Read the book: «День невозможного»

Font::

1. НЕ СОВСЕМ СВЕТСКОЕ ОБЩЕСТВО

Не так плохо быть шестеренкой в часах, если часы столь блестящи. Так уговаривал себя Яков Ростовцев, подпоручик и в будущем возможно даже министр, когда глядел на гвардейский смотр на Марсовом поле.

Грозовым и сверкающим утром ноября 1825 года шли маршем лейб-гвардии саперы в своих черных мундирах, за ними – измайловцы в зеленых. Нежданное солнце сияло на стальных штыках. Вокруг были были дворцы, и сады, и казармы, за казармами – Петербург, за ним – Россия от Варшавы до Нерчинска. И он, Яков Ростовцев, был теперь частью этой махины – армии, победившей Наполеона.

Кричали чайки над еще не замерзшей рекой; ветер свистел в ушах, вздымал серую пыль на плацу, швырял в лицо первые снежинки. Великий князь Николай Павлович, младший брат императора Александра, кивал в такт каждому шагу – будто одна его воля одушевляла этот точный механизм, где каждый знал своё место. Но песчинка попала в часы.

Ветер налетел и сорвал с Якова шапку. Он не успел её поймать – мог только смотреть, как треуголка с белым султаном описала дугу, приземлилась под ноги солдат. Гренадер слева чуть не наступил на нее, дернулся, качнул прикладом – задел соседа. Два ружья с лязгом сцепились; солдат споткнулся, замедлив шаг. Рябь прошла по рядам. Строй, с таким трудом созданный, сбился.

У Николая между бровей прорезалась злая морщина. Собиралась гроза.

Генерал Бистром, герой войны и всеобщее начальство, покряхтел, подхватил своего августейшего ученика под руку.

– При Бородине у застрельщика тоже шапка улетела. Ну что – пошёл за ней в атаку. Шапки не вернул, а Георгия за храбрость добыл себе.

– Только здесь атаковать будут нас, – сощурился Николай, глядя на вновь выправившуюся роту. Треуголка, вся в пыли, откатилась почти к подножию помоста. – Вы сами учили: где сбился строй – туда и ударит неприятель. Я знаю, что моя гвардия подготовилась отвратительно. Виновные будут наказаны.

Бистром сморщился, будто у него разом заболели все зубы. Яков стоял по стойке смирно, считая секунды до выговора – шестерёнка, из-за которой сбился механизм. Но Оболенский, адъютант генерала, шагнул к Бистрому, что-то прошептал ему на ухо. Генерал выслушал, и хищная улыбка расползлась по лицу старого вояки.

– А кто виноват, если солдат ещё боя не видел, а уже валится с ног?

– Командир. – Николай побледнел, но почти не задержался с ответом.

– Говорил я вам – дайте солдатам выходной перед смотром, чтоб не было делали глупых ошибок вроде этой? Говорил. Приказ был? Был.

Голос гремел: Бистром шел в атаку всей своей широкоплечьей мощью. Бистром был командир гвардейской пехоты; Николай (пусть и брат императора) подчинялся ему как бригадный командир.

– А вы что? Вы этот приказ нарушили. По справедливости, это вам положен выговор.

Николай слушал стоически. Сжал кулаки, извинился, поклонился, бросил ледяной взгляд – не на генерала, а на его адъютанта. Оболенский стоял смирно и улыбался очень вежливо.

***

Их отпустили; в щегольской коляске Оболенского они ехали обратно в штаб. Яков округлил глаза: уфф, ну и смотр! – но Оболенский будто не замечал его.

– Зачем вы…?

– Зачем я разозлил великого князя? – Оболенский очнулся и ответил совершенно серьезно: – Потому что Господь создал человека, чтобы тот был свободен и счастлив. И если строевой устав тому не способствует…

Оборвал сам себя, взъерошил свои безупречные кудри и только плечами пожал:

– Я составлял расписание учений, потому и знал, что Николай назначил смотр в выходной. Я просто напомнил об этом генералу – вот и всё. Не благодарите. Себе я тоже доставил неудобство – Николай ни одной бумаги нам теперь не подпишет.

– Н-не в этом дело! – Яков разозлился на себя. Он заикался с детства, особенно когда хотелось говорить чётко. – Н-нам будет хуже – но солдатам тоже лучше не будет. Великий князь теперь не отстанет, только сильнее будет гонять.

Тянулись за спиной бесконечные казармы Конюшенной площади. От манежа несло конским потом – у кавалерии тоже были учения. От набережной доносились флейта и барабан: полки уходили обратно в казармы. В прозрачном небе разливался закат – красный, оранжевый, сизый. Шпиль Михайловского замка горел как меч в небесах, и лицо Оболенского было будто освещено тем же огнем. Тот все молчал, нахмурившись, а потом рассмеялся:

– Вы правы. Моё вмешательство ничего не изменит. А что бы вы сделали на моём месте?

«Ничего бы я не сделал», – буркнул про себя Яков, сверля глазами дорогой экипаж, идеально сидящий мундир, улыбку, осанку человека, с рождения привыкшему к тому, что его послушают с уважением. Князь Евгений Оболенский был из Рюриковичей – из рода древнее даже императорского семейства. Оболенский мог позволить себе фрондерство.

– Я не смеюсь над вами, – негромко сказал Оболенский. – Я знаю, что очевидный ответ – «ничего». И знаю, что этот ответ вам не нравится.

Кучер остановился у въезда на Невский. В ранних сумерках проспект с зажженными фонарями казался рекой, разделяющей два еще неведомых берега.

– Но у меня для вас хорошие новости. Мой друг Рылеев выбрал вашу трагедию для печати в «Полярной звезде». Звал вас на вечер – придете?

***

Яков собирался праздновать триумф – его трагедию «Дмитрий Пожарский» собрался издавать один из самых громких журналов столицы – но к середине вечера и забыл о стихах. Общество в известной квартире Русско-Американской компании было интереснее.

Дам вовсе не было; молчаливая Наталья Рылеева откланялась, не пробыв с гостями и часа. Были литераторы, издатели, офицеры всех родов войск, юристы – Яков узнал занудный голос дядюшки Штейнгеля, – и длиннобородые купцы, обсуждавшие дипломатию и торговлю от Закавказья до Камчатки. Скандальный издатель Булгарин ругал Рылеева за то, что тот у него Пушкина переманил; Рылеев с ехидной улыбкой отвечал, что нужно-де платить гонорары, тогда и авторы потянутся.

Моряки толпились у стола с планом будущего музея русского флота: здесь будут модели Петра Великого, там – трофейные турецкие флаги, дальше – карты Камчатки Дежнёва и Беринга.

– Вот эту карту не забудь! – мичманы в синих мундирах подоспели со свежей картой морей Антарктики: «Только из печати – остров Торсон!» Упомянутый капитан Торсон краснел, уверяя, что это всего лишь утёс, но его хлопали по плечам и желали открыть ещё десяток проливов и островов.

Яков вертел головой, не зная, к какому разговору присоединиться сначала. Познакомился даже с поляками, высланными из Варшавы за какую-то крамолу. Те глядели гордо и обиженно, но когда Яков похвалил польский парламент – расцвели и наперебой звали Якова к себе. Они так хвалили свои вольности, что опять подумалось: почему только Польше дарован высший закон, конституция, а России – нет?

Пошли жалобы на придирки и глупости последних лет царствования Александра. Литераторы ругали цензуру. Какой-то молодой человек, по виду студент, сбивчиво возразил: несвобода бывает разная, но крепостная – худшая. Когда человека можно купить, продать, проиграть в карты…

(Никитенко был крепостной, – прошептал Якову кто-то из моряков. – Оболенский с Рылеевым год потратили, чтобы граф Шереметьев согласился отпустить его на свободу).

Опять поднялся шум. Студенту советовали не горячиться и вообще не начинать о политике; он терзал манжеты потёртого сюртука, но так и не решился возразить.

– Никто не может запретить рассказывать правду о своей жизни, – негромко сказал Оболенский, выступив вперёд.

Собрание как-то смолкло. В наступившей тишине все услышали хозяина вечера.

– Что это мы, в самом деле, – усмехнулся Рылеев. – Всё ведь совершенно законно. Что человека могут продать, купить, избить… Нас, дворян, это не касается – так? Но нас тоже могут сослать или в крепость посадить по доносу – тоже по закону.

Яков узнал интонацию Оболенского после сегодняшнего происшествия на плацу. Странно – эти двое не были схожи. Оболенский был князь и богач, со всеми спокоен и ласков; вместо полагавшегося по чину мундира носил все темное, серое, свободное, удобное. Рылеев был из провинциальной бедноты, стал удачливый издатель и щеголь; фрак у него был ярко-зеленый, с искрой. Но речи их были похожи. Словно оба жили в какой-то другой России, с другими законами – словно законы имевшиеся им были не писаны.

– Ты все злишься? – Булгарин подергал приятеля за фрак. – Не сходи с ума. Никто из нас не может, вообще-то, прийти к императору и вежливо ему сообщить, что он неправ. У нас, напомню, неограниченная монархия.

– Были и те, кто приходил к монархам, – возразил Оболенский так спокойно, будто речь в самом деле шла о разговорах. – Во Франции, в Испании… Четверть века назад – и у нас, в России.

– Только шли не одни, – усмехнулся Рылеев. – А с войсками.

***

Они возвращались домой по Петербургу притихшему, черно-белому, лунному.

Перед глазами мелькали лица поляков, мечтающих об утраченной родине, моряки с грёзами об островах, огоньки свечей в глазах Рылеева. Они с Оболенским сидели бок о бок, под одной медвежьей дохой, но князь молчал – скрестил руки и глядел в никуда, с выражением почти надменным.

– З-занимательный вечер, – начал Яков. – Н-не знал, что что у Русско-Американской компании есть дела со с-староверами.

– Да? – Оболенский наконец взглянул на него.

С чего-то Яков начал рассказывать о купцах, кто был на вечере, и кто ходит на кладбище в Малой Охте: староверам же запрещено строить свои церкви, но кладбище их, и там часовня…

Оболенский все глядел сквозь него – а потом вдруг сказал:

– Вы так говорите, будто хотите произвести впечатление. Но это не нужно. Я бы не хотел, чтобы вы меня опасались.

Яков едва не взвился – никого он не опасался! – но Оболенский продолжал спокойно, глядя прямо в глаза:

– Мне кажется, вас интересует не Русско-Американская компания.

Яков открыл рот, потом закрыл.

– Ваш друг Рылеев успешен в делах. Зачем он начал о политике? Когда он вспомнил тот переворот в Испании – генерал Риего и его батальон, парламент, ограничение королевской власти… Он чего хотел? Чтобы пришла полиция?

Князь слушал с той же полуулыбкой.

– Император Александр слишком умен, чтобы преследовать за разговоры. После победы над Наполеоном создавались даже тайные общества, ставившие своей целью просвещение и помощь правительству.

Князь помолчал. Только стук копыт по свежему снегу.

– Но император отказался от реформ. Один мой знакомый недавно сказал: пора бы и нам остепениться.

– Ваш знакомый – дурак, – выпалил Яков. – Самому отказываться от устремлений в жизни?

– Вы знаете, что мало кто так говорит? – Оболенский взглянул на него пристально, будто заглядывал в душу. Снежинки поблескивали в светлых кудрях, на меховом воротнике. – Что ж… если у вас есть мечта, не забывайте о ней. Но, думаю, вы не забудете.

Яков кивнул и отвернулся. Луна сияла в ясной ночи, все было так ясно сейчас – и город, расстилавшийся вокруг него, и то, что было в его собственном сердце. Свежий снег искрился под полной луной, скрипел под полозьями. Они проехали и Крюков канал, и Никольский рынок, выехали на перекресток, где справа собор Николы-Морского, а слева на углу – их штаб гвардейской пехоты. А ему хотелось, чтобы эта дорога не кончалась никогда.

– Если бы тайное общество хотело только блага, то не осталось бы тайной, – Яков опять не выдержал молчания. – Нашли бы сторонников, даже и в правительстве.

– Как нашел сторонников граф Сперанский. Как нашли справедливость солдаты Семеновского полка. – Князь замолчал, отстранившись. Они уже въезжали во двор. Пора было прощаться. Яков не знал, что сказать, но Оболенский сам подошел к нему.

– До завтра, Яков. Буду рад поспорить с вами еще раз.

– А вы, кажется, любите говорить о политике.

– Да, – просто сказал князь. – А вы разве нет?

***

В ворота громады Гарновского дома Яков вошел в самом веселом настроении. Он съехал отсюда, из казарм Измайловского полка, в сентябре, когда получил место при штабе генерала Бистрома, но все его приятели были здесь.

В офицерском собрании было шумно, табачный дым клубился под потолком. Стучали шары в купленном вскладчину бильярде; кто-то с лязгом начищал шпагу; кто-то за зелёным сукном матерился – явно проигрывал. Свою компанию Яков нашёл у библиотеки: спорили вполголоса, но с жаром.

Его заметили, хлопали по плечам, поздравляли с триумфом, нахлобучили венок из кухонного лавра, всучили «Полярную звезду», с наклеенным новым заглавием и карикатурой на автора, и начали шутить:

– М-м-монолог свой дочитал?

– Ну как там в штабе?

– Всех высочайших особ видел? С императором чай пил?

– Да пошли вы! – отмахнулся Яков. Его служба пока сводилась к графикам учений и переписыванью бумаг.

– А что за шум? Вас со двора слышно.

– А Львов выделывается.

– Я не выделываюсь, – оскорбленно возражал Саша Львов, его лучший друг и однокашник по Пажескому корпусу. – Я просто не хочу больше участвовать во зле.

– Во зле! – буркнул здоровяк Богданов, постарше их и уже капитан. – Ну ты загнул. Ты же офицер – служишь отечеству.

– Служу? – вскипел Саша, шваркнув в сундук еще один тяжёлый том. – Вот моя служба: «Готовьсь! На караул! На руку!» Каждый день учения для парадов, а стреляем раз в год – пять патронов на человека. А если рядовой не так держит ружьё – я должен всыпать ему палок. Или сам получу выговор.

Саша забрал последнюю книжку, захлопнул сундук.

– С меня хватит. Женюсь на Анюте, наведём порядок в деревне. В этом я больше участвовать не хочу.

– Так там ты сделаешься помещик, – это явился четвертый из их компании, игрок и задира Кожевников. – Гарем себе заведёшь. А что? Закон позволяет.

– Что вы заладили вообще? – проворчал Богданов, придвинул к себе котелок трактирной ухи, опустил голову. – Служится и служи себе.

– Хочешь делать карьеру – держись подальше от Рылеева, – посоветовал миляга Траскин, оторвавшись от полировки и без того блестящих ногтей. – У него, конечно, тиражи, гонорары… Но я не понимаю, как его ещё не посадили. Может, тебе в придворную? Мундиры у них – ах!

– Ага, ждут его при дворе, – буркнул Кожевников. – Сам заика, и матушка купчиха.

Яков уже пожалел, что пришёл. Его приятели все были молоды, не дураки, с образованием, с карьерой в столице – и не видели для себя ничего лучше, чем слоняться без дела в придворной службе, или маршировать в строевой, или уйти в отставку и похоронить себя в деревне.

– Пришли мне номер, когда тебя напечатают, – Саша хлопнул его по плечу. – Буду в нашей глуши хвастаться, что знаком со знаменитым поэтом!

И вернул ему книги – и Макиавелли, и «Жизнеописание Наполеона» – тома, которыми они зачитывались в корпусе, в пору честолюбивых мечтаний.

***

Солнце косыми лучами падало на столик, где накрыт был чай на двоих. В углу на ткацком станке расцветал пунцовый розан – рукоделие дочери. На стенах просторной гостиной висели портреты императора и семейства, министров и генералов – но ни одного портрета хозяина. Квартира казалась музеем, хотя ее хозяин был жив и не так уж стар.

Напротив него сидел человек, которым Яков не мог бы стать никогда – и не хотел становиться. Взлет – высочайший, карьера блистательная. Ссылка – без приговора, возвращение без прощения. Почетная должность в Государственном совете, не решающая ничего. После ссылки Михаил Михайлович Сперанский больше никому не доверял – но согласился дать совет сыну старого друга.

– Должность адъютанта у генерала Бистрома – это большой успех в ваших летах и в вашем положении, – журчал Сперанский хорошо поставленным голосом. – В ваших силах продолжать столь же уверенно. Я слышал, вы сочиняете. Полк лейб-гвардии сапёров пользуется особой любовью великого князя Николая Павловича. Умело преподнесённая история этого полка может обеспечить вам покровительство…

– Вы в начале службы тоже нечто такое писали? – спросил Яков придушенным голосом.

Сперанский вздохнул. На высоком лбу углубились морщины.

– Не в том дело, что я писал в двадцать. Вам будет полезнее то, что я усвоил в сорок. Юность всегда хочет долететь до звёзд, исправить всю несправедливость… и всегда обжигает крылья.

– Притча об Икаре, верно? – Яков едва сдержал обиду. – И что делать предполагаемому юнцу?

– Идти пешком! – вспылил Сперанский. Взял себя в руки и продолжал очень сдержанно: – Наше государство таково, каково есть – и вряд ли изменится. Ваши возможности – не безграничны. Где ваш талант принесёт наибольшую пользу? Погреметь пару лет в журналах, поругать правительство, промечтать – и ничего не добиться? Это не зрелость. Зрелость – найти дорогу, которая вам доступна, и не отступать от нее. Не терзаться несбыточным. Не упускать того, что у вас есть.

В серых глазах горел бесцветный огонь – тот самый, что позволил ему из нищих поповичей стать вторым человеком в империи: создавать министерства, писать законы и проекты реформ, перевернувших бы все. Яков видел его в анфиладах дворца.

Михаил Михайлович Сперанский, пятидесяти трех лет, моложав и строен, во белейшем шейном платке и черном бархатном фраке, идет по придворным делам. Приветствия сдержанно-вежливы, поклоны – по рангу. Михаил Михайлович усерден, благонадежен, бессилен – не опасен ни для кого.

Тик-ток. Тик-ток. Золотые часы не спеша отбивали минуты.

– Спасибо, – выдавил Яков. – Вы были добры ко мне.

– Дело не в доброте, – отрезал Сперанский. Пламя в серых глазах погасло. – Я сказал вам факты.

***

Яков вышел в гвалт Гостиного двора. Пестрые шляпки, суета лихачей, ругань у лавок – всё резало глаз. Он так долго добивался этой встречи – что ж теперь так горько?

Бомм. Бомм. Бомм. Поверх шума бил медленный колокол Армянской церкви. В угловом окне Яков увидел знакомый профиль – Сперанский махнул рукой, будто благословляя в дорогу.

– Берегись!!

На него неслась тройка вороных – Яков едва отпрыгнул, поскользнулся, упал в грязный снег. Кучер осадил лошадей – той же жижей его окатило по шею. Из экипажа – золотой герб, два лакея на запятках – выскочил юноша, красивый как Аполлон, если бы Аполлон носил соболиную шубу. Лакей бежал перед хозяином, лопатой разгребая снег, но замешкался; щеголь скривился, глянул на свои сапоги – ударил слугу по лицу и пошел себе дальше. Второй лакей уж бежал за ним. Побитый остался в снегу, кровь текла из носа. Яков, не зная почему, поднял лопату и подал ему. Слуга кивнул, промямлил «благодарю-с», утерся. И только когда Яков отвернулся – шмыгнул носом. Вспомнилось вдруг, как низко Сперанский кланялся другим вельможам, ничуть не выше его по должности.

Яков дошел до набережной, и город распахнулся перед ним. После вчерашней метели весь Петербург сверкал, как на рождественской картинке. Свежий снег припорошил и бедность, и беду. Перед ним была Нева с тонкой полоской еще не замерзшей воды, корабли в розовом мареве, силуэты фортов и дворцов – город, преображенный золотым светом. От этой красоты еще сильнее разгорелась тоска, непонятная, жгучая – будто город был обещанием, которое не сбудется никогда.

Всё не шёл из головы тот лакей у Гостиного – остроносый мальчишка, ни за что получивший в лицо. Не в том же было дело, что они были похожи – когда, оба на коленях в снегу, отразились в витрине торгового дома?

Якову этого не грозило.

А что ты получишь, если дальше пойдешь пешком, по совету Сперанского? – возразил негромкий голос в голове. Унижаться, угадывать все желания высочайших особ? По выслуге лет получать повышения?

Он разозлился. Столько дверей никогда не откроется перед ним. Образование, добрая служба, деньги – матушка была не так бедна – всё это не поможет. Он негоден для строевой службы – а карьеру сейчас нужно делать в строевой. Для статской у него нет покровителей, для дипломатической – не те средства. Литературой не проживешь, да и стихи его не очень-то хороши.

Он смотрел на город, раскрывшийся перед ним белой с золотым шкатулкой, и чувствовал себя стариком, на чьи плечи легло всё голубое небо. Право, глупо в двадцать два вздыхать о том, что не совершил подвига и не нашел себе дела, кроме переписки писем и составлений графика учений…

Почему же у тех, кто был у Рылеева, всё выходило так просто? Оболенский был князь – когда-нибудь мог бы дойти и до Государственного совета. Рылеев был известный поэт – его печатали в хрестоматиях – и успешен в делах. Капитан Торсон в Антарктике открывал острова; другой капитан, Бестужев, успевал и печататься, и математикой заниматься, и собирал музей русского флота. Даже те, кто ничего ещё не достиг – так держали себя, будто всё в их власти. Вот на что надеялся сын сенатора Пущина, когда бросил гвардию и пошёл в уголовный суд? Небольшие чины, мало кому известные имена – с чего они взяли, что могут что-то решить?

Перед ним блистал Петербург между небом и снегом. Глаза жег этот свет. Внутри сжимал всё голод, который – он знал сейчас – не утолить ни вином, ни обедом.

***

Уже вечность Яков стоял перед закрытой дверью – хотел постучать, но снова отдёргивал руку. Щёки горели, пальцы замёрзли, перчатки были в разводах от мокрого снега. Слева была канцелярия гвардейской пехоты, их секретарская комнатка и квартира генерала Бистрома. А здесь – квартира князя Оболенского.

Он был здесь вчера: семейный ужин, вся гостиная в князьях Оболенских – младшие братья, гордячка сестра, кузен-философ из Москвы, тётушка с расспросами о родне и вареньем. И в центре этой живой картины – разумеется, князь Евгений. Что ж ему неймётся? Почему он сам, подпоручик Ростовцев, не может найти покой?

Замирало дыхание, как перед пропастью. Он не шагнул еще, но знал, что шагнет, и тревога то накрывала волной, то отпускала, рассыпавшись дрожью по коже.

Яков толкнул дверь. Князь, в светло-голубом сюртуке и в вышитых тапочках, раскладывал стопки писем по ящичкам секретера и поднял голову – будто ждал его.

…У них и правда было не совсем светское общество.

Затаив дыхание, Яков слушал. Тайное общество, запрещённое в двадцать первом году, не было распущено – просто не называло себя вслух. Его цели – просвещение, благотворительность, распространение идей конституционного правления.

– И… всё?

Он ожидал чего-то большего – как в романах: кинжалы, маски, факела, собрания в масонском духе. Или братья Орловы, сказал голос рассудка. Или граф Зубов с табакеркой. Прошло всего двадцать пять лет с тех пор, как безумный император Павел был убит в последнем заговоре гвардии.

– Поверьте, и это – задача не из самых законных. Но если мы будем достаточно сильны, – Оболенский вёл пальцем по губам, будто отмерял каждое слово, – то при перемене правления или ином удобном случае мы сможем склонить весы. В пользу ограничения самодержавной власти.

Ограничение самодержавной власти. Государственный переворот, обещанный тихим голосом в тихой гостиной. Оболенский никак не был похож на заговорщика. Светлые брови, светлые ресницы, лицо правильное, неяркое – лицо, на котором художник будто забыл прочертить тени. Яков представил, как Оболенский планирует переворот с той же точностью, с какой составлял расписание учений. Оболенский не мог, ни за что не стал бы действовать один. Но если он был не один?

Десять лет назад император Александр начал реформы: дал свободу крепостным в Эстляндии и Лифляндии, конституцию и парламент – Польше, пообещал то же России. Обещание не исполнил: разочаровался, увлекся парадами, отправил в отставку своих же реформаторов. Те, кто остался в правительстве, казались бессильны: Сперанский осторожничал, только адмирал Мордвинов, один из героев войны, все надоедал Совету конституционными проектами.

И при этом – разговоры против правительства в половине модных салонов; крамола, на которую полиция закрывает глаза. У Рылеева уже перешли от литературы к политике – генералу собрать войска и принудить короля подписать конституцию, как недавно в Испании. Революции, революции – везде, кроме Африки. Короны от Европы до Южной Америки падают с царственных голов.

Бездна разверзлась перед ним. Они понял, на что идет игра. Если они проиграют – конец. Но если выиграют…

Яков закусил губу. Молчание было почти домашнее – будто сейчас обычный день, после занятий по канцелярии они сидят у Оболенского, каждый со своей книгой. Вдруг изморозь на окне вспыхнула золотым, загорелись русые волосы князя в отражении закатного солнца. Вот и знак, подумал Яков – и сам оборвал себя. Что за знак? Что за глупость – принимать такое решение из-за каприза погоды?

– Что будет, если я откажусь? – собственный голос звучал, как чужой.

Оболенский не выглядел разочарованным:

– Ничего. Я знаю, что вы умны и стремитесь к большему. Я верю, что вы будете умны для добра. Мы останемся сослуживцами. Я буду вас уважать и любить – как человека, который своим путем ищет истины.

– Мой родич барон Штейнгель с вами? – спросил Яков, зажмурившись.

– Да.

– Рылеев?

– Да.

– Сперанский?

– В нашем правительстве он будет первым.

– Тогда и я с вами, – выпалил он, как шагнул в пропасть, и увидел, как заискрились глаза князя.

Они обнялись. Яков не знал ни роли своей, ни обязанности, ни плана, но обвел глазами комнату и видел все как в медленном сне. Золотая изморозь на стекле; небо за замерзшим окном; синий сафьян забытой на столе книги; белые блики на острие шпаги в углу – все было ярко, как в день творения. Все бросалось в глаза, будто приближено в телескоп. Будто разум знал, что вспомнит этот миг и через тридцать лет, будто любая вещь знала об этом, стремясь оказаться в вечности – запомни меня, и меня, и меня!

2. ПРОИГРАННЫЙ ВОЗДУХ

В тот день Евгений солгал и друзьям, и домашним, и слугам, выехал из дому один.

Погода была конца ноября, отвратная; поземка царапала по подмерзшей грязи, конь спотыкался на льду. Ветер выл в подстриженных кронах Александровского бульвара; черная вода колыхалась под понтонным мостом. Мимо дворцов и казарм, мимо церквей и контор он ехал к морю, где город тонул в белом тумане; где среди домов бедноты он наизусть знал один. Толкнул калитку, и калитка была открыта. Мать убитого ждала в гости убийцу.

Вдова Смирнова сидела в своей тщательно убранной, холодной комнатке. За год не изменилось ничего, так же тикали часы, попискивала канарейка, в руках у вдовы был тот же молитвенник, только морщины стали глубже. Ее сын, навечно восемнадцати лет, в первом мундире прапорщика, так же глядел с портрета на стене. Когда Евгений вошел, она только кивнула.

– Вы привыкли, чтобы все было по-вашему, – сказала вдова уставшим, бесцветным голосом. Кажется, она уже считала себя умершей. – А вы ведь ничего не измените. Ничего не поправите. И долга своего, как ни старались, не отдадите.

Он заставил себя поглядеть в выцветшие глаза, когда отдавал ей деньги – и она их взяла, как всегда. Думал ли он в детстве, что его Эриния будет жить в домике на дальней окраине Васильевского!

– Может быть, в этом году получится.

***

– У нас точно есть шестьдесят тысяч штыков?

– Я не вижу причин не верить генерал-майору Волконскому.

На галерее особняка Трубецких было пусто – бал уже начался. За окнами был ледяной холод, огни на стрелке биржи, крепость под черным небом в мелких северных звездах. В темном окне двоилось и его отражение: он был старший сын и наследник старинного рода, плоть от плоти высшего дворянства империи – и он же был заговорщик, собравшийся отменить самые основы этого мира.

– Хорошо, что вы уже собираете старую гвардию, – сказал Евгений вместо приветствия. Хозяин дома ушел от гостей, будто ждал его.

С галереи Трубецкой обозревал гостей в зале – как шахматист, расставивший фигуры на доске. Здесь были те, которых Евгений знал по иным собраниям. Мелькали в разноцветной толпе черный бархатный фрак Сперанского, строгий профиль генерала Перовского, мохнатая шевелюра генерал-адъютанта Шипова; его брат, полковник Шипов, шутил с рыжим полковником Моллером из Финского полка. Все – герои войны, полковники и генералы, основатели тайного общества после побед над Наполеоном. Старая гвардия, из которой князь Сергей Трубецкой последний остался в строю.

Трубецкой глянул на него снисходительно и спокойно. Он пару дней как вернулся из Киева после года отсутствия, а говорил со спокойствием основателя.

– Не спешите, Евгений. Если станет известно, что войска у нас есть – не так сложно будет найти поддержку в столице.

– Год назад вы говорили другое, – Евгений не смог удержаться от упрека. В 1824 году полковник Пестель из Южного общества приехал в столицу договариваться – и он, Евгений, за три месяца почти добился планов совместных действий. А потом Трубецкой за неделю развалил всё.

– Год назад сговорились бы литературный кружок и пара полковых командиров. – поправил его Трубецкой, не меняясь в лице. – А теперь мы можем поднять большую часть Первой и Второй армии. Если вести разговоры о смене государственной власти – я предпочту вести их с теми, кто может добиться результата.

Так же неслышно подошел старый дворецкий Трубецкого, Иона Данилович, поднес шампанского; сухопарый, с выправкой, как у солдата, он один входил к хозяину, когда велись не самые послушные разговоры. Новый лакей, с полотенцем на руке, высовывал из-за колонн длинную шею, не решаясь подойти ближе.

Вдруг как наяву Евгений увидел их всех – внизу, в кухне, кухарка утирала лоб в кругах пара, пробуя соус на вкус; снаружи кучера грели руки у разведенного для них костра, ожидая своих господ; лакей лавировал между гостей, стараясь не расплескать охладительное…

– При нашем успехе мы больше не сможем давать таких балов.

– Я знаю, – просто ответил Трубецкой. – Ну что же – за республику?

– За республику! – тихо зазвенели бокалы, на фоне гремящего бала негромко прозвучал этот еще неслыханный тост. За Российскую республику! – за отмену рабства, за общий для всех суд, за ограничение ничем не ограниченной верховной власти; за государственный переворот и конец самодержавной монархии.

– Мы задержались, – напомнил Трубецкой. – Пора идти к гостям.

***

Евгений вошел в этот блестящий водоворот, как в театр. Кланялся дамам, жал руки мужчинам, справлялся о службе и детях, сам уклонялся от вопросов, пока младшая сестра не поймала его за руку.

– Я уж думала, ты не придешь проводить меня. Опять ваши гвардейские дела? Ты знаешь, что Лиза Голицына с тебя глаз не сводит?

У зеркал в золоченых оправах, окруженная стайкой прочих девиц, блистательная Лиза Голицына приняла бокал у Кости (брат все пытался поймать ее взгляд), а сама всё поглядывала в сторону Евгения. Заискрились глаза, еще горделивей расправились плечи, дрогнуло перышко на жемчужном эгрете.

– Лиза очень мила. – Наташа с интересом наблюдала за его смущением.

– Лиза умна, но вместо меня глядит на мои эполеты.

– А Оля в Москве была слишком застенчива, – Наташа только фыркнула. – Понимаю: твоя избранница должна быть умна, как Катерина Ивановна, прекрасна, как Воронцова, верна, как Муравьева… и терпела твои причуды – как я.

– Почему мне нельзя на тебе и жениться? Не смейся!

Наташа погрозила ему, утирая глаза от смеха – потом будто стряхнула с себя веселость. Грудь вздымалась и шла мурашками.

– Как ты думаешь – стоит мне выходить за князя Андрея?

– Наташенька, я не знаю. Ты его любишь?

– Да, – она улыбнулась своим мыслям, сильнее прижалась к его плечу. – Но это навсегда, понимаешь? Я не знаю.

– Представь, что его сослали, – вырвалось у него. – Что он разорен – ни наследства, ни карьеры, ни московского дома. Только вы вдвоем друг у друга. Тогда ты скажешь «да»?

На белой перчатке – след от капли воска. Сестра вздрогнула, провела рукой по обнаженным ключицам – и расцвела в улыбке, когда к ним подплыла хозяйка дома. Как повезло Трубецкому, подумал Евгений. Никто не назвал бы Катерину Ивановну Трубецкую, урожденную Лаваль, первой красавицей Петербурга, и никто не уходил с ее бала, не будучи ей очарован.

– Евгений сегодня всё говорит загадками. Я чего-то не знаю? Моего Андрея могут отправить в отставку? – Наташа больше не улыбалась.

– Натали, мужчины все любят говорить загадками. – Невысокая, пышно сложенная, с курносым носом и полными губами, всегда готовыми расплыться в улыбке, сейчас Трубецкая была серьезна. – Вам не нужно беспокоиться о том, что вы никак не сможете изменить.

С щелканьем Трубецкая складывала и раскладывала резной веер слоновой кости, держа его как кинжал. Евгений всегда любовался веселой быстротой ее ума, щедростью кипевшей в ней жизни; сейчас это оборачивалось угрозой. Знала ли Трубецкая? Теперь он уверился – знала.

Наташа сильней сжала губы, тряхнула кудрями.

– Тогда пойдем танцевать – мазурка!

Оркестр грянул мазурку. Наташа втянула его в круг пар, то распадавшихся, то соединявшихся вновь. Отплясала первую фигуру, вторую, третью – прыгали кудри по округлым плечам; с азартом хлопала, когда он выплясывал свое соло, схватила брата за руку, когда пары опять сошлись. Рука была горяча сквозь перчатку.

– Отец заложил Рождествено, – Наташа повела плечами, будто сквозняк проскользнул по зале. – Если будешь влюбляться – влюбись в кого-нибудь с приданым.

Шум, хохот – в котильоне танец дробился на кресты и круги, дамы со смехом выбирали сражавшихся за них кавалеров. Опять закружился блестящий вихрь шелка и атласа, жемчугов, и каменьев, и золота эполет – блеск, оплаченный даровым трудом миллионов белых рабов, их молчанием, потом и кровью.

Пять с небольшим месяцев до восстания, одним из первых указов которого будет отменено крепостное право. Сто шестьдесят два дня, и заговорщик Евгений сделает самый решительный шаг к разорению своего семейства.

Будто два Евгения скользило на балу. Через сто шестьдесят два дня эта двойная жизнь должна будет закончиться.

***

В гостиной был шум и смех, между кубиков – чашки с остывшим чаем, и Сережа опять утащил себе крендели. Младшие играли в настольную игру «Путешествие по России». Евгений задержался в дверях, запоминая, как это – почти вся семья в сборе. Завтра Наташа уезжала домой, в Рождествено.

– Это не по правилам! – Сережа по-детски швырнул свой кубик о стол: два очка – и его ездок застрял во Владимире.

– Господи, даже в игре я не могу сделать, что хочу, – Наташа скривила гримаску: ее карета была дальше всех, в Казани.

Подросток Дима насупился; Евгений шагнул к столу. Его роль была привычная: как старший брат он был миротворец.

– А если б мы могли делать что хотели – вот что бы вы сделали?

Младшие открыли рты. Их никогда не спрашивали о таком. Для князей Оболенских самым почетным делом считалась гвардейская служба, поэтому Диму и Сережу ждал Пажеский корпус.

– Я хотел бы закончить курс с отличием и получить место секретаря у министра просвещения, – осторожно сказал Никитенко. Судя по фишкам, ему везло, но он отставал – будто боялся выиграть у своих учеников.

Наташа фыркнула и поставила обратно на карту своего игрока, делая огромные, невозможные в игре шаги: Казань – Москва – Смоленск – Вильно – Баден – Страсбург – Париж.

– А я поехала бы с тобой в Париж. У меня вся жизнь на то, чтобы стать примерной женой и матерью; могу я один раз съездить в Париж с любимым братом?

– Я не могу, Наташенька. – горло перехватило. Евгений подбросил кубик, еще раз, еще – не глядя на выпавший жребий.

В следующем году он никак не может быть в Париже.

Первого мая 1826 года – смотр Первой армии в Белой Церкви. Белые хаты, весенняя пыль, тополя и черешни; ряды армейских палаток, безукоризненный строй, треск барабанов в воздухе. Император Александр выезжает к мятежному полку.

Южное общество больше не собирается никого ждать. Готовимся к вероятному – император будет убит.

До столицы – тысяча семьсот верст: фельдъегерь сможет добраться за девять или десять дней. Александр убит, его наследник Константин – далеко, в Варшаве. В столице – младшие братья. Николай, бригадный командир и любитель порядка; Михаил, недалекость ума заменявший старанием; семилетний сын Николая, царевич Александр…

Когда новости о смерти императора достигнут столицы – нужно сделать так, чтобы ни один из наследников Романовых не получил, как веками до того – ничем не ограниченной власти.

***

В штабе гвардейской пехоты было тихо. Император Александр уехал на юг еще в сентябре; пару дней назад пришли вести о том, что он задерживается в Таганроге после легкой простуды. Генерал Бистром уехал во дворец; в канцелярии никого не было, кроме них с Ростовцевым. За кипой дел едва виднелась макушка Якова (темные пряди были прилизаны по уставу, но все равно торчали в стороны); перо усердно скрипело.

Скрип оборвался. Яков застонал, воздел руки к небу и метнул ему толстую папку. Евгений выхватил лист.

– «Повеление Его Императорского Величества о заведении в каждом пехотном полку ведра, багра и лома для пожаротушения». Н-да. Без высочайшего повеления ведро в полку не заведется.

Яков прыснул, потряс рукой в пятнах чернил. На левой щеке тоже были чернила.

– Теперь я знаю, почему ты так спокоен. Занимаешься этой морокой и думаешь об общем деле.

«Общее дело» у него выходило без заминки, а «ты» – с некоторым знаком вопроса.

– Я-то что. Один мой знакомец в штабе заскучал так, что написал конституционный проект. Нужно будет вас познакомить, когда он будет в Петербурге.

– Он из Второй армии, да? – Яков зачастил, будто выискивал след. – Ты говорил позавчера, что ваши есть во Второй армии. Вы так и связываетесь – курьерами? Он повезет приказ из столицы?

Не сразу дождавшись ответа, Яков моргнул – и затараторил так же быстро:

– Д-да, знаешь, я д-думаю, много курьеров несется п-по нашему государству, везет очень важные бумаги – вот это повеление о ведрах и баграх…

Вряд ли сам он знал, как резко менялось его лицо в зависимости оттого, с кем он разговаривал и насколько уверен был в разговоре. Из глаз пропал интерес, веселость исчезла, разгладилась в маску идеального секретаря. Яков Ростовцев был умен, Яков Ростовцев был честолюбив – и как хорошо, что он теперь был свой и что с ним было можно говорить открыто.

– Ты прав – два раза из трех. Да, во Второй армии наших еще больше, чем в столице. Да, приходится ездить самим. Но мы им не приказываем, и они нам – тоже. Странно было бы мечтать о республике, а у себя сразу устроить диктатуру!

Яков кивал настороженно, жадно, но больше не спрашивал ничего. Захотелось подбодрить его.

– Заходи ко мне вечером. У меня хорошая мадейра – выпьем наконец за дружбу. И если хочешь что-то спросить – спрашивай.

– Что я могу сделать для общества?

– Потерпи немного, – рассмеялся Евгений, глядя в остроносое лицо, будто подсвеченное невидимым огнем. –Ты говорил, что у тебя друзья в Измайловском полку?

Яков покусывал кончик пера, перебирая знакомых. Траскин и его компания – точно нет; Галатов – точно нет, Фок и Андреев – наверно нет; капитан Богданов – непонятно; кто знает, что у него на уме. Александр Львов – очень возможно; да, он собирается в отставку, но он очень умен; позавчера он хотел убедить офицерское собрание в преимуществах парламента. Может, еще Кожевников из второй роты…

Сквозь двойные стекла пробился печальный гул – колокола Никольского морского собора. Еще один молебен о выздоровлении государя, застрявшего в Таганроге.

– Как ты думаешь, он ведь выздоровеет? – спросил Яков с сочувствием.

Если император выздоровеет, то это продлит его жизнь лишь на полгода. До первого мая двадцать шестого года, до императорского смотра Первой армии в Белой Церкви. Но за эти полгода нужно успеть то, что тайное общество не смогло сделать за пять лет. И потому лучше было бы, если б император выздоровел.

Колокола не смолкали – звон громче любого молебна. На площади росло столпотворение. Во двор влетел курьер, кинулся в дом. Тулуп был весь в снежной пыли, на длинных усах намерзли льдинки. Вручил им письмо – генералу Бистрому лично в руки – потом хрипло выдохнул: «Государь скончался!» – и с грохотом сбежал вниз по лестнице.

Яков встал из-за стола, глядел на Евгения с испуганным изумлением, как на очень важную персону – много важней его самого.

– Нужно срочно найти генерала Бистрома. – Евгений взял его за плечи. – Сможешь побыть курьером?

Яков закивал, схватил шинель, вылетел за дверь. К счастью, он не спросил ничего. Колокола звонили и звонили по почившему императору. По безвозвратному, упущенному шансу.

***

На лицах всех собравшихся в квартире Рылеева проступал один и тот же безнадежный ноябрь. Под зеленой лампой – пятеро, от полковника до поручика. Тайное общество, не успевшее ничего начать, уже потерпевшее поражение.

– Где ваши генералы, где ваша артиллерия, где ваша сила? – капитан Николай Бестужев не повышал голоса.

– В самом деле, обидно, – подлил масла в огонь его брат Александр. – Хотели действовать при перемене престола, а перемену-то и пропустили.

Моряк Николай стоял наглухо застегнут в своем синем флотском мундире, только двигались желваки на сухом лице. Романтический писатель Александр в щегольски распахнутом драгунском мундире опасно покачивался на стуле, подкидывая в воздухе новый – константинов – рубль. Они были родные братья.

– Наши генералы… Были, да сплыли. – Рылеев тер виски; вид у него был совершенно больной. – Орлов, Шиповы, Перовские, Моллер… Потеряли интерес, когда мы ещё грезили просвещением. Но подождите, может, мы можем…

– О нас и так стало слишком известно, – отрезал Трубецкой, возвышаясь над растерянным собранием. – Мы объявим о роспуске общества. Верные пусть останутся в гвардии. Тогда при удачном моменте мы будем более уверены в успехе.

Все это уже не имело значения. Император Александр правил двадцать пять лет, возбудил надежды на лучшее правление и потом сам разрушил их, победил Наполеона – и загнал своих солдат в рабство военных поселений. Против Александра давно копилось недовольство. Но новый император Константин, герой всех прошлых войн, давно был в Варшаве. Там были конституция и сейм – мечта либералов; там была короткая восьмилетняя служба – мечта солдат. Мало кто помянет его неблаговидные дела в столице. Кто вспомнит о старике графе Штакельберге, которому Константин сломал руку прямо на приеме у императрицы Екатерины? О том, как Константин в шутку стрелял по своей пятнадцатилетней жене из пистолета? Кто вспомнит об отказавшей ему несчастной госпоже Арауж? Силой ее привезли в Мраморный дворец; Константин, надругавшись над ней, отдал ее своей охране; еле живую ее отослали домой поутру – и причиной смерти объявили эпилептический припадок. Молчание ее родных было куплено – мало кто вспомнит о том. От Константина будут ждать милостей, на Константина будут надеяться еще лет двадцать пять.

Евгений глянул в окно: сквозь изморозь виднелся ряд домов, занесенная снегом стройка, змеиное русло Мойки, остов лодки, вмерзший в лед под Синим мостом. Подо льдом была быстрая река, в которую, как известно, нельзя войти дважды.

***

У Андрие на Малой Морской младший брат и кузен заказали всего столичного, дорогого – утешали, как могли.

– Вас, кажется, отец просил экономить? – подшучивал кузен Серж, отгоняя запах лимбургского сыра.

– Устриц в Москве нет, – Костя разлил на троих оставшееся вино. – Сегодня гуляем. За возвращение блудного сына!

– Не будь так нетерпелив, – кузен Серж положил Евгению руку на плечо. – Я читал ваш конституционный проект. Если парламентаризм в самом деле наилучшая форма государственного устройства, то он распространится по миру и так – никто же не спорит с прививанием оспы или с достоинствами паровой машины. Возможно, через двадцать лет наши сыновья будут голосовать, как в Британии, или сами избираться в парламент…

Кузен Серж обладал счастливым даром верить в хорошее.

Обед все гремел, фраки сменились мундирами, к Косте подсела компания, какие-то Эльский и Энский из кавалергардов, благоразумный Серж ушел домой, а Евгений все сидел за нетронутой рюмкой. Энский подкручивал ус, вздыхал о цыганках, Эльский шикал на него – государь умер, какие цыганки. Говорили о чинах и дуэлях, о девицах и лошадях. Костя все пытался подлить ему вина и с третьей попытки сдался.

Это было хорошее время. Союз Благоденствия, долг гражданина, пометки Трубецкого на полях конституции… Вместо переворота мы занимались дебатами. Хотели обойтись без жертв – и упустили время.

Шум и ругань – Костя пьян и в ярости; Энский распушил усы:

– Капитан Якубович герой!

– Нет, сей господин мерзавец, и кто его защищает – таков же!

– Вы меня сейчас, милстигсдарь, назвали мерзавцем?!

– За вас говорит вино, – похолодев, Евгений вскочил между спорщиками. – Идите спать, господа. Завтра договорите.

Пьяные отшатнулись. Он заплатил за всех в долг, вытянул из присмиревшего на морозе Энского его адрес, посадил на извозчика и только сев в свои сани – выдохнул. Костя привалился к его плечу.

– Жень, да я не стал бы стреляться с этим дерьмом. А стал бы – что с того… – Голова дернулась и упала на грудь. – Сам знаешь – ничего страшного…

Евгений уткнулся в затылок брата. Мягкие пегие волосы пахли табаком, щекотали нос. Медвежья доха была натянута до подбородка, но и под ней Евгений казался себе ледяной статуей. Костя был жив и здоров, просто пьян. А он испугался, как пять лет назад – опять вызов, опять дуэль. Как он испугался тогда, что привезет домой мертвеца. Но тогда мертвеца привезли в другой дом.

***

Восстания не будет. Жизнь продолжалась, и Костя был к полудню пьян. Евгений вернулся домой.

– Генерал не спрашивал меня?

– Я сказал, что вы по делам в казармы, – буркнул кучер Семен, чистя упряжь со зверзким выражением.

– Что у тебя, Сема?

Семен отвернулся – да ничего, барин – поднялся со своей низкой скамеечки, взял у него промерзшую шинель. Денщик Егор Савельич прошаркал за щетками ее чистить. Семен с его мрачной рожей был идеален для отговорок – второй раз обычно не спрашивали.

Евгений все же спросил – и через час выехал из-за ворот. Снежная пыль летела в лицо. Купец Шишкин, словно карауливший его из окон своей лавки, расплылся в масляной улыбке – добро пожаловать-с. Евгений поспешно отвернулся.

– У вас семьсот рублей долга там. Опять приходили, – напомнил Семен, обернувшись с облучка.

– Я вообще не знаю, сколько мне понадобится денег, – бросил Евгений. – Вот что ты от меня хочешь?

В покосившийся мезонин к помещице Дормидонтовой Евгений вошел как к себе домой, скинул шинель на соболином меху на руки веснушчатой девчонке, со щелчком открыл золотой брегет: сколько можно ждать. Потускневшее зеркало отражало лондонского денди. Рубашка была так бела – чуть не светилась в полутьме. У ворот била копытами тройка орловских рысаков, экипаж с фамильным гербом. Евгений надеялся, что для госпожи Дормидонтовой это будет достаточно.

Через час он вышел из чертова мезонина; за ним бежала девчонка, вцепившись в жидкий узелок своих вещей. Госпожа Дормидонтова была так ошарашена визитом сиятельного гостя, что продала ему свою горничную без всяких вопросов.

Еще через час Евгений сидел у поверенного в гражданской палате: девице Авдотье Макаровой выправляли паспорт и вольную. Девица Авдотья закусила губу, как молилась. На побелевших щеках еще сильней проступили веснушки. Поверенный старательно скрипел пером, поясняя каждое слово:

– Купчая ваша в полнейшем порядке, подпись вашей светлости заверять не нужно; вот-с извольте вольную, и паспорт мещанки-с ей выпишем… Ему тоже?

– А вы бумагу подготовьте мне и печать поставьте, – сказал Евгений. – А я потом все впишу.

Он не знал, зачем взял паспорт Семена. Семена он освободить никак не мог – Семен был собственностью отца. И если вольная выходила замуж за крепостного, то оказывалась в рабстве опять.

***

В людской пахло вчерашним обедом, ваксой для сапог и почему-то кошкой. Волосы растрепались и лезли на лоб, рубашка пахла потом и соленьями, которые ему Савельич то и дело подкладывал – то огурчиков, то грибочков. Штоф водки был почат на четверых, но Савельич стоял у двери и гонял денщиков генерала Бистрома, которым хотелась поглядеть на невиданное зрелище – барин в людскую пришел и со слугами пьет на кухне.

Не хотелось выходить отсюда. Здесь он хотя бы для этих двоих что-то смог изменить. Это было безрассудно, он нарушил все возможные правила, ему было еще объясняться с отцом… Сегодня, именно сегодня – он не смог иначе. Это было, как сказал бы Яков, дело милосердное, но малоосмысленное. Он смог выкупить эту одну Авдотью, еще глубже залезши в долги, но он не мог освободить Семена. В мыслях Евгений уже сочинял письмо – «Я хотел бы освободить Семена…» – или приехать к отцу, привезти ему гербовый бланк – батюшка, только подпишите…

Отец, любя старшего сына, даже мог согласиться – но не тогда, когда в счет долгов (триста сорок тысяч долгов на тридцать тысяч годового дохода) заложил своих крепостных и деревню.

– Помнишь Денисовну? – спросил он Семена.

– Как не помнить Ирину Денисовну? – Семен воззрился на хозяина даже с осуждением. – Все наши ее помнят.

– Она была моей няней, – объяснил Евгений. – И моя, и Кости. Она была добрая… Но в мои семь лет отец выписал мадам и месье Стадлер… А потом и Костя подрос.

– А Ирину Денисовну и продали потом, – пояснил Семен.

– Мол, англичанам-гувернерам и так платить, а няня только детей разбалует. Месье Стадлер пришел в ужас, когда дознался, почему я так невзлюбил его. Ходил потом к отцу, просил… Но все уже.

Чья-то рука накрыла его руку.

Авдотья.

– А вы в молитовке ее поминаете? – Авдотья жалела его. – Я все семейство, о ком больше не знаю, по два раза в день поминаю. Кто нас любил –  они, знаете, всегда с нами.

На запястье темнела короста как от ожога.

– Марфа Ивановна так-то была незлая, – пояснила Авдотья и глотнула водки, не закашлявшись. Кажется, ее начинало трясти. – Да год назад начала чудить. Я вот хотела, как у Неплюевых ключница сделала – нужно украсть, в лавке там, или в учреждении – чтоб точно попасться. Осудят, отправят на каторгу лет на пять, а потом свободна. Что она потом, в Сибири меня будет искать?

Семен сжал ее руку.

– Но я потом подумала –  сбегу я, а он-то как? Где я его найду после женской каторги? Да и… а вдруг в лавке-то не исправника позовут, а к ней сначала отправят. Она-то полицию звать не будет.

Она говорила так бесхитростно, так просто. Евгений не знал, что ответить ей – все его горести были с тем несравнимы. Круглое лицо осветилось свечой, и на шее, тоже в россыпи веснушек, были лиловые пятна. Сегодня он смог помочь ей; больше он не смог ничего.

***

Месяц светил в окно, заливая все кладбищенским белым светом. Рядом мирно похрапывал Костя – так и проспал все на свете. Савельич все причитал, что ж молодой барин целый день уставший, когда вечером стягивал с Кости сапоги.

– Егор? – Старик поднял голову, явно не понимая, что барин хочет.

– У тебя же где-то есть родня. До того, как тебя в рекруты забрали. Если адрес помнишь – ты бы написал им.

Савельич передернул сгорбленными плечами. Егор Савельич был богомолец и стоик; Евгений помнил его, сколько себя помнил. Савельич был денщик еще его отца. Старый солдат из тех, кого в прошлом веке призывали на пожизненную службу, он служил еще с Суворовым, да с тех пор хромал и для строя был непригоден, поэтому и отведен был в денщики – в лакеи и няньки. Отец к нему привык, и потому, когда уходил в отставку, устроил так, чтобы казенную прислугу – то есть денщика – забрать с собой домой; было, вообще говоря, не положено, но дело устроилось.

Савельич только отряхнул Евгению мундир – как маленькому – стянул с сопевшего Кости второй сапог, да и зашаркал в свою швейцарскую.

За изразцовой стеной гудела голландская печь. В темноте – только очертания знакомых вещей: книжный шкаф, миниатюры родных на стене, в углу шпага, у окна конторка и секретер, стопки писем – черное на черном. Сейчас он готов был отдать все это – любовь друзей и родни, богатство, земное счастье – за второй миллионный шанс, за проигранный воздух.

– Не беспокойтесь о будущем, – заверил его генерал Бистром вчера, после присяги. – Мы с Константином воевали вместе. Он ценит верную службу. Как и я, Евгений. Вас ждет хорошая служба.

Тикали часы, уходила ночь. Евгений все лежал без сна, не двигаясь и не дыша – будто, выдышав все в этой душной комнате, больше не найдет ни глотка воздуха. Он должен быть счастлив. Он баловень судьбы. С утра он выйдет в свою безоблачную будущность. Продолжит службу и женится, будет вести дела. Унаследует отцу, сможет освободить принадлежащие ему деревни и разориться на том. Или не спешить, отменить барщину и сократить оброк, устроить школы и больницы и разориться на этом, пустить пулю в лоб и имение – с молотка. Или стать рачительным хозяином – пусть беднеют, но не до смерти, и богатеют несильно, чтоб не могли выкупиться на свободу. Преумножить богатство, оставить сыну дела, и сын вырастет таким же, как он.

Рабовладельцем и убийцей.

Евгений поднялся, зажег свечу, оделся и застегнул мундир до горла. В канцелярии штаба было темно, выстужено; денщик генерала еще спал в четыре часа утра. Евгений накинул на плечи шинель и принялся за бумаги – составлял очередное расписание караулов. Строки ложились ровно.

Глухие шаги на лестнице. Вошел генерал Бистром – при полном параде и с выражением лица совершенно не парадно растерянным.

– А, Евгений, вы здесь уже, – Карл Иванович скинул тяжелую бобровую шубу, потер лоб. Под глазами были мешки.

– Я из дворца. Бред какой-то… Говорят, что его величество Константин давно уже отрекся от престола.

3. КАК СОВЕРШИТЬ ПЕРЕВОРОТ

Сзади звонили за здравие, спереди – за упокой. В Казанском соборе тянулся молебен за здравие императора Константина; колокола св. Пантелеймона поминали покойного Александра. У ювелира был выставлен гипсовый бюcт покойного в венках и цветах, с черной лентой «aнгел наш на небесах». Напротив, в книжной лавке Смирдина, уже очередь выстроилась за новым портретом. Со всех витрин взирал Константин, похожий на курносую обезьяну.

В белом Аничковом дворце, резиденции великого князя Николая Павловича, была гулкая тишина. Евгений шагал за камердинером по пустым анфиладам – мимо сцен из рыцарской жизни в готических рамах, мимо картин бесконечных парадов от пола до потолка. Часовые недвижнее статуй провожали его глазами. Евгений стер с лица улыбку: что за время!

3 декабря. Сад присыпан снегом, нарядный – как сахарный. Меж белых колонн мелькнули зеленый мундир, горностаева белая шубка. Николай Павлович стоял, приобняв жену. Он – в мундире Измайловского полка; сын – в мундирчике Преображенского. мальчик катал сестру в позолоченных санках, вращал рукой: чшш, чуффф!

– Я похож был на паровоз?

– Ты же никогда его не видел, – Александра Федоровна потрепала сына по голове и продолжила по-французски: – Николя, это какой-то ужас. В Англии только и пишут, что о взрывах этой машины!

– Ничего, – Николай одарил жену поцелуем. – Доработают. Тогда и у нас устроим.

Евгений отступил в тень колонн, но поздно: Николай, заметив чужой мундир, развернулся и зашагал к нему. С каждым шагом веселое, оживленное нежностью лицо каменело.

– Ваше императорское высочество, – Евгений подал пакет. – Прошу прощения за беспокойство.

– Вы в своем праве, – отрезал великий князь. – У меня приемные часы; значит, я должен быть на посту.

Пролистал бумаги, скользнул по нему цепким ледяным взглядом.

– Так это я вам обязан выговором? Да вы храбрец! Изводите меня из-за спины своего начальства. Генерал Бистром распустил свою гвардейскую пехоту – а вы пользуетесь.

Евгений запрокинул голову, хотел что-то сказать про расписание – и не стал ни оправдываться, ни сдерживаться:

– Я делаю то, что мне кажется правильным; так я исполняю свой долг. Как и вы уверены, что исполняете свой.

Выдержал взгляд, принуждая себя не щуриться: снег блестел, низкое солнце било в глаза. Николай был намного выше его, но на снегу их тени были одинаковы.

Что за время! Кто кому подчиняется? Константин в Варшаве – то ли принял, то ли не принял престол. Николай то ли младший брат императора Константина – то ли сам император всероссийский. И он сам, Оболенский, был то ли штабной секретарь, по приказу генерала несущий пакет бригадному командиру Романову – и он же был заговорщик ради того, чтобы тот никогда не стал императором.

В империи нет императора. Империя оцепенела. Много кто недоволен; это недовольство тихое. Должен быть кто-то, кто стронет лавину. Пусть это будем мы.

***

5 декабря. Споры и раздоры везде. В анфиладах дворца, в табачном дыму караульных, под звон бокалов у Талона – все гадали: когда приедет государь Константин? Приедет ли вовсе? Что будет тогда? В квартире поручика Андрея Розена, что напротив Финляндских казарм, пили не вино, а чай со сливками и домашним печеньем – но было так шумно, что едва можно было расслышать сидящего напротив.

– Я слышал, великий князь опять получил выговор, – капитан Репин плюхнулся на диван, жалобно взвизгнувший под ним, и хлопнул Евгения по плечу. – Ну и поделом.

– А если Николай станет императором? – подал голос кто-то из молодежи. – Если он так командует дивизией, что он сделает с государством?

Ропот пошел с новой силой. Николаю припомнили грубости офицерам и палки солдатам; мечтали о Константине – в Варшаве-де служится лучше.

– В В-варшаве не потому живется лучше!

Это подал голос Яков Ростовцев. Невзирая на заикание, заговорил: солдаты в Варшаве служат восемь лет вместо двадцати пяти не из-за доброты Константина. Не поэтому там есть свобода печати и судов, невиданная в Россия – а потому, что полякам дарован закон, который и Константин вынужден соблюдать, хотя сам он ничуть не лучше Николая. Яков волновался, глотал слова, все старался пригладить свои темные вихры – но его слушали.

– Да что мы кричим, – горячился костлявый поручик Цебриков. – Что мы тут можем сделать? Ни законов, ничего, кроме монаршей воли… Делят страну как свое поместье.

– Мы можем не принимать вторую присягу, – подсказал им Евгений.

Немота. Трещали дрова за печной заслонкой. Тяжелый воздух дрожал от жара свечей, пах табаком и корицей. Молчали ветераны заграничных походов. Не дышала полковая молодежь – куцые погоны, беспокойные умные лица. Замер с трубкой в руках хозяин квартиры Андрей Розен, добрый малый и аккуратист. Евгений заговорил негромко:

– Если Константин отречется – закон будет на нашей стороне. Закон против повторной присяги. Николай не сможет взойти на трон. Если мы откажемся присягать, то у нас найдутся сторонники в правительстве – и предложат императорскому дому желаемые перемены как путь к примирению.

– Кто эти сторонники? – вскочил с места Андрей Розен, побледнев. – Вы пришли от генерала Бистрома?

– Я не стал бы говорить от себя, – заверил его Евгений. – Но в Петербурге есть общество, готовящее перемену правления. И – при удобном случае – и в Государственном совете, и в Сенате нас найдется кому поддержать.

– Хорошо бы, – вздохнул Розен, опустился обратно в кресло. – Но для такого дела нужны генералы, пара дивизий и артиллерия. А не наше чаепитие поручиков.

Андрей Розен был недавно и счастливо женат. Розен был командир образцового взвода, любимец Николая Павловича. Ему было что терять. Остальные тоже прятали лица за клубами табачного дыма.

Со двора слышна была перепалка. Поднялась облегченная ругань – все рады были сменить тему – из которой Евгений узнал, что в казармах полка уж неделю застряла толпа рекрутов, которых гонят из своих деревень куда-то на военное поселение – и сами все хилые, и с гвардейцами еще в драку лезут.

– А что драки? Наши-то, дворянские дуэли – чем лучше? – опять вскинулся долговязый Цебриков. – Вот представьте себя: двадцать пять лет службы, семьи не видишь… Да если еще и военное поселение!

Военные поселения крепостных крестьян были любимое детище покойного государя, о которых ходили самые страшные слухи.

– Да я был там, под Старой Руссой. Въезжаешь – красиво: мостовые чистые, улицы по линейке, дома такие зелёненькие. Потом смотришь на поля – не растет ничего. Детей не видать, народец заморенный. Десять раз в день барабан. Свисток – пора сеять, свисток – марш на плац, свисток – бабам варить обед. Сарафаны у них одинаковые, прям как мундиры. – Цебриков шумно вздохнул. – Вот их туда и гонят, чтобы с утречка он был солдат, а ночью пахарь, чтоб сам себя кормил и ничего не стоил бюджету. Тут с тоски и пойдёшь драться…

С улицы – совсем дикие крики. Из ворот казарм вылилась драка: гвардейцы били поселенцев, поселенцы огрызались в ответ. Рвали рубахи, рвали за волосы; чернявый заморыш, которого двое гвардейцев сшибли с ног, дернул рукой – в руке блеснуло лезвие.

Розен рванулся вниз – но когда их офицерская компания вылетела на улицу, усмирять уже никого не было нужно. Ближе к девятнадцатой линии замерли гвардейцы, со стороны двадцатой скучились поселенцы. Снег между ними был в пятнах крови. На отдалении глазела толпа; извозчик подогнал сани в самую гущу драки. В санях стоял лихой драгун – шуба до пят распахнута, мундир еле застегнут, – и командовал:

– Налево кругом, во фронт стройсь! Не бузить!

Поселенцы горбились, толпились кучей. За одинаковыми стрижками под горшок еще виднелись различия прежней жизни – крестьяне, согнанные с земли; солдаты, отслужившие свое; бродяги с клеймами на щеках – но на лицах уже проступило крепко вбитое равнодушие. Оглядывались друг на друга, но никто не ослушался.

– Теперь вы – кругом шагом марш, напра-во!

Гвардейцы выстроились еще до команды – все мускулистые, широкоплечие. На бравых лицах выражение людей, прошедших славную войну и не забывших себе цену. Кто-то уж начал насвистывать песенку – гуляющие по казармам куплеты о похождениях смелого кавказца.

Убедившись, что все слушается его, упомянутый капитан Якубович, известный в столице после своих дерзких вылазок на кавказской войне, откланялся офицерам-финляндцам: простите, мол, сделал вашу работу. Солдаты усмехались в усы – его явно любили. Якубович махнул им рукой, достал из саней початую бутылку шампанского, кинул извозчику пару монет и направился к Евгению вальяжным и быстрым шагом.

– А, Оболенский! Вы мне давеча писали? А вы бретер, поручик. Играете не по чину. Одобряю, одобряю.

Якубович кинул взгляд на его куцые эполеты – блеснули зубы под черными усами – и продолжал во весь голос: – Да, чем вам так не полюбился Николай Павлович? Александра, сволочь, я бы сам зарезал. – Капитан замолк, смакуя общий ужас, и продолжил так же весело: – А Николай что? Сам молодец и жена красотка.

***

В кабинет к Рылееву капитан Якубович вошел вразвалочку, об обществе слушал вполуха, плеснул себе вина и залпом выпил рюмку.

– Жалко, что никого из ваших значительных нет в Петербурге. Потому и улещиваете?

– Нам нужен тот, за кем пойдут солдаты. – Трубецкой вперил в Якубовича прохладный оценивающий взгляд. – А это, как вы знаете, не всегда зависит от чина.

– Что вы от меня хотите? – Якубович ударил ладонью по столу. Под узкими рукавами мундира заходили мускулы.

Он быстро все понял. Мощные пальцы потянулись к шее – распустить и без того растрепанный шейный платок. В темных глазах уже разгорался азарт. Капитан Якубович опрокинул в себя третью рюмку и объявил, что оно все хорошо, только на императорский дворец без полка или двух нечего и соваться. Трубецкой поднял брови.

– У вас будет полк или два. Евгений, сколько у нас полков?

– Представители общества есть в Московском, Финляндском, Измайловском, Егерском полках, у кавалергардов и в Гвардейском экипаже. Есть еще в Преображенском и у Конной гвардии, но там мы не так сильны, – отвечал Евгений.

– И кто пойдет со мной? – потребовал капитан Якубович охрипшим голосом.

– Верно, матросы Гвардейского экипажа. Когда пойдете – захватите с собой и Измайловский полк. Вас там любят.

Якубович набил трубочку табаком, чиркнул огнивом, раскурил, прищурился – да и хлопнул ладонью по столу:

– Ну, давайте вашу стратегию. По Вознесенской двинем или по Гороховой?

***

6 декабря. Колокола Казанского звонили за здравие; хилый колокол часовенки на стройке бренчал за упокой. У Рылеева была такая тишина, что шум улицы доносился даже сквозь двойные зимние стекла. Обычно вечера у него собирали полсотни и больше гостей, выплескивались в кабинет, в канцелярию Русско-Американской компании, летом даже на набережную – но сегодня двери были закрыты.

– Нам нужен Сенат, – Рылеев прижал руку к замотанному горлу: простудился, когда разъезжал по городу, выясняя настроения солдат.

– Можно издать конституцию в манифесте Сената, – пояснил поджарый и ехидный подполковник Батеньков, секретарь Сперанского. – Сенат издает законы и объявляет о присяге. Зачаток какой-никакой, а законодательной власти.

На другом конце стола спорили, каким должен быть манифест, чтобы поверили; сколько штыков вести к Сенату, чтобы Сенат подписал, а сколько – ко дворцу, чтобы не вмешался императорский дом. Округлый барон Штейнгель набрасывал уже шестую версию манифеста. Правдолюбец и юрист, он и потерял карьеру за отказ брать взятки.

Рылеев протер глаза, вытянул один лист:

– «Император Александр Николаевич»?

– Я за республику, – степенно возразил Штейнгель и вернул лист в папку. – Но российский народ к этому не готов. Если мы хотим избежать бунта, нужно императорское имя. Приведем на престол малолетнего Александра – он все подпишет.

– А Николая вы куда денете? – раздалось из угла. Каховский отодвинул стул, оперся на него как на кафедру. До того сидел ногу на ногу, показывая, что ни в грош не ставит разговоры.

– Вы всё о конституции, но если хотите ее добиться, то нужно не рассуждать, а резать. А? Что смотрите? – Отставной поручик Каховский ждал отпора и не находил его; тощая грудь расправилась. – А я, может, этим и займусь. И вы все, господа филантропы, скажете мне спасибо.

– Это уничтожит и нас! – оборвал его Штейнгель; мясистое лицо побагровело. – Никто не простит нам такого преступления.

В повисшем молчании Евгений вскочил на ноги.

– Простите, но Каховский озвучил очевидное. Милорадович пригрозил Николаю всей гвардией, чтобы принудить его к присяге Константину. У нас нет всей гвардии. Нам нечем его запугать. Он не будет с нами договариваться. Пока Николай остается в ряду наследников на престол, все наши мечты о конституции так и останутся мечтами.

Вот теперь поднялся шум. Рылеев пытался всех утихомирить; Штейнгель шваркнул по столу папкой и встал. За ним встал подполковник Батеньков, сжав в нитку и без того тонкие губы. Батеньков, секретарь Сперанского – их выход на человека, которого они надеялись видеть во главе правительства.

– Мы увлеклись, – перекрыл поднявшийся шум властный голос Трубецкого. – Мы начнем только при содействии людей значительных.

Батеньков скупо кивнул Трубецкому и уселся, аккуратно расправив фрак. Штейнгель шумно выдохнул и тоже вернулся на место. Трубецкой навис над столом, озирая собрание прохладным взглядом генштабиста.

– Если за нами будет гвардия – мы сможем принудить наследника престола подписать конституцию. Если будем слабы – присягнем и сохраним себя для дальнейших действий.

***

За дверью продолжалось совещание; в остальной квартире было тихо. В кабинете были разложены оттиски нового номера «Полярной звезды». На монологе грядущей трагедии («Сочинение Якова Ростовцева») проступила краска с обложки; полярная звезда светила сквозь тучи. Евгений провел рукой по странице, где благородный князь Пожарский плел какую-то сложную интригу ради отечества. На пальцах остался темный след.

Он всегда считал важным смотреть правде в глаза. Но Трубецкой, кажется, был прав. Нельзя отпугнуть радикализмом тех, кто ещё колеблется. Каховский хлопнул дверью; Евгений вышел его вернуть и не успел.

В соседней комнате мелькнула тень: веселое девичье ойканье, сбивчивые извинения. Наталья Рылеева поймала дочь, подхватила на руки, унесла к себе в комнату. Она всегда была застенчива; теперь вовсе избегала гостей.

Каховский так и остался сидеть на полу, в руках кукла девочки, поймавшей его в свою игру. На угловатом лице была тоска. Евгений вспомнил, что Каховский прошлым летом хотел жениться – был влюблен, и она тоже – но нареченная отказалась: выбрала благоразумно. Человека достойного, с положением – вместо вспыльчивого поручика без жалования.

– Это вы меня пожалеть пришли? – взвился Каховский. – Или утихомиривать?

Каховского было сложно жалеть. У него все выходило в тоне обиды.

– Заказали, а никто и не поел, – проворчал посыльный Агап Иванович, входя. От сложенных друг на друга глиняных судков упоительно пахло жарким и картошкой.

– Нам бы договориться… – вздохнул Евгений.

– Так пообедали бы сначала, – вздохнул посыльный, разворачивая свой платок. –Я как в трактире заказ забирал, один все крутился, все выспрашивал, что у вас там. Может и шпик.

Евгений глянул в окно. У Мойки толкался, как обычно, ремесленный люд, разгружали бочки с извозчика, нищий просил милостыню у дверей. Вот и преимущества малого общества. Обычно у Рылеева собиралось намного больше народа.

– И что ж? – спросил Каховский почти шепотом.

– А я пока заказ ждал, и угостил его водочкой. Он и прилег в углу на лавочке. – Посыльный глянул с укоризной то на гору еды, то на них двоих.

– Да вот возьмите – простите, не этот. Это князь Трубецкой заказал.

В других судках были гречка с тефтелями, печенка с жареной картошкой – простые обеды из дневного меню – но Трубецкой не мог не выделываться.

– Вот и обед, – Евгений пододвинул к себе розоватый ростбиф, подал тарелку тарелку Каховскому, все глядевшему на него подозрительно. – Петр Григорьич, вы не хотите ростбиф?

Каховский теребил бахрому на скатерти. В светлых глазах отразился огонь свечи и больше не уходил, сколько б он ни отводил взгляд.

– Эти господа меня презирают, – объявил он. – А мне, между прочим, есть что предложить. Я слышал, вы ищете ротных командиров. Я знаю таких. Поручики Сутгоф и Панов. Первая рота лейб-гренадерского полка.

Каховский поднял на него глаза. Угловатое лицо расплылось в улыбке:

– Только вы поосторожней с ними. Они очень хорошие люди.

***

В полутьме пахло гарью от печей, кожей, ваксой, дешевым табаком. В казармах лейб-гренадер было так душно, что даже зимой одно из окон распахнули настежь. Солдатская артель уселась в кружок: у свечи один листал потрепанную книжку (на обложке были солдат и вольно одетая красотка); другой – артельный портной – возился с чужим фраком, явно взятым «со стороны». Остальные устроились вокруг полковых музыкантов. Барабанщик отбивал дробь, трубач надувал щеки, флейтист выводил свои трели, но пели не «суворовскую» и не марш полка, а «Соловья». Пел силач гладко выбритый, кряжистый, пальцами чикал в такт:

Парикмахером я был,

Усы, бороды я брил;

А забрили и меня –

Распеваю соловья.

Эй, раз! Эй, два! Горе – не беда,

Все поет нам соловей, соловеюшка…

Вся артель подхватила припев, и флейтист все посвистывал, пока не заметили вошедших. На Евгения смотрели с подозрением. Пошли шепотки по рядам.

– Это ж штабной.

– Это Бистрома штабной. (Генерала Бистрома в гвардии любили).

– Это тот штабной, из-за которого у нас день отпуска! – шепотом отрезал ефрейтор. Переглядки прекратились. Тишина.

– Вы, вашблагородие, от генерала? – вполне миролюбиво спросил его бывший парикмахер.

Евгений оглянулся на Панова, но тот только сверкнул улыбкой: мол, вы и сами знаете, как с ребятами разговаривать. Поручик Панов, знакомец Каховского, был мал ростом и смешлив – но после привычных шуточек выяснилось, что основные положения будущей конституции он уже разъяснил солдатам своей роты – и Евгения зазвал с ними поговорить.

По правде говоря, Евгений не знал. Он служил в штабе, с рядовыми почти не общался. По плану Трубецкого им вовсе не нужно было разговаривать с рядовыми. Солдат приучен к приказу, не к убеждению.

Евгений вздохнул, стараясь говорить попроще:

– Мне генерал Бистром знаете, что однажды сказал? Что он своей пехотой доволен: вы ребята хоть куда. Да жаль, нет вам за службу награды. Двадцать пять лет тяни лямку, состаришься в полку – и иди инвалид. А то и погибнешь – не от врага, а от своих же, под палками.

– Так и сказал? – недоверчиво спросили из темноты.

– Так и сказал, – Евгений снова оглянулся на Панова. Панов, лет на пять моложе, улыбался до ушей: со своими рядовыми он явно умел разговаривать.

– Вот ты, Максимыч, поёшь своего «Соловья» – ты ведь не один свою думку думаешь. И мы, офицеры, знаем, и генерал знает – воюет лучше тот, кто сам выбрал это дело. Да не двадцать пять лет служить, а пять или десять. Потом – домой, домик построить, жениться. А еще лучше – если каждый был бы вольный. Не помещичий, не государственный – свой собственный. Хочешь – в солдаты, хочешь – в мастера, хочешь – купцом. Или выучиться, если хочешь – да хоть в академию.

– Это бы хорошо, – присвистнул Максимыч. – Только это уж, ваше благородие, будет царствие небесное.

– Ты ведь в Париже был, когда Наполеона прогнали? – спросил Панов. – Знаю, был. Сам ведь знаешь – там подневольных крестьян нет. А ты, Демидов, ты ж из Олонецкой губернии. У вас там, на севере, подневольных считай, что и нет. А ты, Ващенко, с юга – у вас тоже.

– Мы были казаки вольные, – буркнул Ващенко, оглаживая усищи. – Мы Дон обороняли, пока ваши не пришли.

– То-то! – оживился Панов. – У великого князя Константина в Варшаве служат по восемь лет. Если и на севере, и на юге подневольных нет, если на западе служат недолго – почему ж у нас не будет?

– Семёновский полк уже захотел себе хорошей службы, – протянул кто-то сзади. Тут уж Евгений знал, что сказать.

– В Семеновском полку офицеры были за вас, а полковник – нет. А сейчас вы не одни. За вас есть до самого верха. Говорят, государь Константин, по завещанию Александра…

– Да вы не шпик ли, вашблагородие?

Опять переглядывались. Тут наверняка сидел агент полиции. Но сколько можно жить, будто за каждым словом следят? Если здесь есть доносчик – пусть донесет, как мы стоим за законного государя.

– Вы люди служивые, – спокойно сказал Евгений. – Присягу давали. Как же мы можем ее нарушить? Законному государю Константину – и держим присягу.

***

7 декабря, четвёртый час ночи. Евгений вернулся к себе, взял из гостиной кипу неразобранных бумаг – но не ожидал, что в комнате секретарей еще горит свет. Бумаги разлетелись по полу. Яков вскочил, ухватил подготовленный к подписи лист «Расписания учений Павловского полка в неделю с четырнадцатого по двадцать первое декабря» и с улыбкой помахал им в воздухе – мол, подлинно важная бумага.

– Вряд ли генерал даст мне отпуск.

– Да, это вряд ли. – Яков прыснул, взял перо и, опустив глаза, заговорил в лицах: – Ваше высокопревосходительство, прошу отпустить меня со службы на неделю или две… – грудь выпятилась, перо дрогнуло от усердия, – …для устройства государственного переворота.

И заглянул ему в лицо, будто не был уверен, что он рассмеется, и только тогда засмеялся вместе с ним. Потом зачастил, что был давеча был у своего дядюшки Сапожникова, что тот не просто богач, а а человек просвещенный, за отмену монополий – и, ну, всего остального. Не мог бы Евгений принять его в общество? А то самому не очень удобно.

Темные вихры у Якова опять стояли дыбом; он их то и дело приглаживал, но без результата. В сполохах свечи на остроносом лице мелькали азарт, настороженность, любопытство – и ещё что-то, чему трудно было дать имя.

– Я уверен, что твой дядюшка поможет нам после победы, – сказал Евгений, подбирая слова. – Я буду рад. Но сейчас нам важнее военные. Ты говорил – среди твоих друзей есть ротные командиры?

– Богданов штабс-капитан, да, – Яков закусил губу. – Но остальные только подпоручики. Я думал, генерал Бистром…

– Бистром ждёт нашей победы, – быстро сказал Евгений. – Но в такой момент и подпоручик может вершить историю. Представь: командир за нас, но его арестуют. Тогда всё решат командиры рот и взводов.

Яков неуверенно улыбнулся:

– Я напишу им. Пусть зайдут к тебе. И… давай я помогу тебе с этой кипой? Всё подготовлю, а ты завтра подпишешь.

И в ответ на его уверения, что не нужно, довольно похоже передразнил его – «И подпоручик может вершить историю! Может, это будет мой вклад в общее дело!» – и отнял у него перо.

Булькнул дорожный самовар, стоявший на табуретке в углу; Яков проверил угли, чихнув, и подложил еще щепочек. Евгений моргнул: здесь не было самовара. Яков смутился, потом пояснил:

– Твой Савельич, кажется, взял меня под опеку. Уже поздно, а он всё чай предлагал – что я, мол, тут корплю без чая. Я и попросил просто самовар поставить сюда – что его будить? Будешь чаю?

Чашечка обжигала пальцы. От тепла стало еще холодней. Евгений прошел к себе, но не мог уснуть – долго сидел в темноте. Яков покрывал его перед генералом, звал к семейству на чай; сидел до ночи, делая его работу, но не хотел будить старого слугу. И не задавал вопросов.

Ни Яков, ни Панов, ни Сутгоф – тоже знакомец Каховского – не задавали вопросов. Евгений привык убеждать, мирить, объяснять. Он забыл, сколь сильнее может ранить доверие. А они доверились ему.

Они доверились ему. Ради великой мечты они готовы были подчиняться тайному обществу, пойти против присяги и своих командиров – рискнуть головой. И если так, он должен был – ради себя и них – обеспечить восстанию все шансы на успех.

Он был у Рылеева на следующий день. В горле саднило, хотя он и не был простужен. Он думал о новой России, которую создадут их дела; России, в которой каждый будет свободен стремиться к счастью. Он напомнил себе, что делает все это не для своей славы. Старый долг, неоплатный долг, снова давил на плечи.

За стеной грохотало: топот, хохот, беззлобная ругань. Кажется, Арбузов опять стукнулся головой о потолок. Когда Евгений вошел, лейтенант Антон Арбузов, двадцати шести лет, их связь с Гвардейским экипажем и надежда на тысячу с лишним штыков, сидел на плечах друзей-мичманов, упираясь головой в потолок, и, стряхивая со лба побелку, объяснял, что раз в стране ну бардак, ну такой бардак – на книжке напиши «закон», поставь печать, пройдись по казармам – и тому поверят.

В роли закона выступал модный журнал Натальи Рылеевой.

– Они нам доверяют, – давно подготовленные слова не шли на язык. – Но нам нужен тот, кого они послушаются. Чьему приказу подчинятся. Я говорил со своей отраслью – они скорее всего пойдут за Трубецким.

Рылеев сгорбился, осел в кресле:

– Естественный выбор, да? Если б я еще знал, что у него на уме.

– А кто еще?

– Нда. Я никем не смогу командовать. В гражданской службе есть свои недостатки. – Его друг вытянул руку, с отвращением глянул на рукав старого, уже домашнего темно-зеленого фрака. – А ты не хочешь?

Рылеев закашлялся и продолжил хриплым шепотом: – Про тебя я точно знаю – ты не отступишься.

Темные глаза разгорелись, будто Рылеев хотел раздуть пламя, когда-то объединившее их. Кто пойдет за поручиком? Но и Наполеон когда-то был только поручиком. Евгений сел ровно, подавляя некстати разыгравшееся самолюбие. Он знал, что не отступится. Но он знал и другое: одной веры в себя недостаточно для успеха дела. Он был штабной адъютант – ни боевого опыта, ни уважения солдат. Связей в правительстве у него тоже не было. Секретарская должность – он мог всех собрать, но не мог повести за собой.

– Дело не в том, что я хочу или не хочу, – проговорил он медленно, пытаясь утишить колотившееся сердце. – Но мы собираемся силами двух полков перевернуть империю. И потому должен командовать опытнейший. А это – Трубецкой.

Рылеев все мял пальцами лоб, потом прикрыл глаза, кивая:

– Да. Ты прав. Бестужевы тоже за него. Значит – сказано.

***

Трубецкой, пришедший через полчаса, не был удивлен.

– Без меня меня женили? – улыбка скользнула по губам и исчезла. – Что же, так каждому будет ясно, кто и за что в ответе.

На миг опустил голову, глянул на свои руки – длинные жилистые пальцы сжались в замок. Когда поднял глаза, говорил уже тоном человека, привыкшего отдавать приказы.

– Я говорил сегодня с Краснокутским из Сената. Сперанский, разумеется, выжидает, но если победим – старик будет наш. Он любопытно рассуждает о принципах переходного правительства. Как там, кстати, Финляндский полк?

– Ротные, особенно поручик Розен, сомневаются, – доложил Евгений тому, которого только что признал своим командиром. – А полковника Моллера я никак не могу застать дома.

– Я сам поговорю с Моллером. – Трубецкой еле заметно скривился. – Я его хорошо помню на совещаниях двадцать первого года. Финляндский полк будет наш.

– Что мне говорить Розену?

– Пока ничего. – Трубецкой встал, заканчивая разговор. – Если все пройдет хорошо, им достаточно будет выполнить приказ командира. И, Евгений – не нужно сейчас собирать общих совещаний. Нам не нужны раздоры.

***

– Ты слышал?! Переприсяга!

Рылеев выскочил в прихожую в распахнутом сюртуке, замер в дверях, лихорадочно оглянулся – будто ждал невидимого сигнала. Потом опомнился, замахал им, чтобы замолчали.

– Дядя Женя? – позвал из гостиной детский голосок. Рылеев прикрыл глаза. – Дядя Женя, это вы?

Посыльный Агап Иванович, открывший дверь, топтался и дышал им в спину. В тускло освещенной столовой, как на картине, – чаепитие трёх поколений. Слева – мать Рылеева, Анастасия Матвеевна, в неизменном чепце, любимой кружевной накидке. Напротив – Наталья Рылеева, тёмное платье, круги под глазами; сегодня она казалась старше свекрови. Пятилетняя Настенька в бантах спрыгнула со стула – явно хотела бежать к нему обняться.

– Мы сейчас пойдём, – мягко сказал Евгений. – Мы ненадолго.

– Кондрат в последнее время очень занят, – объявила Наталья Михайловна в никуда. У губ проступили складки. – Анастасия Матвеевна, как хорошо, что вы приехали. Хоть пообедаем вместе.

Рылеев обнял дочь, быстро целовал ее в макушку.

– Маленькая, прости меня. Скоро Новый год. Все стараются подготовиться к Новому году. А в Новый год – новая жизнь. Знаешь такую примету?

Наталья Михайловна отдернула руку, схватила дочь – «Настенька, пойдем» – и, взяв ее на руки, выбежала из гостиной. Рылеев кинулся за ними, запутался в скатерти, чертыхнулся – и вернулся к столу.

– Кони, – осторожно спросила мать, отставив в сторону блюдечко с нетронутым вареньем. – У тебя все друзья литераторы?

– Нет… Нет, не все. – Рылеев выпрямился, положил ей руки на плечи. – Матушка, вы ведь знаете, что я собираюсь сделать. Вы благословите меня?

Мгновение старушка глядела широко распахнутыми глазами, моргнула – и перекрестила склонённую голову сына. По юбке соскользнуло забытое рукоделье. Рылеев вышел, обняв мать. За дверью все вздыхал Агап Иванович, не зная, подавать ли гостям чай.

– Мой старик не одобрит, – Евгений не сразу понял, что сказал это вслух.

– Одобрит, – с улыбкой отмахнулся Пущин. – Если мы победим – одобрит.

***

Евгений шёл домой кружным путем – по Невскому. В голове теснились лица и имена тайного общества, перед глазами мелькали картины проспекта. Двигались тени за запотевшими стеклами ресторанов, по подмерзшему снегу со свистом неслись лихачи, мелькнуло лицо красавицы за стеклом закрытого экипажа – темные губы, темные кудри в облаке шелка. Время сошло с ума: то сжималось в минуты, то растягивалось в часы, как поземка свивалось и расправлялось петлями.

Время чудило с того самого часа, когда на гауптвахте Зимнего дворца он разыскал курьера из Варшавы: тот был закутан в три плаща, водкой отогревался после бешеной скачки. Курьер не знал, разумеется, что в секретном пакете от его императорского величества. Знал только, что Николай помрачнел, читая его. А это значит, что Константин не приедет в столицу. Сегодня 10 декабря. Скоро переприсяга. А значит – скоро восстание.

Завизжали полозья, экипаж тормозил на полном ходу. Евгений не сразу узнал Андрея Розена, выскочившего к нему. Анна Розен, румяная от холода, осталась в санках, с улыбкой махнула рукой знакомцу своего мужа. Сердце сжалось – как всегда от чужого счастья.

– У нас в полку только и говорят, что о вас и вашем обществе, – бросил Розен.

Евгений только кивнул, давая Розену прийти к своим собственным выводам, заставившим его на полном ходу остановить экипаж, заговорить о смертельно опасных делах посреди главного проспекта империи.

– Если за вами в самом деле стоят значительные люди в правительстве и гвардия, тогда… – Розен выдохнул, выпрямился как в строю. – Тогда и Финляндский полк будет с вами. Но это государственная измена. Если мы выйдем, мы должны знать, за что мы выходим. Что мы выходим не одни.

Евгений смотрел на открытое молодое лицо в водовороте молчаний. У них мог быть Финляндский полк – а Финляндский полк поведет за собой и другие полки.

– Приходите ко мне завтра вечером, – сказал Евгений. – Приводите своих, кто хочет прийти. Вот и узнаете тогда.

4. КАК ИЗБЕЖАТЬ РАССТРЕЛА

За дверью у Сперанского смеялись и язвили – и смолкли, когда он вошел. Хозяина не было дома, но в строгой голубой гостиной расположились барон Штейнгель и поджарый подполковник Батеньков, правитель дел у старика. В просторной комнате эти двое, толстый и тонкий, сидели так близко, что едва не соприкасались коленями. Батеньков в упор глянул на Якова, замершего в дверях, и поднял брови. Взгляд за стеклами очочков был самый скептический.

– Он свой, – Штейнгель махнул Якову рукой, чтобы подошел поближе.

– Потому что он ваш троюродный племянник?

– Потому что он в нашем обществе.

И тогда подполковник Батеньков кивнул ему, как равному, и подвинулся, освобождая место рядом с собой. Яков присел на край, стараясь всем видом оправдать доверие. Батеньков хмыкнул себе под нос и возобновил рассказ.

– Да, присяга-то, образец благородства: Николай Павлович клянется в верности старшему брату? Вы думаете, Николай сам пошел? У него одна бумага и два полка, а тут входит Милорадович, у которого вся гвардия в кармане, берёт Николая под локоток – и ведёт к присяге брату. Про которого Николай знает, что этот брат уж отрекся в его пользу! И в церкви звонят, и гвардия присягает – не тому.

– То есть вы хотите сказать, – Штейнгель с шумом выдохнул, поворочал могучей шеей. – Что любому заговору против Николая не стоит опасаться полиции Милорадовича?

Батеньков улыбнулся, наслаждаясь произведенным впечатлением.

– Граф Милорадович хочет видеть на троне Константина. Генерал-майор Воинов, кстати, тоже.

– Генерал Б-бистром сказал, что никому, кроме Константина, присягать не будет, – вставил Яков.

– Первый, второй, третий военные чины столицы, – Батеньков загибал пальцы. – Генерал-губернатор столицы. Командующий гвардией. Командующий гвардейской пехотой. В гвардии сорок тысяч штыков; Милорадович уверен, что они – его.

– А чьи они на самом деле – хороший вопрос, – важно добавил Штейнгель.

– Господин Рылеев уверяет, что ваши, – усмехнулся Батеньков. – Моего старика это бы обрадовало… А вот и он.

Сперанский вошел быстро и без спешки; поздоровался, кивнул секретарю – а Батеньков заговорил без прелюдий:

– Михаил Михайлович, признайтесь – Государственный совет был не на высоте. Николай отрекается в пользу Константина, Константин – в пользу Николая. Вот она, верховная власть – бери кто хочешь. Что стоило посадить на трон малолетнего Александра Николаевича и дать ему подписать конституцию?

Сперанский и плечами не пожал на предложение о государственной измене. Только дружелюбно осведомился:

– Друг мой, хотите брать пример с лорда Байрона? В одиночку ринуться в бой и пасть за свободу?

– А если б вы знали, что вы не одни? – выпалил Яков. – Что б в-вы сказали, если б в-вы знали, что не вы один хотите… хотите ограничения самодержавного правления?

– Милый мой крестник, – Сперанский мягко поднял руку. Чисто выбритая щека слегка подрагивала. – Я сказал бы, что не люблю сослагательного наклонения. И вам советую от него отвыкнуть.

И прозвонил в колокольчик. Домашнее чаепитие, дочь и внук, камердинер с подносом, на столе этажерка с конфетами. Батеньков подсел к Елизавете Михайловне, обсуждал вышиванье – цветные нити на черном шелку вдовьего платья – а сам кивнул Якову: мол, поговорим ещё. Сперанский рассказывал внуку, что за китайский император изображен на фарфоровой чашке. В городе даже приказчики толковали о переприсяге, о политике спорили денщики! А Сперанский отказывался от того, и Яков пожалел старика.

***

В гостиной у Рылеева было жарко натоплено и еще жарче надышано; Яков расстегнул воротник мундира. На другой стороне стола красавец Одоевский (его ровесник, а уже известный поэт) спорил с ветераном кавказских войн. Одоевский что-то трещал о жаре битвы; капитан Якубович молчал, попыхивал трубкой. Мундир у него был расстегнут, рубаха распахнута – на груди виднелись черные волосы.

– Если мы умрем – так славно умрем! – воскликнул Одоевский. Кавказец расхохотался и потрепал поэта по плечу своей лапищей. Тот собрался возмущаться и замолк: из кабинета вышел князь, чем-то обеспокоенный.

– А, Оболенский! – крикнул ему капитан Якубович. – Скажите своим, что рубят не с того конца. Тут нужно не стишки, а убивать, – кавказец рубанул ладонью по воздуху. Черные глаза смотрели холодно и зорко. – Солдатам дать разгромить кабаки, черни позволить грабить, науськать её на дворец – тогда, может, успеете.

Все замерли. Какой-то белобрысый кавалергард вскочил, сжав кулаки – а Оболенский обернулся к Якубовичу и негромко продолжил:

– Пьяные нам не помогут. И грабежи – тоже. Но если в самом деле объявить, что покойный государь завещал крестьянам волю, солдатам – сокращение службы… Вывести войска с этим кличем – и получить поддержку.

– Обойдемся без черни, – раздалось из-за спины.

Князь Трубецкой, полковник Главного штаба, вошел совершенно бесшумно. Трубецкой, судя по обращению окружающих, был важная птица.

Оболенский обвёл комнату взглядом. Все отодвинулись, все молчали. Князь выждал еще, сквозь зубы признал, что погорячился, и ушёл.

Яков поспешил за ним, сам не зная зачем. Во дворе было тихо. Сквозь арку был виден фонарь на набережной Мойки; в окнах у Рылеева тускло горели огни. Князь стоял молча, подставив лицо хлопьям снега, и полузакрыв глаза наблюдал, как здоровяк-кучер запрягает лошадей.

– Я достал нам штабс-капитана Щепина из Московского полка, – похвастался Яков. – Я болтал с ним часа два, и вуаля! – он готов в бой за государя Константина и конституцию. Хотя, готов поспорить, думает, что конституция – это жена государя. Не знаю, насколько важна одна рота…

– Не умаляй своих заслуг, – князь улыбнулся впервые за вечер. – Иногда и один солдат может решить ход сражения. Иногда…

Грохнула дверь. Во двор выбежал тот самый белобрысый кавалергард, так возмутившийся предложением Якубовича.

– Петр Николаевич!

Князь протягивал кавалергарду два оброненных письма. Углы конвертов были в снегу – белое на белом. Кавалергард глянул на Оболенского – светлые усы раздувались от ярости – схватил письма и поспешил со двора, не попрощавшись.

– Свистунов едет в Москву по семейным делам, – ровно пояснил князь. – Нам как раз нужно передать в Москву пару писем.

Теперь их разделяло полшага; Оболенский подошел совсем близко. Прядь, выбившаяся из прически, падала ему на лоб. В темных зрачках дрожал, преломляясь, свет, гуляли черные тени.

– Ты поможешь мне здесь, в Петербурге?

***

Яков почти не видел его в следующие несколько дней. Князь появлялся под утро, показывался генералу и опять исчезал. Яков переписывал бумаги чертовой канцелярии за двоих – а генерал Бистром будто нарочно не замечал, что один из двух его адъютантов пропадает сутками. Однажды заглянул в их комнатку секретарей, подвигал кустистыми бровями, хмыкнул:

– За двоих работаете? Молодец.

Яков оторопело дёрнул себя за челку. Чем дольше он наблюдал за начальством, тем яснее было: Бистром – герой войны, идол солдат, командующий гвардейской пехотой – был в заговоре. Оболенский не говорил прямо – но иначе всё это не объяснить. Без поддержки наверху переворотов не делают, это безумие. Оболенский был слишком умен, чтобы быть безумцем.

В Уголовной палате Яков оказался не по службе. Вонь и копоть, тускло освещенный зал, желтые стены в пятнах от спин толпы. Чиновничек слева, в истершемся вицмундире, звонил в колокольчик, махал рукой страже – следующего. Надворный судья в засаленном парике начал разбирать дело какой-то старухи; та пялилась, не понимая ни слова. Заседатель справа записывал. Этот был молодой человек, высокий, осанистый, и вицмундир у него был самой дорогой шерсти. Когда судья зачитал приговор в деле о краже трёх пирогов и одного платка, тот вмешался:

– Кража совершена по крайней бедности; ущерб от нее не превышает семнадцать копеек. Параграф двадцать третий подразумевает возможность смягчения…

Молодой человек говорил быстро, не забывая ссылаться на милость покойного государя. Выходило, что мещанка Нехаева телесному наказанию подвергаться не может, ибо битье плетьми по ее слабости будет равно смерти, а государь того не желает. Притом четыре месяца она отсидела, пока разбиралось дело – вот и отбыла положенное наказание…

Судья открывал и закрывал рот; на неровно выбритой шее вздулись жилы. Молодой человек улыбнулся, раскрыл лежащую перед ним книгу на нужных параграфах. Судья рыкнул что-то себе под нос. Старуха в голос молилась.

Прозвенел колокольчик перерыва. Мещанку Нехаеву освободили в зале суда и вытолкали за дверь; судейский вышел в коридор, насвистывая. Яков глядел на него завороженно – Иван Пущин, сын сенатора, сменивший эполеты гвардии на дрянной вицмундир судьи – и выпалил вместо приветствия:

– Как вас до сих пор не уволили?

– А я тут самый грамотный, – Пущин блеснул зубами и сам рассмеялся шутке. – Мой отец дружит с министром юстиции. Такие связи нужно использовать по полной, n'est-ce pas? – Прочитал записку от князя, начеркал ответ. – Кавалерию ему найди! Кстати, рад знакомству. Евгений мне про вас все уши прожужжал – как вы умны, смелы и какое вы для нас приобретение.

И с таким напутствием удалился обратно в суд. Яков потряс головой, вернулся к замерзшему извозчику и погнал дальше – опять по делам тайного общества. Господа Репин и Цебриков, адресаты еще одной князевой записки, квартировали у Финляндского госпиталя на дальней окраине Васильевского.

Громада госпиталя высилась над пустырями, над домишками бедноты. За госпиталем город заканчивался, среди редких ив змеилась дорога до Галерной гавани.

Ветер гнал поземку по ледяной равнине. Яков негнущимися пальцами развернул записку.

«Кон.-пион.», «к.-гвард.», «к.-арт.» и прочие «к». Конная пионерия, конная гвардия, конная артиллерия – и везде знак вопроса. У конной гвардии и кавалергардов – еле видные плюсы. Вторая записка – чистым, ровным почерком: князь Оболенский приглашает таких-то тогда-то быть у него.

Пальцы свело от холода. Занесенное снегом прибрежье переходило в реку, переходившую в море; у проруби прачка раскладывала гору белья. Волна с залива с мерным чавканьем долбилась о лед, то и дело выплескивалась наружу.

Год назад было то же небо, тот же свинцовый блеск на воде. Штормовая волна долбилась в казармы Павловского полка, залила второй этаж, подбиралась и к третьему.

В кругу офицеров, освещенном коптящей лучиной, бились об заклад, когда спадет вода. Балагур Костя Оболенский излагал историю своего спасения: там были бег по балконам, корова на крыше, гроб вместо лодки и прочие двадцать раз, когда он превесело чуть не помер. Хохот мешался с табачным дымом, долетал до Якова как сквозь вату. Пахло холодом, водкой и потом.

За окном была одна вода. На Марсовом поле водоворот, за волнами не видно берега… Квартира матушки тоже, верно, под водой. Он пытался добраться к ней через полгорода, совал перевозчику еще денег, а тот ругался в косматую бороду – на тот берег не повезет. Лодка дала течь, вода перехлестывалась через борт, ледяная вода и такая мутная, что сапог было не видно. Его спасли тогда. Трос из шарфов, чужая рука…

Ноги окоченели. Три дня он не знал, жива ли матушка. Он не мог отойти от окна – вода была близко, вода поднималась все выше. Тревога встала в горле ледяной водой.

Чьи-то руки отвернули его от воды.

– Ветер стихает, – Князь Евгений развернул его к себе, скинул шинель и накинул ему на плечи. Шинель была еще тепла. – Вы переночуете здесь. С вами ничего не случится. Вы получите весть о своих родных.

Яков взял себя в руки тогда, поверил негромкому голосу. Оболенский был так спокоен – даже запертый на чердаке посреди наводнения, когда метром ниже вода. Тогда князь оказался прав. А сейчас…

Яков тряхнул головой, отгоняя воспоминания. Прачка в черных лохмотьях отжимала белье. Рубашки смерзлись. Черная вода все так же долбилась о лед.

Он подумал о волне, которая – и его трудами – поднималась всё выше. А если не будет ни правительства, ни закона? Если будет бунт страшней Пугачева – чернь с вилами и дубьем, дети, повисшие на воротах? И кого эта волна вознесет наверх?

Ветер бил в лицо, ветер выбивал слезы из глаз. Поздно; он сделал свой выбор. Вчера он был в казармах Измайловского полка; он нашел своих друзей и передал им записку князя. Саша Львов, мечтатель, считающий дни до свадьбы, давно был увлечен идеей ограничения монархии. Игрок Кожевников прищурился, будто просчитывал шансы. Молчун капитан Богданов отрезал, что придет. Они знали все. Они согласились пройти, и сейчас – возможно, в этот самый момент – Оболенский принимает их в тайное общество.

***

Одиннадцатого декабря Яков с пакетом от генерала Бистрома слонялся без дела перед закрытой дверью в Зимнем дворце. В стылой белой галерее замерли часовые, подпирали стену адъютанты с докладами, в угловой комнате шелестели голоса фрейлин. Всё здесь должно было придавать блеск одному человеку – и именно его не было. Великий князь Николай Павлович избегал императорских покоев и никого не принимал.

С балюстрады донесся гул, дуновение холода. Фельдъегерь бежал по парадной лестнице, прыгая через ступеньку. Николай выскочил навстречу, с треском сломал печать, пробежал глазами письмо – и, чертыхнувшись, хлопнул дверью.

Курьер осел у стены, тяжело дыша – красные щеки, а нос от мороза белый. Заледеневшая шуба сползла на пол, и на паркете мокрые следы от сапогов. Холод клубился за ним, как плащ, холод накрыл всех оставшихся за дверью. Тихий ропот, благопристойный, встревоженный; выплыла фрейлина в пышном придворном трауре и объявила, что Его Императорское Высочество сегодня никого не примет. Декольте у нее было гладкое, приподнятое корсетом, а лицо – старое: под толстым слоем пудры и румян только глубже проступали морщины. Яков так и не вручил ей свой уже ненужный пакет.

Только один курьер стал бы так спешить – курьер из Варшавы. Константин не приехал. Николай Павлович не получил желаемого ответа. Значит – вторая присяга будет очень скоро.

***

Поздний вечер; старый денщик впустил его без слов. Оболенского все не было. В углу гостиной за ширмой была кушетка; Яков скинул сапоги и вытянул ноги. Тусклый свет свечи резал глаза после суточного дежурства; Яков задул свечу.

Он проснулся от шагов и голосов. Он замерз, спина затекла; в двух шагах цокали шпоры, по ширме ползли тени. Негромким, почти лишенным выражения голосом Оболенский говорил о плане в день переприсяги.

Вывести войска под предлогом верности Константину, на деле – ради прекращения самодержавия. Занять дворец. Занять крепость и арсенал. Заставить Сенат подписать манифест прав и свобод, курьерами разослать его России. Созвать временное правительство. Отвести войска за город – охранять столицу.

– Кто это все будет делать – мы? – раздался голос с сильным немецким акцентом. Сквозь просвет между створками ширмы Яков узнал молодого барона Розена.

Так же спокойно Оболенский начал объяснять, что их роль будет вспомогательная, что главные силы готовы. Все заговорили разом. Что за главные силы? Что за значительные люди в правительстве? Сколько сил на вашей стороне? Мы здесь командуем кто ротой, кто взводом – как мы можем ручаться за полки?

Плыли перед глазами пастушки и ягнята на тонком шелку, темное дерево створок, молчание, осторожные обещания, сжатые губы. Мелкий Панов из лейб-гренадер со смешком пожал плечами – его солдаты пойдут. Панову вторили еще какой-то поручик, тоже из гренадер, Бестужев из Московского полка, еще какой-то флотский; толстяк Щепин-Ростовский рявкнул, что за государя Константина хоть сейчас пойдет.

Ширма словно качнулась. Яков увидел своих. Молчун капитан Богданов объявил, что приведет свою роту; Кожевников с хищной улыбкой хлопнул по рукояти сабли – тоже согласился. Саша Львов стоял в стороне, что-то считал про себя, протирая очки.

Их собралось человек двадцать – поручики, подпоручики, пять капитанов да Щепин-Ростовский. Даже если все согласятся, даже если все выведут роты, даже если финляндцы не откажутся… Как можно перевернуть Россию силами пяти поручиков и трех капитанов?

Словно в тумане он слышал, как князь свернул собрание, отвел Розена к ширме. Яков не дышал – они были в шаге от него. Князь наступал, Розен оборонялся. Князь все спрашивал, сможет ли Розен вывести Финляндский полк; Розен возражал, что это полковой командир может вывести полк, а он командует только взводом.

– Тогда приходите вы сами. – Князь неожиданно улыбнулся. – Скажете: выходим за Константина, которому и присягнули!

Розен замялся.

– Поймите, я сочувствую вашему делу – но что может сделать один человек?

– Хороший вопрос, – легко отозвался князь. – Что может сделать один? Малое общество? Послезавтра мы и проверим.

– Можно знаете, что сделать? – К ним подошел холеный красавец Анненков, из кавалергардов. – Спасти свою голову. Простите – я не участвую в безнадежном деле.

– Что же. – Князь устало провел рукой по лицу. – Хотя бы не поднимайте против нас шпаги.

Розен закивал. Анненков промолчал.

Они вышли. Князь рухнул в кресло и уткнул голову в руки. В глухой тишине прошло несколько мгновений, или минут, или часов. За окном было серое небо рассвета.

Яков старался не дышать. Нужно было выждать, дать князю уйти, незаметно уйти самому, лишь потом подступать с разговором. Левую ногу свело немотой. Он хотел переступить с затекшей ноги на другую – и свалил чертову ширму.

Князь вскочил, опрокинув стул.

– Доброе утро, – ровно поприветствовал его Оболенский, убирая руку с курка пистолета. – Не знал, что ты меня ждешь.

– В-вы правда надеетесь… н-на них? – Слова застревали в горле.

– Я не могу помешать им исполнить их долг, – размеренно проговорил князь, сгибая и разгибая пальцы. – Как и они, боюсь, не смогут помешать мне исполнить мой.

– Они же… А если проговорятся? Если узнает правительство? Нам не жить. Мы все окажемся в крепости!

– Главное, ты не попади в крепость, – проговорил Оболенский без улыбки на мертвом лице. – А то придется мне поднимать полки, чтоб тебя вытащить.

Яков вылетел от князя, не прощаясь. Схватил шинель, путался в пуговицах на ходу. Нельзя здесь оставаться. Нельзя. Уехать к матушке, сказаться больным – хоть до переприсяги…

Сразу за воротами он столкнулся с соглядатаем. Маленький человечек в громадном тулупе мерз, похлопывал себя по бокам, с тоской глядел на огонек в окнах князевой квартиры. Яков уткнул нос в воротник, лишь у Николы-Морского решился оглянуться. Полицейский агент все торчал у ворот.

Свернул за угол – и едва не налетел на второго. Детина в лохмотьях скрючился у ограды, изображая нищего – а сапоги были новые, форменные.

Здесь штаб гвардейской пехоты.

Здесь кто угодно ходит.

Он может сказать – не знал, не видел, не замечал.

Не замечал – двадцати офицеров из разных полков?

И генерал Бистром не замечал их тоже?

Яков оглянулся – но улица была пуста. Никто не гнался за ним. Когда он вышел к Невскому, то почти успокоился. Утро разгоралось все ярче. Чем дольше глядел на столичную суету – солдаты шли с караула, чиновники спешили на службу, светские дамы только возвращались с бала – и тем вольней расходилась удавка, сдавившая горло. Он никого не знал, и на него никто не укажет. Что с того, что он – сослуживец князя?

С другой стороны проспекта ему махнули рукой. Пущин, сын сенатора Пущина, надворный судья и друг Оболенского.

– День добрый, – просиял Пущин. Смугловатое лицо раскраснелось от мороза. – Вы куда – к Евгению? Вот, передайте ему.

Яков взял записку. Пущин ушел, обняв его на прощание, кучер-лихач заорал, чтоб убирался с дороги. Яков стоял столбом. Всем было известно, что он друг Оболенского. Кто бы знал, что быть другом Оболенского – смертельно опасно.

***

Так, наверно, ощущает себя мошка в янтарной смоле. Только лапкой коснулась – не выбраться… Яков тряхнул головой, прогоняя метафоры. В раззолоченной гостиной дядюшки Сапожникова родня толковала о кредитах и пошлинах, запертых в порту кораблях. Дядюшка, купец первой гильдии, опять воевал с министром финансов. Тетушка охала; матушка поджала губы, сочувствуя зятю, затем обратила свой взор и на сына.

– Как твоя статья? Гонорар уже выплатили?

– Это не статья, – в который раз поправил Яков. – Это трагедия. О т-том, как славно отдать жизнь за отечество.

– Да ты подлинный дворянин, – заметил дядюшка без особого одобрения. – И трагедия вся дворянская. Только и разговоров, как кровь пролить да погибнуть.

И глянул на Якова, будто точно знал, кто здесь скоро погибнет. А он и знал. И Штейнгель знал. Все знали, что восстание будет – но не знали, что случится потом. А он знал, в том-то и дело.

Матушка ушла с тетушкой – они тоже толковали о второй присяге и междуцарствии; Яков остался один на один с дядюшкой.

– Ну, как там ваши якобинцы? – Сапожников усмехнулся себе в бороду. – Будет у нас государь Николай Павлович?

– Он-ни н-не-…

Горло сдавило как удавкой. Чертово заикание! Он выдавил по слогам, что заговорщики о многом умалчивали – они слабы, но не отступятся; они погибнут. Дядюшка, прищурившись, помешивал чай, звеня золотой ложечкой о фарфор.

– Ты присягу-то давал? «О вреде государю, как только узнаешь, благовременно объявлять»?

– Что вы?! Я не доносчик, – отрезал он.

– А ты чего хочешь? И рыбку съесть, и в пруд не лезть? – теперь дядюшка не смеялся. – В крепость собрался, племянничек?

Он не знал, что ответить.

– Да ты весь трясёшься, – бросил дядюшка и ушёл.

Яков остался один. Подошел поближе к печи – желтые с голубым изразцы жглись даже сквозь сукно мундира. Взглянул на ладони – ничего он не трясся; а что он заикался – так он всегда заикался, с детства. Он не боялся. Это было всего лишь задачкой из тех, какими в «Государе» задавался Николо Макиавелли.

В гостиной была с детства привычная роскошь; за окном была привычная первая линия Васильевского. Высокий потолок как надвинулся на него, и воздух стал тяжел, давил на плечи. Что и скажи – положение было нелегкое.

Они выступят с двумя ротами или погибнут, или будут арестованы до того. Артикул воинский, статья пятнадцатая, семнадцатая, девятнадцатая. Готовил бунт против государя – смерть. Участвовал в бунте – смерть. Знал и не донес – смерть.

А если донес, но виновные оправдались? Доносчику первому смерть.

Птичка на часах щелкнула, раскрыла крылышки. Тонкий звон, золотой: динь-динь. Динь-динь. Было четверть шестого.

Яков выдохнул. Обнял себя за плечи. Дядюшка дал ему совет в своем духе – донеси, назови имена, успей первым. Но дядюшка не учел всех переменных.

***

Если они выйдут сейчас – проиграют.

Если проиграют – погибнут. И все, кто был замешан – погибнут тоже. Значит, погибнет и он.

Если будет донос – то доносчику, возможно, вина и простится. Но доносчику после доноса нельзя жить. То есть можно, но проще застрелиться.

Будущее разворачивалось перед ним, словно медленно разворачивали гравюру – как карета врезается в стену, как корабль уходит под лед…

Он один как наяву видел грядущее крушение. И один мог бы остановить это.

Он вскочил – не мог больше сидеть на месте. Ходил по комнате, считал планки начищенного паркета: двенадцать, пятнадцать, семнадцать. Как в уравнении, когда неизвестны и икс, и игрек, и зет, и все должно сойтись на единице.

Отговорить их – не выйдет. Он уже пытался отговорить князя сегодня.

Значит – он должен спасти их.

Он должен сделать так, чтобы восстания не было.

Если правительство будет знать, что есть опасность заговора – запрут казармы, поставят охрану, сделают всё, чтобы не было беспорядков. Их и не будет.

Если заговорщики будут знать, что их обнаружили – наверняка не двинутся. Они могут позволить себе отступить. Ссылка на Константина вовсе не была глупа. Пока они утверждают, что стояли за законного императора Константина, они могут отговориться от обвинений в измене.

Пакет генерала Бистрома. У него до сих пор был пакет от генерала Бистрома. Вот и пропуск к великому князю.

***

– П-п-прочитайте, п-п-пожалуйста. От г-генерала Б-бистрома.

Николай ждал, пока он договорит. Яков подумал, что заикание здесь даже к месту. Пусть видят, как он волнуется, что не находит себе места. Он так вцепился в свой конверт, что будущему императору пришлось выдирать его из влажных пальцев.

Он ждал до полуночи, пока пустела приёмная. В доме напротив был праздник за закрытыми шторами – пятна ламп, быстрые тени – но все это было ненастоящее. Все – только ширма, театральная декорация, которую сдернут, как только грянет финал. Сквозь шелковые обои уже проступали голые камни крепости, ожидавшей его.

Он ждал. Ему очень нужно было отдать письмо лично в руки.

Великий князь – уже почти император – читал его письмо, в полутьме поднеся листок почти к носу. Яков стоял не дыша. Он был в круглой комнате без углов – тяжелый свод, темно-зеленые стены. На полу – чемодан с бельем, в углу – походная кровать, на столе – остывшая отбивная и соленый огурец. Не спальня императора – бивуак солдата в походе.

Великий князь Николай дочитал его письмо, разгладил листок, положил на стол, поправил, чтобы лежало ровно. Подошел ближе, развернул Якова к себе и долго глядел в упор. Светлые глаза были холодны.

– Вы пишете, что против меня есть недовольные. Что при переприсяге будут волнения такие, что погубят Россию – и при этом не можете назвать ни одного имени? Откуда вы знаете, что будет за тысячу вёрст – в Кавказском корпусе?

Яков начал было лепетать про городские слухи (он нарочно писал про Кавказ, чтобы не упоминать столицу). Захотелось пустить время назад, отшутиться, провалиться сквозь землю – но поздно. Теперь Николай знал, что при переприсяге будут беспорядки.

– Полно, – Николай отпустил его. – Я знаю, что меня не любят. И знаю даже, за что. В гвардии никакого порядка. – Николай говорил мягче, глаза потеплели. – Я вас помню. Вы новый адъютант генерала Бистрома. Были на последнем гвардейском смотре.

Яков изо всей силы кивал. Кажется, великий князь поверил ему. Великий князь спрашивал дружелюбно и быстро: давно ли служит в Петербурге? С 1823 года? И не выезжал, кроме как на маневры в Вильно? Много ли знакомых в пехоте? А в Киеве знакомые есть? Может, во Второй армии? В штабе у генерала Киселева?

На его растерянное «д-да», «н-нет», «не знаю» великий князь метнулся к столу, зазвонил в колокольчик, вполголоса приказал лакею. Лакей кинулся вон.

– Я знаю, что обо мне говорят, – бросил Николай, отвернувшись к окну. – Я присягнул моему старшему брату. Но мой государь не принял корону, не сообщил свою волю ни правительству, ни народу. Теперь править придется мне. И я же выхожу узурпатор!

Плечи у него опустились; непривычно было видеть его без эполет, без орденской ленты. Яков вдруг заметил, что будущий император очень молод и очень устал – будто вся империя уже давила на одни его плечи.

***

В конце галереи косматое пятно света – подходил лакей с канделябром. За ним шагал человек, которого Яков до того видел только издали, на парадах, в блеске орденов – граф Милорадович, герой войны, генерал-губернатор столицы. В жизни генерал-губернатор был грузней, чем на парадном портрете, но в каждом движении была медвежья мощь, добродушная, страшная.

– Ваше императорское высочество, – успокаивающе пророкотал Милорадович. –Я уж собрался домой, к Катеньке на кулебяку – да вы из саней воротили!

– Вот этот молодой человек сообщает, что будут волнения при переприсяге. – Николай Павлович схватил Якова за плечи и предъявил его как улику. – Он никого не знает в Первой и Второй армии. Остается что? Вы видели те донесения. Они не только на юге – они в Петербурге! Вы говорили, что они в отъезде!! Граф, ваша полиция должна знать и арестовать их немедленно. Рылеева и всю их петербургскую фракцию! Всех.

Яков замер, язык прилип к горлу. Он хотел спасти их, а не навредить. Он не назвал ни одного имени. Как наяву он увидел рой фонарей, грохот в дверь: ночные аресты, закрытый возок, полиция вяжет Евгения в ночной рубашке…

Мошка в янтаре. Смола, залившая горло.

Николай говорил все громче – кажется, он был в ужасе. Милорадович слушал вполуха.

– Ну что вы, ваше императорское высочество, – добродушно кивал Милорадович. – Не извольте беспокоиться. Непременно арестуем.

***

Яков вышел из дворца с горящей головой. Ноги подгибались.

Сегодня не арестуют никого…

Громада Зимнего нависала над ним. Пустые коридоры, сомнения, неустройство. Твердыня самодержавия, где наследник престола сам не знал, что будет править, где генерал-губернатор играл против императора и не хотел отступать. Дворец, где еще раз качнулись весы истории.

Под аркой парадного входа стояли, не шелохнувшись, два караульных. В темноте было не видать, дышат ли они. На плечах уже собрались сугробы. Бомм, бомм, бомм – ударили часы Адмиралтейства. Било полночь. Во двор, чеканя шаг, вошел новый караул. Под бой часов взяли ружья на плечо, клацнули штыками, сменились. Старый караул – два ветерана-семеновца в тулупах до пят – ушли по пустой площади. Один насвистывал.

Та-та-та та-та-та

– та-та!

Вертелся в голове мотив – откуда, он не знал солдатских песен. Но эту Яков узнал – и замер на полушаге.

…Ты скажи-говори,

как в России цари

правят,

Ты скажи-говори,

как в России царей

давят!

Караульные уходили все дальше; улетал под арку Главного штаба еле слышный присвист бунташной песенки – рылеевской песенки, разлетевшейся по казармам. Яков зачерпнул снега, растер горящий лоб. В уравнении были еще переменные.

Он вручил Николаю это письмо, чтобы восстания не было. Он не знал, что есть какие-то еще доносы. Он не знал, чьи в тех доносах имена. Еще черный камушек в пользу того, что восстание будет подавлено.

Но он не знал и того, что Милорадович так явно готов придержать свою полицию, так явно играл против Николая. Белый камень – за то, что восстание победит. А еще он не знал, и никто не знал – на чьей стороне будут солдаты.

Но если восставшие победят, если окажутся в дамках…

Яков выдохнул, впился ногтями в закоченевшую руку. Завтра ему предстоял еще один визит.

5. ОДИННАДЦАТЫЙ ЧАС

«…В Петропавловскую крепость: первая рота Лейб-Гренадерского полка.

К Артиллерийской лаборатории: первая рота Павловского полка…

Евгений писал не глядя. Раннее утро тринадцатого декабря, угловой зал Главного штаба. Три генерала склонились над картой, пять адъютантов скрипели перьями – писали, куда кому идти в день переприсяги.

Красавец Орлов, бодрый донельзя, диктовал приказ своего старого друга Николая, будущего императора. Бенкендорф рассеянно кивал, полируя и без того блестящие ногти. Бистром сидел хмурый, будто у него болела голова от знакомой до зевоты церемонии.

«К Сенату: третья рота Финляндского полка. К Адмиралейству: четвертая.

Ко дворцу – первая и вторая роты Финляндского полка под командованием полковника фон Моллера…»

Моллер, стоящий рядом, щелкнул каблуками. Щегольские рыжие усики поникли, на щеках проступили красные пятна.

Моллер был в тайном обществе с двадцать третьего года. Завтра – в день переприсяги – его караулам стоять у дворца. Полковник отводил глаза, сверлил взглядом окно в морозных узорах. Желтые стены дворца – ровно напротив – дробились, как в калейдоскопе.

Евгений нагнал его на ступенях. Прогулочным шагом они прошли по Дворцовой, свернули на Миллионную, пропустили разъезд кирасир. На середине моста Моллер остановился. Лёд на канале сверкал так, что слезились глаза. Моллер оглянулся на казармы Преображенского полка по правому берегу Зимней канавки, на полосатые будки караульных у гауптвахты. Дворец был на солнце, а казармы, соединенные с ним мостом – в тени.

– И ваших там нет?

Евгений покачал головой. В Преображенском полку, охранявшем дворец, у них в самом деле никого не было.

– И что, мне одному начинать? Что, по-вашему, я могу сделать?

Полковник Моллер мог бы приказать своим караулам не выпускать из дворца императорское семейство. Дворец не стали бы штурмовать. Задержки на день хватило бы.

Когда-то давно, на собраниях общества, Моллер сам ругал всех за нерешительность. А теперь – бравый полковник, ветеран войны – всё мерил шагами мост, лицо перечеркнуто светом и тенью, всё твердил, что готов участвовать, но не начинать. В этом-то и беда, думал Евгений, до боли сжимая кулаки в карманах шинели. Многие готовы участвовать. Никто не готов начинать.

***

– Моллер отказался.

Новость не произвела впечатления. Трубецкой, с мрачным видом переставлявший фигуры на шахматной доске, едва удостоил его взглядом. Рылеев кивнул, не отрываясь от карты. Карта была точно та же, голубая, генштабовская. На месте готовых к восстанию войск стояли ферзь, две башни, два коня и несколько пешек.

– Полковник Тулубьев отказался, потому что отказался полковник Моллер. А Моллер, вероятно, отказался после того, что услышал от своего любимчика Розена. – В раздражении Трубецкой скинул белую башню с доски. – Итого: после вашего совещания у нас нет Финляндского полка.

Трубецкой, так и не взглянув на него, развернулся к карте. Ферзь, прошуршав по бумаге, двинулся к Дворцовой.

– Раз так, то Гвардейский экипаж с капитаном Якубовичем пусть сразу идет ко дворцу. От них зависит, каковы наши шансы. Прочие – на Сенатскую. Дальше скомандую, судя по обстоятельствам.

Евгений глянул на карту, не сообщившую ему ничего нового. Сенатская площадь в самом деле была удобным местом для сбора восставших полков. Для всех, кроме одного.

– Лейб-гренадеры пойдут мимо дворца и крепости. А если им хоть ротой занять крепость? Или сразу ко дворцу?

Трубецкой поморщился.

– Там два поручика – отправлять их без командира? Якубович хоть воевать умеет.

Евгений впился ногтями себе в запястье, стиснул зубы и промолчал. Капитан Якубович, которому они собрались поручить штурм дворца, плевать хотел на конституцию. Но Якубович умел воевать, любил хорошую драку. И полковник Трубецкой умел воевать, а он – нет. Он не успел на последнюю войну. Отец не отпустил – «еще успеешь убиться». В двенадцатом году он сидел под крылом родни, трясся в возке, уезжающем от подходящих к Истре французов. Ему было тогда шестнадцать. Трубецкому было тогда двадцать два. Дрался под Бородино, командовал ротой под Люценом, Бауценом, Кульмом – и не кланялся пулям.

Голова болела уже нестерпимо. Он сказал, что уходит – к нему должны были заглянуть Анненков из кавалергардов и Львов из Измайловского.

– Подпоручики? – припомнил Трубецкой. – Пусть на Сенатской ждут моих распоряжений.

***

Короткий день подходил к концу. Евгений сидел у себя, черкая пером по черновику письма, и так безнадежно испорченного. Розен ушел, и Анненков ушел, и Львов ушел. Якова не было уже сутки. Заболел? Остался у родичей? Хоть бы записку написал. Или после того совещания не хочет иметь с нами дела?

Вошел Савельич, глянул на барина, зажег свечи и заковылял обратно на кухню. Три свечи в канделябре множились в двойных стеклах окон. Евгений стал считать отражения, насчитал сначала шесть, потом десять и бросил. Львов – на лбу чубчик, эполеты шире плеч – спрашивал сегодня: а что, если не выйдет? По плану Трубецкого мы не проигрываем. Либо, стронув лавину, победим – либо поймем, что слабы, повинимся и присягнем. По крайней мере, выйдет несмертельно.

Скрипнула дверь. Он ждал Рылеева и Николая Бестужева – те должны были зайти к нему после казарм Гвардейского экипажа – а это его братья маячили в дверях.

– Если ты злишься, то мы пошли, – буркнул Митя. Сережа выглядывал у него из-за плеча, спрятав нос за книжкой.

Евгений выдохнул, провел рукой по лицу и не почувствовал ни малейшего облегчения:

– Митя, Сережа, я не на вас злюсь. Выпьете со мной чаю?

Младшие протопали в гостиную. Евгений позвонил было в колокольчик, вскочил и сам пошел в людскую, под настороженными взглядами слуг открыл буфет и вернулся зачем-то с двумя чашками и ложкой.

– Я думал писать Наташе, что ты болен, – мрачно сообщил Митя. – А то спрашивает, что ты молчишь. Или написать, что ты очень занят?

Вовремя явился Савельич, со звяканьем расставлял чашки. Сережа мусолил свой крендель – больше раскрошил, чем съел. Теперь оба младших брата сверлили его глазами – не обернулись даже на стук в дверь. Кто-то топтался снаружи. Рылеев вошел бы без стука. Евгений крикнул «Войдите», и после долгого молчания на пороге появился Яков Ростовцев.

– А я уже думал, не заболел ли ты, – проговорил Евгений. – Чаю?

Яков то ли охнул, то ли ойкнул – и сел очень прямо, пробормотав, что вот был у великого князя с бумагами и задержался вот. Явился Савельич с чашкой для гостя; Яков повертел ее в руках и поставил обратно. Был он бледен, как в лихорадке, смотрел в одну точку, будто что-то считал и не был уверен в результатах подсчета. На щеках вскочили свежие прыщи, от мундира несло потом. В отполированной дочиста меди самовара лицо Якова сминалось в нитку, а его собственное – расплывалось. Так же кривились и пучились голубые обои, ширма с пастушками, книги в шкафах, чаепитие в притихшей гостиной.

Он молод, напомнил себе Евгений. Он молод, он недавно принят в общество, он не командует войсками… Ничего не будет, если он откажется сейчас. Он заставил себя улыбнуться.

– Нужно сказать, что я очень ценю эти вечера и буду с радостью вспоминать их, даже если наши дороги разойдутся.

– Ты это к чему? – нахмурился Митя.

– Кто знает, что бывает на службе, – пожал он плечами. – Переведут меня, не знаю, в Оренбург.

– Тебя не могут в Оренбург сослать! – возмутился Сережа. – Ты же князь Оболенский!

Кажется, Митя пихнул младшего в бок.

– Это же неправда, да? – умолял Сережа; голос стал совсем детский. – Что государь может просто так…

– Вам не нужно этого бояться, – выдал Яков, все так же глядя в сторону. – Все говорят, что великий князь Николай судит справедливо.

– А давеча вы про него другое говорили, – буркнул Митя в свой чай.

– Митя! Сережа! – окрикнул Евгений. – Не смейте так говорить со старшими!

Мальчики с обиженным видом ушли. Они остались сидеть за опустевшим столом. В этот раз Яков заговорил первым.

– У меня вино хорошее есть. Я схожу принесу?

– Нет, спасибо, – отвечал Евгений чужим голосом. – Я лучше чай.

– Вы… выйдете завтра?

Евгений только кивнул.

– Завтра есть шанс. Значит, выходим завтра. А ты – выйдешь со мной?

Яков заморгал, пригладил свои вихры и начал ему рассказывать про опасность переворотов. А вдруг гражданская война, а он же сам говорил, что так мало времени, да лучше б Николай вовсе не принимал присяги, да лучше бы погодить со всем этим.

– Яша, – сказал он медленно, как маленькому. – Конечно, лучше бы. Но вторая присяга – завтра.

– Тогда лучше в-вовсе не выходить, – сказал Яков очень тихо. – Лучше, чтобы восстания не было.

Евгений уже не мог тратить на это слов.

– И когда будет этот лучший момент? Лет через тридцать? Или Романовы сами свою власть урежут?

– Нет. – Яков встал, отступил за спинку стула. – Я пытался выиграть время… прочитай, п-пожалуйста.

И протянул ему исчерканное письмо.

Евгений прочел первую строчку, не поверил и перечитал три раза. Кровь все сильнее стучала в висках. Ваше величество, вас не любят – не принимайте престола. При переприсяге будут страшные междоусобия, война, пожары, гибель всеобщая, Россия погибнет. Поверьте мне, казните меня или садите в крепость…

Тебя-то в крепость зачем?!

Ростовцев глядел на него умоляюще.

– Я-я только хотел, чтоб Николай не принимал присяги!

– Вот оно что, – повторил Евгений, складывая письмо вдвое, вчетверо, ввосьмеро. – Мы собираем полки, чтобы припугнуть Николая, а ты решил сделать то же один?

Ростовцев закивал, заглядывая ему в глаза с полубезумной улыбкой. Евгений перечитал письмо еще раз. «Заговорщики» было зачеркнуто; вместо того было написано «злоумышленники».

– Яша, – ласково спросил он, ухватив письмо двумя пальцами. – Яша, если ты отдал свое письмо великому князю, то вот это что?

– Это ч-черновик! – Ростовцев сделал еще шаг назад. – Я все думал, как написать, чтобы его убедить – и вас не выдать!

– Нас – не выдать? – В висках стучало уже невообразимо.

– Ты мне не веришь?! – Голубые глаза наполнились слезами. – Я честный человек, я никогда бы –

От этой голубоглазой невинности что-то щелкнуло в голове. Он рванулся, вцепился в шею, ударил снова и снова – и очнулся только, когда его оттащили. Николай Бестужев, прихода которого Евгений вообще не заметил, держал его за запястья. Ростовцев сползал по стене, утирая кровь из разбитого носа; на шее проступали красно-сизые пятна. Рылеев, вошедший следом, переводил глаза с одного на другого участника мизансцены.

– Мой друг Яков решил нам помочь, –Евгений не узнавал своего голоса. – И сообщил Николаю, что будут волнения при переприсяге.

– Что? – очень тихо спросил Рылеев.

Ростовцев, хлюпая носом, протянул заляпанное письмо. Рылеев читал, побелев.

– Я для того, чтобы Николай не принимал престола! Вы сами говорили!

Ростовцев так это твердил – будто сам в это верил. Рылеев выдохнул, подошел к несчастному интригану, выдал ему носовой платок и даже, кажется, отряхнул мундир.

– Я все понимаю. Очень жаль, что вы сразу пошли… куда вы пошли. А теперь уйдите, пожалуйста, вон.

Ростовцев вылетел за дверь; по лестнице прогрохотал и стих топот. Рылеев выругался, сунул Евгению в руки шинель: по дороге остынешь. Через улицу, у парапета Крюкова канала, маячил маленький человек в слишком большом тулупе, притоптывал замерзшими ногами, с тоской поглядывая на дом. Бестужев скользнул налево, прикрыв лицо воротником – а Евгений перешел улицу и преградил дорогу соглядатаю.

– Ждешь кого, милейший?

– Вы проходите, ваше сиятельство, – проблеял тот и отошел на шаг.

– Женя, – Рылеев взял его за локоть. – Женя, не сходи с ума.

Не сбиваясь с шага, они свернули за угол, поворачивали снова и снова, пока лабиринт переулков не сомкнулся за ними.

– Итого, нас в любом случае арестуют.

– А за что? – Бестужев усмехнулся одной стороной рта. – За то, что мы верны государю Константину? До присяги нас не тронут. А после – другое дело.

Поняв друг друга, они зашагали вперед по пустынному городу. Николай Бестужев шел чуть впереди, враскачку, как матрос на палубе корабля – и, словно на корабле, мостовая качнулась под ногами. Недостроенная громада собора чернела над ними, заслонив узкий месяц, ветер с Невы швырял в лицо снег, раскинулась перед ними площадь в рамке дворцов и реки. В этом городе не было ничего, кроме дворцов и казарм, площадей и парадов. Этот город для того был и создан неумолимой рукой, чтобы здесь объявлять новую власть, старую свергать с престола. Этот город сам был немыслим, и потому-то все, что не могло случиться – могло случиться именно здесь.

***

У Рылеева было тихо. В окне мелькнул профиль Натальи со свечой – и скрылся. Дверь в кабинет была закрыта, шторы в гостиной задернуты. Штейнгель, придвинув к себе два подсвечника, правил исписанные листы, не поднимая головы. Братья Бестужевы перешептывались в углу; Александр кивнул в сторону двери – «еще совещаются». Прозвонили часы; вскоре вошел Пущин, за ним явился подполковник Батеньков, протирая запотевшее на морозе пенсне. За ними – Арбузов; тот сразу подсел к Бестужевым, сообщая новости из Гвардейского экипажа. Разговор о завтрашнем дне шел уже громко.

Будто услышав их, из кабинета вышел Трубецкой, пропустил капитана Якубовича и лейб-гренадерского полка полковника Булатова, принятого в общество два дня назад. Тот огляделся, будто ожидая кого-то еще.

– Вы довольно уверены.

Трубецкой только усмехнулся:

– С вашей помощью, полковник, я надеюсь и вовсе обойтись без стрельбы.

– Зачем вы так боитесь стрельбы? – хохотнул капитан Якубович, приобнял Трубецкого за плечи. Приосанился, поправил черную повязку на лбу. – Ну, пойду на Крюков канал, поболтаю еще с матросами. Не буду говорить спокойной ночи!

Они ушли; с лестницы донеслись голоса и утихли. Трубецкой обвел глазами присутствующих.

– Если все сдержат свое слово – у нас очень неплохие шансы.

***

Итак, есть шанс, что завтра будет так:

Серым утром четырнадцатого декабря – вереница саней у дворца.

Еще не император Николай созывает командиров на вторую присягу. В полках ропот. Давно ходят слухи о завещании Александра, о сокращении службы. Казармы Гвардейского экипажа гудят. Арбузов и Бестужев зовут своих матросов – выходим, берите знамя! Бригадный командир генерал Шипов, сам бывший член тайного общества, пытается остановить их – и отступает. Полк выходит из казарм.

Пять шагов вдоль канала, крюк до Фонтанки, маршем мимо казарм Измайловского полка. И когда мятежные матросы идут вдоль Фонтанки, развернув знамя на разгорающемся рассвете – Измайловский полк выйдет за ними, а потом и Московский – к Адмиралтейству и дальше на площадь. Идут быстрым шагом к Сенату, требуют Константина, кому присягали – государя Константина, присяга которому была попрана, как множество и законов, и надежд до того. И так поднимается волна.

Восставшие полки идут без стрельбы. Ружья заряжены – но в своих мы не будем стрелять. Солдат солдату брат; всяк присягал, и у всех дрянная служба. Нам выйдут, конечно, навстречу – преображенцы, павловцы, саперы. Если повезет, нас пропустят без сопротивления.

Московский полк – налево, к Сенату. Матросы с Измайловским полком – направо, к дворцу. Капитан Якубович кричит им: ребята, за мной! У золоченой ограды дворца стоит караулом второй батальон Финляндского полка, командиром над ним – небезызвестный полковник Моллер. Моллер не возражал против восстания – он всего лишь не хотел начинать. Мы начнем за него. Грохочут сапоги по гулким коридорам. За прошлые полвека Зимний дворец не раз видел солдат. Мы здесь – с другой целью.

– Я настаиваю: никакого вреда царской фамилии, – Штейнгель рывком ослабил воротник.

– Мы, кажется, ясно решили – арест, – Трубецкой навис над столом со скрещенными руками.

– Если сами сбегут – тоже ничего страшного, – усмехнулся Рылеев. – Некому будет командовать.

Пусть так и будет: легкий морозец, солнце над Питером. Дворец оцеплен, и артиллерия у нас. Лейб-гренадеры заняли крепость и окружили Сенат. В зале заседаний сидят запертые с утра «мебеля» – сенатские старцы. Сенат извещает о кончине старого императора и присяге нового. Сенат подписывает указы императора, курьеры развозят их по России. В этот раз они повезут другие новости.

По ступеням поднимаются двое, за ними идет караул. Иван Пущин кивает отцу. Рылеев видит знакомые лица – обрюзгшие старики, артритные руки в расшитых рукавах, парики по моде жестокого прошлого века. Ирония судьбы: сановные старцы никогда не имели никакой политической власти, подмахивали все царские указы. Но в этот раз – восставшее войско на площади, в зале собраний мятежная рота ждет, обнажив штыки – сенат подпишет манифест прав и свобод новой России.

– Э! А Манифест у нас есть? – подал голос Пущин. Штейнгель залез в ворох своих бумаг, поднес к свече лист, и поправил очки:

– Я написал вступление. «Храбрые воины! Царский дом не хочет, не умеет быть отцами народа…»

– Не вступление, – отрезал Трубецкой. – А наши требования.

Стало очень тихо. То, о чем мы мечтали десять лет. То, о чем многие лучше нас мечтали – и оставили надежды. То, о чем толкуют и крестьяне, и солдаты – закон и воля. То, к чему французам удалось приблизиться страшной кровью, колонистам Америки – кровью чуть меньшей. То, зачем Господь сотворил человека на этой земле – чтобы он был свободен и счастлив.

То, о чем мы спорили десять лет. Конституция республики или монархии? Отмена крепостного права – каков закон, и кто получит землю? Справедливые суды – кто и как обеспечит их справедливость?

Трубецкой сел к столу, взял чистый лист и вывел первую строчку:

– В Манифесте Сената объявляется:

– Первое. Уничтожение бывшего правления.

– Второе. Учреждение временного правительства – до установления постоянного.

Скрипело перо в тишине. Трубецкой поднял взгляд на собравшихся заговорщиков. Серые с голубым глаза были почти черные.

– Дальше.

– Свобода печати и уничтожение цензуры, – начал Рылеев.

– Свободное богослужение всем верам, – подал голос Штейнгель и перекрестился.

– Равенство всех сословий перед законом, – добавил Пущин.

– Крепостное право мы не забыли? – Николай Бестужев опять усмехнулся уголком рта.

В тишине раздались смешки – самое главное упустили. Даже Трубецкой улыбнулся, вписывая пятым пунктом:

– Уничтожение права собственности на людей.

Трубецкой писал набело. Десять лет споров – достаточно времени для отточенных фраз. Равенство прав для всех сословий: пусть каждый сможет сам выбирать свой путь – пойти на военную ли, гражданскую ли, духовную службу. Уничтожение государственных монополий. Отмена рекрутства и военных поселений. Убавление срока службы для солдат. Учреждение выборных правлений в уездах и областях. Гласность судов и введение суда присяжных.

Теперь все молчали, как в церкви. Завтра мы сможем осуществить все это…

– Вы, главное, когда пойдете в Сенат – возьмите с собой роту или две, – со смешком вставил Арбузов.

– Не учи учёного, – отсалютовал ему Пущин.

– Романовы никогда на это не согласятся, – покачал головой подполковник Батеньков, молчавший до того.

– Ну что же, – сказал Рылеев очень ровно. – Нет так нет.

***

После полночи последних приготовлений стало очень тихо. На столе белели заметки Штейнгеля – чистовик «Манифеста» Трубецкой забрал с собой. Евгений бездумно разгладил бумаги, положил под пресс-папье. Часы пробили четверть первого. Рылеев просил его остаться. За окном дворник гасил фонари. Один мигнул, погас, ещё один… В темноте дворник уходил все дальше.

– Восемьсот первый год?

Рылеев кивнул, не оборачиваясь.

– Мне это нравится не больше твоего. Но пока Константин с Михаилом в Варшаве…

В 1801 году безумец Павел был убит. Началось царствование Александра, возбудившего столько надежд, разрушившего их самолично. В 1825 году со смертью будущего монарха закончится самодержавная монархия в России.

Дверь распахнулась – Каховский влетел, не поздоровавшись:

– Ваш славный штаб решил наконец что-нибудь? Я был у Сутгофа с Пановым. Что это за план – вывести войска и ждать приказов?

– Петр Григорьевич… – начал Евгений, стараясь говорить примирительно. – Мы не можем позволить себе разминуться. Курьеров не хватит. Потому и собираемся в одном месте. А дальше – по обстоятельствам.

Каховский раздраженно кивал. В пальто нараспашку, в потрепанном чёрном фраке он был похож на взъерошенную и злую галку.

– Ну, коли ничего не решить – я тоже буду на площади. Вместе со всеми. Ждать приказов дражайшего Трубецкого.

– Ты как раз можешь всё решить, – Рылеев подошёл, положил руки ему на плечи. – Но не на площади.

Каховский попятился.

– Ты сам вызвался, – напомнил Рылеев, глядя в упор. – Без этого – ничего не выйдет.

Каховский дернул костлявыми плечами.

– Но я к нему не подберусь – в гражданском.

– У вас же остался лейб-гренадерский мундир, – посоветовал Евгений. – А Николай, скорее всего, утром будет у дворца. Уговаривать солдат.

Каховский отвернулся, терзая манжеты рубашки. Когда вновь поднял взгляд – в запавших глазах пылало давнее, голодное пламя.

– Так что, – прошептал он. – Я был прав?

– Да, – ответил Рылеев. – Из всех нас ты оказался прав.

Каховский прикусил губу. На лице были написаны мириады вопросов, на которые Евгений не мог бы дать ответа.

Тикали часы, догорала свеча. За окном давно была темнота.

Каховский кивнул. Согласен.

6. ДЕНЬ НЕВОЗМОЖНОГО

В канцелярии гвардейской пехоты он ждал приказа генерала Бистрома – приказа, который очень скоро нарушит. Был шестой час утра. Белел снег, чернела ограда канала, сквозь паутину голых ветвей тускло поблескивали кресты Николы-Морского. Братья спали, Савельич все охал, что некогда собрать ему завтрак. Евгений на кухне выпил из носика чайника вчерашнего чая, ухватил калач, вышел – и вдруг вернулся, обнял старика: «Не выходите никуда сегодня».

– Что-то вы рано, поручик. – Генерал Бистром поднялся в свой штаб в тот же невозможный час. Генерал был подавлен; пять дней назад он твердил, что будет присягать только Константину.

– Не каждый день вторая присяга.

– Да уж, – Бистром нахмурил кустистые брови. Был он при боевой шпаге, россыпь орденов на груди – как на смерть или на парад. – Вот что. Поезжайте-ка по казармам. Проследите, как проходит присяга. Чтоб все было наилучшим образом.

– Потом доложить вам? – Евгений не узнал собственного голоса.

Генерал давал ему карт-бланш на проход ко всем войскам, на любые разъезды по городу.

Генерал ждал, и многие ждали исхода этого дня. Генерал был готов помочь – победителям.

– Я поеду в свой полк, или во дворец… не знаю. Если что – вы найдете меня.

Отвернулся и вышел в предрассветную тьму.

***

Евгений ехал шагом, подставив лицо влажному ветру с залива. Горло саднило – он не спал уже сутки. Все, что он знал здесь, виделось со смертельной ясностью: черная перспектива, сходящаяся в одну точку, лиловые небеса без рассвета, темные окна, погасшие фонари, дремавшие в будках квартальные, редкий лихач на пустых перекрестках. На углу Вознесенской накрыло горячей волной: немец-пекарь отпирал двери булочной. Нищие жались у двери, ожидая вчерашнего хлеба. На миг Евгений прикрыл глаза; было дымно, ветрено, хлебно. Его конь Алмаз пофыркивал, ступая по подтаявшему снегу. Вчера была оттепель.

Впереди – суета. Кавалькада карет тянулась к Сенату через всю площадь, загибаясь за угол. Слуги бегали с фонарями, лакеи выводили под руки старика в тяжелой медвежьей шубе. Евгений зачем-то достал часы: шесть сорок два.

Сенат никогда не собирался затемно. В сенатской типографии светились окна, мастер с пачкой оттисков что-то кричал фельдъегерям. На галерее зажигались огни.

Мигали фонари; кто-то окликнул его в морозном пару от дыхания.

– Евгений, ты что не спишь – на службе? – добродушно проворчал сенатор Иван Петрович Пущин. – Моего Ивана не видел? Второй день дома не ночует. Молодежь…

– Присяга довольно ранняя, – между делом заметил Евгений, помогая отцу друга подняться по обледеневшим ступеням.

– Да был донос, что будет беспокойство. Его Величество и решил не тянуть. – Старший Пущин нахмурил седые брови. – И ты не опаздывай… У вас в полку небось тоже перенесли?

***

Заговорщиков у Трубецкого волновало уже не это.

– Якубович отказался, – бросил Рылеев, царапая записку. Пущин и Николай Бестужев одновременно подняли глаза от бесполезной теперь карты. Трубецкой сидел, скрестив руки, не глядя ни на кого.

– С рывком на дворец – неладно. С измайловцами – непонятно. Тогда беда с кавалерией. Конная гвардия если поднимется, то за измайловцами же, – подсчитывал Пущин без улыбки.

– Ничего, – перебил его Рылеев. – Пусть Сутгоф и Панов поторопятся с гренадерами. Арбузов пусть не ждет Якубовича.

– У Якубовича голова болит, – пояснил Евгению Александр Бестужев, покачивая ногой в белейших лосинах. Он был одет как на бал; кажется, его одного забавляло происходящее.

– Александр, хватит паясничать, – Рылеев с треском оторвал записку. – Хочется драмы – марш в Московский полк, скажи там что-нибудь про государя Константина. Николай – в Гвардейский экипаж, выводите матросов.

– На дворец? – уточнил Николай Бестужев.

– Вам всё равно идти через Сенатскую. Там встретимся, – Рылеев, нависнув над Трубецким, тряхнул того за плечо: – Так – по вашему плану?

– Как вы это себе представляете?! – сорвался Трубецкой. – Без двух третей войска? Нам некем идти на дворец! Некем хватать артиллерию! Нас расстреляют, и все!

Выпрямился, продолжал тише, с явным усилием сдерживаясь:

– Сегодня отложим все. Я отправил письмо генералу Орлову. Я поеду в четвертый корпус, к южанам. Не успеем сейчас – успеем к коронации.

Рылеев смотрел на него сочувственно и жестко:

– Мы не успеем к коронации. Нас всех арестуют сегодня вечером, если мы не успеем сейчас.

И достал знакомую Евгению писульку Ростовцева. Трубецкой все вертел в пальцах ферзя, дочитал – и с треском сломал ферзю шею. Ухватил с доски еще фигуру – пешка.

– Мне… нужно подумать. Не начинайте без меня.

Небо светлело. Пора было выходить. Бестужевы застегивали шинели. Пущин, уже в дверях, обернулся:

– Мы будем вас ждать.

***

…У Фонтанки-реки

Квартируют полки –

Слава!

Глухие ворота казарм Измайловского полка заперты, часовые скрестили штыки: нет прохода! Задыхаясь, Евгений назвал себя. Приказ был настоящий: он прибыл по делу – надзирать за присягой.

На плацу был ропот. Полк строился, но строился незнамо как. Взбешенный унтер, плечистый и злой, гнал солдат угрозами и кулаками – но всё впустую.

– Ты куда?

– Рукавицы забыл…

– Ты, мать твою, час назад их забыл!

С раскаянием на лице солдат пятился обратно в казарму. Унтер кидался к другому:

– Кому сказано – стройсь! Ружья зарядить!

– Я не буду, – упрямо мотал головой новобранец.

– В своих стрелять грешно, – подтверждал седой фельдфебель.

Унтер ударил старику по лицу – и тут же был остановлен другим унтером:

– Это я сказал, чтобы ружей не заряжать. Зачем в своих стрелять? Если где мятеж, так мы их повяжем.

Полковник Мартынов, командир Измайловского полка, старательно делал вид, что всё по плану. Присяга прошла, буркнул полковник, полк строится – а буяны уже арестованы.

Евгений поднял глаза: ему что-то сигналили с галереи. Зазвенело стекло – из разбитого окна высунулся капитан Богданов, держась за руку в обмотках шарфа, кричал «…не вышло!» Капитана втащили внутрь.

Полковник Мартынов махнул рукой – караульные с двух сторон подходили к нему, ворота смыкались со скрипом. Евгений вскочил в седло – створки чиркнули по сапогам, за спиной кричали. Сердце бухало в ушах, Алмаз рванул с места – летел весь в поту, закусив удила, но никак не мог обскакать уходящее время.

Через три квартала Евгений остановился. Пот заливал глаза. Ничего. День теплел и катился к полудню. Дети катались на льду Фонтанки, чиновник вел под руку девушку в белой муфте. Ничего. Ничего. Якубович отказался. Арбузова арестовали. В Измайловском присягнули полчаса назад. В конной гвардии тоже присягнули – пошумели и разошлись по первому окрику командира. Ничего.

Над городом бил барабан. Через мост Евгений увидел толпу у Гороховой: солдаты выбегали из казарм, превращаясь в строй, и золотое с черным знамя Московского полка летело над киверами.

***

На Сенатской площади, у памятника Петру, замер мятежный полк, выставив вперед цепь застрельщиков. Нападать было не на кого. Защищаться – тоже.

И Преображенский полк с бульвара, и кирасиры конной гвардии, растянувшиеся вдоль стройки Исаакия, не двигались с места. Пока что их не атаковали. Их уговаривали сдаться.

Из-за строя кирасир поскакал к ним всадник на гнедом скакуне, то и дело задерживаясь и руганью разгоняя толпу. За ним, запыхавшись, бежал адъютант. Генерал-губернатор столицы, граф Милорадович, герой множества битв, ехал вразумлять восставших солдат.

Без вмешательства Милорадовича Николай воцарился бы две недели назад. Милорадович поставил на Константина и проиграл – и теперь сам должен был спасти себя. Мундир помят, волосы дыбом – но Милорадович держался героем. Громовой голос разнесся по площади:

– Что, не узнаете меня? От Москвы до Парижа прошли, Наполеона били – теперь мне не верите? – Милорадович махнул шпагой. Голос сорвался, охрип; Милорадович рванул воротник и снова грянул:

– Константин присягнул брату. И я Николаю присягнул. И вы, если не изменники, присягните! Братцы, айда за мной! Шагом – марш!

Солдаты не шелохнулись. Они узнали его – но строй не двинулся. Евгений выхватил штык у стоящего рядом.

– Граф, отойдите. Мы знаем, за что стоим. Они – тоже.

Милорадович отмахнулся, поднял лошадь на дыбы. Евгений пугнул её штыком – без толку. Всадник опять рванулся на каре – Евгений еле увернулся от копыт. Шагнул навстречу – и в этот раз довел удар до конца.

Лошадь отпрянула. Милорадович покачнулся, зажав рану в боку, прохрипел: «Приказываю…!»

Грянули выстрелы. Милорадович сползал набок, кровь ползла по андреевской ленте. Лошадь бросилась прочь. Он еле держался в седле. Адъютант звал на помощь, но никто не отозвался. Кирасиры тоже не тронулись с места.

Евгений глянул на штык – тот был чист, будто вовсе не видел крови. Каховский, застывший рядом с ним, перекладывал из руки в руку пистолет. Каховский утром отказался. Пришел в штатском, встал в цепь и объявил, что на Дворцовой был, Николая видел, но пристреленным быть не хочет и использовать себя не даст. Что было делать? Евгений встряхнул его за плечи:

– Из каре стреляли. Не разберешь кто.

Каховский молча убрал пистолет в рукав. Рядовой Максимов, у которого Евгений взял штык, все косился на сани с раненым, ползущие сквозь толпу.

– А правда, что Константин велел сократить нам службу?

– Правда то, – отвечал Евгений. – что это было в завещании покойного государя. Солдатам – сокращение службы. Крестьянам – волю. Вот мы и стоим, чтоб обнародовали.

Максимов крякнул в усы, достал рукавицы, ухватил поудобнее штык.

– Тогда постоим. Я тогда свое отслужил… Домой поеду.

***

Мелькавшее с утра солнце исчезло. Московцы перетоптывались от мороза – они выбежали из казарм в одних мундирах. Евгений сам давно засунул руки в рукава. На площади было восемьсот штыков – слишком мало для штурма. Командовать было некому – Трубецкой пропал. Евгений ждал подмоги или атаки – но никак не ждал того, кто в десяти шагах от него выдрался из толпы.

Подпоручик Ростовцев, один, прошел вдоль цепи солдат и замер напротив Евгения. Шум площади доносился как волнами.

– Я от Бистрома. Тебя везде ищут. – Ростовцев шагнул ближе, зачастил, заглядывая в лицо:

– Уходи. Ты не видел – там десять тысяч. Семеновцы у моста, преображенцы на бульваре. Вас окружили. Ты же погибнешь. Сдавайтесь, пожалуйста.

Они были в одинаковых мундирах финляндского полка – у одного мастера шили в октябре. Они стояли по разные стороны разделившейся армии. Евгений поглядел в востроносое, полное отчаяния лицо в дорожках пота.

– Иди, пожалуйста, вон.

Ростовцев попятился, как от удара. Еще раз оглянулся, пошел мимо рядов конной гвардии. На углу бульвара его остановил строй измайловцев. Он что-то говорил им, потом закричал:

– Ребята, да вы своих генералов послушайте! Они присягнули Николаю! Они лучше знают!

Его двинули прикладом по голове. Четверо били его молча, с замахом, не останавливаясь. Его сбили с ног; Яков все закрывался руками – и затих. Удары не затихли. Его же забьют до смерти, подумал Евгений, чувствуя странное оцепенение. Где их офицеры? Почему он идёт спасать предателя?

Он пошел через площадь, все ускоряя шаг. Шел от мятежного каре к правительственным войскам, и измайловцы послушались его «отставить!».

Ростовцев остался лежать перед строем. Шея была в крови. Рука, которой он пытался прикрыть голову, была в следах сапог и вся синяя.

Когда его грузили на извозчика, голова мотнулась, как мертвая; в глазах мелькнул ужас и сменился беспамятством. Сани тронулись, увозя офицера в госпиталь; Евгений остался один перед строем Измайловского полка.

– Ваше благородие, – сказал один из четверых, вытирая приклад. – Вы что стоите-то?

– А вы что не с нами?

– Офицеров наших арестовали. – Четверо переглянулись, и переглядки дальше пошли по строю. – Вы уж продержитесь до сумерек. Мы к вам пристанем. Нам Николай – вот где. – Детина резанул рукой по горлу. – Нам Николая не надо.

***

Он ждал атаки – и дождался. Два эскадрона конной гвардии неслись от Адмиралтейства. Мостовая дрожала от скачки. Каре ощетинилось штыками, дали залп, но из дыма вынырнул вал кирасир – белые рукава, красные гребни на шлемах. В первом ряду мелькнул точёный профиль Анненкова.

Евгений устоял. Штыки мятежных солдат отвернулись; сабли правительственных войск не рубили – ударяли плашмя. Кавалерия взяла разбег – и спотыкалась, как на гололеде. Пули восставших летели выше голов. Конная гвардия щадила их, как они щадили ее.

Атака ушла, почти никого не задев. Толпа – тулупы и армяки, синие мундиры студентов – гудела все громче. Кидали камни и бревна в конную гвардию, кричали мятежному полку пойти и поддать им, держаться и не уходить. Поднимался ледяной ветер; по Галерной к ним шел Гвардейский экипаж. По льду Невы бежал серый строй лейб-гренадер, развернув полковое знамя.

Их противники не двигались с места. Восставшие лейб-гренадеры протиснулись сквозь строй семеновцев, выведенных за правительство и в самом деле пропустивших их без боя. Новые роты пристраивались к восставшим; толпа кричала им «ура».

– Мои матросы молодцы, – Арбузов подошел к Евгению. – Вытащили меня из-под ареста!

– И мы задержались, – констатировал Сутгоф. – Моя рота уже присягнула. Еще и казарму оцепили – еле выбрались.

– А я вас уже во дворце искал. – Панов, казавшийся еще мельче на фоне великанов-гренадер, рассмеялся и здесь.

– Вы были во дворце? – переспросил Евгений.

С подмогой пришло отчаяние. Мы ставили не на тех. Мы ждали больших чинов, мы не верили, что солдаты пойдут за поручиками. Но матросы вытащили своих командиров из-под ареста. Рядовые ради поручика Сутгофа вырвались из запертых казарм, нарушили только что данную присягу. Рядовые с поручиком Пановым готовы были идти на дворец. Мы думали, что это невозможно. Но это случилось, и день невозможного подходил к концу – здесь, на оцепленной наглухо площади.

– Да мимо пришлось, – пожал плечами Панов. – Забежали во двор, думали, там уж свои – а там саперы. Еле ноги унесли. Куда дальше-то?

Евгений глянул на них. Поручик Панов – двадцать два; штабс-капитан Михаил Бестужев – двадцать пять; поручик Сутгоф, лейтентант Арбузов – двадцать шесть лет. И он сам, поручик, не бывший на войне. С ними было их войско – три с лишним тысячи, которых они так ждали с утра. Их окружало двенадцать тысяч войск правительства.

– Мы ждали командира. Теперь поздно.

Пар изо рта шел рваными клоками. Свистел ветер, колючий снег осыпал их мундиры.

– Если б на море – я был бы готов, – отвел глаза Николай Бестужев, самый старший среди них и по возрасту, и по чину. – Но я не умею командовать пехотой.

Было поздно. Они пробились сквозь тысячу «невозможно» – войско собралось, но не стало времени. Когда ещё можно было – с ночи ли взять дворец, с утра ли броситься в бой, не дожидаясь помощи? Когда все пошло к чертям – с неявки ли Трубецкого? С письма ли Ростовцева? С призвания Рюрика?

В горле ледяной ком. Он знал – сейчас не время для раздумий, и тратил время и путался все сильнее, как пловец утопает, запутавшись в морской траве.

– Что же, – проговорил он замерзшими губами. – Тогда, видимо, я.

***

Его объявили командиром перед войском; ему прокричали застуженное «ура». Евгений приказал остановить стрельбу с угла – правый фас каре палил в сторону конногвардейцев без всякой команды и смысла. Офицеры собрались вокруг него.

– Темнеет, – сказал Евгений. – Через четверть часа двинемся. Идем мимо измайловцев. Не стреляем. Пошлем гонцов – пусть переходят к нам, они были готовы. А дальше – либо на заставу, поднимать поселения. Либо – в крепость.

– Тогда в крепость, – Михаил Бестужев оглядел свой полк, первым вышедший на площадь. – Второй раунд переговоров. С пушками на дворец.

Еще можно попытаться: ледяные дороги, солдатский бунт, кровь на улицах. Только гренадеры Сутгофа были готовы к походу – московцы давно замерзли в парадных мундирах.

– Сдавайтесь! – рявкнули с той стороны.

На углу посреди бульвара расступались войска. В проход перед ними ползла артиллерийская батарея. Жерла пушек чернели в сгустившихся сумерках. Нам некем было захватить артиллерию…

Солдаты не сделали ни шага – солдаты, которых они вывели именем Константина и обещанием лучших законов. По толпе волной пошла паника. Рвались к бульвару, лезли через забор на стройку, но прохода не было.

Между мятежным каре и пушками оказались зажаты студенты и рабочие, солдатки и отцы семейств, подростки-кадеты, которым они запретили вставать в каре, но не смогли отогнать от площади. Вопила торговка в пуховом платке, прижимая к груди лоток с давно замерзшими яблоками.

– Сдавайтесь!

Из строя выехал рыжий всадник на белом коне. Великий князь Михаил Павлович, так вовремя вернувшийся из Варшавы.

– Я знаю, что вас обманули. Мой брат отрекся, оставив престол государю Николаю. – Голос, привыкший повелевать, теперь уговаривал. – Разойдитесь! Мы знаем зачинщиков. Остальные будут свободны!

Из толпы в него метнули поленом. Конь отпрянул. Воздух дрожал от криков.

– Мы за Конституцию! За законы повыше вас. – голос был совсем молодой, голос студента или гимназиста. – Вы принесли ее с собой? Тогда поговорим!

На это уже не было ответа. Фузилеры вкладывали запал. Где-то за строем солдат статная тень с голубой андреевской лентой подошла к пушкарям. Первый приказ нового императора.

Первый залп был поверх голов, второй и прочие – по головам. Все вокруг стреляло и ухало, визжала картечь, щелкала о мостовую. Рядовой Максимов толкнул его из-под пуль и сам упал следом – голову разорвало снарядом. Флейтщик Московского полка, совсем мальчишка, все озирался, стоял, задрав голову – и рухнул на дымящийся снег. Давя друг друга, толпа побежала. Каре рассеялось с пятого залпа, конная гвардия преследовала бежавших – теперь сабли рубили сплеча, белые рукава были в красном.

С лейб-гренадерами Сутгофа Евгений добежал до набережной и увидел, как на середине реки Бестужев строит своих московцев в колонну. За поземкой и пулями был еще виден шпиль крепости.

– Стройся, – кричал он, – за мной! – и гренадеры спрыгнули на лед, послушав его команду. Вокруг визжали ядра, цокали рикошетом – с середины моста била артиллерийская батарея. Троих убило, взвод пригнулся, но все же не сбил строя.

– Ты что кланяешься? – кричал старик ефрейтор молодым. – Тебе что, это ядро знакомо?

В клубах дыма, под свистом пуль им удалось построить три взвода. Колонна бежала вперед – игла Петропавловки дрожала в дыму и мареве – но лед, рассекаемый ядрами, разошелся под их ногами. Черные трещины заливала вода, в полынье впереди барахтались и тонули солдаты. Его ослепила яркая вспышка; он кинулся на лед и не сразу сумел подняться. Вокруг были красные пятна, черная сажа, в дымном облаке раскаленные золотые пылинки. Свист ядер и крики слышались как сквозь вату; пальба продолжалась, и в дыму он не мог различить ничего. Он встал под пулями в полный рост. Можно было только умереть или сдаться. Он выбрал первое – и, как нарочно, остался жив.

7. ИЗ ОГНЯ ДА В ПЛАМЯ

В одиночке Алексеевского равелина было три метра стужи, железная кровать и тюфяк с клопами, стул и стол, в углу ржавое ведро. Когда светало, караульный просовывал через окошко завтрак, когда темнело – масляную лампу. Шагов в коридоре не было слышно. Следственный комитет, кажется, забыл о нём.

Евгений проводил дни, считая шаги от стены до стены – или, скрючившись на кровати, пытался пристроить руки в кандалах. Железный обод, соединённый прутом, не давал ничего сделать. В первый день на попытку расстегнуть штаны ушло полдня; до прихода караульного он не успел застегнуться. Караульному было все равно. Тот принёс ковш воды, но руки дрожали, железом Евгений сам засветил себе по носу.

«Вы все сделали верно», сказал ему поручик Цебриков, когда их арестовали. Цебриков, не бывший на площади, был арестован из-за него.

Он мог уйти тогда. Но он повернул у реки. Пробрался среди убитых на развороченном ядрами льду, шел по слепой и голой Галерной, осел в углу у запертых ворот. Ворота были все исчерканы картечью. На руках была чужая кровь, бурая, липкая. Он долго оттирал пальцы грязным снегом.

Впереди, не видное за домами, было море – заграница, побег. У него были деньги, но не было ни штатской одежды, ни паспорта. Налево был Крюков канал и казармы, штаб гвардейской пехоты – арест на глазах у братьев.

Он повернул тогда у реки. Отвернулся от черных трещин, где трупы солдат уходили на дно – наискось, мимо линий Васильевского, добрался в свой полк.

Во дворе Финляндских казарм были клочья пара, пятна света, толпа. Помедлив, Евгений вышел из подворотни на свет.

Будто волна немоты шла за ним. Перед ним являлись чужие спины, чужие затылки, громкие разговоры о девках и лошадях. Он знал всех, и обедал со всеми, говорил об обществе – с многими. Он остался один посреди истоптанного двора. В желтых прямоугольниках окон маячили черные тени: Уходи. Пощади нас, не трогай нас, уходи.

В свинцовой тишине лязгнула дверь, шаги заскрипели по снегу. Цебриков, третьей роты Финляндского полка поручик Николай Цебриков – был на совещаниях, не был на площади, мог бы уйти. Цебриков переступил с ноги на ногу – в тусклом свете на угловатом лице проступили кости.

– Хотите, пойдемте ко мне. Здесь недалеко.

Должно, должно было отказаться. Они шли в молчании по следам подавленного мятежа. На перекрестках дымили костры патрулей, вокруг них толпились зеваки. Снег хрустел под закоченевшими ногами. Они дошли до конца улицы, где маячила в темноте громада Финляндского госпиталя. За госпиталем город кончался.

– Пришли мы. Третий этаж.

– Меня арестуют завтра, – напомнил Евгений.

Цебриков улыбнулся – в темноте блеснули зубы.

– Вот арестуют вас, а я и не узнаю, что там было. Расскажете?

Должно было опомниться, должно было уйти в темноту. Но он не ушел.

Серое утро, иней на окне. Они сидели в выстуженной квартире, пили кипяток вместо чая, пока на лестнице не загрохотали шаги.

– Это за мной.

Цебриков с чего-то улыбнулся.

– За нами.

***

Артикул воинский, девятнадцатая статья. За офицерский мятеж – расстрел через сутки солдатами своего полка. Сутки прошли.

Он оказался в Зимнем.

Глаз цеплялся за неважное: грязь на паркете, прямые спины жандармов, фрейлина, с аханьем отскочившая от конвоя. Жандарм удержал его за локоть – стой.

Перед ним была белая дверь в завитушках. На потолке плясали гипсовые ангелочки. Стало смешно – вряд ли его расстреляют прямо здесь.

Дверь раскрылась. Он был в дальнем крыле библиотеки, между гипсовых бюстов и книжных шкафов. Стол на десять ученых мужей был завален бумагами. За столом сидел Николай Павлович, с позавчерашнего дня – император всероссийский. Дверь за спиной захлопнулась со щелчком.

– А я предупреждал тебя, – сообщил ему император без улыбки. – Твое показание? «Присягать второй раз не захотел, знать никого не знаю. Сообщники – Щепин, Сутгоф, Панов, Бестужев, а прочих не упомню».

Император в раздражении перебирал бумаги:

– «Кто в южном обществе?» – «Не знаю, Оболенский с ними связывался».

– «Кто в Измайловском полку?» – «Оболенский должен знать».

– «Кто в Финляндском?» – «Оболенский их начальник».

Евгений стоял перед ним, сцепив зубы. Мундир висел клоками – при аресте содрали эполеты. Волосы воняли порохом, липли ко лбу, а он не мог их стряхнуть – руки связаны.

– Государь, Финляндский и Измайловский присягнули вам. Они не вышли. Они невиновны.

– Опять будешь толковать мне законы? Кто был в вашем чёртовом обществе?

– Они невиновны. Я дал им честное слово.

– Слово? – Николай вскочил в гневе. – Да твое «честное слово» уже стоило мне сотни жизней!

Он был в старом мундире измайловского полка, с посеревшим и бледным лицом. Евгений осознал внезапно, что император на год младше его.

– Я даже готов поверю, что вы хотели лучшего. Но чего вы добились – это крови.

Мне пришлось отдать приказ стрелять в своих.

Император выдохнул сквозь зубы и моргнул впервые за все время разговора. Жилка вздулась на блестящем от пота виске.

– Ваши Бестужевы сами явились сдаваться. Хватило совести. Ваши начальники раскаялись во всем. Трубецкой валялся у меня в ногах. Рылеев сдал всех. А вы, Оболенский, молчите. Геройствуете.

Император скривился так, будто у него заболели все зубы, и махнул рукой: садитесь. Сесть было некуда, и император, чертыхнувшись себе под нос, пододвинул ему стул. Теперь они сидели, чуть не соприкасаясь коленями.

– Оболенский, – голос у императора охрип, будто он долго кричал и устал от крика. – Мне уже назвали триста с лишним имен. Из которых половина, я уверен, ни при чем. Я не хочу больше крови, даже вашей. Но я вас знаю. Вы не станете топить невиновных, чтобы оправдать себя. Вы были во всех полках. Вы знаете отъявленных.

Николай повернулся прямо к нему. Серые глаза были красны от недосыпа.

– Вы можете спасти непричастных.

***

Поручик Цебриков, пожалевший его после разгрома – был в той же крепости, считался таким же виновным. Евгений мог бы его спасти. Император сам просил его о том.

Злой разговор все не умолкал в голове.

«Ваши начальники раскаялись во всем». – Неправда, неправда, неправда. Можно раскаиваться в нерешительности, в раздорах. Но то, что нас расстреляли, не делает нас неправыми. То, что мы проиграли, не отменяет того, что у каждого должно быть право на жизнь и свободу; что человек не должен владеть человеком. Глуховатый негромкий голос был будто голос Рылеева, убеждавший его в минуты сомнений.

Раз-два-три, раз-два-три. Если лечь на бок, можно поудобней пристроить руки – но от этого ломило спину. Он мерил камеру шагами – прямо, кругом, по диагонали. Кружил вокруг стула три шага новомодного вальса, держа перед собой закованные руки, как особо неприступную даму. Вообще говоря, это было смешно. Среди девушек он всё искал лучшую – эта слишком ветрена, та дерзка, эта хороша, но сердце сильнее не бьется. Он был занят философией и заговором, был уверен, что успеет найти себе идеал – а теперь не мог припомнить ни одного объятия. Раз-два-три, раз-два-три!

Часовой называл его «ваше благородие», но на вопросы не отвечал. Еда была дрянная: суп из мерзлой капусты, пшенка на прогорклом масле – но, впрочем, горячая. Ложка плясала в руках, как у старика с падучей. Время шло. Пушка била за стеной – Новый год. Ни весточки, ни письма – ни от отца, ни от братьев, ни от Наташи. «Господь – твердыня моя; на Него уповаю…» – он пытался молиться, но дойдя до конца, забывал начало.

***

В зале для допросов ему сняли повязку с глаз; он долго моргал – слезились глаза от света. Часы пробили полночь. На зелёном сукне дрожали свечи; лица следователей – как желтые пятна.

Генерал-адъютант Бендендорф тер виски, вчитываясь в свою таблицу. Седой генерал Голицын, старый друг его отца, достал расшитый платок, громко продул нос:

– Ну, Оболенский, ну и задачку вы нам задали. Четырнадцать генералов просили вас казнить – для примера. А вот… – Старик порылся в бумагах, достал лист. – Прошение от московского дворянства. Просят помиловать – из уважения к родителю.

– Младших тоже втянули? – проскрипел военный министр Татищев. – Муравьевы, Бестужевы, Оболенские… Взяли моду – бунтовать всем семейством.

Евгений переступил с ноги на ногу. Звякнула цепь; он придержал ее онемевшими руками. Язык царапал сухое нёбо.

– Прошу вас, – выдавил он. – Я знаю, что виновен. Но никто больше в семье не знал, я могу вам поклясться.

Генерал Бенкендорф прокашлялся. Молодой человек в мелких кудряшках прозвонил в колокольчик, призывая к порядку, потом развернул свой лист и принялся читать. Рот у него был темный, будто он наелся вишен.

– От ваших сообщников комитету известно многое. Он требует разъяснений.

Пошли вопросы – и чем дальше, тем сильнее липла рубашка к спине.

Комитет знал, что он был одним из троих руководителей Северного общества. Комитет желал пояснений об устройстве общества, управлении, кассе.

Комитет знал о совещаниях у Рылеева, о планах четырнадцатого, о связях с правительством. Вопросы, вопросы: кто знал? Кто помогал? Кто состоял? Константин Оболенский – был ли в обществе? А Сергей Кашкин?

– Отвечайте по порядку, – Бенкендорф нетерпеливо крутил кольцо на пальце. – И помните, что ложь или умолчание будут доказательством вины.

***

Под утро его вернули в равелин, опять с завязанными глазами. Пол уходил из-под ног. Братья Муравьевы, братья Бестужевы. Четверо из пяти Бестужевых – среди восставших. Муравьевы – весь клан, весь Муравейник целиком – были в тайном обществе или знали о нем. Он был старший брат – он не втянул никого из своих.

В ночь на четырнадцатое он пришел домой в третьем часу ночи. Его ждали. Сережа сжался на кушетке в гостиной.

– Митя завтра хочет сбежать. К вам, – выпалил младший брат. – Не говори ему, что я сказал.

Евгений выдохнул сквозь зубы.

– Я прикажу Савельичу запереть квартиру.

Сережа сглотнул и молчал – смотрел испуганно, по-звериному.

– Я всё вам расскажу, – обещал Евгений. – Послезавтра. Подождешь меня?

Младший кивнул, втянул голову в плечи, словно от холода. Он всегда мерз в Петербурге.

Один лишь шаг, одно объятие, но старший брат лишь кивнул младшему, взял шинель и прошел к себе – не обнял на прощание, не сказал ни слова – и теперь жалел о том так, что перехватывало горло.

Другое утро. Вечный озноб, тупая тяжесть в пальцах. Он раз за разом твердил комитету, что братья не виновны. Митя и Серёжа – дети. Костя – принят, но не участвовал. Кузен Серж – участвовал, но не сделал ничего весомого. Вопросы, еще вопросы. Теперь их интересовали давние разговоры, давно отвергнутые планы, переданный пистолет. Значит, они в самом деле знали всё. Кто-то признался во всем. Рылеев? Трубецкой? Бестужевы? Или Яков назвал всех, приложил полный список к доносу – еще до восстания?

***

Однажды он проснулся в кромешной тьме, в ледяной духоте. Не слышно ничего – ни воя ветра за побеленным стеклом, ни шагов часового. Он испугался, что оглох. Невидные стены будто придвинулись, как в могиле. Стало так страшно, что он начал считать вслух, цепляясь за звук собственного голоса:

раздватри, раздватри, раздватри, раз– раздватри–

Нужно взять себя в руки. Встал, соскоблил щепотку инея со стены, провёл по лбу ледяными пальцами. Пора отдавать долги. Восемьсот рублей. Или восемьсот тридцать пять? При аресте отобрали сколько-то денег. Пока он пытался припомнить, наступил рассвет. Он взял один из листов, предназначенных для ответов.

«Прошу отослать их моим братьям, по адресу…» Нет, ещё долг.

Купец Шишкин, лавка деликатесов на углу Никольского рынка. Шестьсот семьдесят девять рублей. «До того уплатив долг…» Нет. Полгода прошло. Пять процентов. Пять процентов от шестьсот семидесяти девяти – шестьсот девяносто пять? Нет, семьсот пять. Он начал считать в столбик. Лист дрожал. В кандалах нельзя было двинуть одной рукой без другой. Он ухватил лист, посмотрел на свет – как курица лапой.

Лязгнула дверь. Вместо часового – священник. Крест поблёскивал на груди, рыжеватая с проседью борода вспыхивала в лучах солнца. Фигура в подряснике расплывалась, то увеличиваясь, то уменьшаясь. Евгений встал, обошёл вокруг, провёл перед лицом скованными руками. Священник всё не исчезал, глядел на него пристально и с сочувствием.

– Вы не знаете, сколько будет пять процентов от шестьсот семидесяти девяти? Мне нужно отдать долг, а я не могу сосчитать.

– Посмотрите на меня, – тихо сказал тот. – Я Пётр Мысловский, настоятель Казанского собора. Если смогу вам чем-нибудь помочь, я постараюсь это сделать.

Имя было знакомо. Евгений кивнул.

– Константин Оболенский. Серж Кашкин…

– Я видел их, – Мысловский отвел глаза. – Они вполне здоровы.

– Они в крепости?

Священник кивнул. Евгений закашлялся – пересохло в горле.

– Если я напишу, что они не виноваты – вы отдадите письмо?

– Я боюсь, что вам не поверят, – священник невольно глянул на его кандалы. Между бровей пролегла морщина. – Подождите. Вероятно, следствие ожидает от вас письменных показаний?

Евгений кивнул.

– Это не в моей власти, – мягко сказал священник. – Но… пусть хотя бы дадут вам возможность писать.

Евгений подумал.

– Я напишу императору. Если я напишу, пусть расстреляют меня, их оставят в покое?

Мысловский заморгал, обнял его за плечи – осторожно, почти как ребёнка. Руки были тёплые. От человеческого прикосновения голову повело, как от вина.

– Послушайте. Я не стану вас обманывать. Вы сами знаете, как далеко всё зашло. Но и теперь… даже для вас надежда не потеряна. Государь не хочет ничьей смерти. Даже вашей.

***

С него сняли железа в тот же день. Странно было вновь владеть собственными руками.

Он умылся по-человечески, вычистил черные ногти, вымыл голову в ледяной воде. Закоченел, но волосы больше не воняли картечью.

Ему принесли Библию. Между пожелтевших страниц – письмо от отца. Отец не хотел проклинать его, отец готов был простить – если только Евгений пощадит семейство. Если не жалко себя – каково будет младшим жить с клеймом братьев казнённого? Что бы она сказала, если бы была жива?

Он знал. «Ты теперь за меня, милый». Запах пота и чабреца, косы змеями из-под чепца. Она долго не вставала с постели, их с Костей пускали на полчаса. Костя, еще в младенческом платьице, хныкал, тянул на себя ее одеяло. Он утихомирил младшего, подтащил к ней поближе. Она моргала, улыбалась только ему – как государыня офицеру-герою. Рождество пятого года, два врача у ее изголовья. Их с Костей вывели к гостям. Костя был в платьице с рюшами, он сам – в сюртучке как у взрослых.

Костя собрался реветь; он вцепился в руку брата, притянул к себе. Булавки царапали спину – шили на вырост; он поводил плечами, стараясь, чтобы гувернер месье Стадлер этого не заметил. Отец кивнул ему с одобрением – так и должно.

Взрослый разговор волнами катился над головой. Кузен Сережа уткнулся лицом в юбки тетушки; Анна Григорьевна с утра утешала их, обнимала мягкими руками, но теперь была далеко, утешала только своего сына. Живот скрутило как от голода: он понял, что у него такого больше не будет.

Но матушка выздоровела тогда, прожила еще десять лет. Тогда и Денисовна была рядом; он к няне своей бегал плакать. Потом явились Наташа и младшие, Митя с Сережей. Евгений был старший сын, он не забыл своего долга. «Ты присмотришь за ними, милый?»

Косте было восемнадцать, ему было двадцать два. Костя поступил в Павловский полк, через три недели поссорился с сослуживцем – раздразнил до вызова на дуэль. Прокляв все на свете, Евгений пошел их мирить. Прапорщику Смирнову было восемнадцать лет: мундир из вторых рук, тощая шея, жидкие усики. Извинений не захотел: «Думает, раз он князь, то может кого угодно обидеть?» Дуэль была с восьми шагов, смертельная. Благоразумный старший брат, он не мог допустить, чтобы младший погиб или стал убийцей. Он вышел стреляться сам.

Дрожь в коленях, взведенный курок, выстрел. Прапорщик Смирнов покачнулся и упал. Он кинулся к убитому – но поздно, поздно. Не быв на войне, он стал убийцей. Из самых лучших, разумеется, побуждений.

Родственники радовались и тому, что он остался в гвардии, не был сослан в солдаты или на Кавказ. А он сам? Он плохо помнил, как прожил следующие пару лет, ради чего поднимал себя по утрам. Он убил невинного; чем его жизнь могла быть оправдана? Потом как-то выкарабкался. Когда Рылеев был принят в общество – они быстро подружились. Оба жаждали действия, оба не могли вынести настоящего. Мы хотели лучшего и конституционного правления для отчизны…

«И чего вы добились, Оболенский? Погеройствовали? Не сдались?»

Этот голос был голосом императора Николая.

Грохот залпа, щелчки по мостовой. Рядовой Максимов толкает его от пули, со вторым залпом сам падает на него. Руки в теплой еще, липкой крови. Кричит торговка в пуховом платке, яблоки рассыпались по снегу. Он бежит между мертвых тел, спотыкается о чью-то руку. Память услужливо подсовывала мгновения, тогда неразличимые в дыму расстрела.

Я виновен во многом, но не в этом, твердил он незнамо кому. Не я отдал приказ стрелять. Эта кровь не на моих руках.

Красное пятно на голубой андреевской ленте. Граф Милорадович сползает на бок, падает из седла. Сквозь пробитый мундир видна красная от крови рубашка. Ради чего это было? Ради пары часов мятежа. Арбузов с Бестужевым привели матросов, Сутгоф и Панов – лейб-гренадер. Потом – все равно картечь.

Милорадович умер – это Евгений узнал уже в крепости. Итак, он был виновен еще в одной смерти – дважды убийца, ни разу не бывший на войне.

***

Следственный комитет считал их всех страшнейшими заговорщиками. Но комитет ошибался. Общество было не так уж сильно, и на многих именах – гораздо меньше вины.

Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три. Император Николай уговаривал их сдаться – через митрополитов, и полковых командиров, и младшего брата, успевшего вернуться из Варшавы. Николай ждал до темноты. Возможно ли, что он и вправду не хотел крови?

Масляная лампа чадила. Искры падали на жестяное дно плошки, гасли мгновенно. Поверят ли ему, что многие не виновны ни в чём, кроме беглых знакомств и пустых разговоров?

Подробности совещаний спутались, лица – нет. Генералы и прапорщики, офицеры и литераторы, юристы, моряки, старики-генералы и юнцы с пушком на щеках.

Генерал-майор Орлов. Фонвизин. Братья Шиповы. Братья Перовские. Все они отошли ещё до двадцать второго года, до запрета тайных обществ.

Тургенев, Митьков, Назимов, Анненков, Свистунов, фон Моллер, Якушкин, Штейнгель, Волконский, Поджио, Грибоедов… Но Якушкин давно отошел, Тургенев уехал, Свистунов отказался, Анненков тоже – и ходил в атаку на стороне правительства. Государь, ты видишь: виновных немного, из них первый есмь аз.

«Я спасу непричастных».

Только бы император поверил ему. Его жизнь уже посчитана. Если его показания спасут хоть кого-то, если он сможет помочь Косте…

Он попросил бумаги; в этот раз бумагу принесли очень быстро.

Он взял перо и начал писать.

8. ОРУЖИЕ СЛАБЫХ

– Я прошу… я требую меня допросить!

Генерал Бенкендорф оторвался от бумаг. На столе зеленого сукна лежали стопки листов, поверх них – гигантская таблица с именами, столбцами, стрелками. Заметив интерес Якова, генерал быстро перевернул лист и взглянул на него с отеческим участием.

– Оболенский утверждает, что я был в их преступном обществе, – Яков еще раз поправил повязку на разбитом лбу. Повязка доказывала, что он пострадал за престол и отечество. – Это клевета. Я требую меня допросить. Дайте мне очную ставку, я в лицо ему все скажу!

Бенкендорф только отмахнулся. Коротко стриженные волосы вокруг лысины топорщились от духоты и пота. Яков не сдавался:

– Тогда хотя бы примите моё заявление, что я явился и готов ответить на все вопросы.

Бенкендорф воздел глаза к потолку, нацарапал несколько строк.

– И печать, если можно, поставьте.

Бенкендорф шлепнул печать.

– Вы свободны. Его Императорское Величество знает всё. Вы не можете быть ни в чём замешаны.

И опять уткнулся в писанину. Яков кашлянул, напоминая о себе.

– Сегодня вызван мой друг, подпоручик Львов. Я готов подтвердить, что он не имел отношения к тайному обществу.

Бенкендорф опять поднял голову. Широко расставленные глаза глядели холодно, пристально. Блестящий ноготь постукивал по обручальному кольцу.

– Подпоручик Львов сам отвечает за себя.

Караульная была разгорожена ширмами и занавесками в подобие лабиринта. За ширмами шаркали и смеялись тени. Ввели арестанта с завязанным лицом – не узнать; скованный по рукам и ногам, он казался нелепой громадной куклой. Три писаря из следственного комитета подкрались к нему, закрутили, толкали, как в дьявольских жмурках. Из-за занавески в цветочек выскочил молодой человек в мелких кудряшках, наорал на них, обещая выговор. Арестант спотыкался на месте, выставив вперед руки. Звякали кандалы. Почудилось – это Кожевников, в день мятежа пытавшийся поднять свою роту против присяги.

Яков вывалился из натопленной комнаты в ледяной коридор и едва не упал: дощатый пол плыл перед глазами, грудь резало при каждом вдохе.

– Что с вами, ваше благородие? – обеспокоился часовой.

– Освободили, – выдавил он с трудом.

Повязку на лбу он оставил больше для вида, а жёсткий пояс-корсет нужно было носить ещё долго. Сломаны или треснуты рёбра, заключил эскулап, присланный самим императором. Две недели Яков не мог встать с постели. Матушка приезжала к нему каждый день. Яков отставлял полупустую тарелку, падал на подушки. Комната с закрытыми шторами качалась вокруг него. Выворачивало от всего – от духов матушки, от запаха лавра в бульоне. Являлся Савельич, уносил тазик. Старый денщик Оболенского ходил за ним эти две недели, будто признав его частью семейства (теперь это казалось насмешкой).

Генерал Бистром ни разу не справился о нем. Из семьи Оболенских больше не появлялся никто. Тогда, теряясь в забытье, Яков не знал, что Евгений останется жив – и в крепости назовёт среди прочих его имя.

Яков украдкой перекрестился, когда вышел из крепости. Экипаж Львова еще стоял у ворот. Матушка собирала сына, словно сразу в ссылку. Только вставшая после простуды Аннетта держала жениха под руку, с обморочной улыбкой повторяла, что государь помилует невиновных.

Львов должен был быть оправдан. В день мятежа он вообще не выходил из дома – Аннетта сильно простыла, и он читал ей вслух «Бедную Лизу». Экипаж чернел на сизом снегу; шпиль крепости грозно блистал в полумраке. Львов должен быть оправдан, но никто не выходил из-за ворот. Яков шагал туда и сюда, избегая ступать под их тень.

Его вызвали в крепость свидетелем по Сашиному делу. Когда Яков увидел его в душном зале перед столом, покрытым зелёным сукном, перед бесстрастными лицами судей, Саша смотрелся живым мертвецом – крепость будто погребла его.

«Ехала, ехала карета,

не было, не было в ней света…»

В гвардейских полках кто дрожал за себя, кто открещивался от друзей, кто пил и гулял – пронесло! Кареты, въезжавшие в крепость, часто возвращались пустыми.

Тень мелькнула в воротах; Львов вышел неверным шагом, и Яков бросился к нему, ухватил в охапку. Они вышли на свободу, покачиваясь, как пьяные.

***

Экипаж скользил по мосту. Львов все никак не мог успокоиться, сжимал влажными руками пальцы друга.

– Ты меня спас… Оболенский, сволочь, сказал признать вину, раз государь все знает. Ну все, думаю – конец. Сибирь, солдаты, ссылка. – Саша зажмурился и не сразу смог продолжить. Глаза за запотевшими очками были еще безумные. – Сын сенатора Пущина – вот кто герой. Отказался от показаний – все, двух свидетелей нет, ты за меня заступился, и я… Я домой. Потом сразу к Богдановым. Поедешь?

Саша придвинулся к нему, обнял за плечи.

– Подожди, – осторожно остановил его Яков. – Ты же говорил, что Богданов тебе был сослуживец, но не близкий друг. Странно ехать туда сразу после крепости.

Львов оторопело кивнул, откинулся на подушки возка. Улыбка сходила с лица.

– Уходи в отставку, – зашептал Саша, не глядя на него. – Какая тебе теперь служба?

Яков замотал головой, отцепил от себя руки друга.

– Я сейчас на виду. Подожду, пока все успокоится.

В полумраке и тряске возка ему вдруг стало душно – словно не было воздуха. Он извинился, обнял друга и сошел в начинающуюся метель.

Ветер задувал в воротник, сквозь снежные мухи еще виднелся шпиль крепости. Яков засмеялся и показал крепости дулю. Продрало холодом; он поспешно отвернулся. Метель хлестала в лицо.

Ноги подгибались, и голову вело как от вина. Он только сейчас осознал, что в самом деле свободен. Он зашагал вперед – к ярко освещенным домам, к зимней нарядной толпе. Это был его город, весь целиком – дворцы и каналы, парки и дачи, рестораны и балы. Весь город был его, и далекая Москва, и никогда не виденные Лондон с Парижем. Он был оправдан, свободен, неуязвим – он сыграл с судьбой, он выиграл жизнь вместо могилы. Выиграл! Опять стало больно дышать; он зашагал еще быстрее, говоря себе, что теперь скоро выздоровеет.

***

Наутро проснулся от тишины. Провел по бокам – почти не болело. Синяки из черных стали желтые, почти сошли. Позвал слугу, позавтракал в той же гнетущей тишине. Генерал до сих пор не вызвал его – а ему пора было возвращаться на службу. Все закончилось, повторил он себе. Он свободен, он вернется на службу.

Поднялся на второй этаж, заглянул на служебную половину – никого. Сам не зная зачем, толкнул дверь в квартиру Оболенского. Дверь была не заперта.

В квартире князя была пыль, пустота, запустение. На кушетке в двух раскрытых чемоданах свалены вещи подростков. Посреди кабинета косо стоял секретер – ящики раззявлены, письма исчезли. Книги после обыска свалены кучей. На полу среди книг валялся смятый счёт от прачки в следах сапог.

Опять сдавило горло. Яков поднял с пола знакомую книгу в синем переплете, перевернул страницы, будто ища совета. «Решительность. Решись делать то, что должно». Адамс, Франклин, Джефферсон, Пейн. Как торговать и вести дела, как поднять народ на восстание, как свергнуть тирана. «Молчание. Говори только то, что тебе или другим может принести пользу».

Что пользы было в его письме? Саша Львов был оправдан, повторил он себе. Ему поверили – и Львов был оправдан тоже.

Защипало глаза. Всего месяц назад они с Евгением спорили над этой книгой. Князь поправлял ему английское произношение…

Теперь сумрачный свет падал на эти комнаты с высоты. Тени плыли по стенам, будто на затонувшем корабле. Сколько судеб, сколько воль здесь кипело, и все ушли на дно! Он один выжил в кораблекрушении.

Летел белый парус, скрипели уключины, за бортом лодки была вода, блестящая, прохладная, темная. Его отец получил пост директора Первой гимназии и с ним потомственное дворянство, и в то лето они сняли дачу, и выезжали гулять, и катались на лодках, как и подобает дворянству. За бортом в волнах играл, преломлялся свет; он опустил руку сначала по палец, потом по запястье, потом по локоть, завороженно смотрел, как льется сквозь пальцы волна, как рука кажется белой в преломленном зеленом свете – и лодку качнуло, и он полетел за борт. Он шел ко дну с открытыми глазами. Мокрая одежда стягивала как веревкой. Внизу была мутная синева, вокруг – одни пузыри. Он глотнул воды; глубина под ногами тянула, тянула…

Его вытянули из воды. Пол лодки был теплый, и солнце жарило спину. Отец вытащил его, хлопал по спине, помогая откашляться: ну, что ты, не бойся, не утонул же, – не бойся.

– Что ж ты не барахтался? – бросил дядюшка. – Щенки и те барахтаются.

Отец обнял его за плечи; он вцепился в отцов сюртук и сквозь мокрые волосы глядел на матушку. Та кивнула, будто не ожидая ничего меньшего – ее сын, Яков Ростовцев, никак не должен был утонуть, никогда.

В пустых комнатах отдавались шаги – будто выживший после кораблекрушения скитается меж обломков. Тогда отец спас его, сейчас он выплыл сам. Затаив дыхание, Яков шагнул в гостиную – и чуть не подпрыгнул. Он был не один. У окна маячил Никитенко, обхватив себя за плечи. Так лился по стенам серый свет – показалось, что и они на дне.

За окном через сквер шумел небогатый Никольский рынок, мерзли караульные в полосатых будках. Кто-то закричал; свистел квартальный надзиратель, полицейская бригада волокла кого-то по снегу. Часовой, подбежавший из будки на перекрестке, засветил пойманному дубиной по ребрам; девчонка в крест-накрест повязанном пуховом платке вцепилась в руку полицейского, пытаясь его удержать.

– У меня брат так же попал. Он кучер у графа Шереметьева. – выдохнул студент, бездумно чертя на замерзшем стекле. Черточка, черточка, крест, решетка.

– Как вы? – спросил Яков и сам удивился глупости вопроса.

Никитенко молчал, чуть покачиваясь из стороны в сторону, потом вцепился рукой в волосы.

– Они все были замешаны. Все, кого я знал в Петербурге.

– Вас в чем-то обвиняют? – Якову стало жалко его.

– Нет, нет, – молодой учитель замотал головой. – Но я никого здесь не знаю. И у меня ни копейки денег.

– Я могу вам одолжить! – Яков кинулся достать кошелек.

– Хотите поскорее потратить свои тридцать сребреников? – Митя Оболенский встал в дверях, волком глядя на них обоих.

– Князь, вам скоро возвращаться в Пажеский корпус, – уговаривал Никитенко. – Вам пора вновь заняться французским.

– Да я напишу это эссе, – огрызнулся подросток зазвеневшим голосом. – А вы мне – письма моего брата. Евгений все письма раскладывал по порядку. И никогда их не жег.

– Не знаю, о чём вы, – отвернулся Никитенко.

По лестнице грохотали шаги, в дверь колотили – Яков распахнул ее. Часовые в серых шинелях с красными воротниками пинками загнали князева слугу, кучера Семена. Тот был избит, руки связаны, и на спине уже намалеван круг с крестом.

– Что тут происходит…? – пытался вмешаться Яков.

Опять топот; растолкав часовых, вбежала девчонка с бульвара – круглые щеки в веснушках.

– Он свободный! Не беглый он! Князь Оболенский его отпустил!

Квартальный надзиратель мрачно сдвинул кивер с двуглавым орлом, зыркнул исподлобья: – Документы покажи!

Задыхаясь, девчонка размотала платок, выхватила вольную из-за ворота, но из рук не выпускала. Полицейский глядел подозрительно. Кучер, охнув, переступил ногами – ему еще сильней заломили руки.

– Это правда, – младший брат, Сережа, метнулся в комнаты, вернулся с письмом. – Это последнее письмо от моего брата. Вот, смотрите: «Я хотел бы освободить Семена…» Вольная – есть. Что вам еще нужно? Мое слово – князя Оболенского.

Полицейский скрипнул зубами. На девчонку в веснушках он был горазд орать, беглого раба его бригада побила, но этот мальчишка с детской стрижкой «ежиком» глядел на него с наследной спесью, уверенный в своем праве командовать.

– К вольной должна быть еще купчая, ваше сиятельство. – вежливо указал квартальный. – Или иной документ о праве владения. А его-то и нет-с.

– И не будет! – выкрикнул Дима. – Раз господин Никитенко сжёг все бумаги моего брата!

Полицейский насторожился – как гончая, почуявшая след. Возможная крамола заинтересовала его куда больше, чем документы то ли сбежавшего, то ли отпущенного крепостного.

Яков перевел взгляд с одного на другого участников этой сцены. Несчастный учитель, сам бывший крепостной, еле дышавший от страха; огрызавшиеся подростки; кучер, с заплывшим от побоев лицом; его девка, прижимавшая к груди драгоценную вольную. Ему стало жалко их всех.

– Послушай, милейший, – Яков взял полицейского под руку. – Я Ростовцев, адъютант генерала Бистрома. Я слышал от Оболенского, что всеми слугами он сам и владеет. Напишите в крепость или в Калугу его родным, они подтвердят. Мне найти вам адрес?

Квартальный попятился, ошарашенный такой заботой.

– А до конца разбирательств паспорт, пожалуйста, верните.

Когда полиция убралась со двора, Яков огляделся, протянул девчонке драгоценный паспорт. Кучер так и стоял, растирая посиневшие руки. Старик Савельич маячил в дверях, мелко крестился.

– Спасибо, – выдохнула та. Веснушки на побелевших щеках проступили еще ярче.

– Он же все равно доищется, – предупредил их Яков.

– Нас тут уж не будет, – усмехнулась она. В светлых глазах загорелся темный, дикий огонь.

– Куда ж вы денетесь от полиции?

– А в Сибирь, – выдохнул Семен. – Там крепостных нет… и их там не ищут. Проводите нас до заставы, ваша милость?

***

Когда Яков вернулся с заставы (паспорта двух «вольных» слуг никого не заинтересовали) – генерал Бистром наконец вызвал его к себе.

Генерал бушевал, напропалую ругая то Оболенского, то его самого:

– Каналья! Почему вы сразу не сказали мне?! Устроил мятеж у меня под носом! Я бы сам арестовал мерзавца!

Бистром закашлялся, промокнул слезившиеся уже по-старчески глаза и, отвернувшись от Якова, продолжал ругать Оболенского уже непечатно.

Яков стоял навытяжку, прикусывая язык. Разумеется, ваше превосходительство. Конечно, вы ничего не заметили – как у вас под носом собирались офицеры всех родов войск от кавалерии до пехоты, как ваш адъютант готовит государственный переворот, не уходя со службы. Конечно, вы бы его арестовали. Ну именно так.

Бистром резко развернулся.

– Вы отправились к Николаю через мою голову. Подпоручик Ростовцев – чего вы, собственно, хотите добиться?

– Я хотел бы п-продолжить службу. – Яков вроде и репетировал эту речь, а теперь слова путались. – Я желал бы п-поскорее з-забыть эту несчастную историю. Я уверен…

Он надеялся, что все будет по-прежнему. Но ничего не было по-прежнему. Бистром оборвал его:

– Я не потерплю неподчинения. Хватит с меня умников в адъютантах. Могу рекомендовать вас в егерской полк.

– В-в-ваше превосходительство… – Яков онемел от неожиданности. Команд «с-с-смирно» и «на-на-ружьё» в уставе не было. Он никак не мог служить в строевом полку.

Господи, да не в строевом дело! Он хватал воздух ртом, не зная, как все вернуть.

Генерал отвернулся, показывая, что разговор окончен:

– Я не опасаюсь за вашу карьеру. Уверен, что она будет успешной.

9. ГЛАВА МЕРТВЕЦА

За мятеж офицеру полагался военный суд, а через сутки – расстрел солдатами своего же полка. Зима прошла, пришел май, в его одиночке иней сошел со стен, ночью не замерзала вода в кружке – но ни суда, ни расстрела не было.

Были: железный стол, на столе перо с чернильницей, листы с вопросами от комитета, Евангелие (единственная дозволенная книга), кружка с водой, оставшийся от обеда ломоть серого хлеба. На слепом окне – двойная решетка, в углу – воняющее ведро, на двери глазок и шторка для часового. У стола кровать; на кровати сидит человек, стремившийся к счастью.

Под Евангелием белел ворох новых вопросов. Правда ли Якубович скрежетал зубами, намереваясь убить государя? Признайтесь – вы ли нанесли смертельную рану графу Милорадовичу? Расскажите о плане Каховского убить государя!

Евгений взял перо и снова написал, что поручик Каховский ни плана, ни сообщников не имел, от намерения своего отказался, никакого вреда государю не причинил. Он писал им уже это раз десять.

За дверью камеры была стена света – слепящая, белая. Он зажмурился, сделал несколько шагов по тюремному двору, сослепу добрался до тени и рухнул на груду досок.

– Гулять положено, – буркнул часовой. – Четверть часа.

– Можно я посижу?

Ответа не последовало. Часовой раскуривал трубку, отворачиваясь от огня. Евгений прикрыл глаза; под веками толклись зеленые пятна. Под рукой были доски: сверху сухие, снизу влажные – в одном месте гладкие, как лист. Он открыл глаза.

Треугольный двор, потёки сырости на жёлтых стенах. Рядом – ведра, кисть с засохшей побелкой, свежий квадрат краски на стене. По небу текли быстрые облака. Под теплым ветром тополь шелестел, клены молчали. Листья у кленов были такие зеленые. Часовой все курил, повернувшись к нему спиной. Внизу между досок зеленели три кленовых листа, проступали на зелени полустершиеся чернила.

В камере он подождал, пока стихнут шаги часового, развернул нежданное письмо. «Не страшны те, кто властен жизнь отнять…» – Рылеев. Рылеев, всегда бесстрашный, всегда умевший убедить всех и всякого (всегда, только не в тот день в декабре) – теперь прощался и с ним, и с жизнью.

В горле вскипела ярость. Хотелось выдрать стол, вышибить дверь – будто душа рвалась в умирающий свет, не соглашалась уйти в вечный сумрак. Что же! Мы хотели попасть в другой жанр, но оказались в трагедии. После Пасхи была исповедь, и отец Петр отпустил ему грехи. Два смертника, строки на кленовых листах. Мы не выйдем из этой крепости. Что будет раньше – высохнет кленовый лист, или его жизнь закончится?

***

Вопросы иссякли, ответы закончились, прогулки стали по полчаса. Евгению выдали списки долгов и вопросы для заключительной справки: где родился, где живёт семейство. Дело тянулось к концу.

Двенадцатого июля его вывели – в этот раз без повязки на глазах. В парадном зале было душно: окна закрыты на крючки, у каждого окна часовой. Напротив судей – три ряда зрителей: генералы, министры, сенаторы, красные и голубые мундиры, чёрные и серые сюртуки, золотые кресты митрополитов.

Сквозь пудру, духи и воск ударил запах собственного пота. Евгений глянул на руки – пальцы в заусенцах, чёрные ногти, с января не сходившие синяки. Кто-то хлопнул его по плечу; Евгений еле узнал Пущина. Тот подхватил свой серый тюремный халат, как франт на балу полы фрака, и пошел в атаку на судей:

– Будет суд?

– Был уже суд.

– Позвольте, – Пущин сыпал словами доброжелательно и веско. – Закон дает нам право оправдать себя перед судом.

– Суд уже был. Будет приговор, – молодой человек в сером сюртуке и мелких кудряшках подсунул Пущину лист. – Показания ваши? Здесь распишитесь.

Часовые вводили всё новых арестантов. Сутгоф с Пановым обнялись, Трубецкой возвышался на полторы головы, старался слиться со стенкой. Евгений заметил знакомых южан Волконского и Давыдова, но всё искал взглядом Рылеева. Каховского тоже не было.

Часовые щелкнули штыками, встали у дверей. Молодой человек начал чтение приговора. В духоте над головами плыло:

«Общий бунт…артикул девятнадцатый… полковник князь Трубецкой… умысел на цареубийство… управление злонамеренным обществом… приговаривается к смертной казни через отсечение головы».

Последняя фраза была произнесена с выражением. Отец Петр ошибся, успел подумать Евгений. Отец Петр расстроится, он так обнадеживал нас, – и услышал свою фамилию. За умысел на цареубийство, руководство Северным тайным обществом, участие в мятеже с пролитием крови – смертная казнь через отсечение головы.

Смерть? Смерть. Слова долетали будто издалека. Лёгкие стали свинцовые, тяжёлые для вздоха. Зал приближался и отдалялся, как в линзе. Он знал лица, но не мог вспомнить имен – и в третьем ряду за мундирами и орденами узнал своего генерала. Генерал Бистром, притиснутый к стене, часто моргал, кивал ему ободряюще, как тогда, в штабе гвардейской пехоты: вольно, поручик, кончилось ваше дежурство.

Молодой человек все читал свой перечень. Заговор, мятеж, умысел на цареубийство, и на всех один приговор – смерть. Наконец молодой человек дочитал, глянул на них поверх очков и, выдержав паузу, бодро объявил:

– Но милосердие Его Императорского Величества постановило: осужденным даровать жизнь, и, по лишении чинов и дворянства, сослать вечно в каторжную работу.

Жизнь? Жизнь. Каторга. Кто-то ругался, кто-то смеялся, кто-то из судей наводил лорнет, чтобы рассмотреть осужденных. Часовые без усердия пытались навести порядок. Евгений будто оглох или онемел. Ни ужаса, ни облегчения – пустота. Он оглянулся на генерала, но уже не видел его за спинами. Пущин протолкнулся к нему, сжал в медвежьем объятии, повертел туда-сюда и остался доволен осмотром:

– Вижу – здоров. Да пошли они к черту!

***

Было солнце, и птички пели за стеной. Евгений Оболенский, уже не князь, сидел на камушке во дворе Иоанновского равелина, глядел в небо. Небо было ярко-голубое, и на небе белые облака; ветер гонял по двору опавший липовый цвет. Над ним маячили два часовых – сегодня их отправляли из крепости. Кузнец, когда заковал ему ноги на переносной наковальне, все скалился добродушно:

– Что, ваше бывшее благородие, не ожидали такого?

– Вы удивитесь, – ответил Евгений, – но я действительно не ожидал.

Почему он остался жив? В этом суде не было никакой логики. Если бы судили за мятеж – он должен был умереть, и Трубецкой тоже. Если за пролитие крови – казнили бы его и Каховского. Их обоих обвиняли в убийстве Милорадовича. Если за умысел на цареубийство – весь первый разряд имел этот умысел в приговорах, и всех помиловали на вечную каторгу.

Корнет Свистунов отказался участвовать, уехал в Москву – получил двадцать лет. Анненков присягнул, сражался за правительство – те же самые двадцать лет. Отставной капитан Иван Якушкин, которого Евгений видел в последний раз в двадцать первом году, жевал травинку, щурился на небо: «Вы думали, я отошел от общества? Я, знаете, тоже так думал». Якушкин получил разряд выше, чем Михаил Бестужев, начавший восстание.

Рылеев – повешен. Каховский – повешен. А он остался жив.

Евгений поднял голову: во двор уже пригнали три запряженные тройки. Кузнец насвистывал, проверяя оси повозок, что протащат их шесть тысяч верст на восток. Жандармы – по двое на одного – курили и перешучивались в стороне; фельдъегерь мерял шагами двор, то и дело сверяясь с листком инструкций.

Часовой качнул штыком. Евгений подхватил чемодан в Сибирь, другой рукой придерживая цепь ножных кандалов. Цепь путалась под ногами и била по щиколоткам. В полупустом чемодане были сюртук и брюки в комплекте, шелковый галстук, пять носовых платков, три рубашки, две пары кальсон, две пары чулок и еще один непарный. Брат Митя впервые в жизни сам собирал чемодан.

Во второй повозке уже сидел арестант, и Евгений узнал его – полковник Владимир Давыдов, из южного общества. Давыдов помог ему забраться в повозку, оглядел его наряд, посочувствовал:

– Не удалось повидаться с родными?

– Почему же, – возражал Евгений. Он виделся с братьями позавчера.

Сережа плакал, Митя молчал. Оба коротко острижены, Митя вытянулся – длинная шея торчала из воротника пажеского мундира. Митя уткнулся в его тюремный халат, шептал проклятия императорскому семейству, так что часовой хотел увести его.

Всей семье пришлось платить за его восстание. Костя просидел четыре месяца, сослан на службу в Финляндию – конец карьеры. Кузен Серж просидел полгода, едва избежал каторги, сослан на север, под надзор полиции. Наташа болеет с декабря. Отец не выходит из дому. Митя с Сережей всё еще в Пажеском корпусе – отец просил, и император заверил: вина брата не падет на них.

Но Митя с Сережей пришли его проводить. И Митя собрал ему чемодан.

Василий Львович кашлянул и пробормотал, что у него в Костроме есть родственники, обещали передать ему зимнюю шинель, и ни от кого не убудет, если он попросит их захватить еще одну. Евгений поблагодарил; в горле пересохло. До того он сам привык помогать.

– Э, господа разбойники!

С громом кандалов к ним вразвалочку подошел Якубович. Одет он был так же, как и Евгений – казенная куртка серого сукна, бубновый туз на спине, болтавшаяся не по размеру рубаха. Влез на сиденье, похлопал Евгения по плечу:

– Ну, Оболенский, ладно я похож на Стеньку Разина. Но ты с этой бородищей сойдешь за Пугача!

Во двор ввели еще одного арестанта – сделал два шага и растянулся на мостовой. Жандарм добродушно разъяснял ему, как в кандалах ходить и куда их цеплять. Трубецкой отряхнул колени, глянул на цепь как на гадюку, пошёл дальше. Был он в элегантном сером фраке, с взбитым по-светски галстуком, в туфлях хорошей кожи. Железа на брюках английской шерсти смотрелись особенно дико. Тщательно переставляя ноги, Трубецкой влез в подводу, чинно кивнул, будто в Английском клубе – молча сел, не глядя ни на кого.

Ямщик взобрался на козлы, двое жандармов уселись сзади, фельдъегерь крикнул – открывай! Со скрипом раскрылись ворота, тройка протряслась по мосту, вылетела на залитую солнцем дорогу. На рассвете зло пели птицы, за холодной Невой сиял город, который он покидал навсегда.

– С ума сойти, – буркнул Якубович, утирая лицо. Усы поникли то ли от тоски, то ли от тряски. – Я ж ничего не сделал.

– Это вы правы, капитан, – заметил Евгений. – Вы в самом деле ничего не сделали.

Якубович отвернулся. Трубецкой глядел в никуда. Давыдов, морщась, придерживал цепь, сквозь чулки уже сбившую щиколотки до крови.

– Карета так себе, – выдохнул Василий Львович. – Дорога тоже. Зато компания хорошая. Мы с вами виделись в двадцать первом году. Я Давыдов – из южного общества.

Трубецкой, помедлив, пожал руку и опять замолчал. Потом обратил взгляд на Евгения:

– Здравствуйте, князь.

Застучало в висках. Евгений принудил себя посмотреть на предавшего их.

– Жаль, что на площади вас не увидел. Зато теперь вместе на каторгу. Ну что, в добрый путь?

10. ВТОРОЙ ПОКЛОН

Июль жарил невыносимо. Полгода прошло с мятежа; город, казалось, забыл о нем. Яков не слушал сплетен и не читал газет, одевался как на парад: воротник застегнут, колючий шарф затянут на горле, треуголка – по форме, «на угол» – ловит ветер с Невы. Он так туго натягивал треуголку, что уже на Исаакиевском мосту начинала болеть голова.

Где-то здесь, на середине моста, поручик Розен бросился перед строем – остановил свой взвод, перекрыл дорогу Финляндскому полку. Не захотел стрелять в своих. И что ж? И восстанию не помог, и сам в Сибирь уехал.

За плечом вставал острый шпиль крепости. Лошаденка извозчика цокала мимо свежеокрашенного Сената – царапины картечи на стенах стёрли уже к весне. Дальше был Зимний, куда Яков пришел в ту ночь декабря, где потом оказался и Евгений – в кандалах, и для другого разговора.

У Сапожниковых нагретый сквозняк тянул из-за ставень, таял лед под рыбным блюдом. Дядюшка отдал дань белому балыку, а сам все ворчал:

– Что ж ты с нами сидишь, со стариками? Раньше все с сослуживцами пил.

Яков промолчал. Из его друзей никого не осталось в столице. Саша Львов укатил в имение с молодой женой, писал нервные письма про их счастье в глуши, звал Якова в гости, а сам не высовывался из деревни. Кожевников отсидел полгода, уехал рядовым в Иркутск, прислал оттуда три строчки каракуль: пьет и будет пить – трезвому в солдатах делать нечего. Богданов молчал, не снился, как и положено мертвецу. О нынешней службе и вовсе – чем меньше сказать, тем лучше.

Сапожников все вздыхал о глупостях молодежи. В этот раз он имел в виду Штейнгеля – того осудили на вечную каторгу.

– Сорок лет, шестеро по лавкам, жалованья три копейки… – не унимался дядюшка. – А он мятежникам манифест пишет!

– А тебе что? – вскинулась тётушка. – Будто если мятежник – то меньше родня.

– Мне с твоей родней одно наказание, – Сапожников прибил салфеткой муху. – То деверя в Сибирь собирать, то племянника в газетах пропечатали…

Дзынь! Ложка выпала из пальцев, грохнулась об пол. Было слышно, как за окном ругались торговцы на улице, кричали чайки у близкой воды, гремели по мостовой колеса.

– Да ты не волнуйся, Яшенька, – тетушка сунула ему платок. – Тебя там хвалили.

***

В кондитерской Вольфа и Беранже было достаточно газет. Солнце вспыхивало на хрустале, солнце жгло пальцы, вцепившиеся в новый номер «Ведомостей». Старик хозяин в белом колпаке колдовал над пирожными: кремовый, розовый, белый, лимонный. Говорят, Одоевский был здесь в самый день мятежа. Сдал караул, выпил кофе, взял крем-брюле – и махнул на площадь.

Яков перевернул страницу. «Донесение Следственной Комиссии», гласили черные литеры над колонками нескончаемо длинного текста. На пятом столбце – его фамилия.

«Благородный молодой человек, решившись спасти Отечество…

Пакет Его Императорскому Величеству…

Ростовцев нам изменил, отступать некуда…»

Черт. Черт. На первой полосе «Ведомостей» он был выведен доносчиком. Буквы прыгали, к пальцам липла типографская краска. Казалось, на него направлены все взгляды. Компания офицеров перешучивалась за вином, пожилой господин шуршал страницами, девушка в соломенной шляпке косила глаза на номер в руках тетушки. Никто не смотрел на него. Все читали газету, где на первой полосе было его имя.

Лишь на одном столике не было «Ведомостей». Миловидный господин в мелких кудряшках кивнул Якову, приглашая к себе. Серый сюртук, белоснежный галстук, легкий румянец, брови вразлет – как его, Блудов? – да, Дмитрий Блудов, литератор и тайный советник. Блудов, первая подпись под статьей. Автор сегодняшнего «Донесения» подвинулся и ни слова не сказал на его поклон. Прошла примерно вечность.

– Отрадно, должно быть, когда ваш труд встречен с таким интересом, – выдавил Яков.

– Да уж, – легко согласился Блудов. – Ни одна моя пьеса не имела такого успеха.

Говорил он с приятной улыбкой, будто приглашая посмеяться над собой. Маленький рот был как накрашен.

– Его Величество мудрее своих цензоров. Мятеж произошел, мятеж не спрячешь, – Блудов серебряной вилочкой раскрошил свою меренгу, отправил в рот кусок. – Как вы знаете, статья вся собрана из дословных показаний этих господ.

– Как я мог знать или не знать, – с негодованием возражал Яков, – если я не был в их злоумышленном обществе?!

– Разумеется, не были, – Блудов отложил вилочку. – Но вы очень помогли правительству.

Поманил пальцем в серой кожаной перчатке, понизил голос:

– Я бы на вашем месте оставил прежние замашки. Ваш донос и то разит республиканством. Неразумно было указывать Его Величеству, принимать Ему корону или нет. – Блудов глянул на него с отеческой строгостью. – Я рад, что вы не погибли. Не нужно это исправлять.

Тайный советник Блудов, составивший «Донесение следственной комиссии», читавший для того протоколы следствия и, соответственно, знавший о Якове больше, чем Яков сам о себе знал – тайный советник Блудов улыбнулся ему еще раз и вышел в раскаленный день, уже затянутый дымом.

***

Через тринадцать дней Яков мерял шагами боковую аллею Летнего сада. В кармане был рапорт о переводе и прошение об отставке. Переводиться было некуда. В отставку – совсем уж глупо. Чертовы сослуживцы!

Служба в лейб-егерском полку – любимом полку генерала Бистрома – и так не задалась – с выхода «Донесения» стало хуже некуда. Двое громил, с которыми ему приходилось делить офицерскую квартиру, не сказали ему ни слова. Рота, которой он преподавал строевую, строилась с опозданием, путала все команды. Он выразил недовольство – ефрейтор заявил ему в глаза, что мол вашблагородие простите, не можем разобрать команды. Не успел Яков раскрыть рта, как подошел неизвестный ему капитан из третьей роты. Волоса у него были темные, а усы – рыжие; округлое лицо затвердело в злой усмешке:

– А вы им письмо напишите. У вас же прекрасно выходят письма.

Черт. Черт. За неделю он наслушался такого, что по чести следовало бы вызвать на дуэль весь полк. Но без покровителей дуэль – конец карьеры. Нет уж. У императора была привычка гулять в Летнем саду – Яков собирался дождаться его.

Унижение еще звенело в ушах, когда по другую сторону резной перголы Яков увидел императора – но Николай был не один. С ним был герцог Веллингтон, посол Англии и герой Ватерлоо. Нос у герцога был такой же выдающийся, и брови так же кустисты, как на парадных портретах. Император был молод, а герцог был стар; оба, кажется, недовольны друг другом; оба говорили по-английски.

– Я судил милосердно. А у вас в Британии – сколько бы голов слетело за вооруженный мятеж?

Яков на цыпочках отступил, обошел беседку кругом, вышел на аллею прямо им навстречу. Император взглянул на него вполне милостиво.

– Что, опять письмо?

– Просьба, ваше величество.

– А, пришел на второй поклон!

Яков хотел возразить – он, вообще-то, и первого не делал – но Николай уже кивнул герцогу: – Вот благородный молодой человек, который предупредил меня. Его подвиг не будет забыт.

Веллингтон неторопливо достал золотой лорнет и глянул на Якова, как на земноводное в зверинце. Император хмыкнул и потрепал Якова по плечу.

– Ну, Ростовцев, зайди ко мне на днях.

Яков поклонился как должно, дошел до конца аллеи ровным шагом, а повернув за угол – кинулся прочь. Гравий летел из-под ног. В груди клокотала ярость. Доносчик? Да пошло оно к черту!

Император только что подтвердил то, чего он так боялся: он может продолжать службу – но в роли доносчика. Но он не назвал ни одного имени!

А сколько было замешанных – и в чинах куда выше! Он видел их издалека в анфиладах дворца: фельдмаршалы, генералы, сановники. Вон фельдмаршал Витгенштейн, главнокомандующий Второй Армии: старший сын был в заговоре, спасен ради фамилии отца. Адъютантом у Витгенштейна – тот самый Пестель, который повешен. Вон генерал Киселев – молчал, пока арестовывали половину его штаба. Генерал Бистром – тоже не замечал заговора у себя под носом.

Сперанский держится как обычно с достоинством; блестят на черном бархатном сюртуке ордена, блестит обширная лысина, поблескивают глаза, доброжелательно, цепко. Сперанского прочили в правительство грядущей республики, но республики не случилось, и император назначил его вести следствие над зачинщиками проигранного мятежа. Мучался, говорят, Михаил Михайлович, не спал, плакал по ночам – но вину всех распределил по разрядам.

Все они были замешаны – а в обществе осуждали его. А он не назвал ни единого имени! Даже самих восставших он – с риском для жизни – предупредил, дал им возможность сдаться. Оболенский чуть не задушил его.

Яков старался не вспоминать о нем, забыть эту фамилию – не выходило. Это Евгений вытащил его с площади. Он не помнил, как оказался в госпитале, но это запомнил: удары по ребрам, рот в соленой крови, обморочная чернота. Негромкий голос, доносившийся волнами. Знакомый профиль, ледяная рука в рукаве зеленого финляндского мундира придержала его за плечо, когда его поднимали на ноги. Оболенский втянул его в заговор. Оболенский чуть не погубил его – и сам же спас на Сенатской площади. С Оболенским он научился так болтать по-английски.

Вспомнилось низкое солнце, треск дров в печи, нежданный уют служебной квартиры.

– «Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью». – читает он по-английски декларацию прав и свобод и не может удержаться от возражений. – Мне не кажется, что «стремление к счастью» – это естественное право.

– А я в этом уверен, – возражает негромкий голос в тишине гостиной. Князь щурится от сверкнувшего в глаза солнца. – И я уверен, что и вы разделяли бы это мнение, если б нашли это для себя возможным.

Куда, в какую бездну привело его стремление к счастью?

***

Яков шел по Невскому, не разбирая дороги. Щипало в глазах, першило в горле – вокруг Петербурга вторую неделю горели леса, и едкая взвесь висла в воздухе. Колоннада Казанского собора – два шага от проспекта – терялась в дымке. Почти не думая, Яков свернул туда. Опять казалось, что все на него смотрят.

В пустой часовне св. Петра негромко молился священник: «об упокоении и прощении…» Панихида. Священник был статный, в дорогой рясе, рыжеватая с проседью борода уложена волосок к волоску – но никто не пришел оплакать с ним неизвестного Якову мертвеца. Лампады мерцали в полутьме.

Яков остановился перед распятием – и отвёл глаза. Слишком живо написано: будто в самом деле стоишь перед умирающим. Ярко-красная кровь темнела на побелевшем лбу, в тёмных глазах Христа была мука. Всё, о чём он хотел просить, казалось здесь неуместным. Господи, помоги мне с карьерой? Господи, пусть меня не считают доносчиком?

Он пытался думать о других. Мысли прыгали. Господи, Ты же знаешь: я хотел их спасти, но не смог. Я пытался отговорить Евгения…

Евгений остался жив – говорят, что два голоса отделяли его от виселицы (Господи, помоги ему, где бы он не был). Рылеев был повешен, тринадцатого с утра.

Яков поднял лицо к распятому, заставил себя глядеть прямо. Художник, кажется, перестарался. Господи, пусть всё образуется. Я жизнью клянусь – я всё сделаю, только пусть образуется! Он выпалил это про себя, не зная, о чём просит, не зная, как это возможно – перекрестился и пулей вылетел из собора.

Он шел куда глаза глядят, и ноги вывели его на площадь. Даже в дыму каменные львы у дома Лобанова рычали как всегда, гремели экипажи по Адмиралтейскому бульвару. Шум города был как дыхание. Тянул ветерок с залива. Сквозь дымку проступило неяркое солнце, позолотило круглые кроны деревьев, рассыпало бледные блики на серой воде. На одной из лодок студенты в синих мундирах бренчали на гитаре, негромко пели. Девушка на носу покачивала кружевным зонтиком.

С лодки кто-то замахал ему, сдернув с головы шапку – молодой, вихрастый, счастливый. Яков не сразу узнал Никитенко. Бывший крепостной, бывший учитель у Оболенских, нынешний студент – он выжил в кораблекрушении, и сдал свой экзамен, и не боится воды, и для него это лето и еще много лет впереди. Яков замахал ему в ответ.

Я буду вас уважать и любить, сказал князь ему когда-то, до начала всего – хотя мы разной дорогой будем идти к счастью. Он любил их, и они погибли. Пусть весь мир ополчится против него, он не проклянет их за то сколь угодно безумное стремление к счастью.

Он подал то письмо, надеясь спасти Россию. Он хотел спасти их – и не смог. Князь погиб, а он остался. Он сделает лучше князя то, что тот не смог. Евгений спас его на Сенатской; Евгений понял бы, почему он продолжит службу.

Он повернулся к громаде строящегося Исаакия. Скелет купола проступал из деревянных лесов. Купол будет воздвигнут, лишь не нужно торопить его. Жить честно, служить безупречно, прошлого не забывать – и не упускать настоящего… С залива поднимался ветер, в котором мешались жар, гарь и едва уловимая свежесть.

Через день Яков летел по коридорам дворца, уже украшенного к коронации. Когда его вызвали, император Николай сидел у себя за столом, чертил схему какой-то крепости и был весел.

– Ну и хорошо. Пришел явиться ко мне на службу?

Age restriction:
16+
Release date on Litres:
08 November 2020
Writing date:
2020
Volume:
140 p. 1 illustration
Copyright Holder::
Автор
Download format:

Similar books