Не хотела быть обязанной. Он к ней неровно дышал, а она не хотела отношений.

— Причём здесь отношения? Хорошо, ещё раз. Почему она не устроилась продавцом? На завод какой-нибудь? Администратором в салон? Да куча мест, куда можно пойти! Куда-нибудь её бы точно взяли! А она даже не пытается!

— Тань, — возразила я. — Может быть, ей нравится полы мыть. Её всё устраивает, а в другое место она идти не хочет, потому что не её это.

— Не идёт она никуда, — усмехнулась Таня, — потому что иначе она не сможет ныть о том, какая она бедная, несчастная и одинокая. Ей так удобно, Грунь. Она одинокая и несчастная, но даже не пытается ничего исправить. Потому что пытаться исправить значит совершить поступок, а на поступок она неспособна. Иначе как она станет тебя подле себя удерживать?

— Никто меня не удерживает, — возмутилась я.

— Да? А почему ты со мной в выходные на дачу к Семёнову ехать не хочешь? Потому что она против. Только вслух не говорит, а всё у неё втихую намёками. Вы веселитесь, а я одна дома посижу, потоскую в одиночестве. Тебя сразу совесть мучает. Тебе легче никуда не ехать, а подле неё сидеть. Так, Грунь?

— Ничего не так! Поехали на твою дачу, если тебе так хочется!

Семёновская дача, а по сути небольшой домик больше похожий на сарайчик, находилась в семидесяти километрах от Москвы. Мне и в самом деле не хотелось туда ехать. Я плохо переносила шумные вечеринки с незнакомыми мне людьми. Первые пару часов они даже забавны, но после наступает скука, накатывает усталость.

— Всё потому что ты не пьёшь или пьёшь очень мало, — уверяла Таня, принося мне очередную банку пива. Перед моими глазами сразу же возникал отец, свернувшийся клубком в углу терраски и бабушка Нина, лупившая его веником с криком: «Опять нажрался, алкаш проклятый!» Я вздыхала и отказывалась от новой порции спиртного.

— Тебе не обязательно торчать вместе со всеми. Вон там в кустах скамейка. Пойдём посидим, отдохнём ото всех!

И мы сидели, смотрели на звёзды. Мир вокруг крутился в пьяном ритме, гремела музыка. Рядом со мной неуклюже приземлилась на край скамейки светловолосая девушка, Вера, кажется. Она сбивчиво принялась рассказывать о своём «козле», которого всего пять минут назад застукала в кустах с незнакомой «козой». Я слушала её вполуха, не сообразив сразу, каких животных имеет в виду Вера. По небу плыл красный огонёк.

— Звезда падает, — сказала я. — Загадывайте желание!

— Чтоб их обоих черти взяли! — отозвалась Вера, а Таня ответила, что никакая это не звезда, а обыкновенный самолёт.

— И там в кабине может быть Тошка, — добавила она.

Чушь собачья! Не мог Тошка успеть так быстро закончить училище. А если бы и закончил, то вряд ли бы он оказался в этот самый момент над нами. Но я всё равно согласилась:

— Конечно он! Кто же ещё!

— Эй, Тошка! — закричала Таня, вскакивая на скамейку. — Мы здесь! Видишь?

Вера тоже вскочила, замахала руками.

— Тошка! Тошка! Привет! — закричали эти ненормальные. Рядом услышали и тоже начали кричать, задирая голову вверх. Было по-идиотски нелепо и очень весело.

А ведь он часто мне снился. Мелкий, смешной, он шёл рядом и трещал без умолку. О чём? Проснувшись, я не могла вспомнить ни слова. Как получилось, что жизни наши разошлись? Почему не обменялись адресами? Телефонами?

Должно быть, я произнесла это вслух, потому что Вера вдруг приникла ко мне, схватила за руку и спросила игриво:

— В каких это снах он тебе снился? Что это вы там делали?

— Ничего особенного, — смутилась я. — Просто говорили.

— Просто говорили… наверное это и есть любовь, — вздохнула Вера. — А не по кустам с козой драной шариться!

В этот момент зазвонил телефон, и Жанна просипела мне в трубку, что умирает.

Она «умирала» много раз. Всегда не вовремя. Когда Таня звала меня на очередную вечеринку или прогулку вдвоём, когда я уезжала с одногруппниками за город или на экскурсию, когда у меня появился первый молодой человек, и мы ужинали вдвоём в ресторане (я при этом жутко стеснялась). Неожиданно раздавался звонок телефона, и я бросая всё и всех, бежала домой спасать Жанну.

Я знала, что слова о смерти в её исполнении не стоят ничего, что она преувеличивает, и ничего с ней не случится, но каждый раз дурость, наивность и жалость гнали меня прочь от друзей, радостных встреч и любовных свиданий в пустоту огромной холодной квартиры, где на диване лежала она, «умирала» и с виноватой улыбкой шептала «Прости!». «Ничего», — отвечала я, приносила ей воду, разогревала вчерашний суп и кормила с ложечки словно маленькую, а она всё твердила «Прости, прости!». Иногда плакала.

В тот первый раз, когда мы с Таней мчались из Подмосковья на последней электричке, каких только ужасов не рисовало моё воображение. Я видела Жанну истекающей кровью на лестничной клетке, её бездыханное тело могло также лежать на кровати под пёстрым одеялом, которое она так любила. Тонкая фигурка могла рухнуть на пол, правая рука всего пару сантиметров не дотянулась до спасительных таблеток…

— Перестань! — сказала Таня словно прочитав мои мысли. — Не накручивай! Такие не умирают!

Мы были одни в вагоне. Мимо мелькали станции. Я в очередной раз набрала знакомый номер. Никто не ответил.

— Игры разума, — пробормотала подруга.

— Что ты имеешь в виду?

— Ничего. Просто. Странная она женщина. Не живёт, а играет. И роль какую выбрала, трагическую. Большинство наоборот предпочитает, страну розовых пони и ярких радуг, а она…

Я всегда доверяла Таниному чутью, ценила её ум и умение разбираться в людях, но в этот раз она ошибалась. Не может же человек в самом деле страдать по собственной воле. Разве бывает такое?

Жанна встретила нас кроткой улыбкой.

— Простите, что помешала. Просто я так испугалась. Решила, что умираю. А умирать в одиночестве — это даже хуже, чем жить одной.

Таня как раз снимала кроссовки, и я, взглянув на её мрачное выражение лица тут же решила, что сейчас она по детской привычке запустит в Жанну обувью. Обошлось.

— Так что это было? — спросила она.

— Небольшой обморок. От голода скорее всего. Я с утра ничего не ела.

— Почему ты не ела? — продолжила допрос Таня.

— Трудно есть одной, кусок в горло не лезет.

— Игры разума, — вздохнула Таня, закатив глаза, и завалилась на диван.

— До утра не кантовать! — приказала она. — Ещё лучше до обеда!

А я отправилась на кухню разогревать вчерашний суп.

ГЛАВА 23

Через два года после окончания института Таня собралась замуж. Избранник был торжественно представлен нам с Жанной в одно из воскресений сентября. Аркаша был полноват, круглолиц, носил очки в квадратной оправе.

— Типичный ботаник, — шепнула мне на ухо Жанна. — Гляди, у него ещё и верхняя пуговка на рубашке застёгнута.

— Фу! — шумно выдохнул Аркаша, расстёгивая пуговицу. — Терпеть не могу рубашки, но эту бабуля подарила, а я как раз от неё. Хотел старушку порадовать.

— Маменькин сынок к тому же, — сделала очередной вывод Жанна. — Точнее бабулин.

Таня вспыхнула. Она всё слышала. Аркаша был её большой неземной любовью, и недостатков в нём она, как всякая влюблённая женщина, не замечала. Танины знакомые, впрочем, Аркашины недостатки видели, признавая за ним единственное достоинство в виде московской прописки, на которую, как считали многие, и клюнула моя подруга. Также думала и Жанна, на дух не переносившая Таню.

Мы жили вместе уже шесть лет как две старые девы, для которых существуют лишь дом, работа, магазины, а по выходным — парки и выставки, иногда кафе. После окончания института я устроилась в школу, Жанна убиралась в нескольких детских садах. Вечерами мы подолгу сидели за столом, ужинали, болтали о пустяках. По праздникам чинно пили чай со сладостями, не позволяя себе большего. Наш маленький мирок был скучен, тесен, и лишь Таня вносила порой диссонанс в наше неторопливое существование.

Сама она очень быстро поняла, что недостаточно любит детей, по крайней мере чужих, чтобы работать в сфере образования и устроилась в офис, как она сама любила пошутить, «перекладывать с места на место никому не нужные бумажки».

— Вот как бывает, — с грустью в голосе говорила Жанна. — Кому-то всё и сразу, а кому-то ничего. Не успела приехать, а уже и мужа себе нашла и работу. Теперь детей нарожает… счастливая. Она ведь пробивная, нахрапистая, а я так не умею… я не завидую… удивляюсь просто… почему так?

— Разве ты одинокая? — возражала я. — У тебя я есть.

— Есть, но однажды я тебе надоем, и ты уйдёшь. Кому нужна старая никчёмная тётка. А ведь ты мне как дочь, Груня, я очень тебя люблю.

Она прижималась ко мне и начинала плакать, повторяя, что всё понимает и конечно не станет возражать, если я захочу строить собственную жизнь. Просто ей очень, очень плохо одной. И я тоже начинала плакать и говорить, что никогда её не брошу, даже если найду кого-то, то не брошу и стану звонить каждый день и приходить, а она отвечала, что не буду и она всё понимает…

— Стоп! — сказала Таня, когда я принялась пересказывать подобную сцену. — Так не катит. Чего это она тебя к себе чувством вины приматывает? С этим срочно надо что-то делать. Иначе засосёт тебя в своё болото — не вылезешь!

Мы делали. Пытались растормошить Жанну, дать ей почувствовать себя счастливой. Мы водили её в магазины, покупали платья и туфли, часами торчали в салоне красоты. Таня перезнакомила её едва ли не со всеми свободными мужчинами офиса. И даже подыскала работу, на которую её могли взять. Но у туфель ломались каблуки, платья рвались и покрывались пятнами. В новую причёску попала жвачка (малолетний хулиган бросил её прямо в голову — объяснила Жанна), а адрес, по которому должно было проходить собеседование, она просто забыла и заблудилась. Потенциальные женихи не выдерживали больше одного свидания.

— Вот такая я невезучая, — вздохнула Жанна и залилась слезами.

Таня оплатила услуги психолога. Не изменилось ничего. Однажды я вернулась домой и застала скандал. Подруга обвиняла Жанну в том, что та не хочет ничего менять, а только ноет и делает несчастной всех вокруг.

— Ты знаешь, — возмутилась Таня, — что ни к какому психологу она не ходила? Врала, что ходит, а сама…

Таня бушевала, Жанна плакала, а мне хотелось раствориться в воздухе, чтобы не видеть и не слышать споров, которые мне неприятны. В итоге я успокаивала сначала одну, потом другую, убеждала, уговаривала, мирила, а посреди ночи внезапно проснулась с ощущением, что я задыхаюсь. Казалось, я умираю. С поразительной отчётливостью я вдруг осознала, что нахожусь в клетке, из которой нет иного выхода кроме как бегства.

Мне вспомнились все, казалось бы, мелкие моменты, когда я вынуждена была делать не то, что мне хочется, а то, что хотелось Жанне. Как я бежала к ней по малейшему поводу, потому что ей было плохо. Как перестала есть мясо, потому что она решила вдруг стать вегетарианкой. Как не могла позволить себе бокала вина в праздник, потому что помнила о её алкоголизме и не хотела провоцировать. Мелочи, не более, но они сплелись в такую тугую сеть, из которой нет выхода.

Я вспомнила её якобы случайные звонки в три часа ночи, когда я оставалась ночевать у парня. Славка закатил грандиозный скандал, когда вместо того, чтобы провести с ним выходные, утром в воскресенье я убежала домой. Было очень рано, около шести. Жанна неподвижно сидела за столом. Когда я вошла, она даже не шевельнулась.

— Ты рано проснулась, — сказала я.

— Я не ложилась. Не могу спать в одиночестве.

— Зачем ты звонила мне ночью? Я перезванивала потом, ты не брала.

— Ошиблась номером.

— Чем ты ошиблась? Я думала тебе некому звонить.

Она начала плакать.

— Ерунда, — успокоила я. — С кем не бывает.

Со Славкой мы расстались. Не только из-за ночных звонков. Из-за накопившихся мелочей. Как много значат в жизни всякие мелочи! Помню, как он сказал как-то:

— Не хочешь поменять имя?

— Зачем мне его менять? — удивилась я.

— Ну… — он замялся, — оно дурацкое.

Обидно, когда твоё имя считают дурацким.

— Не могу. Оно мне дорого как память, его бабушка выбирала. Да и потом я с ним сроднилась, привыкла.

— Ну, к такому трудно привыкнуть.

Задыхаясь, я осторожно пробралась на кухню, выпила, облившись, стакан воды. Немного полегчало, и я позвонила Тане.

— Что там у вас? — недовольно проворчала та. — Ты на часы смотришь? Опять она умирает?

— Нет, кажется, в этот раз умираю я.

Мы долго говорили тогда и договорились до того, что мне срочно нужно уезжать.

— Ты очень похожа на свою маму, — утверждала подруга. — Такая же добрая и совестливая. Даже чересчур. Так нельзя. Помнишь, что с ней случилось? Её с двух сторон тянули — Жанна и бабушка твоя покойная. Обе без неё жить не могли, обе умирали. Грунь, это из-за них она сделала… то, что сделала. Они её надвое разорвали, заставили выбирать, а она не могла выбрать. Так нельзя, Груня. Я не знаю, что это — эгоизм, вампиризм энергетический или болезнь, но она не даст тебе жизни. Приезжай к нам с Аркашей. Мы как раз ипотеку берём. Места всем хватит. Потом решишь, что делать.

— Я уже решила. Домой поеду.

Таня замолчала. Потом задышала тяжело, возмущённо.

— Что тебе там делать? Там хорошо если пять домой осталось. Грязь и разруха.

— Я знаю. В Васильевку поеду. Она большая, почти город. Там даже пятиэтажки есть.

— Даже! — усмехнулась подруга. — Жить-то как будешь?

— В школу пойду работать. Ты же знаешь, там учителя всегда требуются.

— Дура ты, подруга! Такие возможности псу под хвост из-за какой-то…

Я попыталась объяснить, что не в Жанне дело, точнее не только в ней. Слишком тяжело мне было жить в большом городе с его круглосуточным шумом, бетонными стенами и редкими уголками природы в чётко очерченных границах. Середняк был бы в восторге, а я здесь засохну неважно с Жанной или без неё.

Так и вышло, что вскоре после окончания учебного года я садилась в поезд под плач Жанны и Танины уверения в том, что она не оставит «эту истеричную плаксу», что я могу не беспокоиться и спокойно ехать, что она проследит. Аркаша недовольно морщился. его не грела подобная перспектива, а Жанна повторяла, что жизнь её кончена. На этой фразе я едва не выскочила из вагона, но поезд уже тронулся, оставляя позади Москву и те безграничные возможности, которые я упустила.

ГЛАВА 24

— Грибов нонче — полон лес. Хоть косой коси! — задумчиво произнёс дед Матвей, а после вывел, — война будет.

Я не понимала, чего он хочет. Зазвал к себе в воскресенье собирать вишню. Ягод ведь целый сад, а он один. Куда девать? Пропадёт! «Приходи! Спасай вишню!» — сказал он. Я и пошла. Набрала целое ведро, а оно мне зачем?

— Компотов накрутишь, — говорит, — варенья.

Не люблю варенье.

Мы познакомились в школе в Васильевке, сразу после моего приезда.

— Матвей Егорыч, — представился он, протягивая руку. Я потянулась в ответ, а он вдруг отпрянул:

— Нет-нет! Через порог нельзя! Заходи внутрь! Или уж я сам к тебе выйду.

Матвей Егорович небольшого роста, жилистый с густой седой шевелюрой.

— Отродясь в роду лысых не бывало, — объясняет он. Зачем говорит? Я ведь не спрашивала.

— Я тута всё знаю. Хочешь чего знать — отвечу! С превеликим удовольствием. Денщик я школьный.

— Кто? — что за старик! Услышал красивое слово, а значения и не знает, кажется.

— Денщик. Целыми днями при школе бываю. Я и за завхоза и за электрика и по прочим делам — там подкрутить, тут забить… за всё в общем отвечаю, кроме учения. Ночью другой приходит.

— Ночник? — смеюсь я.

— Чего?

— Ночник, говорю, приходит?

Старик смеётся:

— Какой ночник? Сторож ночной приходит! Весёлая ты девка!

Теперь вот к себе позвал. И не отпускает, разговорами удерживает. Задумал что-то.

— Точно война, — повторяет он. — Бабы одних пацанов рожают. У Верки Рогожиной парень, и у Светки Заплугиной. А Вересаева Юлька и вовсе троих разом родила. Все пацаны! Вот так-то!

Я не верю ему, потому что не верю в приметы, несмотря на то, что порой подмечаю странные совпадения в жизни, но как говорит Таня: «Мы сами наделяем смыслом разные события, а после начинаем в них верить».

Дом Матвея Егоровича на самой окраине Васильевки. Дальше — бескрайнее поле. Красиво. Я не считала деревенскую жизнь чем-то идеальным и обязательным для всех. Дороги здесь чистили как Бог на душу положит, а то и не чистили вовсе, магазинов по пальцам перечесть, а из развлекательных мест действовал только местный клуб со всевозможными кружками и вечерами отдыха. Врачей, как и учителей, не хватало, болеть было невыгодно и во многих случаях смертельно. Но как-то так выходит, что человеку лучше там, где объективно не очень-то и хорошо? Даже в отношении себя я не могу объяснить этого парадокса.

— Внук у меня в райцентре работает, — тем временем продолжает старик. — Ветеринар. Животных там лечит. Ну, и у нас немножко. Какие теперь животные? Коров не держат, козы мало у кого. Куры если только. А внук у меня хороший. Ну, как внук… у моей жены-покойницы брат двоюродный, а у того брата — жена. У жены — племянница. Так вот, у племянницы — сын. Мне по возрасту всё равно что внук. Родня как никак.

— Вам с ним долго общаться, — продолжал Матвей Егорович. — Он в нашей школе кружок ведёт, самолётный. Берут они, значит, детальки самые обыкновенные и строят самолёты. Метра в полтора. И самое удивительное, что те летают! Представляешь! Кучка деталей и летает!

Старик разулыбался, вскочил, замахал руками.

— Внук у меня умный! Работящий! Добрый! Любой приглянётся. Муж из него преотличный выйдет! А уж как детей любит!

Вот оно что! Сватает меня старик! Потому и удерживает, домой не пускает. Того и гляди внучок его явится. А зачем мне неизвестный ветеринар? Пусть даже добрый и детей любящий? Я уже хотела распрощаться, схватить своё ведро с вишней и бежать, куда глаза глядят, как дед воскликнул:

— Вот и он! Лёгок на помине!

Я обернулась. К дому спешил парень примерно моего возраста. «Мелкий какой!» — первым делом подумала я, а после пригляделась и ахнула: «Это же Тошка!»

— Вот, Антон, — торжественно начал старик. — Знакомься! Аграфена Аркадьевна. Будет у нас в школе историю вести.

— И географию, — машинально добавила я.

— И географию.

— И биологию.

— Биологию тоже. Так что люби и жалуй, — Матвей Егорович игриво подмигнул. — А это внук мой, Антон. Я тебе о нём уже рассказывал.

— Дед, — засмеялся Тошка, — что ты в самом деле! Мы же давно знакомы.

— Знаю я, знаю! — засмеялся старик. — Все уши прожужжал своей Груней! Ну, вы общайтесь, а я побегу! Приспичило что-то! Вишня, будь она неладна!

— Дед! — воскликнули хором мы с Тошкой.

— Да ладно! — махнул рукой тот. — Все ж свои, родственники! Чего стесняться?

И побежал к дому.

— Значит, ветеринар, — медленно произнесла я. — А как же мечты? Небо?

— С небом — провал, — Тошка вздохнул. — У меня, Графиня, правый глаз почти слепой. На комиссии выяснилось.

— Постой! — не поверила я. — Как же ты жил с таким глазом и не знал?

— Да мозг компенсирует — вот и незаметно. К тому же это у меня едва ли не с рождения. Привык. А врачи у нас, сама знаешь, какие. Жалобы есть? Жалоб нет. Здоров!

Я вспомнила нашего школьного фельдшера, угрюмую, вечно всем недовольную даму. Маленькая, некрасивая с уродливым крючковатым носом и кривой улыбкой. Школьники все до одного у неё были бандиты, алкаши и придурки. Презрения своего она не скрывала, но деваться некуда — других медработников ещё поискать придётся да и не факт, что найдёшь.

Звали её, кажется, Сима, и свои обязанности она выполняла формально. «Голова болит?» — отвечала она на жалобу. — «Да на тебе пахать можно! Иди учись! Хотя тебе не надо. Не поможет!»

— Значит, ветеринар, — повторила я. — И не уехал.

— Ах, Графиня, как же я мог уехать, — произнёс в ответ Тошка. Непонятно шутит или нет. — Я ждал вас. В конце-концов это единственное место, где мы могли бы встретиться.

— Не юродствуй! Тебе не идёт, — мне стало неловко. — И вообще у меня имя есть.

— Как скажешь, Грунь, я теперь всё буду делать, как скажешь. Я ведь правда из-за тебя вернулся. Как бы иначе я тебя нашёл? Ты адреса не оставила, а Танькина мать молчит как партизанка. Я её спрашиваю, а она глаза выпучит и молчит как немая.

— Ну, и зачем ты меня искал? — смеясь спросила я.

— А я, Груня, тебе кое-что предложить хотел, — Тошка сменил тон на серьёзный. — Выходи за меня замуж.

— Вот так сразу?

— Почему сразу? Я ещё во втором классе понял, что ты мне нужна. Не говорил только. Ты смотри: я парень видный. Почти блондин, глаза голубые. Ростом только не вышел, но это ничего.

Он говорил ещё что-то, но я не слушала. Смотрела вдаль на бескрайнее поле и думала: «Неужели, вот так просто. Он мне нравится, я о нём думаю, скучаю. С ним можно не притворяться, и он примет меня такой, какая я есть, а не такой, какой должна быть по его мнению. Но как же тогда буря чувств? Головокружение от встречи? Дурацкие бабочки в животе, которые упоминаются в каждом втором любовном романе? Или всё-таки любовь, как сказала Вера, это когда есть о чём поговорить, а уже потом всё остальное?»

— Ты не торопись! — Тошка словно прочитал мои мысли. — Я подожду, сколько хочешь.

Ответить я не успела. Позади нас раздался треск, и из кустов вывалилось что-то большое и лохматое.

— Ноги затекли, — пояснил распластавшийся на земле Матвей Егорович. — Чай, не шестнадцать уже.

А в оправдание добавил:

— Курёнка искал. Привиделось, в кустах шарится. А слышать я не слышал ничего, потому как глухой уж лет двадцать. И вообще в дом пойдёмте! Колени к дождю скрипят, а там у меня как раз бутылочка наливочки припрятана. Встречу отметить надо, иначе переругаемся. Примета такая.

ГЛАВА 25

В последнее время мне неимоверно грустно, потому что время и правда неслось слишком быстро. Моя родная деревня почти опустела. По непонятным ей самой причинам осталась в ней жить Танькина мать, сделавшаяся после смерти мужа ещё более нелюдимой.

Танькиного отца сбил в городе автобус. Нелепая смерть по сути. Автобус притормаживал у остановки, когда мужчина споткнувшись свалился перед ним на асфальт. И всё бы ничего, но упал он крайне неудачно — голова угодила прямо под колесо. Танькин отец погиб на месте. Тошка утверждал потом, что погиб тот почти героически — пытался отогнать лежавшую на проезжей части собаку, но алкоголь в крови спутал все планы, приведя к трагическому окончанию жизни. Тошке рассказал о случившемся один приятель, с которым в свою очередь поделился другой приятель, услышавший что-то от кого-то про происшествие у автобусной остановки.

— Может, враньё, — не настаивал Тошка. — Но достойно уважения. Не думаешь?

Я так не думала.

— За что уважать-то? — спросила я. — Он же ничего не сделал.

— За душевный порыв. Значит, не совсем пропащим был.

Другим жителем Морозовки был Генка, много пьющий, угрюмый и всем недовольный. Он разбирал опустевшие дома на части, а после сдавал за бесценок. На то и жил. Плюс пенсия по инвалидности. На вопрос, что будет делать, когда закончатся дома, говорит зло: «Помру и все дела!»

Генка меня пугал. При каждой встречи заводил нудный разговор о том, как я его предала. А он так любил! Всё из-за дурацкой руки! Точнее её отсутствия.

— Не хватило тебе, Груня, широты душевной! — твердил он. — Это ты на людях такая добрая и милая, а инвалида презираешь!

Конечно он был неправ, но вот на что у меня действительно не хватало душевных сил так это на бесполезные споры. Я уклонялась от разговора и ускоряла шаг, а вслед мне неслись ругательства от самых невинных до забористых в зависимости от Генкиной степени опьянения.

В Морозовке я навещала Игоря Николаевича, третьего и последнего жителя деревни. Прошли годы, но он всё так же любил говорить о том, что жизнь его клонится к закату. Учитель вспоминал Николая Рубцова с его «тёмным устьем» и утверждал, что в его возрасте каждый день следует проживать как последний.

Возможно именно из-за подобных мыслей он вдруг стал ещё активней заниматься спортом, ездить на соревнования в другие города, участвовать в марафонах. Год назад его навестили телевизионщики. Журналистка долго выспрашивала про его жизнь, удивлялась почтенному возрасту, а в конце попросила исполнить на камеру какие-нибудь упражнения на турнике.

— Я похож на мартышку в цирке? — поинтересовался Игорь Николаевич и ничего исполнять не стал.

В тот день после концерта я снова отправилась к нему. Генка в невменяемом состоянии болтался по Васильевке, горланя песни — видимо получил пенсию. Опасаться его не следовало. Мне же очень захотелось поговорить с учителем, рассказать про Лену Соколову и её тихий бунт. И стихи процитировать. В голову пришло, что если заменить в последней строчке «писать» на «жить», то получится совсем правильно. «Жить надо так, как будто смерти нет». Интересно, что он на это скажет?

Но про стихи нам так и не удалось поговорить. У Игоря Николаевича были гости. За кухонным столом сидела низенькая круглоголовая девочка с мальчишеской причёской. Рядом пил чай из широкой чашки с красными маками мальчик лет пяти. Учитель стоял у окна погружённый в свои мысли, судя по лицу невесёлые.

— На ловца и зверь бежит, — произнёс он. — Вовремя ты, Аграфена.

Девочка обернулась, и я поняла, что сильно ошиблась с возрастом — женщина за столом была намного старше меня.

— Саша, — представилась она и показала на мальчика, — а это Марик.

— Здравствуйте, — сказал Марик, смешно наклонив голову. Я пошатнулась. Сходство с моим братом было удивительным.

— Что случилось? — прошептала я, уверенная, что эта женщина принесла страшную весть о Лёньке. Это ведь его сын? Значит она…

— Саша ищет твоего брата, — пояснил учитель. — Они жили несколько лет вместе в Нижневартовске, а потом он уехал.

— У меня был его старый адрес, — быстро заговорила Саша. — Я давно прочитала в паспорте. Я не специально смотрела, просто вдруг он уже женат, а я не хотела с женатым…

— Он уже год не даёт о себе знать, — Игорь Николаевич вздохнул. — Саша боится, что с ним случилось страшное.

— Что же он сказал перед тем, как уехать? — спросила я.

— Ничего, — женщина опустила голову, вот-вот расплачется. — Я пришла с работы, а его уже нет. И вещей тоже. Я в розыск подала, но его не ищут. Мы ведь для всех чужие люди. И у Марика он отцом не вписан.

Что я могла ей ответить? Только то, что тоже ничего не знаю, но при этом абсолютно уверена, что всё с Лёнькой в порядке? Что дело в его новом мировоззрении, когда всё пофиг?

— Он не предлагал, — продолжала Саша, — а я и не настаивала. Какие-то бумажки. Зачем они нужны? Разве они что-то значат? Я дура, да?

Я промолчала. Громко тикали часы в доме, слишком громко. Я считала секунды, не зная, что говорить.

— А вас правда Аграфена зовут? — осмелев спросил Марик.

— Правда.

— Красиво!

Я улыбнулась. Впервые в жизни моё имя посчитали красивым.

Саша с сыном прожили в деревне несколько дней, после отправились домой, взяв с меня обещание (особенно настаивал Марик) никогда не теряться и навещать друг друга.

— Если что-то узнаешь о нём, сообщи, — попросила Саша. — Даже если плохое, то всё равно сообщи. Мне нужно знать.

Я пообещала и это.

Сообщение я получила полтора года спустя. Открыла мигающий в соцсети конвертик, и на экране появилась открытка с розовощёким Дедом Морозом. Внизу подпись: «С Новым годом, Грушка!» От возмущения захотелось кричать.

«Так просто?» — написала в ответ.

«Зачем усложнять?»

Я постаралась успокоиться. Открыла его страничку. Леонид Морозов. Город не указан. Судя по фото он пополнел, отрастил бороду.

«Приезжала Саша. Искала тебя».

«Какая Саша?»

Так. Спокойствие, только спокойствие!

«Из Нижневартовска. У неё сын от тебя».

«А, эта! Да и кто сказал, что это мой сын?»

Я со злостью захлопнула крышку ноутбука. Не хочу! Не желаю читать его сообщения! Это не мой Лёнька! Мой был другим! Моему было не пофиг! У моего в груди билось сердце! Настоящее, живое сердце!

Тошка сказал, чтобы я не забивала себе голову, что Лёньку всегда штормило, а мои воспоминания о нём всего лишь мои воспоминания. Мы даже поругались в тот день, доказывая друг другу свою точку зрения. Потом помирились. Потому что мы живые люди. Потому что нам не всё равно.

Спустя пару дней брат написал мне целое письмо, пытаясь объяснить свои взгляды на мир.

«Груша, — писал он, — ты наверняка обижена на меня, быть может, даже зла. Но я уже говрил тебе, что всего-навсего пытаюсь быть счастливым. А быть счастливым значит лишь одно — быть свободным от мест и людей, от чувств и навязанных обществом стереотипов. Для чего излишние волнения на ровном месте? Знаешь же, что нервные клетки не восстанавливаются. Так зачем сокращать себе жизнь и гробить здоровье переживаниями, которые выеденного яйца не стоят?

Ты всерьёз переживаешь за Сашу, но она взрослая женщина. У неё сын, поздний ребёнок. Она уже и не надеялась. Сколько в стране одиноких женщин, совсем одиноких, без детей. Сыновья растут без отцов и прекрасно вырастают. В чём трагедия? Мне что нужно было сидеть подле них и мучиться только потому, что так принято? Связать себя по рукам и ногам? Увязнуть в пошлой бытовухе? Сначала мне даже нравился подобный образ жизни, но потом захотелось всё изменить. Невозможно же в самом деле жить так, как тебе не хочется.

Саша эта, сказать по правде, блаженная дурочка. Я удивлён, что она ещё в церковь не ходит или в секту не вступила. С её-то характером! У тебя есть с ней связь? Если да, то скажи ей, чтобы не переживала из-за того, из-за чего переживать не следует. Пусть живёт, как хочет! А я буду жить так, как хочу я.

Я раньше тоже трепыхался, надеялся понравиться всем и каждому. Стишки писал, даже роман задумал. Но никому моя писанина не нужна. Так зачем стараться? Выворачивать себя, пытаться сотворить что-то дельное? Зачем, если не оценят, не прочтут и не напечатают?

Я ведь объяснял тогда. Помнишь Чехова? Ведь если всё однажды в прах превратится, то какая разница, как я жил? А в бога я не верю, сама знаешь».

Я плакала. Написала в ответ единственную фразу «Ты мне противен» и плакала. Я могла бы вступить с ним в спор, объяснить, что Чехов имел в виду совсем другое. Спросила бы, счастлив ли он теперь? С кем он теперь? Но я не могла. Бесполезно и слишком больно.

Больше мы не общались.

— Знаешь, — сказала мне как-то Саша. — Мне совсем не хочется ему писать. Но иногда я захожу на его страничку и читаю надпись «Заходил два часа назад» или «Заходил вчера» и успокаиваюсь. Значит он жив.

Я не стала говорить ей, что делаю тоже самое.

ЭПИЛОГ

Однажды я вернусь. В то место, где выросла. Небо будет голубым-голубым как когда-то в детстве. Деревня зарастёт высокой травой, и я поражусь тому, как бесприютно выглядят заброшенные дома, дома, в которых когда-то кипела жизнь. Я дойду до памятника с красной звездой на треугольной вершине. Там я увижу Таню.

— Смотри! — скажет она. — Надписи совсем стёрлись. Разве так можно? Почему за ними никто не следит? Неужели всем всё равно?

Мне станет стыдно, и я помогу вырвать траву и мы вместе перепишем в блокнот имена погибших односельчан, чтобы не забыть и позднее снова вывести их имена на памятнике.

Потом мы отыщем старые качели. Деревянное сиденье давно сгнило, а железный остов стоит. Босиком мы встанем на горячие от солнца перекладины и начнём раскачиваться.

— Помнишь ту женщину в цветастом платье? Как она решила нас прокатить? Кажется, это была твоя тётя Маруся.

Я помню. Женщина стояла на одной стороне длинного сиденья. Мы с Таней и ещё с кем-то из детворы скучились на другом. Женщина смеялась, ветер развевал подол её платья, качели двигались всё быстрей и быстрей.

— Держитесь крепче! — закричала она, и качели сделали полный оборот.

— Ура! Солнышко! — развеселилась женщина. Сиденье подо мной стало мокрым.

Я посмотрю на Таню, на её сияющее лицо, а после замечу цепочку на её шее с огромным уродливым камнем.

— Помнишь Нюту большую?

Помню. Походы в город, во время которых обязательно нужно было что-то купить на память. Ужасный камень достался моей подруге в подарок после одного из них. Нюта большая утверждала, что это янтарь. Таня носила камень не снимая, чтобы не обижать старушку. Потом убрала подальше. И вот снова.

— Память, — скажет она. — Ниточка, ведущая к прошлому. Помнишь, как хорошо было?

— Разве сейчас плохо?

— И сейчас хорошо. Просто прошлое, оно необходимо. Человек без прошлого мёртв. Смотришь на этот камень и вспоминаешь. Не знаю, как объяснить…

— С каждой избою и тучею, С громом, готовым упасть, Чувствую самую жгучую, Самую смертную связь, — скажу я.

— Ты читаешь мои мысли, — улыбнётся Таня.

— Не я. Николай Рубцов.

— И он прав на все сто!

Над нами пролетит самолёт, и Таня закричит:

— Быстрей! Загадывай желание!

Прямо как в детстве.

— Что ты загадала? — спросит она.

— Не скажу! Иначе не сбудется.

— А мы сбудим!

— Нет такого слова!

— Ну, и что! Главное не это. Главное, что если очень захотеть, то можно воплотить в жизнь любое желание.

Мы спрыгнем с качелей и пойдём. Куда? Не всё ли равно. Главное — вперёд, навстречу жизни, большой и удивительной.

Age restriction:
18+
Release date on Litres:
09 March 2022
Volume:
110 p.
ISBN:
9785005619495
Download format:

Similar books