Read the book: «На небе никого»

Font::

Книга издана при поддержке гранта АНО «Культурная и книжная инициатива» и магазина «Подписные издания».

Также благодарим за помощь в издании книги семейный фонд Ильи Сегаловича.

© Издательство «Клаудберри», 2023

© Частная коллекция Артура Бондаря / Arthur Bondar private collection 2023

© Ксения Букша, текст, 2023

© Татьяна Фоминова, оформление, 2023

© Александр Веселов, макет, 2023

* * *

КНИГА О ЛЮДЯХ НА ВОЙНЕ




Головы лондонцев

Вы слышали сегодня речь Черчилля? Ах, я с ним совершенно согласна: Лондон, несомненно, величественный город. Вы слышали, что бомба попала в Дворец? Вчера у меня был необыкновенно удачный заказ: шляпка для свадьбы с широкими полями и перьями. Хотя сейчас на свадьбу лучше каску заказывать… Но нужно будет подбирать точный оттенок к платью – на это может уйти несколько часов. С вашей будет проще, ведь вам нужна шляпка универсальная, подходящая к разным платьям. Не больше недели, конечно, если сюда не упадёт бомба. Письма от Тома приходят по вторникам, и каждый раз мне кажется, что я умру от страха. Он выполняет важнейшую работу. С мая он офицер. Весной Том прикрывал корабли, которые спасали наших парней в Дюнкерке. Потом, когда его сбили, – да, представляете, я даже не успела испугаться – Том не прекращал мне писать, сообщил обо всём так, будто это обычное дело, я только потом узнала, насколько это было опасно, его легко ранили в ногу. Когда сбивают, главное – успеть выпрыгнуть из самолёта. Это опасно, но такое часто случается. Потом в июне их отправили помогать Франции, но от французов ничего хорошего не жди – они капитулировали, и Том, выходит, зря старался, он тогда летал на «Спитфайре». Если бы меня позвали на приём к Гитлеру, я бы его убила, не задумываясь, пожертвовала бы собой. Черчилль сказал, что всё зависит от нас: если Британия выстоит, то будет свет, а если уступит – погрузится во мрак. Пегги и Джордж держатся молодцом, а вот Роб и Несса очень скучают. По секрету скажу вам, милочка, Роб ведь на ночь ещё прикладывался к груди, а тут… Впрочем, там есть коза. Вообще-то это правильно, что детей выслали из Лондона. Особенно теперь. В половину девятого утра этот жуткий вой, потом все стихает, – мой муж уже даже не прерывает чтения газеты, только кофе отхлебнёт и скажет: «Бестии», – и всё идет как шло. Когда бомбили круглосуточно, мы, конечно, прятались в убежище… Пожарные – это невероятные герои! Мы с мужем носим им сэндвичи. Но наши доходы значительно снизились после того, как разбомбили нашу вторую квартиру, которую мы сдаём внаём. Нашу основную квартиру тоже немножко разбомбили, но мы ещё можем там жить, а во второй раз бомба вряд ли попадёт в одно и то же место, не так ли? Гитлер всерьёз готовится к вторжению, но я не верю, что Том так просто его впустит. Летом, когда Тома сделали инструктором, он обучил несколько десятков новых пилотов, и все они оказались прилежными учениками. Да и машин, пишет Том, стало намного больше! Если бы Гитлер вторгся в июне, он бы разбил нас наголову, но сейчас, осенью, они уже не смогут… Не пугайтесь, это «конформатёр» – французское слово, вот сюда я кладу бумажку, и эта чудо-вещь снимает точнейшую мерку с вашей головы. Вас будет ждать шляпка, которая подходит вам и только вам, ведь каждая голова уникальна. Как и мысли в ней? Хотя нет, мысли у нас со-вер-шенно одинаковые, особенно сейчас. Здорово, что удаётся отбивать налёты, иначе жертв было бы намного больше! Если нас пропустят завтра, мы пойдём на ту квартиру и заберём письма, фотографии и, конечно, оставшийся фарфор. Алюминиевую посуду мы всю отдали на переплавку: кофейники, чайники, кастрюли – всё для «Спитфайров». А видели отель на углу напротив метро?! Как, прости господи, кукольный домик: фасад в четыре этажа как ножом срезало – видно ванны, постели, трюмо… Я, конечно, боюсь за Тома, но никогда не пишу ему о своих страхах – этого ему только не хватало. Потом, он подаёт хороший пример всем младшим. Иметь брата, который сражается за Англию… Да что вы, он намного старше и опытнее большинства, первого нациста Том сбил ещё в феврале, а затем ещё четырёх в августе – и ему дали крест «За особые лётные заслуги». Знаете, как он недавно пошутил? Я так смеялась. Написал, что, дескать, мама, мы с вами делаем одно и то же дело: прикрываем головы лондонцев. Я – шляпами, а он своей обороной, понимаете? Вчера завыла сирена, когда мы ехали по мосту, так лошади чуть не выпрыгнули из упряжи. Палата общин тоже пострадала. Миссис Грегори в ужасном состоянии, постоянно нервничает и говорит о конце света. Ну, с ней такое и раньше бывало, я не думаю, что Гитлер что-то принципиально изменил. Но как хотите, а я считаю, что это сумасшествие, – не миссис Грегори, я имею в виду, а Гитлер. Он просто сумасшедший. И с ним очень скоро будет покончено. Никакого вторжения не будет – вот что я считаю. Конечно, неделя на шляпку – это немало, тут я с вами согласна. Но вы видите, что сейчас у нас только три мастерицы, а делаем мы на совесть, будьте уверены, и никогда не позволяем себе ничего копировать. Мы можем сделать немного похоже, чуть-чуть в духе или на манер. Но другой такой шляпки точно не будет ни у кого, это мы вам гарантируем. Если нас, конечно, не разбомбят – а впрочем, и в этом случае тоже.


В тёмную дыру

Интересно наблюдать за тем, как меняется моё восприятие самого себя. Ещё на сборах я почувствовал, как моя личность растворяется в товариществе и становится его частью. Военные игры, тренировки, учения, весёлые досуги с товарищами постепенно сделали из меня настоящего национал-социалиста, преданного фюреру и родине, хотя я не представляю и не мог бы рассказать, как именно это случилось. Ночью, особенно при свете луны, я вспоминаю прежнего Мартина, но воспоминания эти кажутся мне очень далёкими. Днём – и теперь уже окончательно – есть лишь «мы» и нет никакого «я». Но так ли это на самом деле? Не знаю. С тех пор как умер отец, и потом, на сборах, у меня не было времени решить – и теперь уже точно не будет. Наверное, сама жизнь в её бытийственности должна решить за меня.

Возможно, это и есть воспитание того способа мыслить, который я так отчаянно искал. Мы мыслим нашими телами, мы стали клетками большого, единого организма, который называется родиной, называется нацией. Фюрер сказал: мы должны обеспечить безопасность Европы. Сказал, что вкладывает судьбу и будущее Германского рейха в руки солдат. Мы услышали этот приказ поздно вечером, стоя под сводами великолепного соснового леса неподалёку от границы. Не то чтобы мы не толковали между собой о такой возможности, и всё же мы были поражены, ошарашены величием замысла, нашей ролью в нём.

Притихшие, мы собрались на поляне. Стрекотали кузнечики. Кто-то сказал: с ума сойти, я и подумать не мог. Ведь был пакт о ненападении… Тут же другие возразили ему: невозможны никакие пакты, когда речь о мировой угрозе. Мы, германская нация, должны спасти Европу и мир.

Первый залп нашей артиллерии. Вспышки огня. Мы бежим вперёд через болота и канавы. Мы в грязи по колено. Русские ведут заградительный огонь, визжат пули. Мы не понимаем, куда бежать, – невозможно установить связь под постоянными обстрелами. Мы непрерывно меняем позиции, прижимаемся к земле. Радиста ранило. Шишки и песок в траншеях, грязь в маленьких болотцах. Горящие машины. Горящие вышки.

Мы впервые видим противника совсем близко. Их не прикрывает артиллерия. Они обезумели. Они наступают в беспорядке. С дикими, сиплыми воплями «Ура!», с искажёнными грязными лицами, грохоча сапожищами, они несутся прямо на нас, даже не пытаясь использовать рельеф местности. Дикий ужас парализует меня, но всё-таки мы побеждаем. Мы открываем шквальный огонь. Русские падают ряд за рядом, друг на друга. За ними бегут следующие – волна за волной. Раненые кричат, от этих криков стынет кровь. Мы бежим вперёд прямо по трупам.

Мы проходим в день по тридцать-сорок километров. Сегодня мы не завтракали. На обед съели по куску хлеба.

Очень хочется пить. Ветер бросает в лицо песок, он везде, хрустит на зубах. Жара. Мы обросли щетиной – не брились три дня. Сон короткий, просыпаться тяжело.

Мы идём вперёд по разбитой дороге, изрезанной колеями и воронками от снарядов. Дорога идёт вниз, и мы как будто спускаемся на дно высохшего моря. Сходство такое сильное оттого, что всё покрывает песок. Форсируем склоны. Фюрер сказал: эти пустынные равнины – поле осуществления истории.

Идёт дождь. Мы ночуем под машиной. Грязные, потные и пыльные, утром мы снова встаём и шагаем вперёд выматывающими маршами. Нет времени поесть, беспрестанно мучает жажда.

Мы идём вперёд. Везде подбитые и сгоревшие танки. Ноги дрожат от усталости, голова плывёт, мы как будто в полусне или трансе. Голод и жажда притупились. Странное равнодушие овладевает нами. Все цвета поблёкли, в низинах поднялся туман. Луна позади, за нашими спинами. Впереди – бесконечное небо, тёмное, грозное. Кажется, что мы шагаем прямиком в тёмную дыру.

Мы всё время хотим спать. Мы идём вперёд, минуя спящих у обочин солдат. Иногда кажется, что это мертвецы. Проснуться очень трудно. Сегодня несколько минут будил своего товарища – казалось, он не дышит, так крепко он спал. Под щекой у него белел лист бумаги. Вечером он начал письмо домой, но уснул, не написав и нескольких строк. Мне некому писать, ведь отец умер, так и не увидев меня. Он ослеп за несколько месяцев до моего рождения, а умер год назад, через пять лет после матери.

Нам ничего не говорят о положении на фронтах. Видно, всё быстро меняется; скажут, когда что-то будет ясно. Пока мы просто идём вперёд, а русские в панике отступают. Прошли через деревню, которую полностью разрушили наши «Штуки». Развалины кое-где ещё дымились. Торчали только трубы печей. Много трупов, включая женщин и детей. Не знаю, что и думать об этом, и потому ничего об этом не думаю. Противный привкус во рту – смесь дыма, горелого мяса и кирпича – не оставляет меня.

Один миномётчик попытался застрелиться или, может быть, специально ранил самого себя. Так или иначе, он пошёл под трибунал и, скорее всего, будет расстрелян. Если это и правда неудавшееся самоубийство, то он выбрал странный способ добиться своего. Он объяснял это тем, что война слишком затянулась (она длится уже больше месяца) и он боится, что будет серьёзно ранен. Кажется, этот человек сошёл с ума. Спрашиваю себя, не может ли такое случиться и со мной. В последнее время многие вещи вокруг кажутся мне фильмом или картинкой, как будто они не затрагивают меня.

Может, это просто усталость. Больше всего мы страдаем от недосыпа. Кажется, иногда я сплю даже на марше. Вчера я шёл, подняв голову, и вдруг заметил, что кусты по обочинам дороги превращаются в плюшевые мордочки игрушечных зверей, пряничные домики; солнечные блики на листьях стали то ли огоньками в окнах, то ли конфетами… Так я понял, что на минуту уснул. Стоит мне сесть, привалившись к чему угодно, как я проваливаюсь в дремоту. Это происходит и на полуденной жаре, когда нам дают отдохнуть часок-другой. Не всегда есть силы найти тень, и это даже опасно.

Вчерашний день мог быть последним в моей жизни. Нашу роту послали выручать разведчиков, и мы попали в окружение. Нас обстреливала артиллерия, тяжёлые минометы, а выйти из-под обстрела мы не могли – торчали на одном месте. Многие из тех, с кем я делил хлеб последние шесть недель, были убиты или ранены. Должно быть, мне пристало чувствовать страх или грусть, но я ничего не чувствую – не знаю почему. Нам дали поспать лишь несколько часов. Вот-вот предстоит снова выдвигаться вперёд.

Неужели скоро мы будем стоять у ворот Москвы? Действительно ли управимся с этой войной к Рождеству? Я верю в это, должен верить, не могу не верить. Все эти жертвы необходимы, так сказал фюрер. Мы должны победить и не можем отступать. Мысли, которые иногда нас посещают, происходят только от того, что уж очень тяжело всё идти и идти вперёд, в неизвестность. Это огромные просторы, и картина перед нами всё время одинаковая. Одинаковые равнины, деревни. Русские, как муравьи, не замечают собственной смерти. Это втайне страшит меня, и я спрашиваю себя, когда же мы достигнем нашей цели и где эта цель.

Грозовой вечер. Усталые и промокшие, мы снова заползаем под автомашины, и я тут же засыпаю, несмотря на озноб и ноющую боль во всех костях. Мне снится, что я в нашей гостиной, а дверь в комнатку тёти Хельги стала узкой. Я вхожу боком. Комнатка маленькая, узкая, как окоп, скудно освещена. Пахнет землёй. Мертвенный холод и тишина. На кровати тёти Хельги сидят бабушка, отец, мать и сама тётя Хельга, в ряд. Они молчат. Комната становится всё уже. Я вдруг понимаю, что это значит, ведь все эти люди уже умерли. С криком я начинаю протискиваться обратно, стены сжимаются… Я просыпаюсь. Вокруг полный мрак. Сердце у меня колотится, во рту пересохло, и я впервые за эти месяцы спрашиваю себя: wo gehst du hin?1








Враг у ворот

мои воспоминания и переживания со дня начала великой отечественной войны и до


29 июня

Ну вот и проводил Митю в ополчение. На набережной Малой Невки погрузили их всех на баржу, выдали сухой паёк, и… баржа отчалила. Пришёл, даже ужин не стал готовить – попил чаю с хлебом и селёдкой.

Год назад и не думал и не чаял, что останусь совсем один. Потом Клавдия [умерла] в январе, и ребёнок на Гатчинском кладбище. Чорт попутал меня согласиться, чтобы она рожала в 45 лет, обрадовался старый дурак. Теперь и старшего сына судьба отнимает, надолго ли? Не хочу думать и боюсь.


3 июля

У А. Ц. [соседка] детей-подростков в первые же дни войны увезли в эвакуацию. Повезли в обычные летние лагеря. Их школа приписана к Боровичам, туда и повезли. Но ведь с той стороны фашисты, наступать будут. Нет, говорит А. Ц., это – ненадолго, война ненадолго. Ведь через пару недель всё закончится. А увезли тогда зачем? А вот если город будут бомбить с самолётов, на тот случай. Так-то немцы сюда, конечно, не дойдут. Вот в каких она мыслях. Боюсь ей что-то говорить, да и пользы нет.


8 июля

Город совсем праздничный. Много военных плакатов, цветов. На Невском как будто праздник. Появились в продаже хорошие книги. Лотки с книгами стоят прямо на тротуарах. Настроение у людей весёлое, возбуждённое. Вечерами из всех окон патефоны, много пьяных шатается по улицам – провожают на фронт. В очередях толкуют, что Гитлера к осени должны разбить. Но у меня тяжело на сердце, тяжёлые предчувствия. Я никому в них не признаюсь, да и некому особо признаваться. Дома один. В лаборатории я да Алла, с которой не откровенничаю. Чуть что, и губы куриной гузкой: «бирюк», даже «пораженец». А это уже опасно.

«Дом у вас каменный? Сколько этажей? И что, заводы есть рядом? Если и бросят бомбу, то бомбить будут только заводы, вас не тронут, успокойтесь, вы немцам неинтересны». Ну что за дура.


15 июля

С сегодняшнего дня вводят карточки – в магазинах вчера был ажиотаж. Чуть не поддался, денег мало всё равно, запасать не на что.

А. Ц. рыдает на кухне. Спрашиваю, что такое. Выясняется, что школу, которую эвакуировали в Великолукскую область, повезли обратно, а там дороги перерезаны, начались обстрелы, бомбёжки. Невероятные слухи, что в эшелон с детьми попала бомба, погибло триста школьников и дошкольников, сгорели вагоны. Как мог успокаивал, говорил, что немцы ещё не так близко, что это уж точно провокации и такого быть не может. Завтра идёт с другими родителями в райсовет, будут требовать вернуть детей, довести до сведения родителей, что с ними. Думаю, никто ничего не скажет, но А. Ц. этого не говорю.


16 июля

А. Ц. говорит, в райсовете только успокаивают, дескать, с вашими детьми всё в порядке, они в безопасности. А где, что – неизвестно. То говорят, что их прямо с дач повезут в эвакуацию в Киров, то – что вернут в город. А. Ц. собирается отпроситься с работы и ехать за своими искать. Отговариваю это делать. Непонятно, как она собирается их найти и на чём везти обратно. Судя по всему, дела-то наши не блестяще.

Ничего не понятно, что-то происходит, а нам ничего не говорят. В сводках всё «ожесточённые бои», отдельные подвиги советских граждан, наши окружили гитлеровцев. А насколько значимы те или иные события, понять трудно. Остаётся предполагать худшее. Надеяться, по опыту, не на что: воевать нам нечем и некем. Всегда удивлялся, как люди могут не видеть, что у них перед носом творится. От нас всё скрывают, чтобы «не поднимать панику», а на деле… Настроение тяжёлое.


18 июля

Заводы эвакуируют из Ленинграда. Слухи, что немцы уже в Луге. А. Ц. туда поехала, значит – в самое пекло. Не могу о них не думать и о других матерях, об учениках школы, что у нас во дворе.

Еле сдержался в лаборатории. Алла толкует, что уезжать нет смысла – всё равно потом возвращаться осенью. Этот дневник никто никогда не прочтёт, да и к шуту, если прочтёт, мне уже всё равно, ради чего сдерживаться. Вот вы и езжайте, говорит. Мне-то ехать нет смысла, никого нет, сын единственный на войне, самому помирать пора. Это ведь у неё – родители старики. Дети школьники. Что здесь будет? Ничего хорошего нас здесь не ждёт. Хочется кричать: уезжайте! Увозите детей, стариков! Может, мой пессимизм говорит во мне, но кажется, что скоро здесь будет плохо, очень плохо.

А может, дело в характере. Может, я и правда «пораженец». Ни друзей, ни близких. Сирота, а при этом моё «дворянское происхождение» столько бед понаделало. Кое-как получил образование, но не то, что хотел, – машины и оборудование от меня всегда были далеки. Живу на окраине жизни, далеко от больших свершений и событий. Одна любовь была в жизни, и той уж нет. Митя на фронте. Как двадцать лет назад, когда хотел с моста головой в Неву, но что-то удержало. Не знаю что, не любовь к жизни точно. Просто живёшь, живёшь… по привычке.

От Мити ни слуху ни духу. Успокаиваю себя, что в таком хаосе почта плохо работает.


23 июля

Сегодня припозднился, шёл пешком. Пахнут одуряюще цветы из Аптекарского. Город изменился здорово. На всех витринах крест-накрест полоски из бумаги, лежат кучи мешков с песком. Новая штука – аэростаты на длинных тросах, привязанных к машинам, на всех пустырях, в парках. Высота, сколько могу судить, около двух-четырёх километров. Аэростатное заграждение должно спасти Ленинград от бомбардировок. Спасёт ли.


25 июля

Тридцать четвёртый день войны, всё «ожесточённые бои». Радио раздражает дико. Ощущение, что хотят всё скрыть от нас. Видел, как на стенах рисуют надписи, ориентирующие горожан о местоположении убежищ и укрытий. Говорят, Мгу разбомбили и заняли немцы. Поезда никуда уже не ходят, но точно толком ничего не известно, одни слухи. Бедная А. Ц.!


28 июля

От Мити ничего. Отчаяние. Как я мог его отпустить.

На Неве видел прощание с солдатами, морскими пехотинцами. Жена или девушка не хотела отпускать одного из них. Все остальные спокойны, и по контрасту – жутко было смотреть на её слёзы, слышать крики. Цеплялась и не отпускала, за вещмешок, за винтовку, за противогазную сумку. Наконец удалось её уговорить, успокоить. Тяжёлое впечатление.

Пень тополя у нас во дворе, на нём двое раненых, я подошёл и прямо спросил. Рассказали, что вышли из окружения. Худые, щёки ввалились, глаза страшные, красные. Высокий пьяный махал руками, говорил громко, что у немцев оружие, техника передовая, что наших ополченцев прямо из эшелонов, без обучения отправляют в бой под угрозой расстрела. Что генералы переходят на сторону противника, действуют изменнически. Может, эти парни не вышли из окружения, а дезертировали, кто знает. Всё это весьма уныло.


3 августа

На вокзалах толпы, на привокзальных улицах тысячи людей сидят на узлах, дети бегают, всюду хаос, антисанитария. Коровы и козы, для которых нет корма, нет условий, – пасутся в скверах. Люди голодны, рыщут по городу, пытаясь что-то добыть. А коммерческие магазины закрыли – не удивительно, если начнутся массовые смерти от голода. Беженцы из Луги, из Кингисеппа, из Красного…

На работе всех, кто не занят на срочном заказе, мобилизовали рыть укрепления. Зачем рыть – немец займёт наши же траншеи, там укрепится.

Про себя решил, что немцев дожидаться не буду. Только доделаю анализ срочной партии образцов, чтоб не подводить Аллу. Ждать от будущего нечего, и Мити очевидно больше нет, сердце ноет.

Страшный год.


5 августа

Встречусь ли с Клавой? Я в это не верю. Нет ничего за гробом. Сейчас все стали такие религиозные, чуть что поминают бога, в которого столько лет было принято не верить. В ящике постоянно нахожу одно и то же письмо религиозного содержания, сейчас мода такая, бабы его переписывают по девять раз, тогда, дескать, спасёшься. Все суеверия повылезали наружу.

Останавливает только мысль вопреки всему – вдруг Митя жив. Хотя этого не может быть и уже нечего на это рассчитывать. Ни одного письма, а что там творится, можно узнать от раненых.

6 августа

Сегодня произошло кое-что непредвиденное.

Дело в том, что вернулись Коля и Витя, дети А. Ц. Оказалось, что их поезд действительно разбомбили на узловой станции, но вагон, в котором они ехали, остался цел. Две недели они добирались до города, грязные, голодные, но держались вместе, у Николая ответственность за младшего. Когда узнали, что А. Ц. поехала их искать, плакали оба, Коля хотел в свою очередь отправиться за мамой, но я очень жёстко им сказал сидеть на месте, возможно, их будут снова эвакуировать вместе со школой, а может быть, стоит определить их в интернат на время, пока мать не вернётся. Займусь этим, если будет возможно.

10 августа

Всё определилось: Коля идёт рабочим, там выше продовольственная норма. Хлопоты по поводу зимней одежды. Пытаюсь добыть крупу, что-то запасти, но цены на рынке не позволят в полной мере осуществить задуманное.

Итак, мы остаёмся в городе, который, вероятно, вскоре будет занят немцами. Говорят, немцы будут вешать за бюсты Л[енина] и С[талина], за собрания сочинений, книги о революции. Партийным выдадут паспорта на другую фамилию – перейдут на нелегальное положение. Что ж, у меня ничего нет «запрещённого» – ирония судьбы. Но думаю, что умирать будем все без различия партийности и происхождения.

24 августа

Когда шёл с работы, ко мне подбежала старуха, вероятно решила, что я – врач (квартал, где наша лаборатория, занят по большей части медицинским институтом и больницами). Умоляла помочь маленькой девочке, её внучке. Она в тяжёлом состоянии, а в больницы не берут, всё переполнено, продовольственных карточек нет. Семья еврейская – беженцы из Пушкина, выехали за несколько часов. Евреев, как известно, фашисты всех на месте расстреливают поголовно. Ходят слухи, что Пушкин со дня на день будет занят, и получается, что враг совсем рядом. Купил у неё зимнее пальто для Вити – обменял на пять килограммов крупы, которую нёс с базара, больше ничего не мог сделать. Никто и ничем не может помочь этим людям, и здесь их тоже ждёт голодная смерть. Каждый думает о себе и спасается как может.

27 августа

Обрабатываем чердак суперфосфатом – особая смесь против зажигательных бомб. Пока не прилетали, но вдали слышен какой-то гул. Сводки никакой информации по-прежнему не дают. Вечерами в городе совершенно темно. Вот что странно: отчаяние полное, а у меня сегодня стало как-то легче на душе. Не знаю, почему это так. Пока жив, буду помогать Вите и Коле, и, может быть, их ещё ждёт какое-то будущее, если не погибнет весь мир в этой адской мясорубке.





Чему учит война

Жил в Ленинграде Митя Першин, поступил в Горный институт, да началась война. Митю с другими ополченцами погрузили на баржу, дали сухой паёк, а отец долго стоял на берегу в толпе провожающих и молча махал рукой. Путь на войну оказался, впрочем, неблизким. Сперва немецкий самолёт расстрелял баржу на бреющем полёте. Митя был в числе немногих спасшихся. Пошли блуждать по лесам вслепую: где немцы, где наши – непонятно.

– Кто такие? Дезертиры?

– Что вы! Ищем свой полк. Такой-то номер.

– Ха! Того полка нет давно. Присоединяйтесь к нам. Доходяги вы, правда… Дистрофики! Ну ничего, воевать сгодитесь.

Начал Митя воевать – ничего не умел. Несколько месяцев прошло – всему обучился. А чему война учит? А вот чему.

Во-первых, зарываться в землю. Это только кажется, что просто. Как морозы грянули, землица-то вся промёрзла. А местность, где они стояли, была болотистая. Земля здесь на студень похожа: чуть оттает – и начинает течь. Сверху твёрдо, заморожено, внутри жидко. Землянки получались у бойцов полметра глубиной. Сам поместился, влез в нору, и довольно. Ещё туда ставится печка – простое ведро с углями. Становится тепло и дымно. Копоть оседает на одежде, на лице.

Во-вторых, война учит гонять вшей. Ни раздеться, ни помыться у бойцов не получалось месяцами. Это уж потом стали бани везде ставить, а в сорок первом их не было. Поэтому вши сидели везде, густо-густо. Однажды Митя осмелел и снял шинель у костра в минус тридцать пять. Потряс над огнём. Насекомые посыпались, сгорая с лёгким треском. Тем вшам, которые в белье, больше повезло, их Мите не удавалось выкурить никакими силами.

Далее, в-третьих, война здорово учит таскать тяжести. Ящик снарядов – сорок шесть кило. Мёрзлое бревно – неизвестно сколько. И таких ящиков и брёвен за сутки перетаскаешь без счёта. Ещё командир прикажет дров – землянку протопить… У них спецпаёк: хлеб с маслом и сахар. Водку жрут. Им не голодно.

Не спать учит война – это в-четвёртых. Сутками, а то и неделями. В атаку Митю пока не брали, и то хорошо – а то б ухлопали сразу же. Но каждую ночь Митя по шесть часов стоял часовым. Задремлешь на полчаса, потом снова ходи. Однажды их землянку разнесло прямым попаданием. Никого в ней не было, да беда в том, что спать негде, а тут ещё и буран. Пошли в блиндаж соседнего взвода. Набились туда всей толпой. От бессонницы тошнит, ноги подкашиваются – и дрыхнут бойцы стоя, друг друга подпирая. Кто был ближе ко входу – к утру отморозил ноги и руки. Кто остался снаружи… К утру их было не отковырять от мёрзлой земли.

В-пятых – но по значению во-первых, – война учит находить еду… Любую. Всё, что можно сожрать. Митя всё время был голоден и вечно рыскал в поисках еды. Срезал с мёртвого немца вещмешок – наелся консервов. Замёрзла лошадь – бойцы набежали с топорами, рубят, куски уносят. А однажды во время наступления перевернулся котёл походной кухни, и каша вылилась на снег. Митя и другие бойцы выхватили ложки и на ту кашу набросились. Прямо с земли хватали и в рот, вперемешку с грязью, со снегом. По каше возы едут, лошади, люди идут, а бойцы всё ели и ели, скребли мёрзлую землю, пока хоть крупица каши оставалась.

Чему ещё учит война? Она учит, в-шестых, что всем крышка. Митя быстро привык к трупам, они валялись тут везде. Вот есть высота, надо её взять. Бросили в бой свежее пополнение – человек двести или триста. Все они или почти все – полегли в сугробах, ведь воевать они не умеют, да и сил у них нет, только вчера их привезли из блокадного Ленинграда. А ночью снова прибывает пополнение. Зачем же так людей зазря тратить? А вот зачем: нет-нет, да и убьёт кто-нибудь из них немца перед смертью. Так в армии врага становится меньше на одного солдата. А советских пропадает за это время десять или двадцать человек. Ночью снова пополнение, и бредут измождённые люди на верную гибель прямо по трупам товарищей. Рано или поздно немцы кончатся и высота будет взята. Только гораздо раньше кончишься ты.

Митя давно перестал тосковать по отцу и по мирному времени. Остался только страх. Смерть возможна в любую минуту, но привыкнуть к ней невозможно. Умирать придётся обязательно, не сегодня, так завтра, а не завтра, так послезавтра, и смерть эта не героическая, а безвестная и бессмысленная. Даже если не идёшь в атаку – живёшь под непрерывными обстрелами. Пуля разворотит живот, и будешь несколько часов лежать лицом в грязи и снегу и кричать от боли, пока не потеряешь сознание. Нечеловеческий вой раненых непрерывно доносился со стороны высоты, на которую новые пополнения ходили в атаку. Забрать их почти никогда не удавалось, вот и кричали они там, пока не затихали в снегу. И никто не вспомнит про тебя, никто не отправит весточку отцу, потому что под тобой, на тебе, рядом с тобой – такие же мёртвые тела, такие же люди, которые когда-то жили, надеялись, были кем-то. Ни имён, ни фамилий.

Но учит война и ещё кое-чему, в-седьмых. Правда, учит не всех. Только некоторых, кому везёт. Это умение не помогает выжить, но пока ты ещё жив, оно нужнее всего. Однажды в своей норе, прижавшись к печурке, в которой догорал хвост вонючего кабеля, Митя вдруг начал грезить наяву – да, грезить, именно так. Ему представлялись пейзажи родного Ленинграда, но фантастические, ирреальные. На Покровке росли мандарины. Родной Васильевский порос тропическим лесом. Небо над городом было глубоким и синим, его бороздили невиданные звездолёты. Пушкин сошёл с пьедестала, обнял Митю и стал декламировать свои новые стихи – те, которых нет в коричневом шеститомнике, изданном к столетию смерти. Папа его тогда купил, а потом затёр настоящую цену, чтобы мама не ругалась.

Митя уснул счастливый, за три часа крепко выспался. И когда потом с закопчённой мордой он выполз задом на снег из своего укрытия и политрук приветствовал его обычным «Чё, всё на лапоть ссышь, доходяга», – Митя только улыбнулся. Конечно, потом всё пошло по-старому. Но с тех пор Митя часто пользовался своим новым умением. И жить ему стало легче.

А потом у Мити появился друг.

Оттепель. Митя стоит на берегу реки. Её предстоит форсировать. Идти придётся вброд. Расталкивая коленями льдины, Митя и его товарищи вступают в морозную воду. Тело почти сразу обжигает, потом оно начинает неметь. Течение здесь быстрое, потому река и не замёрзла. Над рекой неправдоподобно красивый закат. Накануне выпал снег, ели и сосны заснежены, как в сказке. Вот один из товарищей Мити, метрах в трёх от него, спотыкается, и вязкая чёрная вода с ледяной крошкой смыкается над ним почти без всплеска.

Митя и другие бойцы, шатаясь, выходят на берег. Разводят костры, но поднимается ветер, начинает носить мелкий снежок; температура падает, одежда быстро замерзает и превращается в ледяную корку. Надо раздеться, но ничего сухого нет. Парень-дистрофик, недавно из Ленинграда, лезет греться прямо в костер и, не удержавшись на ногах, падает в огонь. Пахнет горелым, его оттаскивают за ноги, он кричит, но не поднимается… Снег становится гуще… Митя садится рядом с огнём, почти не чувствуя рук и ног, ему уже всё равно, что дым ест глаза. Он начинает засыпать…

В эту самую минуту за деревьями появляются люди. Это бойцы стрелковой бригады. Один из них, смуглый, чернявый парень, тормошит Митю, бросает ему сухую шинель и заставляет переодеться прямо на морозе. Стаскивать мокрую промерзающую одежду непросто. Чернявый ему помогает.

Костры пылают ярче. Бойцы сбиваются в кучу у огня. Чернявый передаёт Мите флягу со спиртом:

– Пей.

– Не пью, – говорит Митя.

– Учись, а то сдохнешь.

Митя делает глоток спирта. Первый глоток идёт колом, зато второй – соколом. Митя кашляет. Ух как хорошо! Спирт согревает мгновенно, всё тело сразу. Митя встаёт, топает ногами: навидался за эти месяцы жутких, почерневших обмороженных ступней. Ему вдруг снова хочется жить.

– Можно ещё?

– Самому мало! – чернявый всё же протягивает Мите флягу.

Его зовут Яшка, он – цыган, взаправдашний, из табора. Считается, что цыгане воевать не любят. А кто любит-то? Вот и Яшка тоже не любит, но воюет.

Яшка – Митин ровесник. Таких называют «простой парень». Простой, да непростой. Яшка – не грубый. Не шутит про баб с другими солдатами. Часто улыбается. Улыбка у него получается смущённая, одним углом рта. Яшка жилистый, длиннорукий, сильный. Мороз ему нипочём, а вот голод донимает. Яшка всё время крутит головой в поисках еды. И находит удивительные вещи. Во время короткого наступления (которое вскоре опять сменилось долгой обороной) наткнулись они с Митькой на яму с мёрзлой картошкой близ немецких окопов. Попировали на славу! В общем, опытный боец. И стало Мите с Яшкой-цыганом не так тоскливо, как раньше.

Однажды сидели Митя и Яшка в траншее совсем близко к немецким позициям. Началась перестрелка, и Яшку ранило в ногу. Митя как следует перетянул рану, чтобы остановить кровь. Но как вытащить друга из-под огня, если кругом глубокие сугробы? Яшка – здоровенный парень, а Митя только-только оправился, перестал быть дистрофиком. На себе точно не вынести.

– Побегу за санками, – сказал Митя. – Вернусь через час, жди.

Но за этот час немцы успели продвинуться вперёд, и Яшка оказался на их территории.

– Отдавай санки обратно, пристрелили уже твоего приятеля, – сердились пехотинцы. – Сейчас попрёшься туда, самого убьют и волокуши немцам достанутся.

Митя, однако, решил дождаться ночи и всё-таки вернуться за Яшкой. Как стихло на той стороне, Митя натянул белый маскхалат и пополз. Как ни странно, Яшка был жив. Его снежком присыпало, и он притворился мёртвым – немцы даже внимания не обратили. Повезло ещё, что мороз был несильный и метель не так велика.

– Спасибо, что пришёл, – сказал Яшка, с трудом ворочая языком.

Много крови потерял. Потихоньку двинулись назад. Митя передвигался ползком, а санки с Яшкой тянул за собой. Немцы ничего не замечали, пока Митя с Яшкой не доползли до нейтральной полосы. Тогда уж начали стрелять. Пули ложились совсем рядом с Митей: вот-вот ухлопают. Но, странное дело, страха не было совсем. Все фронтовые месяцы страх не отпускал Митю ни днём, ни ночью, – а тут вдруг и не страшно. Потому что в том, что он делал сейчас, был смысл.

– Гляди-ка, возвращается! И приятеля притащил… – удивились в траншее. – Чудны́е дела. Ну-ка, прикроем их, ребята!

Оставшиеся десятки метров Митя прополз под прикрытием встречного огня. Вот и траншея. Спасены!

Да, вот чему ещё научила Митю война: оставаться человеком, даже когда это почти невозможно.






Прыгай, парень!

Лейтенант Дитер Кнабе прибывает в штаб. Ему двадцать. На его счету пока ни одного самолёта. Он хочет быть экспертом. Хочет побед.

Штаб – небольшой деревянный домик на горном аэродроме. Кругом вершины. Внизу фьорды. Сразу за аэродромом отвесный обрыв – и море. Взлёт и посадка здесь чуть ли не сложнее, чем бой с врагом. И не менее опасны.

Командир группы обводит рукой заснеженные пики:

– За топливом хорошенько следите. Садиться там негде, а разбиться очень легко, имейте в виду.

– Не подведу, – говорит Кнабе.

Взлётную полосу заметает снегом, знай расчищай. А расчистишь – под снегом голый лёд.

Задача понятна. Немецкий линкор подорвался на мине, проходя Ла-Манш, и получил серьёзные повреждения. Его привели сюда, во фьорд, для ремонта. Самолёты люфтваффе сторожат корабль, чтобы томми2 не добили.

А те, конечно, не дремлют. Не проходит и нескольких часов, как передовые посты наблюдения замечают самолёт противника. Один – значит разведчик. Звучит боевая тревога, и лётчики бросаются по машинам.

Сюда посылают лучших томми. Но англичане летают на «Бленхеймах» – не очень-то удобный самолёт, особенно здесь, в Норвегии. Двигатели у бедолаг часто отказывают из-за обледенения, систем обогрева на борту не предусмотрено. Да и манёвренность у «Бленхеймов» так себе. Но за ними, только дай сделать съёмку, прилетят «Свордфиши», те самые, что потопили «Бисмарка». Нет, наш линкор мы в обиду не дадим, думает Кнабе.

Немецкий линкор в норвежском фьорде – вещь сверхценная. Сотни грузовых судов везут из США в СССР миллионы тонн оружия, боеприпасов и продовольствия. Один вот такой линкор может уничтожить конвой с вооружением, например, для двухсот танков. Двумя выстрелами. Вот почему томми пытаются найти линкор и прикончить прямо на базе.

Видимость плохая. Самолёт качает. Чем дальше Кнабе летит над морем, тем хуже связь. По донесениям с базы, «Бленхейм» где-то рядом. Но где именно – тут донесения ничего не дадут. Кнабе регулирует рефлекторные прицелы и готовит оружие к бою. Ага, да вот же он – слева! Огонь! Кнабе нажимает обе гашетки.

Заметил Кнабе раньше – и уходит в облака. Кнабе за ним. Закладывает крутой вираж, меняя курс. Видимость почти нулевая. Море внизу исчезло. Вдруг раздаётся грохот: чёртов «Бленхейм» попал в кабину.

Кнабе спешит к берегу. Но где земля? Связи нет совсем. Компас, видимо, врёт, показывая, что море позади. Впрочем, даже если Кнабе и вылетит к берегу, сесть в этих горах и фьордах негде.

А главное – кончается топливо. Вот это совсем скверно. Неужели пробило бак?! Кнабе прошибает холодный пот. Но тут внезапно оживает радио.

– Эрик-1, я Эрик-2, – сообщает Кнабе. – Пробит бак. Я над морем.

– Чёрт! Спускайся.

– Вижу землю.

– Удачи.

Разговор короткий и, вполне возможно, последний в жизни Кнабе. Удача пригодится как никогда. Кнабе изо всех сил высматривает место для посадки. Его нет. Туман рассеялся, и Кнабе видит под собой горы: заснеженные двухкилометровые пики, склоны, расселины неописуемой красоты. Стрелка датчика топлива на нуле. Двигатель вот-вот заглохнет. Когда надежды почти не остаётся, Кнабе замечает слева ледник, а за ним небольшое горное озеро. Лёд может и не выдержать, но выхода нет, надо садиться.

Кнабе снижает скорость, опускает закрылки, а шасси не выпускает. Ниже, ниже… Самолёт касается земли и плавно скользит по сухому и скрипучему снегу. Останавливается. Снег оседает. Тишина.

Не больше пары секунд облегчения: Кнабе слышит хруст. Это лёд трещит и прогибается под тяжестью самолёта. Люк держится на соплях, Кнабе прыгает на крыло, хватает вещмешок и бежит по глубокому снегу к скале. Жив! Только теперь он понимает, что если провалится самолёт, шансов на спасение немного. Но самолёт не проваливается – стоит на льду.

Вокруг полная тишина. Снег осел. Коленки у Кнабе трясутся, но в целом он спокоен. Хорошо, что он успел дать о себе знать по радио! Теперь его будут искать. Главное – продержаться.

Кнабе начинает ходить взад-вперёд, утаптывая снег на скалах. В меховой куртке ему не холодно, есть сигареты и плитка шоколада. Вокруг сказочная красота, полная тишина. Вниз, в долину, спускаются крутые обрывы и уступы.

Постепенно наступает темнота. Кнабе вытаскивает парашют, заползает в кабину и заворачивается в него. Шелковистый, как платье Доры, думает он, сонно глядя на мелькающие снежинки. Снег валит всё гуще. Ночью Кнабе несколько раз просыпается и выпрыгивает из кабины, чтобы размять ноги. Видимости нет и к утру, и Кнабе понимает: надо что-то делать. Сигнальные ракеты тратить не стоит, всё равно в такую погоду их не видно. Кнабе пробует гашетки: пулемёт, к счастью, не повреждён. Даёт очередь. Грохот разносится по горам, эхо множит его. Кнабе палит каждый час. Шоколад давно кончился. Сигареты приходится жевать, так как нет огня.

Каждый час – очередь. Снег валит. Кнабе начинает мёрзнуть. В такую пургу помощи ждать бессмысленно. Приходится просто – ждать.

Наступает вторая ночь. Кнабе в кабине одеревенел от холода. Он выбирается наружу, пляшет в снегу, лезет обратно греться, но в кабине уже немногим теплей, чем под открытым небом. Они должны найти меня сегодня, думает Кнабе. Иначе мне крышка. Время от времени он продолжает давать короткие очереди. Они найдут меня сегодня. Третьей ночи Кнабе не выдержать.

И в тот самый миг, когда вокруг снова начинает стремительно темнеть, Кнабе слышит собачий лай. Какой прекрасный звук! Его нашли!

Следующие пару дней Кнабе отдыхает.

– Этот томми, – говорит командир группы, – уже не первый раз пытается заснять наш линкор. Были и до него, да сплыли. Этот – самый вёрткий, самый настойчивый.

– Вот скотина, – добродушно говорит Кнабе.

Он не держит зла на других лётчиков. В конце концов, у них одно небо. И одна игра. Так Кнабе воспринимает войну: как игру. Конечно, эта игра смертельная, рискованная. Но соперники по игре – не враги, а такие же игроки, как он, лётчики-профессионалы, влюблённые в небо и скорость. Они честно меряются силами – и побеждает достойнейший.


На третий день Кнабе обедает, когда поступает сигнал: летит. Кнабе прыгает в кабину, взлетает и резко набирает высоту. На этот раз никакого тумана, горные пики сверкают на солнце, сильный ветер и резкий, сильный холод. Высота – 5000.

– Эрик-1, как слышно? Томми в зоне Чарли-Гвидо-восемь-ноль!

– Эрик-2, Эрик-2, сообщение принял. Высота 6000 метров.

– Эрик-1, томми в зоне Саксония-Гвидо-семь!

– Эрик-2, Эрик-2, вас слышу хорошо. Высота 7000 метров.

Кнабе видит маленькую точку в голубом небе, за которой тянется полоса. «Бленхейм» описывает круг над фьордом, фотографируя стоянку линкора, пирсы, позиции зениток.

Кнабе набирает высоту и оказывается над «Бленхеймом», а затем устремляется вслед за ним. Огонь! Ещё огонь! Кнабе отчаянно жмёт на гашетку, снаряды летят в «Бленхейм» и пробивают фюзеляж, «Бленхейм» ведёт, он ныряет, за ним хвост дыма. Кнабе в восторге жмёт и жмёт на гашетку: ты от меня не уйдёшь, я тебя добью! «Бленхейм» теряет скорость, вспыхивает, он весь в огне и падает, кружась над берегом и горами.

Но почему же он не прыгает? Почему лётчик не прыгает с парашютом? – вдруг приходит в голову Кнабе. Ему становится не по себе. Неужели убит? Или ранен? Ведь он такой же солдат, такой же лётчик, как и я. Он так же любит небо, облака и скорость. И у него небось тоже есть девчонка, как моя Дора…

И Кнабе вдруг кричит во всё горло, как будто пилот подбитого «Бленхейма» может его услышать:

– Прыгай, парень! Прыгай!.. Прыгай!..

И, как будто услышав Кнабе, тот прыгает. Белый парашют, подхваченный ветром, уносится в сторону гор.

Кнабе хохочет. Он не может сдержать радости.

– Молодец, парень! – кричит он. – Молодец!..

К вечеру офицера Королевских военно-воздушных сил находят в горах и доставляют на базу. Кнабе и офицер под общие одобрительные улыбки пожимают друг другу руки.

– Ты – первый, кого я сбил, – говорит Кнабе. – Не хочешь глоток коньяку?

– Не откажусь, – говорит пилот, смеясь. – В горах чертовски холодно.

– За тебя, – говорит Кнабе. – Спасибо, что остался жив.





Маленькая Ева

Маленькая Ева уже не маленькая. Живёт она в Варшаве, в рабочем районе Воля. Когда начали бомбить, Еве было ещё тринадцать, а когда перестали – как раз исполнилось четырнадцать. Бомбили весь сентябрь, на улицах стреляли, и наконец вошли в город немецкие войска. Заводы больше не работали, магазины закрылись, пришлось родителям Евы, ей самой и её братьям и сёстрам искать еду в полях да на огородах. Только еды всё равно не хватало.


Потом не вернулся папа. Сосед, бледный, как бумага, торопливо рассказал: на его глазах нацистский патруль выхватил из толпы полдюжины мужчин, их тут же поставили к стенке и без лишних слов, на глазах у прохожих, расстреляли. Как? За что? Никто не знал.

В октябре вокруг еврейского квартала возвели стену и устроили там гетто. Всех евреев, и богатых, и бедных, переселили туда. Соседи Евы тоже отправились в гетто. А Ева, её мать, братишки и сестрёнки продолжали жить где жили. Вернее, не жить, а выживать. Каждый день мать, Ева и Ежи отправлялись на поиски заработков. Возвращались, обменяв деньги на кой-какой ужин. Младшие шестеро весь день сидели дома и к вечеру пищали с голоду. Смотреть на это было тяжко, и Ева, хоть ей и было так же голодно, как другим, частенько отдавала свою долю малышам – ей нет-нет, да и удавалось что-то перехватить на базаре.

Однажды она видела, как мальчик из гетто (на нём не было звезды, потому что евреям младше двенадцати не нужно было её носить, но Ева замечала его и раньше и знала, откуда он) выхватил кошелёк у почтенной пани, когда та уже втиснулась в трамвай. Пани, конечно, заверещала, но поздно: битком набитый трамвай дал звонок, а жидёнок – дёру. Ева сама удивилась тому, как порадовалась за пацана. Ведь воровать нехорошо. Но теперь и она стала нечистой на руку. Правда, прохожих не грабила, но шарила под прилавками на базаре: вдруг упала картофелина или монета.

В ноябре стало совсем холодно. У Евы не было зимнего пальто. Напялив на себя всё, что было в доме, они с матерью пытались раздобыть немного угля. Но раньше, чем им удалось хоть раз хорошенько протопить комнату, мать слегла с воспалением лёгких.

– Отведи детей в благотворительный приют, – приказала она Еве. – Здесь им не выжить, а там тепло и есть хоть тарелка каши.

Что поделаешь? Пришлось расставаться. Малыши отправились в детский дом. Хотели забрать и Еву, но она уверила благотворителей, что ей вот-вот исполнится шестнадцать. И как поверили маленькой Еве? Она и на свои-то четырнадцать не тянула. Честно говоря, никто ей и не поверил, просто в приюте не было больше мест. Ну а Еве нужно было присматривать за больной матерью.

Так вот и вышло, что маленькая Ева уже не маленькая. Правда, она и раньше была не промах. Во-первых, храбрая, неунывающая. Во-вторых, в дворовых играх – самая быстрая, ловкая. В-третьих, сообразительная. Так неужели Ева не добудет лекарство и еду для мамы?

И Ева стала добывать.

Идёт по рельсам немецкий поезд, гружёный углём. Ева и другие подростки (кроме неё – все мальчишки) дождутся, когда поезд замедлит ход, незаметно взбираются на вагоны и бросают куски угля под насыпь. Потом спрыгивают вниз, собирают уголь, идут продавать. Ремесло нелёгкое, да и опасное: или охранник пристрелит, или сам свалишься под колёса, а сил у Евы было немного, одна храбрость. Узнав об их промысле, стали скупать уголь взрослые контрабандисты. От них Ева узнала, как торгуют с евреями в гетто: за несколько минут за стену перелетали десятки мешков с продуктами. Контрабандой занимались и дети из гетто. Ева знала, что многие из них совсем не походили на евреев. Голодные ребятишки выбирались в город и тащили что придётся, добывая съестное для всей семьи.

Иногда Ева зарабатывала иначе: вставала у ресторана, к которому подкатывали немцы, и пела польские песенки. Голос у неё был чистый и правильный, жалостливый, и выглядела Ева плачевно – худенькая, бледненькая, – так что её не обижали, а иногда давали еды или денег.

Был, впрочем, ещё один путь. Ева узнала о нём от Ванды, девочки с их двора. Та всегда была медленной, ленивой, томной; придумывала для своей куклы свадебные наряды из тряпок, листьев и цветов, демонстрировала показы мод. Теперь Ванда, всего на год старше Евы, продефилировала мимо неё в сетчатых чулках и меховом воротнике на потёртом пальтишке.

– Немцы очень культурные и вежливые, – сообщила Ванда. – Они, знаешь, такие… В общем, с ними вполне можно прожить.

Но в тёмных глупых Вандиных глазах была тоска и жуть. Еву передёрнуло.

– Нет уж, спасибо, – сказала она даже не с негодованием – с жалостью.

Ванду было и правда жаль.

Как только у Евы появлялось хоть немного денег, она тратила их на еду, уголь и лекарства для мамы. Той как будто становилось лучше. Мать даже начала заводить речь о том, что она поднимется, пойдёт на работу и заберёт из приюта хотя бы Ежи.

Но судьба распорядилась иначе. Вдруг у матери опухли руки и ноги. Ева в тот день вернулась домой поздно. Встревоженная, она до утра не спала и чуть свет отправилась к доктору.

– Девочка, у вашей мамы больше никого нет, – сказал доктор в передней. – Я не должен говорить это вам, но при таких обстоятельствах… Поймите, что ей осталось не больше трёх дней.

Ева выждала немного, чтобы не показать смятения, и вернулась к матери. Но та и не приглядывалась к дочке. Только теперь Ева заметила, как безучастна стала мать, как изменилось её лицо. Она теперь жила в своём мире, который был ближе к миру иному, чем к этому, в котором война убила её мужа, а голод разлучил с детьми.

Врач оказался прав. На третий день Ева не смогла разбудить мать: та лежала на спине, тяжело вдыхая и выдыхая. Внутри у неё клокотало. Ева просидела у её постели несколько часов. К вечеру матери не стало. На похороны Ева потратила всё, что ей удалось заработать за последние недели.

Теперь ей было не к кому приходить, не о ком заботиться, не с кем поговорить. Маленькая Ева стала взрослой ещё осенью, а теперь она осталась совсем одна. И это было для неё уже слишком.

Холодным весенним днём, на закате, Ева вышла из дома. По улицам шатались пьяные патрули. Ева прошла по родной улице, повернула направо. Она не думала о том, куда идёт. Ей просто не хотелось оставаться в доме одной. Ей было не страшно – Ева вообще ничего и никого не боялась, – но невыносимо тоскливо. Ева подумала о парне, рабочем, который бросился в Вислу незадолго до прихода немцев; об этом писали газеты. Может, он видел будущее?

Нет, грешно это, убивать себя. Правда, в ад и чертей Еве как-то не верилось. На ад было больше похоже то, что происходило сейчас в их городе. Но рай, ведь рай-то должен быть. Для отца, для мамы, для всех, кто гибнет на улицах и в нетопленых голодных домах.

На площади играла весёлая музыка. Маленький джазовый оркестрик аккомпанировал насмешливому молодому человеку в помятой шляпе. Музыка была знакомая, а слова такие, что даже Ева подняла голову.

 
Вот поезд идёт,
в Варшаву везёт
различных панов и пани.
У пани – индейка, у пана – корейка,
да пара колбас в кармане.
Свинина под сердцем
копчёная с перцем,
отличнейшая закуска!
С кашанкой и зельцем
надёжное дельце —
под рюмочку всем по вкусу!
 
 
Эй, спекулянты,
давайте свою контрабанду!
Война не война —
а жизнь-то одна,
будь она трижды неладна!
 

Ничего себе, смелый какой, подумала Ева и оглянулась. Поодаль остановился эсэсовский патруль. Фрицы ухмылялись в усы, даже притопывали. Видать, по-польски-то они не понимают, догадалась Ева. Ближе стояли варшавяне, долго не задерживались, но одобрительно хлопали и махали певцу рукой, как знакомому.

 
И день напролёт,
и ночь напролёт
готовили свой товар мы.
А поезд идёт,
в нём разный народ,
промежду прочим – жандармы.
Давай солонину,
колбасы, свинину,
индейку, корейку, зельцы…
За шкирку хватают
и всё выгребают —
рыдай, моё бедное сердце!
 

Ева сама не заметила, как протолкалась в первые ряды и оказалась совсем рядом с оркестриком. На последних строчках певец посмотрел на неё, улыбнулся и подмигнул лукаво, как будто приглашая на сцену.

 
Эй, спекулянты,
тащите свою контрабанду!
Война не война —
а жизнь-то одна,
будь она трижды неладна!
 

Ева сделала шаг вперёд, вышла к певцу и запела вместе с ним:

 
Эй, спекулянты,
тащите свою контрабанду!
Война не война —
а жизнь-то одна,
будь она трижды неладна!
 






Сосед

Побывал в стационаре для дистрофиков, где умирает Илья Н., мой аспирант. Там относительно чисто, тепло (15 град.), недурной паёк: три раза в день по 60 гр. масла, 60 гр. сахара, 100 гр. мяса и 500 грамм хлеба. Илье это уже не поможет. Так жаль его, хорошим медиком мог стать. Жаль и его родителей.

Голодаю по-настоящему. Никогда со мной такого не было, даже в детстве после погромов и смерти отца. Тогда, бывало, мы с Лёвкой искали еду в отбросах, доедали корки за голубями, шарили под прилавками после закрытия рынка. Но всё же хоть какое-то питание удавалось добыть, и мать вечером что-то да приносила от хозяев. Сейчас ничего, совсем ничего. 27–30 января не было даже хлеба. Стояли километровые очереди на жестоком морозе, люди занимали с часу ночи, умирали прямо на улице.

А я, кажется, и смерти уже не боюсь. Только теперь понимаю, насколько верным было решение отправить Цилю с детьми в эвакуацию. Они бы, конечно, погибли здесь, а я не смог бы перенести страдания голодных малышей. Когда я отчаиваюсь, то читаю телеграммы, что они доехали, что сыты, что Циля имеет крышу над головой и работу и бабушка присматривает за детьми. Но, правду сказать, очень одиноко было в квартире одному, пока не переехал в клинику. Не чаю дожить до конца войны и увидеть их.

Немца, конечно, мы победим, но когда, и что будет за это время с ленинградцами. Город вымрет, уже вымирает. Если им удастся взять город, я погибну как еврей, если блокада продлится ещё год или два – погибну с равной вероятностью. Погибли от голода уже три наших врача, пять медсестёр. Наша операционная сестра Оля потеряла карточки в ноябре, все отделение кормило её более недели, каждый отрезал по тонюсенькому ломтю от своих паек. Боюсь, что теперь мы уже не были бы способны на это. Не хочется двигаться, невозможно пройти лишний шаг, интерес угас ко всему, кроме еды.

Кроме голода, сильно угнетает разруха. Нет воды, не работает канализация, не ходят трамваи. Полный мрак с раннего вечера и до утра из-за отсутствия электричества. Батареи и трубы полопались, и везде замёрзшие лужи воды. Осмотры при свете лучины. Оперируем только при дневном свете, из-за чего часто гибнут больные и раненые, которых привезли вечером, – не могут ждать так долго. Холод ужасающий. Весь январь стоят морозы до 36 градусов. В операционной около 3 градусов, в палатах нулевая температура.

В покойницкой у нас орудует кто-то, срезает бёдра и голени. Ампутированные ноги, руки и т. п. всё тоже пропадает. Не хочу думать, кто торгует этим мясом, хотя догадки есть, конечно. Да что толку? Мои догадки пользы не принесут: только С. может по телефону выпросить нам электричество для операции. Как, например, под Новый год было. Я ещё в середине декабря переехал жить в клинику и Новый год встретил с ранеными: вечером был «подарок» от фрицев, новогодний артобстрел. Останавливал сильное кровотечение из ранения в живот, вводил спицу в голень, всё это при свете коптилки. А раненых всё больше, больше. Не выдержал и говорю С.: пойдите попросите электричества для больницы, для сложной операции. Приходит – говорит: дадут на полчаса через десять минут. Мы бегом в операционную, во флигель, быстрей-быстрей, по дороге споткнулись о занесённый снегом труп. Потом не успели зашить рану, ток отключили, и всё погрузилось во мрак. Стояли с Ч. с поднятыми руками, пока Оля впотьмах еле-еле засветила лучину и мы завершили операцию.

…По дороге от Ильи, поколебавшись, зашёл домой, проведать родные стены – благо недалеко. Решил, когда силы есть, иногда там бывать. Ходил по комнатам, на детские вещи старался не глядеть. Пыль, мрак. Открыл книгу – «Разбойников» – и зачитался, как давным-давно не случалось. Читал около получаса, пока не стемнело. Потом поднял глаза: как всё холодно, пусто, мертво в нашем гнезде! Увижу ли когда-нибудь Циленьку и детей?!?!

Пошёл по лестнице вниз, почти на ощупь, лестница скользкая от обледенелых нечистот. Смотрю – в квартире под нами нет входной двери, топором высажена. Что-то неладно, думаю, нет ли здесь чего-то нехорошего. Пока думал, идти смотреть или мимо пройти, выглядывает соседский парень, Коля. Не узнать, так отощал, вокруг глаз чёрные круги.

– Коля, – говорю ему, – здравствуй, как выживаете, что Александра Цезаревна, как братишка?

Тот говорит:

– Витя умер, мама в начале войны поехала нас искать и пропала без вести. Я ничего, на заводе работаю. Вениамин Борисович, я слышал, как вы поднимались. Вы ведь врач…

И дальше рассказывает: его сосед, Першин, как мать пропала, стал о них заботиться. Устроил Колю на завод. Виктора, его младшего брата, тоже устроил, но тот был слабый, болел и скоро умер. Потом Коля переехал жить на завод, Першин остался один. Лабораторию их прикрыли, нормы у Першина маленькие, выжить трудно. Коля ему то супа, то клея столярного принесёт, приходил проведать. И вот стало что-то неладно. Не то что дистрофия, а как будто умом подвинулся человек. Сегодня, говорит, прихожу – дверь выломана и сам буянит, топором машет.

– Посмотрите, а? – заключил Коля. – Если вам только не трудно…

Говорю:

– Я ведь не психиатр, я хирург. Но давайте посмотрю, что такое.

Захожу в квартиру. Темнота полная. Мороз как на улице, зловоние, по стенкам уже иней. Мебели никакой. Посередине комнаты фигура с топором – сосед из последних сил крошит в щепы книжный шкаф, прямо с книгами. Тут я уверился, что с ним неладно. Он, как и я, из интеллигентов. Книги на вес золота, если уже их человек не жалеет – значит, и впрямь вне себя стал.

– Александр Петрович, – зову. – Товарищ Першин!..

А тот орёт в полный голос:

– Я вам не товарищ! Я таких, как вы, в девятнадцатом году! Сколько мы будем терпеть эту шваль? Они мясо жрут, масло жрут, а город подыхает! Дети, дети маленькие… Был у К., они пряники едят, у них спецпаёк, а Витька сдох как щенок в собственном говне!.. Пойду убью […], если сил хватит!..

У меня сил мало, но у него ещё меньше. Вырвал у него топор. Дверь входную он вышиб, это верная смерть. Куда его теперь девать?

– Голодный психоз, – говорю. – Надо в стационар для дистрофиков. Могу попытаться его устроить. Только не в психбольницу, там сейчас же погибнет. А так ещё справится, может быть. Главное – ему бы сейчас немного больше питания и тепла.

– А что он говорит, о чём он всё… – Коля явно растерялся, не понимает ничего. Пятнадцать лет парню. – Чего он там… в девятнадцатом?..

– Это всё бред, не слушай. Плохо человеку. Бери под руку.

Коля взял. Я – под другую. Першин уже не сопротивляется, бормочет что-то невнятное. Свели по лестнице. Больше никаких фамилий и дат, слава Б-гу, от него было не слышно, а то бы и не стал вести.

Довели, а коек нет. Стоим, не знаем, что делать. Тут приходит врач. Смотрит на меня странно. Говорит:

– Вы знаете, десять минут назад ваш аспирант, Илья, к которому вы приходили, умер. Койку ещё не успели занять, если хотите, можем устроить.

Вот злая ирония. Устроили Першина (странно самому такое писать) на ту самую койку, где умер Илья. Попрощались с Колей на улице. Коля спросил, вернётся ли к Першину разум, когда его немного подкормят. Я ответил, что не знаю. Расстались на перекрёстке. Шёл и не мог опомниться: перед глазами Першин с топором, в ушах его слова крутятся: «Убью […], убью […]». На какой-то миг стало страшно, что повторяю это вслух. Тоже, видимо, нервы ослабели от голода.

1.Куда ты идёшь? (нем.)
2.Так немцы во время войны называли английских солдат.

The free sample has ended.

4,4
10 ratings
$2.94
Age restriction:
16+
Release date on Litres:
22 June 2023
Writing date:
2021
Volume:
238 p. 115 illustrations
ISBN:
978-5-903974-19-1
Copyright Holder::
Вимбо
Download format:

Similar books