Read the book: «Воспоминания о путешествии в Сибирь 1828 — 1830»

Font::

Глава 1 Повод к путешествию

Не каждому выпадает на долю отправиться в Сибирь, а те, кому суждено туда поехать, редко делают это по доброй воле. Поскольку я совершил это путешествие по собственному желанию, мне хочется предпослать тем отрывочным путевым заметкам, которые я публикую далее по просьбе многих моих знакомых, рассказ о том, как зародилось во мне это стремление.

В 1807 году, когда я служил учителем математики в латинской гимназии города Хиллерёд, что неподалёку от Фредериксборга — королевской резиденции, возведённой Христианом IV, — один случай обратил моё внимание на изучение земного магнетизма. Всякому известно, что компасная стрелка (намагниченная стальная стрелка, свободно вращающаяся на тонком острие) одним своим концом указывает примерно на север, а другим — на юг. Однако это направление не совпадает с истинным севером и югом с точностью. В Христиании [Осло] северный конец стрелки отклоняется, допустим, на шестнадцать с половиной градусов к западу, в Бергене — на двадцать градусов, и чем ближе на этой широте подходишь к Гренландии, тем сильнее становится это отклонение, обычно называемое магнитным склонением. У южной оконечности Гренландии оно превышает сорок пять градусов. Дальше к западу оно снова уменьшается, и у западного побережья Гудзонова залива стрелка указывает ровно на север. В тех краях северный конец стрелки повсюду устремлён к точке, которая лежит приблизительно в двадцати градусах от Северного полюса Земли, на меридиане, проходящем близ западного берега Гудзонова залива. Стало быть, именно вблизи этой точки, как принято считать, находится притягательная сила, или магнитный полюс.

У мыса Доброй Надежды северный конец магнитной стрелки отклоняется на двадцать девять градусов к западу, а южный конец, соответственно, на столько же градусов к востоку.

Но когда в Индийском море [Индийском океане] приближаешься к Новой Голландии [Австралии] на сороковом градусе широты, это склонение постепенно уменьшается, и стрелка указывает точно на юг на меридиане, который проходит примерно посредине этого материка. В тех краях южный конец стрелки повсюду устремлён к точке, лежащей приблизительно в двадцати одном градусе от Южного полюса Земли. Стало быть, именно здесь, как принято считать, у Земли находится её южный магнитный полюс.

Если бы у земного шара не было иных притягательных точек, кроме этих двух, магнитная стрелка повсюду указывала бы только на них. Однако из нескольких наблюдений, сделанных во время прежних экспедиций в Сибирь, обнаружилось, что северный конец магнитной стрелки там сначала уклонялся к востоку, а затем, дальше по пути, вновь поворачивал к западу; следовательно, там должна была находиться другая, пусть и более слабая, точка притяжения. На большей части восточного побережья Южной Америки южный конец стрелки отклоняется к западу, и у Огненной Земли это склонение возрастает до двадцати пяти градусов, однако дальше к западу, в Великом океане [Тихом океане], снова уменьшается. Направление южного конца стрелки в тех местах указывает на точку, которая лежит примерно в четырнадцати градусах от Южного полюса Земли в Великом океане.

Из этого следует, что земной шар имеет четыре магнитные области, или полюса: два более сильных — в Северном полушарии к северу от Гудзонова залива и в Южном под Новой Голландией; и два более слабых — северный в Сибири и южный в Великом океане к юго-западу от Огненной Земли. И что особенно примечательно: при сравнении старых и новых наблюдений выяснилось, что северные полюса медленно движутся с запада на восток, а южные — в противоположном направлении, с востока на запад.

В начале 1811 года Королевское общество наук в Копенгагене объявило традиционную денежную премию за ответ на следующий вопрос: «Можно ли объяснить все магнитные явления Земли одной-единственной магнитной осью, или же необходимо признать существование нескольких?» В начале следующего года я представил сочинение, содержавшее доказательства теории двух систем, в сопровождении атласа, который на разных картах показывал изменения в системе магнитного склонения с 1600 по 1800 год, а также карту магнитного наклонения. Премия была присуждена мне, но труд не напечатали из-за отсутствия финансов — следствия той несчастной войны, в которой англичане лишили тогдашние соединённые государства [Датско-норвежскую унию] их общего флота. Лишь в 1818 году это сочинение при поддержке короля Карла Юхана было напечатано на немецком языке под заглавием «Исследования земного магнетизма».

После моего назначения в 1814 году в новообразованный Королевский Фредериков университет [первый университет Норвегии, ныне Университет Осло] я продолжил изучение магнитной системы Земли, в особенности касательно величины магнитной силы (интенсивности). Во время различных поездок по Норвегии, Германии и вокруг Ботнического залива я сам проводил наблюдения. Также я убедил некоторых своих учёных друзей, которых снабдил приборами, проводить подобные же наблюдения во время их путешествий по Англии, Германии и Италии.

Самый важный вклад я получил от английского морского капитана Филлипа Паркера Кинга, который с 1826 по 1830 год совершал научную экспедицию из Лондона вдоль берегов Южной Америки до Вальпараисо, имея при себе один из моих аппаратов. С помощью этих наблюдений я впервые попытался представить часть системы интенсивности на двух специальных картах: одна изображала изодинамические линии в Северной Америке, части Южной Америки, в Атлантическом море [Атлантическом океане] и во всей Европе; другая — систему линий вокруг Новой Голландии [Австралии].

Поскольку магнитная система оставалась совершенно неизведанной на всём пространстве Российского государства от Петербурга до Камчатки, так как во всей Сибири наблюдения за склонением проводились лишь в нескольких точках в 1761, 1769 и 1805 годах, а за наклонением и интенсивностью не проводились вовсе, и для определения местонахождения Сибирского магнитного полюса было совершенно необходимо получить наблюдения из этой части земной поверхности, то в 1824 году я представил Его Величеству королю Карлу Юхану соображения о том, насколько необходимо для будущей теории земного магнетизма исследовать магнитную систему на этом огромном протяжении. Я просил его направить на рассмотрение следующего Стортинга [парламента Норвегии] ходатайство об ассигновании подходящей суммы для достижения этой цели.

Его Величество, с присущим ему глубоким уважением к научным проектам, принял эту идею и внёс в бюджет Норвегии на 1827–1830 годы смету на сумму для осуществления этого путешествия. Собравшийся в 1827 году Стортинг в середине июля того же года почти единогласно одобрил предложенную сумму, несмотря на то, что это начинание преследовало чисто научные цели и не несло абсолютно никакой материальной выгоды для Норвегии.

Его Величество король Карл Юхан поручил своему посланнику в Петербурге, барону Нильсу Фредрику Пальмштерне, провести переговоры с российским императором Николаем I о получении разрешения на совершение поездки. Во время этих переговоров император сразу спросил: «Что именно он собирается делать в Сибири?» Ответ последовал такой: «Провести ряд научных исследований, главным образом касающихся магнитных явлений».

Должно быть, в шутку император воскликнул: «Ну что ж! Если ему так хочется там остаться...» [в оригинале реплика приведена на французском языке: «eh bien! s'il veut rester là»]. Но когда Пальмштерне заметил: «Его Величество, мой король, чрезвычайно заинтересован в этом путешествии», император ответил: «Что ж, в таком случае пусть приезжает».

Наш геолог, профессор Бальтазар Матиас Кейльхау, выражал желание сопровождать меня в этом путешествии, но не смог поехать, поскольку правительство поручило ему провести минералогическое исследование северных областей Норвегии. Это было весьма прискорбно, так как восточные края Сибири вокруг озера Байкал и земли тунгусов, которые я посетил позже, несомненно, предоставили бы геологу богатую почву для интереснейших открытий. Поскольку, во многих отношениях было бы отрадно иметь попутчика в столь долгом и трудном странствии, сопровождать меня вызвался господин лейтенант Фредерик Дуэ из норвежского военно-морского флота, имевший некоторый опыт обращения с астрономическими инструментами.

В 1824 году в Берлине я познакомился с профессором Паулем Эрманом, который занимался вопросами земного магнетизма и сам провёл немало наблюдений. Он показал мне большую папку с надписью «Ханстениана», содержавшую выписки из моих трудов и его собственные относящиеся к делу заметки. Увидев в газетах, что норвежский Стортинг выделил необходимые средства, он в письме от 24 июля 1827 года спросил меня, не соглашусь ли я взять с собой его сына, Адольфа Георга Эрмана, который в том году как раз оканчивал университет.

Юноше был 21 год, и он планировал поехать в качестве ассистента экспедиции. Я ответил, что не нуждаюсь в помощнике для магнитных измерений и астрономических вычислений; однако, если молодой Эрман сможет взять на себя минералогические и ботанические изыскания, я полагаю, это будет выполнимо, раз уж учёный, на которого я рассчитывал изначально, поехать не смог. На том и условились: мы должны были встретиться в Петербурге в июне 1828 года. Однако норвежское правительство высказало возражения против подобного соглашения, и мне пришлось обязать Эрмана оплатить примерно треть расходов на той части пути, где он нас сопровождал.

Глава 2

Пребывание в Стокгольме — Волокита при таможенном досмотре в Петербурге — Министр граф Егор Францевич Канкрин — Адмирал Иван Фёдорович Крузенштерн — Барон Фердинанд Петрович Врангель — Генерал Фёдор Фёдорович Шуберт — Министр граф Михаил Михайлович Сперанский — Русский театр

19 мая 1828 года я отправился в Стокгольм. Со мной ехали лейтенант Фредерик Дуэ и норвежский слуга Андерс Нильсен. Сейчас этот Нильсен служит привратником в университете.

Наш путь лежал вдоль Гёта-канала. Большая часть этого водного пути к тому времени была уже завершена. Тогдашний наместник Норвегии граф Бальтазар фон Платен сам разработал проект канала и руководил его строительством. Он дал нам рекомендательные письма ко всем управляющим этого важного объекта.

1 июня мы прибыли в Стокгольм. Оттуда я намеревался ехать в Петербург через Або. Я знал, какими неимоверными трудностями и волокитой оборачивается досмотр на петербургской таможне. Поэтому я обратился к российскому посланнику в Стокгольме, графу Петру Корнильевичу Сухтелену. Я попросил его по мере сил облегчить мне въезд. Граф пообещал лично переговорить об этом с министром финансов Канкриным, ведь таможня находилась в его ведении.

К несчастью, корабля до Або так и не нашлось. Зато шведский шкипер как раз собирался отплывать прямиком в Петербург. Я посчитал, что не всё ли равно, каким путём добираться до императорской столицы. В итоге я заключил с ним соглашение. О чём мне пришлось горько пожалеть сразу по прибытии в Петербург.

На прощальной аудиенции Его Величество король Карл XIV Юхан вручил мне несколько отеческих напутствий.

— Помните, сударь, — сказал он напоследок, — что русская земля — это не то же самое, что земля норвежская. Здесь вы можете говорить всё, что вам угодно. Но в России всё совершенно иначе. Там ни в коем случае нельзя вмешиваться в политику.

Я заверил короля, что никогда не занимался политикой и ничего в ней не смыслю. Я всегда считал правильным, чтобы каждый посвящал себя тому делу, к которому чувствует призвание от природы. Мои же интересы лежат в совсем иной плоскости.

Король пожелал мне удачи в моём предприятии. Он выразил твёрдую уверенность, что из этого трудного путешествия я вернусь целым и невредимым, а на прощание обнял меня. Я покинул этого обаятельного монарха, глубоко тронутый его добротой.

Утром 12 июня мы взошли на борт корабля «Сапфо». Однако к Кронштадту мы подошли лишь во второй половине дня 18 июня.

Большие суда, как известно, не могут пройти прямиком до Петербурга. Им приходится разгружаться здесь, в Кронштадте. Множество кораблей стояли тут так тесно друг к другу, что издалека в подзорную трубу они казались сплошным еловым лесом. Даже когда мы подошли ближе, сквозь частокол мачт едва можно было разглядеть кусочек неба.

Все крепостные сооружения и здания Кронштадта были возведены с истинным размахом. Прямо внутри фортов высились два больших военных корабля. Во время страшного наводнения в Финском заливе в 1824 году из-за долгого западного ветра вода поднялась необычайно высоко. Эти суда просто выбросило на сушу, и вернуть их обратно в воду так и не удалось.

Сразу по прибытии нас атаковала целая свора таможенных чиновников всех рангов. Они принялись опечатывать наши чемоданы, судовые люки и даже стены кают. Всё это обклеивали длинными лентами и заливали красным сургучом, чтобы никто не смог открыть тайники, если они там были.

Опечатали даже наши дорожные сумки. Мы тщетно показывали чиновникам, что внутри нет ничего, кроме туалетных принадлежностей, пары чистых рубах да носков. Нам строго объявили: если по прибытии в Петербург хоть одна печать окажется сорванной, придётся заплатить штраф — сто рублей. Хуже всего было то, что мы совершенно не понимали этих людей, а они — нас. Все наши объяснения оказались напрасны. Нам пришлось обратиться к местному немецкому маклеру, который и составил опись всех наших вещей. На улаживание этих и других формальностей ушло почти два полных дня. Только 20 июня в полдень мы смогли отплыть дальше.

Но тут ветер переменился. В итоге мы добрались до Петербурга лишь к восьми часам вечера. Немытые и небритые, мы приехали к содержателю немецкой гостиницы Гейде на Васильевский остров — один из островов, на которых раскинулась столица.

Когда мы подплывали, вечернее солнце заходило на западе позади нас. Перед нами к востоку лежал огромный императорский город. Он сиял в лучах уже низко стоявшего солнца. Его свет отражался от ярко позолоченных куполов и острых шпилей. Нашему изумлённому взору открылись высокие дворцы, выстроенные с невиданным мною прежде размахом. Все они были сложены из желтоватого песчаника, а крыши многих из них отливали сочной травянисто-зелёной краской. Это зрелище производило величественное впечатление.

Проверка в Кронштадте и досмотр в Петербурге были сопряжены с такими трудностями и волокитой, что знай я о них заранее, точно бы ещё долго раздумывал, стоит ли вообще пускаться в это путешествие. Когда я вошёл в петербургское таможенное здание, наши чемоданы перерыли вверх дном. Мои немногочисленные книги отобрали и запечатали, чтобы отправить в цензурный комитет.

Я тщетно доказывал чиновникам, что это всего лишь таблицы логарифмов и астрономические ежегодники, состоящие из одних цифр. С ними были несколько томов «Астрономических известий» Генриха Христиана Шумахера, русская грамматика и сборник проповедей епископа Мюнтера. Всё равно книги должны были пройти цензуру!

Наконец мы дошли до стопки переплетённых книг с чистой бумагой, предназначенных для записи наблюдений. Я спросил, нужно ли и их отправлять цензорам, — но эти тетради нам всё же оставили. Мои хронометры тоже хотели отобрать. Их собирались запереть на складе вместе с остальными приборами. Но тут я заметил: в таком случае им придётся запереть на складе и меня, ведь приборы необходимо заводить каждый день. Чиновники проявили милость и разрешили мне забрать хронометры в гостиницу.

Целую неделю я или лейтенант Дуэ каждый день ходили на таможню, чтобы забрать наши вещи. Всё тщетно. Нас выставляли вон, отделываясь неопределёнными и уклончивыми ответами.

Главной проблемой стала багажная повозка. Я привёз её из Христиании, чтобы перевозить наши чемоданы, приборы и множество вещей, без которых просто не обойтись в путешествии по Сибири. Маклер в Кронштадте спросил, сколько у нас мест багажа. Мне и в голову не пришло посчитать эту повозку. В итоге в описи её не оказалось. Теперь телегу собирались конфисковать, а шкипера оштрафовать на сто рублей за то, что он её не задекларировал.

Как-то раз в конторе нашего банкира барона Людвига фон Штиглица, я встретил тайного советника Дружинина, который служил под началом Канкрина. Я излил ему свою душу. Он любезно вызвался помочь и составил для меня прошение к министру на французском языке. Я подписал бумагу, а Дружинин пообещал сразу же отправить её в канцелярию, чтобы ускорить выдачу вещей. Но и это не помогло.

Вся беда заключалась в том, что граф Канкрин уже успел отдать распоряжения. Полагаясь на сообщение графа Сухтелена, будто я поеду через Або и Выборг, министр приказал местным властям пропустить меня без обычных формальностей. Но поскольку я прибыл прямиком в Кронштадт и Петербург, здесь никаких особых распоряжений на наш счёт не было.

Наконец мне намекнули: единственный способ покончить с этим делом — явиться к министру лично. Его превосходительство принимал просителей в четыре часа дня. Я отправился к нему. Русский слуга у дверей дал понять, что министр у себя. Я не понял, что ещё он добавил, поэтому просто постучал и вошёл.

Министр как раз беседовал с каким-то священником. Я принялся жаловаться на свои беды. Канкрин сердито оборвал меня: «Вы сами во всём виноваты!» Он объяснил, что из-за моих слов о поездке через Финляндию уже отдал приказ таможенникам в Або и Выборге пропустить меня без всяких проволочек. Мол, поедь я той дорогой, я бы сам увидел, как вежливо меня встретили. В пример он привёл немецкого физика Адольфа Эрмана. Канкрин заявил, что Эрмана на русской границе по пути из Берлина приняли великолепно — таможенники и вовсе устроили ему роскошный приём.

В своё оправдание я ответил: «Ваше превосходительство, обстоятельствами нельзя повелевать. В то время, когда я собирался отплывать из Стокгольма, в гавани не было ни одного судна до Або. Зато стоял корабль, готовый плыть прямиком в Петербург. Я и представить не мог, что это обстоятельство приведёт к столь неприятным последствиям».

Однако министр продолжал настаивать на своём: виноват я сам. Взглянув на настенные часы, он сухо добавил: «К тому же нет ещё и четырёх». Выходит, я явился слишком рано. С этими словами он повернулся ко мне спиной. Мне пришлось уйти ни с чем. Ни до, ни после этого никто и никогда не обходился со мной столь грубо.

Последняя надежда рухнула. Все пути были отрезаны. Я не мог поехать в Сибирь без своих приборов. Но и вернуться без них в Норвегию я тоже не мог. Это стало бы несмываемым позором после всех приготовлений, которые велись к экспедиции целый год и о которых благодаря научным журналам трубили по всей Европе.

Несколько дней я провёл в этом беспросветном отчаянии. Наконец я решился на ещё одну попытку. Мне подсказали, что раз в неделю, по утрам между девятью и десятью часами, Канкрин принимает вообще всех просителей.

Утром 4 июля я снова отправился к нему. Приёмная министра была забита бедняками. Вдоль стен огромным кругом стояли в основном старики в овчинных тулупах и так же просто одетые пожилые женщины. Вскоре вошёл министр. Он был в сером байковом халате и курил длинную турецкую трубку. Канкрин медленно обходил круг, выслушивал каждого и говорил в ответ несколько утешительных слов.

Я занял своё место среди просителей. Мой строгий чёрный костюм и орден Полярной звезды на груди сразу привлекли его внимание. Приближаясь к моему краю, министр то и дело бросал на меня взгляды. Я заметил, что он меня узнал.

Наконец он подошёл ко мне и сказал на удивление вежливо, будто извиняясь: «Зачем же вы пришли в такое время? Вы ведь видите, я занят всеми этими простыми людьми. У каждого из них какая-то жалоба или просьба. Почему вы не пришли в обычные часы приёма, во второй половине дня?»

Я ответил, что уже приходил в это время и потревожил Ваше превосходительство, а потому не посмел повторять попытку.

Тогда он крайне вежливо заметил:

— Подождите буквально пару минут. Мне нужно перекинуться парой слов вот с этим господином.

Канкрин указал на человека в мундире — единственного прилично одетого посетителя в зале. Затем он увёл этого мужчину к себе в кабинет. Вскоре министр вернулся и пригласил меня войти.

На этот раз он был настолько же любезен, насколько в первый раз груб и неприступен.

— Мои таможенники поступили правильно, — произнёс граф. — Они просто не имели права действовать иначе. Но сейчас вы увидите, как быстро всё уладится.

Он черкнул пару слов на клочке бумаги, дёрнул за шнур колокольчика и приказал вошедшему слуге немедленно отнести записку на таможню. После этого министр стал показывать мне крупномасштабные рукописные карты Уральского хребта. Все места, где было обнаружено золото, были отмечены жёлтым цветом. Канкрин обратил моё внимание, что все прииски сосредоточены на восточном склоне гор. По его мнению, это указывало на то, что когда-то мощный поток воды ударил в одну сторону хребта и увлёк за собой тяжёлую породу, осевшую с противоположной стороны. Напоследок он попросил меня сообщать ему лично, если в пути я замечу какой-нибудь заслуживающий порицания беспорядок.

Из кабинета я направлялся на таможню уже с лёгким сердцем. Клочок бумаги подействовал как настоящее заклинание. Нам без лишних слов и с величайшей готовностью выдали абсолютно всё, включая ту самую злополучную повозку. Шведского шкипера также освободили от сторублёвого штрафа.

На следующий день после нашего приезда мы отправились на поиски нашего будущего спутника, доктора Адольфа Эрмана. Его адрес нам дал барон Штиглиц, добавив, что бедняга уже совсем отчаялся из-за нашего долгого отсутствия. Отыскать его жилище удалось благодаря небольшому астрономическому прибору, который мы заметили в окне третьего этажа.

Лейтенант Фредерик Дуэ пошёл вверх по лестнице первым. Навстречу нам спускался невысокий молодой человек с чёрными волосами, в синей клетчатой блузе и с красным шерстяным шарфом на шее. Дуэ спросил его по-русски, дома ли немецкий доктор Эрман. Юноша уставился на нас, я тоже вгляделся в его лицо и наконец узнал того, кого мы искали. В ту же секунду Эрман бросился мне на шею. Он проводил нас в свою комнату. Там он первым делом показал мне двуствольное ружьё. Оказывается, именно в этот день из-за отчаяния и нашего долгого отсутствия он твердо решил застрелиться. Но, к счастью, замок оружия оказался неисправен, и это спасло ему жизнь.

Эрман снимал жильё у обаятельного молодого ученого — адъюнкта Академии наук Эмилия Христиановича Ленца. Этот лифляндец недавно вернулся из кругосветной научной экспедиции под командованием капитана Отто Евстафьевича Коцебу. Спустя несколько дней доктор Эрман переехал к нам в гостиницу.

Благодаря доктору Эрману мы завязали много интересных знакомств. Помимо адъюнкта Ленца, я должен особо упомянуть кузенов-баронов Врангелей. Один из них — капитан второго ранга Фердинанд Петрович Врангель, ныне уже адмирал. Второй — его младший двоюродный брат, лейтенант Врангель, который тогда был занят гидрографической съёмкой Финского залива.

Старший из них в период с 1820 по 1824 год совершил исследовательскую экспедицию вдоль северного побережья Восточной Сибири. Он определил координаты множества точек на северо-востоке Сибири. А также провёл серию метеорологических и магнитных наблюдений за склонением и наклонением стрелки в этих краях, где до него не бывал ни один учёный. Врангель поделился со мной копией этих записей. Они очень ценно дополнили те наблюдения, которые я позже сделал сам в южной части Сибири.

Его рассказы о страшных морозах до сорока градусов по Реомюру [-50 °C], которые ему довелось там пережить, внушали мне ужас перед тем, что, возможно, ждало и меня. И это при том, что я вовсе не собирался забираться до 76-го градуса широты, как он и его спутник лейтенант Пётр Фёдорович Анжу. С 14 марта по 4 мая 1822 года Врангель провёл 51 день на просторах Ледовитого океана, передвигаясь по льду на собачьих упряжках.

— При столь низкой температуре, — рассказывал он, — дышать можно только сквозь медвежью шкуру. Её нужно крепко прижимать к губам. Тогда воздух при редких вдохах сперва фильтруется сквозь мех, и лёгкие удается уберечь от поражения.

Также Фердинанд Петрович снабдил меня рекомендательным письмом к гражданскому губернатору Иркутска Ивану Богдановичу Цейдлеру. В семье Цейдлера Фердинанд Петрович во время своего пребывания в Иркутске в 1820 году встретил самый радушный и тёплый приём. К этому письму он приложил веточку того самого дуба в Лонгвуде на острове Святой Елены, под которым Наполеон часто сидел, погружённый в свои думы. От этой веточки я отломил листок и отправил его в письме жене — как память о великом человеке.

От Эмилия Христиановича Ленца я получил копию наблюдений за магнитным склонением, которые он вёл во время кругосветного плавания. Измерения наклонения и интенсивности поля ему выполнить не удалось. Привезённый инклинометр оказался непригоден для работы. А намагниченный стальной цилиндр — если мне не изменяет память, один из моих собственных, что капитан Сабин переслал Коцебу из Англии, — капитан спрятал в свой дорожный ларец. Ленц должен был наблюдать за периодом колебаний этого цилиндра для определения интенсивности. В итоге прибор извлекли на свет божий только в самом конце путешествия, уже в Петербурге.

Вечером 30 июня в сопровождении доктора Адольфа Эрмана я нанёс визит знаменитому мореплавателю, адмиралу Ивану Фёдоровичу Крузенштерну. У меня было к нему рекомендательное письмо от графа Сухтелена из Стокгольма. Мы застали адмирала в саду за чайным столом. Он был в компании супруги, а также капитана Отто Евстафьевича Коцебу, который обогнул земной шар уже трижды: первый раз под началом Крузенштерна, а два последующих — как командир корабля. С ними были супруга Коцебу и её отец граф Мантейфель.

Я напомнил адмиралу о том печальном разладе между долгом и чувствами, с которым он начинал своё первое кругосветное плавание — событие, столь живо описанное им в предисловии к своим путевым заметкам. Дело в том, что Крузенштерн ещё за несколько лет до этого разработал план первой кругосветной экспедиции в истории российского флота. Однако из-за внезапных препятствий дело долго откладывалось. И вдруг, всего через несколько дней после его свадьбы с обожаемой супругой, пришёл приказ немедленно отправляться в путь. Молодым супругам пришлось расстаться на целых три года с горькой мыслью, что они, возможно, больше никогда не увидятся.

Я одолжил адмиралу карту магнитного склонения на двух листах, где была представлена система восточного и западного полушарий. Эту карту я составил сам на основе множества наблюдений, которые ещё в 1819 году выписал из судовых журналов в британском Адмиралтействе в Лондоне. Крузенштерн пожелал снять с неё копию.

Неделю спустя, 9 июля, я снова навестил адмирала в компании доктора Адольфа Эрмана. Он передал нам четыре рекомендательных письма: в Иркутск, Якутск и Охотск. А для Эрмана — ещё и письмо на Камчатку, адресованное капитану первого ранга Леонтию Андриановичу Гагемейстеру. Тот командовал русским военным шлюпом «Кроткий». Адмирал рассчитывал, что Гагемейстер прибудет на Камчатку одновременно с Эрманом и сможет забрать моего спутника обратно в Европу. Так оно впоследствии и вышло.

— Таких писем много не бывает, — добавил Крузенштерн.

Возвращая мне карты магнитного склонения, он признался:

— Поверите ли, эти карты на пару дней уложили меня в постель?

Оказалось, адмирал отдал один лист молодому морскому офицеру для снятия копии. Через несколько дней этот офицер, воспользовавшись отсутствием Крузенштерна, зашёл к нему в кабинет и забрал второй лист. Вскоре после этого адмирала навестил британский капитан Видаль. Крузенштерн хотел показать ему карту, но обыскал весь стол, перерыл все свои бумаги — а её нигде нет!

— Мысль о том, — делился адмирал, — что по собственной неосмотрительности я потерял чужой труд, доверенный мне иностранным гостем, расстроила меня до глубины души. Мне стало дурно, пришлось лечь в постель. И только на следующий день, когда лейтенант принёс мне оба листа и всё объяснил, я снова смог подняться.

Попрощавшись, мы вышли на Невский проспект, который тянулся вдоль адмиральского сада. Вдруг нас догнал слуга. Он передал, что адмирал хочет сказать нам ещё пару слов. Сразу после этого мы и сами увидели голову адмирала над забором. С любезными извинениями он попросил нас вернуться, так как его супруга непременно желала с нами проститься.

Когда мы вошли, эта очаровательная дама со слезами на глазах шагнула нам навстречу. Она пожелала нам всяческих удач в предстоящем трудном путешествии. Супруга адмирала добавила, что её сын служит гардемарином на том самом русском корабле, который должен будет забрать доктора Эрмана. Тревожась о судьбе своего мальчика, она в мыслях уже пережила все те опасности, которым можно подвергнуться в подобной экспедиции.

Растроганный таким тёплым прощанием, я взял её руку и поцеловал. В ответ она наклонилась и поцеловала меня в щёку. Тогда я впервые познакомился с этим русским обычаем. Посланник Сухтелен в Стокгольме уже описывал мне эту даму как праведного ангела. Знакомство с этой удивительной четой глубоко тронуло меня. Ведь именно такой образ я и рисовал в своём воображении, когда читал путевые заметки адмирала.

Не менее интересным оказалось знакомство с генерал-лейтенантом Фёдором Фёдоровичем Шубертом. В то время он возглавлял Корпус военных топографов и руководил Депо карт. Он — сын знаменитого астронома Фёдора Ивановича Шуберта, который скончался за год до нашего приезда в Петербург. В 1805 году старший Шуберт совершил путешествие через Сибирь к китайской границе — как раз по тому маршруту, который наметили мы. Проведённые им тогда наблюдения за магнитным склонением я весьма успешно использовал в своём исследовании.

Генерал лично проводил нас по всем канцеляриям, мастерским, литографиям и гравёрным палатам огромного здания Главного штаба. На прощание он подарил мне самую новую карту Сибири с русскими надписями. Я обмолвился, что очень хотел бы иметь такую же карту на латыни. Тогда моя жена смогла бы следить по ней за моим маршрутом. Шуберт тут же распорядился отыскать три медные печатные доски от старой карты с латинским шрифтом и немедленно сделать с них оттиски. К моему огромному сожалению, эта карта, отправленная с дипломатической почтой в Стокгольм, так и не попала в руки моей супруги. Это очень досадно, ведь в письмах я постоянно ссылался на неё. Похоже, в Стокгольме она приглянулась какому-то ценителю, который и прибрал её к рукам.

Затем генерал показал мне так называемый Архив дальних карт. Он представляет собой овальный зал длиной в несколько сотен футов и невероятной высоты.

В этом зале абсолютно всё — пол, потолок, колонны, стеллажи и скамьи — отлито из чугуна. Прежде здесь располагался театр. От самого пола по правой и левой стенам тянутся вверх две галереи. Они закручиваются спиралями в шесть или восемь ярусов до самого потолка. Одна спираль вложена в другую. Между ними довольно темно, так что даже днём приходится зажигать свечи. В изгибах этих спиралей установлены железные стеллажи, где хранятся военные архивы и журналы. Все эти галереи огромного зала доверху заполнены документами, и всё же здесь хранятся только самые новые бумаги. Всё, что постарше, отсылают в Москву.

Также я был на аудиенции у министра — графа Михаила Михайловича Сперанского. Прежде он занимал пост генерал-губернатора всей Сибири, которая к моменту моего приезда была разделена на два генерал-губернаторства — Западно-Сибирское и Восточно-Сибирское. Этот выдающийся человек, сын простого священника, поднялся до своего высокого положения исключительно благодаря собственному таланту. Он сам составил свод законов и описание Сибири, и благодаря доскональному знанию этого огромного края имел огромное влияние на управление им. К тому же за свою научную образованность и гуманный образ мыслей Сперанский пользовался особым расположением императора.

Граф поделился с нами множеством полезных сведений о предстоящем пути. Среди прочего он дал нам медицинские советы для разных времён года и описал особенности сибирских местностей.

— Дороги там теперь превосходные, — говорил он. — А сибирский мороз переносится легко, ведь зимой воздух там совершенно сухой и безветренный. Поэтому в Петербурге при 17 градусах мороза по Реомюру [ -21 °C ] страдаешь сильнее, чем в Сибири при двадцати шести или двадцати восьми [ -33...-35 °C ].

Также он посоветовал нам на обратном пути из Иркутска выбрать более южный маршрут, нежели обычная дорога через Тобольск. А именно: взять от Томска к югу — на Колыванские заводы и к китайской границе, а оттуда вдоль так называемых Киргизских линий ехать на Оренбург и Астрахань. Граф с большим теплом описывал эти края, по которым путешествовал сам, называя их самой интересной частью Сибири. Он снабдил нас различными рекомендательными письмами и заметил, что везде нас примут с распростёртыми объятиями. Так оно впоследствии и вышло, ведь он лично об этом позаботился.

В доме нашего шведско-норвежского посланника, барона Нильса Пальмшерны, мы встретили самый радушный приём. Так же тепло нас принимали в доме банкира Людвига фон Штиглица, чей сын Александр как раз недавно вернулся из Дерптского университета. Нас часто приглашал к себе и шведско-норвежский генеральный консул Стерки. Два последних господина не раз звали нас на свои великолепные дачи, где мы всегда заставали изысканное общество и самое утончённое угощение. Окрестности Петербурга из-за множества островов, на которых раскинулся город, красивы от природы. Однако именно благодаря человеческому искусству они обрели своё главное великолепие. Как-то в воскресенье вечером мы посетили большой роскошный сад Летнего дворца. В его тенистых аллеях гуляла добрая половина петербургского высшего света. Сам сад был украшен множеством мраморных статуй и прекраснейшими дарами богини Флоры. В богатых домах у окон гостиных всегда красуются пышные цветочные этажерки. Хозяева обычно заключают соглашение с садовником, который каждую субботу привозит красивейшие свежие цветы.

Одним вечером мы побывали в русском театре. Давали французскую пьесу в пяти действиях, а затем комическую оперу «Гувернёр в хлопотах». Оба произведения были переведены на русский язык. Хотя из диалогов мы понимали мало, время провели превосходно. Декламация и мимика актёров были живыми и естественными, а движения — свободными и непринуждёнными. Во всей их игре я нашёл немало сходства с французской актёрской школой.

Да и вообще мне показалось, что русские во многом похожи на французов. Оба эти народа очень оживлённые, словоохотливые и лёгкие нравом. Извозчики или лодочники не могут сойтись вместе, чтобы тотчас не завязать разговор. Они говорят горячо, с живой жестикуляцией, будто охвачены страстью. Матросы на судах и рабочие на верфях шумят и кричат так, словно они в ярости. Ни одно дело не обходится без болтовни. Впрочем, они ненадёжны и норовят обсчитать каждого. Если предложить им пятую часть от заломленной цены, то обычно можно рассчитывать, что после долгих торгов вы получите желаемое.

Договор с ямщиками или дрожечными извозчиками, которых на каждой улице стоит по паре дюжин, — это настоящая комедия. Стоит пойти по тротуару, как к тебе подлетают четыре, пять или больше извозчиков (обычно это мальчишки-подростки) и предлагают свои дрожки. Каждый нахваливает свои как самые красивые и удобные, перекрикивая остальных. Часто они и сами хохочут, устраивая такой бурный наскок на испуганного пешехода. Начинается торг. Извозчик просит три-четыре рубля. Ему коротко отвечают: «Дорого! Дорого!» — и с равнодушным видом идут дальше. Он едет следом, поспешно сбавляя цену, а пешеход с усмешкой повторяет своё «очень дорого» и продолжает путь. Извозчик едет следом и снова кричит, и так продолжается до тех пор, пока цена наконец не снизится до четверти или пятой части от первоначального запроса. Тогда ему делают подходящее предложение, на которое обычно следует ответ: «Садитесь». Такая же сцена повторяется, когда приближаешься к лавке торговца.

Так как мы хотели отправиться из Екатеринбурга на север вдоль Уральского хребта, где богачу Демидову принадлежал огромный Нижнетагильский завод, а также несколько золотых и платиновых приисков, мы посетили главу его конторы господина Колонова. С ним я познакомился ещё в Стокгольме у графа Сухтелена. Он снабдил меня открытым письмом к управляющему заводом. Среди множества произведений искусства и драгоценностей в демидовском дворце он показал нам элегантный круглый стол на одной ножке из палисандрового дерева. У него было две круглые облицованные шлифованным малахитом столешницы, из которых нижняя имела около четырёх футов в диаметре, а верхняя — два. Англичане называют такую мебель «немым официантом», ведь этот двухъярусный столик служил для подачи закусок без помощи слуг. Хозяин обратил наше внимание на окружность, выцарапанную на нижней столешнице, и рассказал следующую легенду:

«На парижском балу, который князь Карл Шварценберг давал первого июля 1810 года по случаю бракосочетания Наполеона с эрцгерцогиней Марией-Луизой, в бальном зале вспыхнул страшный пожар, в котором погибла княгиня Паулина Шварценберг, дочь герцога Аремберга. Наполеон лично подбадривал пожарных. Он сильно обжёгся у огня и его замучила сильная жажда. Поэтому он поспешил в находившийся поблизости Демидовский дворец и попросил стакан воды. Ему принесли бутылку шампанского и бокал, поставив и то и другое на упомянутый малахитовый стол. Император выпил, поставил бокал обратно на стол и бросился назад к месту пожара. Колонов, который при этом присутствовал, процарапал на малахите круг вокруг ножки бокала, чтобы сохранить память о визите императора во время этого печального события. Каждый из присутствующих захотел выпить из того же бокала, из которого пил император, и бутылка была опустошена». Теперь этот стол перевезли обратно в Петербург.

В Горном корпусе мы видели множество крупных платиновых самородков, и особенно один большой слиток чистого золота, который весил примерно сорок русских фунтов. Поскольку Россия также богата серебром и большинством других металлов, я заметил господину Колонову, что она является богатейшей страной Старого Света. А так как здесь, насколько я слышал, теперь научились даже делать шампанское из астраханского винограда, то ей не хватает лишь одного из земных благ — чтобы земля её рождала ещё и алмазы.

Он ответил: «Их, пожалуй, тоже скоро найдут». И действительно, это ожидание оправдалось вскоре после этого, во время пребывания господина Александра фон Гумбольдта на Урале.

Как-то раз, когда мы обедали в нашей гостинице, в залу вошли два человека и попросили разрешения показать гостям своё искусство. Один из них играл одновременно на шести инструментах: арфе, губной гармонике, трубе, гонге, тарелках и колокольчиках. Колокольчики были закреплены на шлеме у него на голове, губная гармоника была вставлена в жилет, и когда он поворачивал голову, дуя в её различные трубочки, колокольчики звенели. Арфа стояла на полу, и он перебирал струны одной рукой, в другой держал трубу, а по тарелкам и гонгу ударял коленом и ногой.

Вторым был фокусник, который прежде служил гусаром на датской службе в Голштинии. Среди привычных трюков, что обычно показывают такие люди, был один, вызвавший немало веселья. Он поставил на маленький столик, за которым сидел, три перевёрнутых металлических кубка, скатал несколько хлебных шариков, спрятал четыре из них под средний кубок и затем спросил, под каким из них зрители желают видеть шарики. И когда кубки подняли, они действительно оказались в указанном месте. В гостинице остановились два молодых купца из Бергена. Один из них встал у самого стола по правую руку от фокусника, чтобы подглядеть, как всё устроено. В очередной раз артист взял в руку правый кубок и положил на его место четыре шарика, но, накрывая их кубком, повернул голову влево, словно случайно куда-то засмотревшись. В это мгновение наш земляк быстро утащил один шарик. Фокусник спросил, сколько шариков лежит под кубком. Наш земляк, сжимая похищенное в кулаке, уверенно ответил: «Три». Артист же настаивал, что четыре, и спросил, не хочет ли тот поспорить. «Да, — ответил первый, — на рубль». — «Нет, — сказал второй, — пусть лучше ставкой будет бокал горячего пунша: проигравший платит, а выигравший пьёт за его здоровье». Наш земляк поднял кубок — под ним действительно было четыре шарика! Фокусник получил большой пивной бокал пунша и, осушая его, с улыбкой сказал смущённому купцу: «Шмект гут унд костет нихтс!» — то есть «и вкусно, и даром!». Раздался всеобщий хохот. Артист разгадал намерение зрителя утащить шарик, сам же дал ему такую возможность, а затем незаметно восполнил потерю.

Седьмого июля, в день рождения императора, Петербург был иллюминирован. Кроме того, город освещался огнями чуть ли не через день, когда объявлялись известия о победах над турками. Для этого вдоль сточных канав на тротуарах, позади колёсоотбойных тумб, стоявших здесь довольно часто, расставляли маленькие глиняные плошки с салом и фитилями. На длинных и широких улицах такая иллюминация смотрится очень красиво.

Вдобавок к распоряжениям, которые министр финансов граф Егор Францевич Канкрин разослал генерал-губернаторам Западной и Восточной Сибири ещё за три месяца до нашего прибытия в Петербург, мы получили открытый лист. Эту подорожную грамоту мы могли в случае изменения маршрута или при возникновении трудностей предъявлять как высшим, так и низшим властям: им предписывалось оказывать нам всяческое содействие и покровительство. Профессор ботаники Фёдор Богданович Фишер, директор Ботанического сада на Каменном острове [вероятно ошибка автора, речь об Аптекарском острове], где мы проводили магнитные наблюдения, так описал силу этого документа: «Стоит вам его показать, как любой русский низко поклонится большой печати и приложит руку к козырьку».

Доктор Георг Адольф Эрман, который намеревался по возможности доехать до Камчатки и теперь благодаря адмиралу Ивану Фёдоровичу Крузенштерну надеялся вернуться обратно через Тихий океан с капитаном Леонтием Андриановичем Гагемейстером, тоже желал обзавестись столь мощным талисманом. Он попросил меня через нашего посла раздобыть для него аналогичный открытый лист на его имя, чтобы воспользоваться им в случае отделения от нашей экспедиции. Однако барон Пальмшерна, которого я попросил пустить в ход своё влияние, ответил, что Эрман, будучи прусским подданным, должен по этому делу обращаться к прусскому посланнику в Петербурге.

Эрман, однако, сделать этого не мог, поскольку тот прусский посланник не получал от своего правительства никаких предписаний касательно его путешествия. В конце концов я убедил Пальмшерну, что Эрмана следует рассматривать как участника норвежской экспедиции, а место рождения члена команды не имеет никакого значения. Эти доводы наконец заставили его взять на себя эти хлопоты, и он успешно довёл дело до конца.

Пятого июля меня посетил некий господин Матвей Матвеевич Геденштром, швед по происхождению, который изъездил всю Сибирь вдоль и поперёк и досконально знал дорогу вплоть до Охотска. Он поделился со мной обнадёживающими сведениями о здешних местах по всему маршруту. По его словам, вплоть до самого Иркутска почтовые станции содержатся в чистоте, так что на них можно останавливаться на ночлег безо всяких неудобств; дороги там хорошие, прогонная плата за лошадей низкая, а люди чрезвычайно добродушные, приветливые и гостеприимные. Он добавил, что мы непременно полюбим их, и так оно впоследствии и вышло.

Места за Иркутском, откуда мы в мае месяце собирались плыть вниз по реке Лене, необычайно красивы и живописны. Лодка несётся по течению с такой скоростью, что до Якутска можно добраться всего за шестнадцать дней, если мне не изменяет память. Судно покупают в собственность и обустраивают на нём пару маленьких кают, где можно спать, обедать и проводить время. Ни одно путешествие, уверял он, не может быть приятнее. На обратном же пути лодку тянут против течения лошади, и тогда дорога занимает примерно в полтора раза больше времени. Даже последний отрезок пути между Якутском и Охотском, по его словам, излишне раздули в чужих рассказах. Там едут верхом на лошадях или северных оленях, а поклажу везут на вьюках. Якуты — народ сметливый и добросердечный. Летом нет ни малейшей опасности. Судя по его описанию, это напоминает обычный поход по горным хребтам Норвегии.

Вышеупомянутый тайный советник Яков Яковлевич Дружинин, которого мы встретили у барона Людвига фон Штиглица, дал нам рекомендательное письмо к директору Российско-американской компании господину Прокофьеву, дабы тот снабдил нас векселями на различные купеческие дома в Сибири, которые принадлежали этой компании. Это был единственный способ, которым барон Штиглиц мог обеспечить нас деньгами в пути, ведь везти с собой такие крупные суммы наличными было бы крайне неразумно. Прокофьев, однако, не владел никакими языками, кроме русского. Но Георг Адольф Эрман, проживший в Петербурге уже несколько месяцев, успел освоить язык настолько, что служил нам переводчиком. Прокофьев принял нас с величайшим радушием и снабдил предписаниями о выплате денег на имя различных членов компании вплоть до самого Якутска и Охотска.

Для путешествия по России, и особенно по Сибири, требуется множество вещей, которые не нужны в других европейских странах. Простой русский человек не знает наших постелей: он спит на полу в своей овчинной шубе, подстелив войлок. Даже в городских гостиницах за пределами Петербурга и Москвы путнику в лучшем случае предложат диван. Поэтому ещё в Петербурге нам пришлось обзавестись матрасами, каждый из которых состоял из трёх сшитых по краям квадратных подушек — их можно было складывать, — а также простынями и шерстяными одеялами, чтобы стелить всё это на полу на ночлег. Кроме того, мы приобрели чайный погребец — ящичек, куда удобно укладывались чайник, чашки, сахарница, флакон для заварки, чайные и столовые ложки. Я привёз из Христиании походную кухню — прибор для приготовления бифштексов со спиртовой лампой. Мы также накупили больших плиток сухого бульона, хотя они нам почти не пригодились. В Екатеринбурге нам пришлось обзавестись ещё одним ящиком: для самовара и двух умывальных тазов, поскольку этих предметов на сибирских станциях не найти. Наконец, я купил так называемую польскую бричку — четырёхколёсную повозку на рессорах, похожую на датский голштинский экипаж, но с откидным верхом и кожаным фартуком для защиты от непогоды.

В качестве переводчика мне пришлось нанять русского слугу, Густава Розенлунда. Он родился крепостным близ Ревеля, в имении адмирала Ломана, и говорил по-эстонски, по-немецки и по-русски, а также немного понимал по-польски. С шестилетнего возраста он двадцать пять лет прослужил у адмиральши Врангель, а когда в Остзейских губерниях отменили крепостное право, получил возможность наниматься на службу по своему усмотрению. Его жалованье за всё путешествие составляло пятьсот рублей ассигнациями; он имел прекрасные отзывы от прежних господ. Таким образом, наша дорожная компания состояла из пяти человек: лейтенанта Дуэ, который сидел в бричке со мной; нашего норвежского слуги, устроившегося на багажной телеге рядом с русским кучером; и доктора Эрмана, который ехал в собственной бричке, посадив Густава Розенлунда на козлы рядом со своим кучером. Таким образом, в пятницу 11 июля мы наконец были полностью готовы к дороге. Мы чувствовали огромное удовлетворение от того, что наши утомительные и затяжные приготовления, задержавшие нас в Петербурге на двадцать один день, наконец-то подошли к концу.

Глава 3 Путешествие из Петербурга в Москву

Недостроенный тракт и вытекающие отсюда дорожные невзгоды — Ночлег в крестьянской семье — Крестьянское платье — Валдай и тамошние девушки, торгующие кренделями —Торжок — Тверь

В пятницу 11 июля 1828 года, в половине десятого утра, мы покинули Петербург с трепетным ожиданием тех приключений, что могли встретиться нам на долгом пути. На пути от Петербурга до Москвы как раз начали обустраивать новый мощёный тракт, и там, где работы уже завершились, эта дорога казалась мне лучшей из всех, что я когда-либо видел. На всём её протяжении через равные промежутки были выстроены домики для смотрителей, возле которых стояли телеги и все необходимые для починки инструменты. Также вдоль обочин тянулись ряды небольших пирамид из щебня — заготовленного колотого камня, предназначавшегося для ремонта повреждённых участков.

Однако примерно половина тракта всё ещё не была готова. Старый же путь пролегал либо через глубокие пески, либо сквозь топкие болота. Чтобы повозки и лошади не увязали в этой трясине, поперёк дороги плотно друг к другу укладывали тонкие стволы молодых деревьев, сооружая бревенчатые настилы. В самих же деревнях приходилось трястись по отвратительной, неровной каменной мостовой. В первом случае движешься со скоростью улитки, а в двух последних экипаж грохочет и подпрыгивает так неистово, что то и дело получаешь сильные толчки в спину и бок, да и самой повозке вместе с нашими приборами приходится очень туго. Пережить такое не способно ничто — ни железо, ни кожа, ни дерево.

От одного из подобных ударов барометр вывалился из рук лейтенанта Дуэ и разбился вдребезги. Из-за частых поломок экипажа нам почти каждый день приходилось по нескольку часов простаивать в каком-нибудь месте.

Первую ночь, проехав 89 с половиной вёрст, мы провели в Померанье, где обнаружили изысканный трактир. Мы осмотрели наши приборы, и я с ужасом обнаружил, что уровень моего инклинатора — инструмента для измерения магнитного наклонения — разбит. К счастью, я взял с собой из Христиании два ящика с инструментами, листовой латунью и латунной проволокой разной толщины, чтобы в подобных случаях иметь возможность починить приборы. Без этого вся цель нашего путешествия была бы сорвана. Однако этот ремонт пришлось отложить до приезда в Москву, где нас ожидали более длительная остановка и удобное пристанище.

На следующий день по пути в Новгород Великий мы проехали мимо трёх военных поселений, каждое из которых состояло из семидесяти домов с церковью и плацем для учения. Неподалёку от Новгорода мы видели красивый монастырь. Окончив утренние наблюдения в воскресенье, тринадцатого числа, мы осмотрели часть города. Когда-то он был огромным и служил резиденцией русских великих князей, ныне же до того пришёл в упадок и запустение, что являл собою жалкое зрелище. Это старейший город славян на Руси, с древнейших времён славившийся своей торговлей. Сквозь него несёт свои воды река Волхов. Былое его могущество отражено в старинной народной поговорке-вопрошании: «Кто против Бога и Великого Новгорода?». В XV веке, когда город был связан с Ганзейским союзом и служил главным торговым узлом для всей их северной и восточной торговли, в нём насчитывалось без малого четыреста тысяч жителей, теперь же — едва ли восемь тысяч. Здесь было великое множество церквей, но кругом стояло много полуразрушенных или недостроенных домов. И всё же на озере Ильмень, у которого лежит город, мы увидели пароход, доказывавший, что жизнь здесь замерла не окончательно. Во время нашей прогулки мы натолкнулись на большой крестный ход: двое монахов несли огромную писаную икону Божией Матери, другие — иные образа с ликами святых. Простой люд теснился между несущими, и верующие проползали на коленях прямо под образами, веря, что тем самым обретут заступничество святых угодников.

В три часа пополудни мы отправились дальше и к вечеру прибыли в деревню Зайцево, где впервые остановились на ночлег в русской крестьянской избе. С подобным жильём нам впоследствии предстояло познакомиться куда ближе. Когда мы остановились у ворот и послали спросить, примут ли нас, довольно миловидная молодая женщина высунулась из окна и принялась перечислять все блага, которыми могла нас одарить: чай, кофе, молоко, квас (особый вид лёгкого кисленького пива), хлеб и так далее. Наш весёлый русский толмач Густав спросил её: «А птичье молоко у тебя есть?», на что она, слегка обидевшись, отрезала короткое: «Нет!».

Мы вошли в небольшую горницу на нижнем этаже, где в крошечном чулане лежали старые свёкор со свекровью. К комнате примыкала кухня с печью; та была ещё горяча, а её задняя сторона служила частью стены нашей каморки. Жара здесь стояла нестерпимая, к тому же хозяйка была на сносях, и я не шутя опасался, что ночь выдастся беспокойной. Из-за этого доктор Эрман решил спать в своей повозке, а лейтенант Дуэ устроился на ночлег в сеновале. Я же остался в избе, примостившись на нескольких стульях.

Однако куда больше жары донимали меня полчища мух, комаров и блох. Семья к тому же поднялась на ноги задолго до рассвета, так что мне едва удалось поспать три часа, и чувствовал я себя прескверно. Это было лишь первое предвкушение тех «удобств», что ожидали нас в дальнейшем пути.

Осушив по чашке чая, мы начали собираться в дорогу. У дверей стояли старая свекровь и одна из девушек. Завидев, как я достаю из кармана большой пестрый шёлковый платок, они так и ахнули: «Ах, прекрасный платок!», и принялись его щупать. Я набросил его на голову девушке, а та сразу прижала его руками и заявила, что назад я его не получу. Поначалу я забрал его обратно. Но вспомнил, что сегодня день рождения моей жены, и рассудил, что раз уж не могу поднести подарок ей самой, то стоит начать это утро с доброго дела. Я снова подошёл к девушке и повязал платок ей на голову, дав понять, что она может оставить его себе. Это вызвало бурный восторг и оживлённый говор между ней и старухой. И поскольку дамы обычно винят нас, мужчин, в том, что мы мягкосердечны лишь с писаными красавицами, то в защиту себя и всего нашего пола добавлю: эта Аннушка была далеко не красавицей.

Простой русский люд, как я уже замечал ранее, подобно французам и восточным народам, чрезвычайно оживлён и словоохотлив. Красивыми же они бывают редко, хотя встречаются и исключения. У иных хорошеньких девушек взгляд чувствительный и лукавый, а сами они очень женственны и умеют расположить к себе.

Спустя день после моей истории с платком у лейтенанта Дуэ тоже выманили подарок. В одной деревне к нему подошла такая вот пригожая плутовка и предложила купить у неё целое небольшое корытце морошки. Он ягоду взял, а вскоре она вернулась уже с другими плодами. Девушка была недурна собой, и он пустился с ней в разговоры — вернее сказать, говорила она, а мы слушали, хоть и не понимали едва ли сотой доли её слов. Вернее будет сказать, мы любовались, ведь за её живой, по-настоящему очаровательной манерой речи и мимикой было невероятно занятно наблюдать. Движения рук и игра лица у неё были такими, что любой актрисе стоило бы пожелать себе подобной жестикуляции. Тут на беду показался платок Дуэ, и девушка принялась просить его так ласково, что тот сам набросил шёлк ей на голову. Она сразу прижала его рукой, чтобы удержать, и спросила, нужно ли ей отдать свой взамен. Услышав, что подарок достаётся ей даром, она тут же развязала собственный платок и повязала на лоб обнову.

Нильсен, наш слуга, наблюдавший за этой сценой, был совершенно покорён её радостью. Ему пришла в голову отличная мысль: он вынул из кармана табакерку, на крышке которой было зеркальце, и поднёс к её лицу, выкрикнув по-норвежски: «Погляди-ка, до чего ты хороша!». Девушка густо покраснела от лба до подбородка, а глаза её заблестели, когда она воскликнула: «Это прекрасно, прекрасно!». Однако от смущения она тут же отвела взор от зеркала.

Здешние крестьянские девушки заплетают длинные волосы на затылке в одну косу, которая свисает по спине. В самый её конец они вплетают цветную шёлковую ленту и завязывают большим бантом чуть ниже талии, отчего коса кажется ещё длиннее. Позже, когда эта девица принесла ещё каких-то ягод, Дуэ дал ей за них восемьдесят копеек, и ещё восемьдесят копеек добавил Эрман. Эти деньги она собиралась пустить на новую ленту для косы, поскольку показала нам, что её нынешняя совсем старая и грязная. Бог весть, о чём ещё она лопотала, и мы бы дорого дали, чтобы её понять. Поразительно, как простая девчонка способна вести монолог добрых полчаса, зная, что её не понимают, и не получая иного ответа, кроме восхищённого взгляда трёх пар глаз. Другая бедняжка, что стояла рядом, но, на её беду, была дурнушкой, до того впечатлилась от этих щедрот, что тоже принялась самым жалостным голоском клянчить несколько копеек на новую ленту. Однако от порывистого Эрмана она получила лишь суровый отпор: «Поди к чёрту!».

Крестьянское платье здесь весьма недурно. Мужчины на каждый день носят сине-полосатые рубахи, а для праздника — косоворотки цвета кармазин, то есть ярко-червлёного оттенка. Разрез у них, в отличие от наших рубах, сделан не посреди груди, а смещён к левому плечу и стягивается завязкой. Носят её навыпуск поверх холщовых портов и подпоясывают кушаком или ремнём. Летом поверх рубахи надевают кафтан из оливково-зелёной нанки — прочной хлопчатобумажной ткани, — который стягивают на талии пёстрым шерстяным кушаком, а зимой — нагольную овчинную шубу мехом внутрь. И то и другое по крою напоминает халат до колен без пуговиц. На ногах у них грубые сапоги, в которые заправлены порты, а вместо чулок — длинный холщовый лоскут, онуча, которую наматывают на ступню и голень. Такую чистую онучу повязывают на ногу и носят не снимая вместе с сапогами до следующей субботы, пока крестьянин не отправится в паровую баню, после чего снова наматывает чистый холст. Ведь простой мужик спит прямо в одежде, поскольку кроватей, как у нас, они не держат. Волосы на затылке у них подстрижены ровно в кружок от уха до уха, словно по линеечке, так что шея и часть затылочной ямки остаются открытыми, и на красивой шее это смотрится довольно неплохо. Шляпа — гречневик — расширяется кверху, как перевёрнутый усечённый конус, а её узкое основание у самых полей охвачено довольно широкой лентой. Спереди над самым лбом на этой ленте красуется большая пряжка; бывает и по четыре пряжки: одна спереди, две у ушей и одна на затылке.

У крестьянок тонкое белое бельё, обычно с розоватой каймой по подолу. Рукава рубах широкие и доходили бы до самых запястий, но обшлага закрепляют выше локтя, отчего рукав свисает двойной складкой, образуя пышный буф, так что всё предплечье остаётся открытым. Наверх они надевают либо короткую душегрею, либо сарафан с завышенной талией, лиф которого доходит лишь до лопаток, а сзади от него идут две лямки. Они перекидываются через плечи и скрещиваются спереди под грудью. По воскресеньям юбка у них из белой или красной хлопчатобумажной ткани. Если к этому добавить белые хлопчатобумажные чулки, красные или зелёные сафьяновые башмачки из Торжка, да тонкую белую рубаху, то с виду они выходят на диво нарядными и опрятными. Однако есть у них одна весьма уродливая привычка: повязывать передник высоко над грудью, отчего та прижимается, а округлые очертания, столь изящно созданные природой, скрываются и искажаются. Этим их наряд напоминает одежду норвежских крестьянок в некоторых областях нашей страны.

Мы миновали небольшую убогую деревеньку Крестцы, где сменили лошадей. Хозяйка тамошнего дома сильно страдала от зубной боли и, прослышав, что мы зовём Эрмана доктором, приняла его за лекаря. Она горячо молила избавить её от этой напасти. Чтобы только отделаться от неё, он сорвал в поле маленький жёлтый цветок, велел приложить к зубу и добавил, что снадобье подействует лишь спустя некоторое время, после чего мы поспешили уехать.

К небольшому городку Валдай мы добрались к вечеру четырнадцатого числа. В учебниках географии упоминают Валдайские горы, но мы не приметили там ничего, кроме незначительных песчаных холмов и пригорков, которые едва ли сравнятся высотой со знаменитой датской горой Небесной, что в Ютландии. В окрестностях Валдая природа, по русским меркам, оказалась довольно живописной: кругом высились леса из сосен, ольхи, берёз и ив. Предыдущий же кусок пути был до крайности однообразным и плоским — сплошь песчаные пустоши с чахлой травой да топи.

Когда на следующее утро мы собирались уезжать, нас окружила толпа молодых, подчас весьма хорошеньких девушек. Каждая держала в руке связку круглых крендельков — здесь их зовут баранками или сушками, — нанизанных на бечёвку. Девицы весело помахивали ими и со своим привычным красноречием, ласковыми речами и улыбками пытались склонить нас к покупке. Эти валдайские девушки со своими баранками известны и воспеты в песнях и преданиях по всей Империи. С незапамятных времён у них повёлся обычай окружать каждого проезжающего через город путника, предлагать свой товар, а в придачу дарить поцелуй. Всякий, кто желает прослыть учтивым и не хочет быть высмеянным или освистанным, просто обязан купить баранку и поцеловать девицу.

Дуэ и я купили по связке, однако лишь позже узнали о полагающемся к ним гостинце, а потому и не потребовали своего законного поцелуя. Эрман же обошёлся с одной из этих пригожих девчушек, предложившей ему свой товар, далеко не так учтиво: он попросту швырнул связку ей в лицо.

Шестнадцатого числа к вечеру, натерпевшись вдоволь от глубоких песков и тряски, да ещё потеряв три часа на починку экипажа, мы добрались до Торжка. Здесь мы остановились у купца, торговавшего обувью. Его изысканный дом снаружи украшали величественные колонны, а внутри красовались расшитые серебром и золотом узорчатые сапожки и башмачки из всевозможного цветного сафьяна, который здесь же выделывают и пускают в сапожное дело. Я накупил разной этой обуви и отослал домой, своей семье.

В пути от Торжка до Твери мы повстречали обозника, который вёз из Крыма партию бутылок с шампанским вином, произведённым на этом полуострове. Оказывается, в саму Шампань некогда послали парочку донских казаков, дабы те переняли там искусство приготовления сего драгоценного напитка. И они настолько преуспели в этом деле, что вино, которое они теперь выделывают из винограда, собранного в Крыму и в окрестностях Астрахани, находят столь же приятным на вкус и бодрящим, как и настоящее французское. Мы купили у него две бутылки — одну с белым вином, другую с красным. На первой же почтовой станции после Торжка, в Медном, мы откупорили их и нашли вино превосходным.

Тверь, раскинувшаяся на берегах Волги, в лучах вечернего солнца являла собою чудесное зрелище благодаря множеству красивых церквей с золочёными, серебристо-белыми или зелёными куполами. Сами эти купола по форме напоминают перевёрнутую редьку, остриё которой обращено к небу и увенчано крестом. Барабан, на котором покоится купол, обычно красят в белый или светло-жёлтый цвет, если сам купол зелёный. Кресты эти — тонкой сквозной кованой работы с позолотой, весьма высокие, а у самого их основания красуется полумесяц. Как водится, посреди храма возвышается огромный главный купол, окружённый четырьмя главками поменьше, что сидят на скатах шатровой кровли. Перед храмом стоит отдельно выстроенная колокольня совсем иного вида, с высоким остроконечным шпилем, позолоченным или светло-зелёным. На этой колокольне висит невероятное множество колоколов, в которые звонят и вызванивают духовные песнопения по случаю бесчисленных церковных праздников. Трезвон этот раздаётся чуть ли не через день с самой ранней зари, а порой длится и едва ли не весь день напролёт. Столь частый звон, вкупе с тучами мух и блох, становится истинной карой для чужеземного путника, который из-за них то и дело лишается ночного покоя. У небольшого городка Клин новый мощёный тракт начался вновь и тянулся уже до самой Москвы, куда мы и прибыли вечером девятнадцатого числа под проливным дождём. Непогода помешала нам ещё издали насладиться первым видом древней столицы, чего мы так ждали. И всё же Дуэ насчитал сорок три колокольни. Сами москвичи говорят, что в этом городе целое море церквей — «сорок сороков» монастырей и часовен.

Глава 4 Москва

Москва — Починка инклинометра — Театр — Доктор Эйнбродт — Наблюдения в его саду — Статский советник профессор Яниш и его семья — Музыкальный вечер у госпожи Эйнбродт — Ода девицы Яниш, посвящённая Эленшлегеру — Статский советник профессор Фишер фон Вальдгейм (зоолог) — Следы пожара 1812 года почти полностью исчезли — Кремль — Иван Великий — Коронационные наряды в Оружейной палате

Первые два дня в Москве мне пришлось провести за работой точной механики — я заменял уровень на своём инклинометре, приборе для измерения наклона магнитного поля Земли. В те часы я не переставал мысленно хвалить моего друга, столичного мастера Клаусена из Христиании, за ту чуткую заботу и предусмотрительность, с какими он снабдил меня всем необходимым на случай подобной поломки.

Впрочем, уже в первый же вечер — это было воскресенье — мы отправились в театр. Изнутри здание оказалось красивым, светлым и праздничным, но зал стоял почти пустым. Танцы и пение были хороши, а игра актёров — такой же живой и естественной, как и в Петербурге.

Вскоре нас навестил доктор Эйнбродт, к которому у доктора Эрмана было рекомендательное письмо из Берлина. Он любезно предложил нам воспользоваться его небольшим загородным домом с садом на окраине Москвы, в Сокольниках, чтобы мы могли спокойно проводить там свои магнитные наблюдения. К слову, в следующем году это же место с той же целью использовал и господин Александр фон Гумбольдт. Чтобы перебраться туда со всеми нашими приборами, мы не смогли нанять никакого другого экипажа, кроме огромной кареты, запряженной четверкой лошадей с форейтором на передней лошади. За неё с нас запросили 20 рублей — сумму немалую, примерно 20 франков, или четыре норвежских спесиедалера. После долгого и упорного торга нам всё же удалось сойтись на 15.

Наши двое слуг выехали при полном параде: Нильсен устроился на козлах рядом с кучером, а Густав чинно стоял на запятках. За магнитными наблюдениями мы провели большую часть этих двух дней, 22 и 23 июля.

В полдень 22 июля мы были приглашены на обед к статскому советнику профессору Янишу. Его астрономические изыскания по определению географических координат Москвы были мне хорошо знакомы по публикациям в научном журнале Шумахера «Астрономические известия». При встрече я признался профессору, что ещё до приезда в Москву рассчитывал на его содействие и советы в поисках удобного места для нашей работы. Его пожилая супруга, чистокровная русская, оказалась женщиной чрезвычайно добродушной, под стать мужу. Их 20-летней дочери Каролине, унаследовавшей черты отца, нельзя было отказать в живости ума: помимо родного русского, она прекрасно изъяснялась по-французски и по-немецки, понимала итальянский и польский, а также выказывала редкую начитанность в европейской художественной литературе. В тот день как раз праздновали её именины.

Угощение было отменным, а беседа — весёлой и непринужденной. После обеда мы рассматривали картины; особенный талант молодой барышни выдавали портреты трёх её подруг, девиц Эйнбродт. Матушка семейства прекрасно играла на фортепиано и пела в итальянской манере; нас же особенно пленили несколько старинных русских народных песен. Затем барышня Каролина станцевала с молодым поляком мазурку — этот красивый польский танец ни один чужестранец не исполнит с тем же изяществом, что уроженец Польши. Под конец мы все кружились в вальсе — и Эрман, и Дуэ, и я поочередно приглашали виновницу торжества и её тётушку, которая тоже была среди гостей. Барышня Каролина взяла с нас обещание непременно прийти к ним в субботу, 26-го числа.

— Город у нас такой огромный, — пояснил её отец, — что каждому приходится назначать определённый день недели для приёма друзей. Ведь если отмахаешь вёрст пять–шесть к приятелю, а его не окажется дома, поневоле раздосадуешься. Оттого у всякой семьи есть свой день, когда её точно застанешь, и суббота — наш день.

Барышня Яниш продекламировала нам польское стихотворение, которое сама перевела на немецкий язык. Эрман в шутку выхватил у неё листок, заявив, что сбережёт эти стихи для душевного отдыха на далёкой Камчатке.

Доктор Эйнбродт пригласил нас отужинать у его матушки, вдовы аптекаря, в пятницу, 25 июля. Там мы встретили на редкость милое семейство: приветливую почтенную вдову средних лет и четырёх её дочерей. Одна из них уже была замужем, а вторая со дня на день собиралась.

Две младшие дочки были ещё совсем юны: одна — барышня на выданье, а другой едва исполнилось 12 лет. Все они были хорошенькими, прекрасно воспитанными девушками и, как и матушка, отлично изъяснялись по-немецки, хотя между собой предпочитали говорить по-русски. Компанию нам составляли зять хозяйки дома доктор Фишер со своей необычайно музыкальной сестрой, жених второй дочери доктор Эвениус, а также другие молодые люди. Среди гостей был и музыкант, который ближе к вечеру аккомпанировал девице Фишер, игравшей на фортепиано, на так называемом английском рожке — разновидности альтового гобоя. Девушка играла как настоящая виртуозка, и его рожок создавал великолепный, чарующий эффект. Это был на редкость приятный вечер; все держались дружелюбно, а поскольку беседовали мы по-немецки, нам не составляло труда принимать в ней живое участие. После обеда мы около одного часа гуляли по их небольшому саду, а с наступлением сумерек немного потанцевали под звуки фортепиано.

26 июля, как и было условлено, мы пожаловали в гости к статскому советнику Янишу. Ещё 22-го числа барышня Каролина обмолвилась, что прочла все сочинения Эленшлегера в немецком переводе. Я заметил, что для нас они звучат ещё краше в датском оригинале; тогда она со смехом показала мне датскую грамматику и заявила, что твёрдо решила выучить этот язык, дабы читать поэта в подлиннике. Более того, она призналась, что мечтает обзавестись портретом стихотворца и, если возможно, хотя бы парой строк, написанных его собственной рукой. Я ответил, что первое вполне могу ей устроить, а вот со вторым будет посложнее. Однако, если бы она согласилась написать для него небольшое стихотворение, я охотно переслал бы его автору — быть может, получив такое послание от юной дамы, он не устоит и ответит ей тем же.

— Муза как раз со мной! — воскликнула она и выбежала из комнаты.

Спустя совсем немного времени барышня вернулась с изящным сонетом, сочинённым в честь поэта. Уже по возвращении в Христианию я отправил этот стих Эленшлегеру, приложив письмо, где живо расписал таланты молодой москвички. Растрогало ли это его настолько, чтобы исполнить её заветное желание, я утверждать не берусь.

Позже вечером некая девица Рихтер мастерски исполнила на фортепиано музыкальную пьесу Гуммеля под аккомпанемент виолончели. После того как мы все трое — и Эрман, и Дуэ, и я — оставили по паре тёплых строк на память в альбоме барышни Яниш, мы сердечно попрощались с этим гостеприимным семейством.

В воскресенье, 27 июля, нас пригласили на обед к статскому советнику Фишеру фон Вальдгейму, профессору зоологии. Это был на редкость весёлый и добродушный человек; у него были приветливая супруга и четыре учтивых дочерей, с которыми после трапезы мы пустились в пляс под звуки фортепиано. Накануне, будучи у него с визитом, я неосторожно обмолвился, что нарядный шнурок-цепочка из зелёного бисера, на котором профессор носил свои часы, выглядит куда изящнее моего чёрного кожаного ремешка, на коем держался мой карманный хронометр. И что же? Сразу после обеда хозяин дома подошёл ко мне и собственноручно надел мне на шею красивый бисерный шнурок из мелких чёрных бусин с золотым замочком. Изумившись, я спросил, откуда взялся сей подарок. На это он с улыбкой ответил: «Могу вас заверить, что шнурок этот побывал в прекрасных девичьих руках, а большего вам знать и не надобно». Я заверил его, что отныне буду носить свои часы только на нём и что этот дар всегда будет служить мне дорогим напоминанием о тех любезных жителях Москвы, с которыми мне посчастливилось свести знакомство.

В ту пору Москва уже не сохранила и малейшего следа великого пожара 1812 года; на самой окраине города мы приметили всего один дом, всё ещё лежавший в руинах. Город имеет совершенно азиатский облик, стоит лишь взглянуть на его церкви, монастыри да мечети. Диковинные очертания куполов и башен поневоле приковывают к себе внимание всякого чужестранца, прибывшего из Западной Европы. Сами дома выглядят светлыми и праздничными. Излюбленный здесь цвет — светло-жёлтый с белыми колоннами, под почти плоской железной кровлей, выкрашенной в ярко-зелёный цвет. Встречались также белоснежные или нежного шоколадного оттенка дома с зелёными, коричневыми или бурыми крышами. В лучах солнца всё это придаёт первопрестольной чрезвычайно нарядный вид.

В один из дней мы посетили знаменитую крепость — Кремль. Над входными Спасскими воротами укреплена каменная доска с высеченным на ней образом Спасителя, а не Девы Марии, как по ошибке показалось нашему брату-европейцу. Всякий, кто проходит сквозь эти ворота, обязан ещё на подходе снять шляпу и идти с обнажённой головой, иначе часовой тут же завернёт его обратно. Мы подчинились этому обычаю без лишних раздумий; однако наш слуга Нильсен никак не мог переступить через себя, сочтя это за идолопоклонство, и вынужден был повернуть назад. Нам рассказывали как о чуде: когда Наполеон в 1812 году приказал взорвать часть кремлёвских стен, половина этих ворот обрушилась, но верхняя часть арки, где был закреплён святой образ, осталась невредимой.

Колокольня Иван Великий была возведена в 1600 году, в правление царя Бориса Годунова, и имеет в высоту около 270 английских футов. Её купол высотой 37 футов покрыт червонным сусальным золотом. Крест, некогда венчавший её вершину, был снят французами в 1812 году, однако при бегстве они бросили его вместе со всем своим обозом. Тот крест, что высился над колокольней во время нашего приезда в 1828 году, достигал 16 английских футов в высоту и был сработан из дерева, обитого позолоченными медными листами. С этой головокружительной высоты открывается великолепная панорама всей Москвы.

У подножия Ивана Великого, в каменной яме-котловане прямо под землёй, покоится исполинский Царь-колокол. Впервые его отлили в 1654 году, в правление царя Алексея Михайловича, но он сильно пострадал во время страшного кремлёвского пожара 19 июня 1701 года. Позднее, по указу императрицы Анны Иоанновны, этот новый колокол переотлили, пустив в дело металл прежнего разбитого гиганта весом в 8 000 пудов и добавив к нему ещё 2 000 пудов нового сплава. Поскольку один пуд равен 40 русским фунтам, или примерно 16,3 кг, то общая масса в 10 000 пудов составляет 163 600 кг — или без малого 328 000 норвежских торговых фунтов. Высота колокола составляет 20 английских футов и семь дюймов, а диаметр его основания — 28 футов и восемь дюймов. Средств поднять эту невероятную массу и водрузить её на законное место, по всей видимости, так и не нашли.

В другой части крепости мы приметили два старинных орудия — Царь-пушку и ещё одну медную пушку необычайно крупного калибра. Жерло самой большой из них столь огромно, что человек среднего роста может свободно сидеть в нём выпрямившись.

В здании Оружейной палаты мы осмотрели священные коронационные регалии — троны, скипетры и короны всех российских государей, от древнейших правителей до ныне царствующего императора Николая I. Некоторые из них украшены невообразимо крупными бриллиантами и иными самоцветами. Среди прочего выделяется венец Петра Великого, усыпанный двуглавыми орлами и затейливыми алмазными узорами, а его вершину венчает крест, покоящийся на огромной шпинели — благородном рубине редкой величины. Всего в эту корону вставлено 847 бриллиантов. Знаменитая Сокровищница в лондонском Тауэре, чьи богатства оцениваются в 2 000 000 фунтов стерлингов, и близко не может похвастаться таким разнообразием и обилием редких экспонатов, какое собрано в залах московской Оружейной палаты. Здесь же в строгом порядке выставлены все коронационные облачения императоров и императриц, вплоть до ботфортов государя Николая Павловича, а также подвенечного платья и туфелек императрицы из белоснежного атласа.

Глава 5

Скверные дороги — Непогода — Путешествие в Нижний Новгород — Муром — Стычка со старой знатной дамой в Судогде — Деревня Доскино, ночлег у священника — Нижний Новгород — Большая ежегодная ярмарка — Визит в мечеть — Покупки у мадам Лебур — Иностранцы умышленно не желают говорить по-русски — Князь Дадиани — Отсутствие удобств в гостиницах — Приём у губернатора, генерала Бахметева — Флейтист Вальтер

28 июля мы приготовились к отъезду, закончив капитальный ремонт наших экипажей. Мы все единодушно сошлись на том, что Москва гораздо уютнее и приятнее Петербурга. Если бы мне пришлось жить где-то в России, я выбрал бы именно её. Дуэ провёл там время с огромным удовольствием и покидал город не без волнения.

Следующие два дня из-за невероятно скверных дорог — то по глубокому песку, то по бревенчатым настилам — мы продвигались совсем медленно. 31 июля мы успели проехать всего четыре версты, как на нас обрушилась страшная гроза с бурей и таким проливным дождём, равных которому я в жизни не видывал. Лошади как вкопанные остановились и повернулись крупом к ветру. Я не на шутку испугался, что буря опрокинет нашу коляску. К счастью, всё вскоре утихло. Мы сидели в закрытом экипаже совершенно сухие, а вот на Нильсене, который оставался на козлах, не было ни одной сухой нитки. Наш переводчик Густав со смехом подбежал к нам и стал хвастаться, что у него на голове не намок ни один волосок: во время ненастья он залез под кожаный фартук повозки с багажом и переждал там весь этот буйный разгул стихии. Пока бушевала гроза, ямщики истово крестились и бормотали молитвы, но стоило опасности миновать, как всё их благочестие улетучилось, и они затянули весёлые песни. Прямо в коляске мы устроили весёлый завтрак, а слугам и промокшим до нитки ямщикам налили по чарке водки «для сугреву».

В последующие дни здешние края стали казаться более плодородными, ведь до этого наш путь лежал словно через бескрайнюю песчаную пустыню, уныло чередовавшуюся с болотами. Первого августа мы миновали Владимир и к вечеру добрались до городка Судогда. Там двое моих молодых попутчиков не на шутку повздорили со старой русской дворянкой. Та с невероятной ревностью оберегала свою хорошенькую молодую дочь и наотрез отказывалась пускать нас в наши комнаты через коридор, который вёл также и к её комнате. Это лишь сильнее распалило их желание увидеть дочь, и они принялись патрулировать улицу прямо под её окнами. В конце концов мать решилась открыть окно, чтобы призвать их к порядку. Но поскольку она не владела никакими языками, кроме русского, ей пришлось позвать к открытому окну дочь — та училась в закрытом девичьем институте во Владимире и знала французский, — чтобы та стала переводчицей и посредником в переговорах. Таким образом мои молодые друзья добились своего, и мир был заключён. Я же, сохраняя нейтралитет, сидел в своей комнате и не принимал участия ни в ссоре, ни в примирении. Наш хозяин охотно согласился приготовить нам ужин, но поинтересовался, нет ли у нас своего повара. Получив отрицательный ответ, слуга старой дамы, в знак искреннего перемирия, сам вызвался зажарить для нас трёх цыплят.

Второго августа мы прибыли в Муром — небольшой город, который основали и часто посещают мордва и татары, отчего он вызвал у нас особенный интерес. Он очень живописно расположен на берегу реки Оки, ширина которой в этих местах составляет полторы версты — около полутора километров, — а во время весеннего половодья кое-где разливается и на все 20 вёрст. Спуск к самой воде был необычайно красив. Суда на Оке выглядели совершенно по-татарски из-за причудливых украшений на мачтах, напоминающих китайские узоры.

Дорога отсюда до Нижнего Новгорода почти всё время вьётся вдоль берегов Оки. Глазу открываются прекраснейшие пейзажи; мы приметили множество диковинных для нас, чужеземцев, растений и обилие дичи: зайцев, диких голубей и уток. Почтовые станции здесь — это большие красивые здания, выстроенные за казённый счёт. Сама дорога очень широкая, по обеим её сторонам для пешеходов насыпаны возвышающиеся тротуары, вдоль которых высажена берёзовая аллея. Поскольку к этому моменту мы оставили позади целую тысячу вёрст от Петербурга, вечером мы отпраздновали это событие парой бутылок донского шампанского.

Вечером четвёртого августа мы добрались до деревни Доскино, где нас приютил местный поп. Двор и нижняя часть дома больше походили на свинарник, чем на жильё для людей. По шаткой деревянной лестнице, напоминающей куриный насест, хозяин проводил нас на верхний этаж. Там обнаружились две комнаты, одна из которых выглядела вполне прилично. Я выбрал вторую в качестве спальни, чтобы побыть в тишине. Однако неплотно притворённая дверь вела из неё в кладовую, откуда доносились самые разные зловонные съестные припасы: заплесневелый сыр и прочая снедь, отчего в комнате стоял невыносимый смрад. К тому же весь пол, на котором мне постелили, кишел довольно длинными чёрными насекомыми — они ползали взад и вперёд между половицами. Сами доски прилегали друг к другу так скверно, что в щели можно было свободно просунуть ладонь. Поэтому я уложил свой матрас на четыре стула, придвинутых к стене, и спал очень неспокойно — частью из-за зловония, частью из страха свалиться на пол. Столы в доме поп, должно быть, смастерил сам: на четыре толстые, кое-как обтёсанные ножки была наглухо прибита грубая, едва строганная четырёхугольная столешница.

Сам поп оказался высоким худощавым человеком. Он был облачён в серый подрясник-кафтан, подпоясанный простой верёвкой, и походил на обыкновенного крестьянина. Вечером он прислуживал нам сам: раздувал и кипятил самовар, носил посуду и подавал на стол. Я слышал, как Дуэ — спросил его, имеется ли в доме то отхожее место, какое в любом европейском жилище, даже самом бедном, считается первой необходимостью. В ответ он услышал лишь удивлённое, протяжное и твёрдое: «Нет!». Умывального таза и другого ночного сосуда, без которых у нас не обходится ни одна спальня, здесь, само собой, тоже не водилось. Вечером мы попросили хозяина зажарить пять диких голубей, которых подстрелили два моих попутчика, но он наотрез отказался: у них это считается грехом и противоречит религиозным обычаям.

Однако следующим утром, когда я закончил наши научные наблюдения и дал ему взглянуть через подзорную трубу секстанта на два окрашенных светофильтрами в красный цвет диска Солнца, а Дуэ показал, как магнит действует на стрелки магнитных приборов, поп сделался чрезвычайно приветлив. Он угостил нас весьма недурным жарким из баранины, приготовление которого превзошло все наши ожидания. Жена и дочь его, по рассказам наших слуг, выглядели как самые обычные замарашки-крестьянки, чему вполне соответствовала грязь в нижней половине дома, где они обитали. С попом мы расстались в самых дружеских чувствах; он даже спросил, поедем ли мы на обратном пути через Доскино и остановимся ли снова у него.

В Нижний Новгород мы прибыли во вторник, пятого августа. Ока здесь течёт, сильно петляя в довольно глубоком русле, так что с возвышенности, по которой приближаешься к городу, к самой реке ведёт крутой обрыв. Старая часть города раскинулась на высоком плато, а внизу, на низком речном берегу под холмом, лежит другая его половина — именно там бурлит знаменитая ярмарка. Эти две части разделены древними крепостными валами, которые, как говорят, помнят ещё времена стрельцов, московских царских пехотинцев. Когда подъезжаешь к Новгороду, этой нижней части города совсем не видно. Нам посчастливилось прибыть как раз к самому началу великой Нижегородской ярмарки, которая ежегодно открывается здесь в строго определённое время. Благодаря этому мы смогли своими глазами увидеть это грандиозное событие.

Подъезжая к городу, мы уже несколько дней то и дело обгоняли караваны из 50-ти и более телег. Запряжены они были волами, а вели их бухарцы, мордва, татары и армяне, проделавшие путь в пару тысяч вёрст от берегов Чёрного и Каспийского морей. По вечерам, когда наша повозка катилась сквозь лесную чащу, перед нами разворачивалось удивительное зрелище. Мы то и дело натыкались на такие кочующие общины, разбившие лагерь на лугу у лесной опушки. Они сооружали настоящую крепость из пары сотен своих телег, пускали волов пастись и отдыхать, а сами разводили огромные костры. Над каждым костром на треноге из связанных сверху жердей бурлил котёл. Вокруг огня сидели и ползали эти смуглые, полудикие люди в своих диковинных одеждах, с лицами где-то варварскими, а где-то весьма мужественными и внушающими почтение. И вот теперь все они собрались здесь, у цели своего долгого странствия в Нижний Новгород. Тут несчастным волам, после добрых трёх месяцев изнурительного пути, наконец-то позволили вволю наесться и отдохнуть — если только в награду за труды они не попали прямиком под топор мясника.

Мы отправились на саму ярмарку, долго бродили между тысячами лавок и с замиранием сердца разглядывали пёструю человеческую толпу. Армяне оказались народом красивым, щеголеватым и крайне сметливым в делах. Целый городок из торговых рядов был выстроен полностью в восточном духе и звался «Китайскими рядами». Там торговали чаем, фарфором и лакированными деревянными вещицами. В других, наспех сколоченных дощатых балаганах, высились горы кож и шкур из Бухары, Сибири и бескрайних степей. Каждый торговец мелом писал над входом своё имя сирийской или арабской вязью. Нашим востоковедам стоило бы приехать сюда: за пару недель живого общения они выучили бы здесь больше восточных языков, чем за долгие годы в своих пыльных кабинетах. Для нас это было удивительное чувство — оказаться в самом сердце этого кипящего котла с людьми, которые понимали по-русски примерно столько же — а точнее, так же мало, как и мы. В итоге единственной ниточкой для общения между нами стал язык, в равной степени чужой для обеих сторон.

Специально для приезжих здесь возвели мусульманскую мечеть с полумесяцем на шпиле. С её минарета, плоской площадки на вершине башни, мулла в предписанные часы дня провозглашает: «Аллах, Аллах призывает вас к себе!», ведь колоколов в мечетях у мусульман нет. Совсем рядом с ней красуется православная церковь, где колокола созывают верующих к обедне, а чуть поодаль стоит другой храм — для иных религиозных толков. Общая торговля рождает здесь величайшую веротерпимость.

На ступенях мечети, скрестив ноги, сидел смуглый, опалённый солнцем бухарец, отдыхая после долгого пути — он прибыл в город совсем недавно. Рядом стоял другой торговец, который знал пару слов по-русски. Мы заговорили с ними на русском языке. Стоявший пробормотал несколько отрывистых слов. Наконец нам удалось заставить поднять глаза и сидевшего: расплывшись в дружелюбной улыбке на своём диковатом лице, он ответил по-русски, что принадлежит к «другому паше» — то есть находится под властью иного правителя, нежели мы. Должно быть, он принял нас за русских и хотел дать понять: раз он не подданный русского паши-императора, а служит другому, то и языка не знает.

Мы осмотрели мечеть изнутри. На первом этаже располагалась казарма для казаков, которые несли здесь караул, а наверху находился сам молитвенный зал. В нём была лишь кафедра для проповедника и совершенно ничего больше — ни единого стула или скамьи. Пол застелили зелёным сукном, на котором мусульмане и сидят, скрестив ноги. Поднялись мы и на саму башню, однако сопровождавший нас казак предупредил, что нам нельзя выходить на самый край балкона, чтобы нас не увидели толпившиеся внизу люди.

В других кварталах этого бескрайнего базара расположились французские галантерейные лавки с дамскими головными уборами и всем тем, что обычно красуется в магазинах Пале-Рояля в Париже. Удивительный, поразительный контраст: сделать всего несколько шагов от полудикого кочевника с желтовато-смуглым лицом, торгующего шкурами лесных зверей, к изящной французской мадам, которая сидит в опрятном магазинчике в окружении шёлковых шляпок, пестрых лент, атласа и благовонного мыла!

Завлечённый парой карих глаз на утончённом дамском личике, я заглянул в одну такую лавку и купил две пары перчаток, кусок мыла и ещё кое-какие мелочи. Мне хотелось купить и хорошую расчёску, но я в растерянности шепнул Эрману по-немецки: «Ума не приложу, как эта чёртова штука называется по-русски». Он тоже не мог вспомнить слово, а мадам преспокойно наблюдала за тем, как мы мучаемся, пытаясь изъясниться на ломаном русском. Наконец, комично улыбнувшись, она произнесла: «Давайте лучше говорить по-немецки!» — «Ах вот как! — воскликнули мы. — Так вы говорите по-немецки? И вам было весело смотреть, как мы тут пыхтим над русскими словами!» — «Да, или, если угодно, можем перейти на французский, — ответила она. — Я слышала, вы позабыли, как будет расчёска по-русски. Она зовётся "гребень"». — «Ну погодите, — в шутку пригрозил ей Эрман, — вот занесёт вас судьба в страну, где вы не будете знать ни слова, там вас в наказание помучают точно так же!» Затем она рассказала нам, что родилась во Франции, воспитывалась в пансионе в Меце, где и выучила немецкий, а замуж вышла в Москве. Звали её мадам Лебур. По-русски она говорила далеко не идеально и, по её собственному признанию, не собиралась учить его сверх самой крайней необходимости.

Многие обосновавшиеся в России иностранцы придерживаются точно такой же политики, и истинную причину этого я понял несколько позже. В Екатеринбурге я встретил господина Адольфа Теодора Купфера, тогдашнего профессора Казанского университета, с которым ещё несколько лет назад завязал научную переписку. Когда я выразил удивление, что он, прослужив уже столько лет в российском университете, так и не преуспел в русском языке, профессор ответил мне точь-в-точь как мадам Лебур. Он заявил, что из чистой прагматичности не желает учить язык больше, чем нужно для общения с простым людом. «Видите ли, — пояснил он, — когда я прихожу к попечителю нашего университета, его превосходительству, то застаю его лежащим на софе в халате и туфлях, в колпаке на голове и с длиннющей трубкой в зубах, чаша которой покоится прямо на полу. Если я заговорю с ним по-русски, он даже не шелохнётся и выставит меня вон парой коротких фраз. Но стоит мне обратиться к нему по-французски, как он тут же встаёт, вежливо приветствует меня и ведёт учтивую беседу». Знатный русский прекрасно понимает, что в просвещённых странах к образованному человеку, пусть даже он и не принадлежит к аристократии, принято относиться с почтением. Ему очень не хочется, чтобы иностранец счёл российское дворянство неотёсанным и лишённым всякого воспитания.

Большую же часть азиатских купцов ждали здесь только недели через две, так что самая любопытная часть этого собрания ускользнула от нашего внимания. Однако нельзя не заметить, что полупросвещённая Россия благодаря своей торговле служит тем самым связующим звеном, которое несёт крупицы европейской культуры диким ордам, ежегодно стекающимся сюда со всех краёв. Здесь они своими глазами видят городскую жизнь крупного центра, смотрят французские комедии, идущие на русском языке, рукоплещут канатным плясунам, наездникам и акробатам. В те дни на ярмарке в составе конной труппы блистала очаровательная мадемуазель Кьярини — должно быть, младшая сестра той самой знаменитой наездницы, что прежде покорила не одну европейскую столицу.

Уму непостижимо, какое немыслимое количество товаров со всех уголков земного шара свозится на эту ярмарку! Ради контраста упомяну лишь малую долю: лавки с парижскими новинками соседствуют здесь с рядами, где высятся меха со всей Сибири, а также буйволовые и лошадиные шкуры из южных степей. Магазины с физическими и химическими приборами стоят бок о бок с палатками, торгующими знаменитой нюрнбергской игрушкой. Рядом с китайскими товарами, доставленными прямиком из Кяхты, пестреют персидские ковры, шёлковые халаты, расшитые золотом тюбетейки и дивные ткани. Тут же разложен всевозможный армянский товар, а прямо за ним — горы сала и мыла, привезённые со всех бескрайних равнин России; и уж вовсе не стоит говорить о бесчисленных лавках с иконами и церковной утварью.

Мы остановились в так называемой «Греческой гостинице». Стоило нам в первый раз войти в её ворота, как нам навстречу попался господин, который весьма учтиво обратился к нам по-французски. Он сказал, что, поскольку сам живёт в этом отеле и видит, что мы чужестранцы, он рад предложить нам свои добрые услуги — для него будет истинным удовольствием оказаться нам полезным. Это был князь Дадиани. На следующий день князь пожаловал к нам с ответным визитом. Я в это время сидел в самой дальней комнате, поглощённый работой, одет был по-домашнему, да к тому же не слишком бойко изъяснялся по-французски, а потому предпочёл прикрыть дверь и предоставить моим молодым спутникам принять гостя. Князь объявил, что всем сердцем любит иностранцев, желает сделать наше пребывание здесь как можно более приятным и вызвался отвезти нас на ярмарку в собственном экипаже. Позже, ближе к полудню, когда я закончил свои наблюдения в саду, от князя пришёл слуга с вопросом: готовы ли мы? Я поспешил наверх переодеться, после чего мы зашли к его сиятельству, дабы нанести ответный визит. Стоит добавить, что ещё в самый первый день нашего приезда мы получили приглашение от аптекаря Эвениуса — отца того самого доктора Эвениуса, который был помолвлен с дочерью мадам Эйнбродт из Москвы. Однако мы всё перепутали, посчитав, что званы на следующий день. И вот, пока мы раскланивались у князя Дадиани, в дверях показался младший сын Эвениуса с известием, что отец уже ждёт нас к обеду. Страшно смутившись, я по-немецки попросил молодого человека передать наши глубочайшие извинения его сиятельству князю, который из иностранных языков владел лишь французским и немецким, и объяснить, что из-за этой досадной путаницы мы, к нашему великому сожалению, не сможем воспользоваться его любезным приглашением разделить с ним трапезу.

Ещё описывая наш ночлег у священника в Доскине, я упоминал, что в большинстве провинциальных домов и даже в весьма недурных гостиницах напрочь отсутствуют те удобства, которые в остальной Европе — за вычетом, пожалуй, некоторых областей Италии — считаются предметами первой необходимости даже в самых скромных жилищах. Вот и в этом респектабельном отеле, где за соседней дверью проживал целый князь, на весь дом отыскался всего один умывальный таз. Что же касается другого, сугубо ночного сосуда, столь необходимого в спальне, то Густав, наш слуга, после долгих мытарств разузнал: горшок этот для нас пришлось занимать у соседей в городе. Именно поэтому русский путешественник всегда возит с собой погребец — тот самый дорожный сундучок с посудой и припасами, о котором я рассказывал ранее.

Седьмого августа мы с Кристофером Дуэ доставили генерал-губернатору Алексею Бахметеву письмо от нашего министра в Петербурге, барона Нильса Пальмшерны, и Его Превосходительство пригласил нас отужинать у него на следующий день. Это был высокий, худощавый, необычайно живой и приветливый человек. Передвигался он на двух костылях, поскольку на войне ему оторвало ногу выше колена.

На следующий день, отобедав у губернатора, мы нанесли визит немецкому доктору Смиту, который долгое время прожил в Греции, Константинополе и Александрии. Он показал мне небольшую антологию новогреческой поэзии. Стихи эти так мало отличались от классического древнегреческого языка, что я без труда разбирал многие слова, да и сам алфавит остался прежним. У доктора мы совершенно неожиданно встретили флейтиста Вальтера из Познани, который выступал с концертами в нашей Христиании за пару лет до нашего отъезда. Они с Дуэ сразу узнали друг друга, и радости с обеих сторон не было предела. Вальтер оказался настолько влюблён в Норвегию, что без устали расспрашивал, как поживают композитор Вальдемар Тране, семья начальника бюро Шульца, оптовый торговец Хольм, литограф Фер — словом, все те ценители музыки, в чьих домах в Христиании он был столь желанным гостем. «Но увы! — воскликнул он вдруг самым печальным голосом и протянул нам левую руку: «Посмотрите только, чего я с тех пор лишился!» Оказалось, он потерял большой палец на левой руке — у него в руках разорвало ружьё во время выстрела. С этим раздробленным пальцем несчастному музыканту пришлось целых восемь дней трястись в дороге до самого Нижнего Новгорода без всякой нормальной перевязки. Этот милейший человек всё ещё помнил множество норвежских и датских слов и признался, что мечтает ещё хоть разок побывать в Христиании. Специально для него мастера изготовили новую флейту, приспособленную для игры девятью пальцами, и после восьми месяцев упорных тренировок он наконец-то сумел снова на ней заиграть.

Глава 6 Путь на Казань

Чугуны — Походный быт — Нильсен на волосок от ареста — Черемисы — Чуваши — Проданная крепостная душа

В субботу, 11 августа, во второй половине дня мы покинули Нижний Новгород. Перед отъездом мы простились с князем Дадиани, который был с нами чрезвычайно учтив. На следующий день, миновав живописные края с приветливыми берёзовыми рощами, мы остановились на ночлег в Чугунах. Эта крестьянская деревушка встретила нас убогим пристанищем, где невозможно было достать решительно ничего, даже простой горячей воды. Нам пришлось достать привезённую из самой Христиании — нашей норвежской столицы — спиртовую дорожную кухню, чтобы сварить бульон из скверных сухих кубиков, что мы тащили ещё из Петербурга, и бросить туда несколько ломтей говядины, припасённой в Нижнем. Ночь выдалась беспокойной: донимали удушливая жара, мухи, тараканы и непрекращающийся шум, который поднимали крестьяне. Лишь утром нам наконец удалось раздобыть кипятку для чая. Хозяева согрели воды в глиняном горшке прямо в печи.

Пользуясь случаем, опишу, как вообще строился наш рацион во время долгих переездов, когда на пути подолгу не попадалось ни одного крупного города. Ещё в Нижнем мы запасли голову сахара, купили несколько фунтов рисовой крупы и изрядное количество чая. В городах мы также обычно брали с собой копчёные говяжьи языки и большой калач из пшеничной муки. Перед тем как покинуть очередной ночлег, мы обязательно пили чай. Около 10 часов утра мы, как правило, делали остановку прямо посреди тракта, чтобы перекусить — съедали по паре ломтиков хлеба с вяленым мясом. Пива в этих краях было не достать. Изредка нам перепадал местный мёд — напиток, который, впрочем, совсем не имел медового вкуса. Это было приятное, прохладное и отлично утоляющее жажду питьё, совершенно не хмельное, а на вкус отдавало дрожжами и сахаром. Этот мёд имел заметное сходство с английским имбирным пивом — джинджер-биром, — но с добавлением розовой воды.

Съедобного сливочного масла русские не знают. Свой продукт они получают так: ставят крынку со сливками в горячую печь, отчего чистое масло отделяется от творожистых частиц; его сливают и убирают в ледник, где оно застывает. Но поскольку его не солят, оно быстро становится прогорклым, приобретает дурной вкус и совершенно не годится для бутербродов, которых русские, впрочем, и не знают. Масло же, сбитое в маслобойке, они называют финским, и водится оно лишь в некоторых изысканных домах в крупных городах. Поэтому на описанном выше завтраке нам приходилось держаться до самого вечера, пока мы не добирались до очередного ночлега. Там нас ждала точно такая же трапеза, если только слугам не удавалось раздобыть какую-нибудь дичь и приготовить её на ужин.

Во второй половине дня, миновав деревню Емышево, мы въехали в земли, населённые черемисами — так в те времена называли народ мари. Этот народ лишь при Екатерине II принял крещение для видимости, внутренне оставаясь такими же чистокровными язычниками, как и прежде. Местный немец-почтмейстер рассказывал нам, что в церковь они попадают всего три раза в жизни: когда рождаются, когда женятся и когда умирают. В остальное же время они приносят жертвы собственным богам. Злому духу, которого они зовут Кереметь, они поклоняются в священных рощах. В жертву ему приносят жеребят, овец и других мелких животных, ибо это существо жаждет крови. Само капище представляет собой огороженную деревьями или столбами площадку от 10 до 20 саженей в поперечнике. Туда ведут три входа: западный — для совершающих обряд, восточный — для жертвенных животных, и третий, южный — для тех, кто вносит воду. Это место называют по имени божества — «Кереметь». Ни одна женщина не смеет приблизиться к нему, а мужчины перед обрядом обязаны омыться и очиститься. Главным днём для этого культа считается пятница, в которую они полностью оставляют любые работы. Доброму же началу они молятся в чистом поле, принося в жертву одни лишь цветы.

Эти люди выглядят на редкость добродушными. У них угольно-чёрные прямые волосы и очень смуглые лица, а говорят они на языке, родственном финскому. Так, бога они называют «Юма», что на эстонском и финском звучит как «Юмал». Одеты они в длинные белые холщовые рубахи или кафтаны из грубого полотна до самых лодыжек, но без разрезов по бокам в подоле. Под кафтаном они, как и русские, носят пояс и холщовые порты. Женщины одеты почти так же, но щеголяют длинной, толстой, смоляно-чёрной косой, которая свисает вдоль спины точно лошадиный хвост. Цвет лица у них ещё темнее, чем у мужчин. Опрятность в одежде и еде — явно не самая сильная черта этого народа.

На следующий день мы въехали в земли чувашей. Они говорят на ином языке, нежели черемисы, хотя он тоже имеет финские корни, но сильно перемешан с татарским. Чуваши кажутся более медлительными, простоватыми и неопрятными, чем их соседи-черемисы. При этом они тихи, миролюбивы, добродушны и настолько застенчивы, что к ним трудно подступиться. Женщины при нашем приближении и вовсе бросались наутёк, а мужчину можно было обратить в бегство, просто пристально взглянув ему в глаза — он тут же смущался и бочком уходил прочь. Мужчины, как и черемисы, носят длинные белые рубахи, украшенные широкой красной тесьмой на груди и спине. Спереди эти полосы спускаются от обоих плеч прямо к груди, но на левой стороне, у самого сердца, тесьма делает изгиб и образует замкнутый квадрат; на правой же груди она просто сходится под углом, вершина которого направлена вниз. На спине полосы спускаются на ту же длину, что и спереди, но здесь они соединяются углом, смотрящим остриём книзу. На рукавах, ближе к плечам, красуется весьма искусная вышивка цветной пряжей, очень похожая на узоры, которые наши девочки выводят на канве, когда учатся шить. Женщины носят такую же белую рубаху или блузу, но один конец их пояса свисает сзади; он расшит чёрными нитками и украшен чёрными кистями. На наш взгляд, это выглядит далеко не как украшение. По праздникам же на этом месте у них висит медная бляха, которую они называют «кюре». Она явно имеет какое-то особое значение, но разузнать его нам так и не удалось: на наши расспросы они лишь ответили через переводчика: «Вы ведь всё равно будете смеяться над нашими обычаями».

13 августа нашему слуге Нильсену пришлось пережить настоящее гонение. Случилось это в городке Свияжске. Ему захотелось поближе рассмотреть большую процессию, которая как раз прошла мимо почтовой станции вверх по склону к церкви, стоявшей на самом холме. Несколько попов несли хоругвь с ликом Христа, а за ними с непокрытыми головами шла толпа горожан, включая чиновников и дам в праздничных нарядах. Нильсен встал неподалёку от места, где остановился крестный ход, но так и не снял свой картуз. Местный городничий лично подошёл к нему и точным ударом сбил головной убор на землю. Удовлетворив наконец своё любопытство, испуганный Нильсен бросился бежать обратно к почтовой станции, у дверей которой мы как раз ждали, пока запрягут наших лошадей.

Оторвавшись примерно на 100 шагов от возвращавшейся процессии, он рассудил, что теперь-то уж может снова покрыть голову. Однако за ним в погоню бросился сам городничий и ещё пара мужчин в чёрных кафтанах, явно намереваясь его схватить. Заметив это, бедняга опять сорвал шапку и помчался во весь дух. Мы увидели, как он летит вниз по улице, красный как рак, с шапкой в руке, а по пятам за ним гонятся городничий и священники с хоругвями. Наконец вся эта кавалькада замерла у нашего тарантаса, и начался настоящий допрос: кто он такой и кто такие мы. Мы принялись объяснять, что это наш слуга, он лютеранин, не знает ни здешнего языка, ни православных обычаев. Мы резонно заметили, что при таких обстоятельствах едва ли стоит оскорбляться на чужестранца, который нарушил правила исключительно по незнанию. После долгих препирательств, во время которых городничий вовсю грозился упечь Нильсена под арест на 24 часа за неповиновение властям — что задержало бы наш выезд на целый день, — Дуэ наконец вынул наш главный козырь. Он предъявил открытый лист за подписью министра внутренних дел генерала Закревского, который предписывал любому чиновнику оказывать нам всемерное содействие. Эта охранная грамота с огромной сургучной печатью возымела своё привычное магическое действие. Наш городничий тут же чрезвычайно учтиво раскланялся, заметив, что сия бумага обязывает его всячески способствовать нашему путешествию, а не чинить ему препятствия, после чего пожелал нам счастливого пути.

В тот же день мы переправились через Волгу. На обоих берегах реки раскинулся огромный караван из нескольких сотен татар, которые везли свои телеги с товарами на ярмарку в Нижний Новгород и теперь дожидались, пока перевезут их товарищей. Среди них мы повстречали совсем молодую женщину с младенцем на руках. Она рассказала, что она крепостная, и прежние господа продали или подарили её другой семье в Пермскую губернию. Теперь она пешком добиралась к своему новому владельцу, ради чего ей с грудным ребёнком предстояло одолеть ещё 400 или 500 вёрст.

Мне было до глубины души больно, что у меня не оказалось при себе денег, ведь мой казначей Дуэ всё ещё оставался на том берегу реки. Сама же она, между тем, выглядела вполне довольной и даже весёлой. Я искренне надеялся, что мы ещё встретим её на нашем дальнейшем пути.

Глава 7 Пребывание в Казани

Казанская губерния — былая земля независимых татар — Памятник воинам Ивана Васильевича — Казанские профессора Купфер, доктор Тиле, Эверсман, Фукс, Лобачевский — Университет, его астрономические и физические приборы — Торговец чаем Крупенников — Казанская церковь с чудотворной иконой Божей Матери — Мусульманское богослужение — Обед у вице-губернатора Филиппова — Госпожа Эверсман — Госпожа Фукс — Князь Давыдов — Почтальон от генерал-почт-директора — Разливы реки — Лихорадка

Наконец мы стали приближаться к Казани и въехали в татарский край. Некогда татары правили всей Казанской губернией как могучий и независимый народ, но после того, как в 1552 году их земли покорили русские войска, они утратили былую славу и власть. Нынче доходит до того, что, катаясь днём на дрожках, вы можете обнаружить, что вашим кучером служит самый настоящий татарский князь.

Окрестности Казани на редкость живописны. Здесь несёт свои воды величественная Волга, а сквозь сам город протекает небольшая речка Казанка, которая чуть дальше в неё впадает. Городское убранство оживляют также живописное озеро и канал.

Своё имя город получил от слова «котёл», что по-татарски звучит как «казан». Местная легенда гласит, что слуга хана Алтын-бека, основателя этих мест, пошёл с котлом к реке, чтобы набрать воды для хозяйских купален, да и упустил его на дно. Реку с тех пор прозвали Казанкой, а от неё имя перешло и к самому городу.

Ещё до того, как спуститься с холмов на городские улицы, путешественник замирает от открывающегося вида: взору предстаёт великое множество изящных церквей с куполами и шпилями, среди которых возвышаются три татарские мечети, а также величественные руины времён татарского владычества. На равнине мы приметили большое белое сооружение в форме усечённой пирамиды, что напоминало египетские пирамиды. Как оказалось, это церковь-памятник, под которой покоятся останки воинов, павших при осаде города, когда Иван Васильевич Грозный, покоритель Казанского ханства, штурмом взял Казань.

В среду 14 августа после полудня мы прибыли в город и расположились в так называемом Благородном собрании. Здание выглядело весьма недурно снаружи, однако изнутри надежд не оправдало. Нам отвели три комнаты, куда вела узкая винтовая лестница. Прямо под ней обустроили ретирадник [туалет], отчего весь подъём был пропитан самым отвратительным амбре. Подобным «благовонием» гостя встречают во многих, даже весьма приличных русских домах. В этом мы убедились в самый первый день, едва ступив на русскую землю, когда поднимались по лестнице в доме маклера в Кронштадте. При этом в других бытовых вопросах русские проявляют излишнюю щепетильность: к примеру, из панического страха перед кухонным чадом они всегда обустраивают кухню в отдельной постройке во дворе, напротив жилого дома. Хозяйка туда и носа не показывает, полностью передоверяя готовку крепостному слуге с окладистой бородой и в овчинном тулупе.

Четверг 15 августа я провёл за починкой барометра: заполнял и вываривал трубку, которая разбилась ещё в дороге между Петербургом и Москвой. Вечером мы отправились с визитами к профессорам университета. Среди прочих хотели навестить господина Купфера, профессора физики, который позже стал академиком Петербургской академии наук. С ним я ещё за несколько лет до этой поездки завязал переписку по поводу магнитных наблюдений. Однако большинство преподавателей из-за каникул разъехались. Позже мы заглянули к доктору медицины Тиле, которому у Эрмана было рекомендательное письмо. Самого доктора дома не застали, но его супруга показалась в окне и окликнула нас по-французски, пригласив войти и обождать мужа, за которым уже послали слугу. Она оказалась урождённой француженкой, прежде служила в России гувернанткой, а теперь изъяснялась, помимо родного языка, по-русски и немного по-немецки. Женщина она была остроумная и живая, как и большинство её соотечественниц, но при этом довольно резкая — как в манерах, так и в суждениях — и не лишённая амбиций.

Здесь же разыгралась весьма любопытная сцена. Дело в том, что Эрман вёз с собой письмо от старого берлинского учёного, доктора Эверсмана, который долгое время прожил в этих краях, к его сыну — профессору естественной истории местного университета в Казани. Младший Эверсман обвенчался с весьма богатой и знатной дворянкой, девицей Мансуровой, чей прапрадед был татарским князем. Лишь её дед первым из рода принял святое крещение. Эта дама около полутора лет провела в Германии вместе с супругом, который в надежде поправить здоровье переезжал с одного целебного курорта на другой. Её приятельница, госпожа Тиле, тотчас послала к Эверсманам слугу с известием, что прибыли трое чужеземцев и привезли вести от свёкра и деверя из Берлина. Слуга же, то ли по расспросам госпожи Эверсман, то ли по собственной воле, обмолвился, что один из господ облачён в иноземный мундир. От этого у неё родилось убеждение, будто приехавший в мундире — не кто иной, как младший брат её мужа, и она со всех ног бросилась ему навстречу.

К нашему изумлению, мы увидели, как в дверях, едва переводя дух, появилась молодая, миловидная, смуглая, точно южанка, женщина в элегантном коричневом шёлковом платье. Она замерла, борясь с волнением, попыталась заговорить, но слова застряли у неё в горле. Вдруг она выбежала вон, а госпожа Тиле поспешила за ней. Из прихожей, дверь в которую была распахнута настежь, донеслись её громкие рыдания. Наконец, немного успокоившись, она вернулась, беседа потекла по-французски, и недоразумение разрешилось. Позже она призналась нам, что едва не бросилась на шею Дуэ, приняв его за деверя. К счастью, в этот миг Эрман, сидевший спиной к дверям, поднялся, и вид этого незнакомого лица вернул её к рассудку, заставив догадаться об ошибке. Однако ж пылкий восточный нрав не мог прийти в умиротворение, пока не излился потоком слёз.

На следующий день профессор Эверсман навестил нас, дабы показать город. Профессора Фукса, к коему мы имели рекомендательное письмо от князя Дадиани, мы дома не застали. Затем мы осмотрели университет и обсерваторию. Последняя располагала меридианным кругом венской работы, который был временно водружён на деревянные столбы и оттого ещё не годился к делу. Имелись также универсальный инструмент из Мюнхена, шестифутовый телескоп-рефрактор и ещё несколько менее значительных приборов — в сущности, точь-в-точь такое же убранство, каким в ту пору был оснащён и наш университет, и которое у нас тоже лежало без дела за неимением подходящего помещения. Сюда нас проводил адъюнкт астрономии Брашман, австриец по происхождению. Главное университетское здание являло собой великолепный обширный чертог, где и обитали студенты; в цокольном же этаже квартировал эконом, который пёкся об их телесных нуждах и пропитании. Физический кабинет располагал весьма недурным собранием приборов, коими усердно пользовался профессор Купфер. Сам ректор университета, господин Лобачевский, профессор математики, любезно вызвался водить нас повсюду. Он сносно изъяснялся по-немецки и ещё лучше по-французски. Оттуда мы отправились с визитом к богатейшему чаеторговцу старого уклада, купцу Крупенникову. Тот потчевал нас отменной икрой да ликёрами и милостиво дозволил разбить обсерваторию в своём просторном саду.

После нас препроводили в Богородицкий монастырь — богатую женскую обитель с двумя храмами, где почиет святыня, явленный Казанский образ Божией Матери. Монахини, невзирая на шедшую службу, дозволили нам взойти на пару ступеней к алтарю, дабы получше рассмотреть икону. Всяк приближающийся к ней должен сперва осенить себя крестным знамением. Сей образ, насчитывающий два века от роду, совсем потемнел от древности, но столь изобильно усыпан жемчугами да каменьями самоцветными, что ценится более чем в два миллиона рублей. Монастырский храм, как и большинство церквей на Руси, устроен сдвоенно: просторная летняя церковь соседствует с малой зимней, которую можно отапливать.

Напоследок доктор Тиле отвёл нас к обнесённому палисадом тюремному острогу. Сюда на ночлег заключают всех ссыльных, гонимых в Сибирь, дабы поутру они вновь пустились в путь. Ежегодно через эти стены проходит около четырёх тысяч душ, и добрые две тысячи из них прибывают в Казань больными или немощными; таковых выхаживают в здешней лазаретной палате. Несчастные бредут пешком до самой Сибири, проходя ежедневно около тридцати вёрст, обременённые тяжёлыми кандалами. И на всём этом нескончаемом тракте через каждые тридцать вёрст срублены точно такие же этапные остроги, где узники затворяются на ночь. Полтора года проходит, прежде чем они достигнут места ссылки, и две трети из них обыкновенно испускают дух в дороге. Среди арестантов есть люди обоего пола. В остроге они разделены по разрядам: частью по народностям, частью по роду злодеяний. В одной камере, к примеру, сидело от шести до восьми фальшивомонетчиков, в других же — сплошь татары, и так далее. Женщины содержались в особых покоях. Одна дурнушка в довольно приметном платье сказывала, что служила горничной у знатной барыни и поддалась соблазну украсть у неё бриллиантовое украшение. Другая же женщина была на сносях, на самом последнем сроке. Едва ли столь изнурительный пеший переход до Иркутска или Нерчинска мог пойти на пользу хоть одной из них.

Обед мы провели у доктора Тиле, где встретили профессора Эверсмана с супругой, доктора Лобачевского и адъюнкта Брашмана. После трапезы мы прошлись с Брашманом по городу и осмотрели крепость — старый казанский кремль, заложенный ещё татарами. Крепостные стены и огромный татарский дворец доселе высятся там как любопытные исторические руины, безмолвные свидетели былого могущества. Вечером мы выкурили по трубке табака в гостях у Эверсмана. Хозяйка дома, не ожидавшая визитёров, была в нарядном домашнем неглиже с длинными белыми рукавами, неуловимо напоминавшем рубаху русской крестьянки.

Утром 16 августа мы завершили научные наблюдения в саду купца Крупенникова и откушали у Эверсмана, где собрались все наши знакомцы прежних дней. После полудня Лобачевский увлек нас в так называемую Татарскую слободу, где мы вошли в мечеть как раз во время мусульманского богослужения. Здание имело крестообразную планировку, но изнутри было устроено на редкость просто: ни стульев, ни лавок — лишь возвышение для проповедей, минбар, да ковры на полу. Ковры были уложены длинными параллельными полосами с севера на юг, и на них рядами, скрестив ноги, восседали татары. Все они были обращены лицами к востоку, на Мекку. Прямо перед ними, спиной к востоку и лицом к молящимся, сидел мулла. Очевидно, само здание мечети было сориентировано по сторонам света не совсем точно: ковры лежали не параллельно стенам, а как бы наискосок, отчего внутреннее пространство казалось асимметричным. Кафедра для проповедника стояла в юго-восточном углу.

Всякий, кто хоть раз совершил хадж — паломничество в Мекку, — имеет право носить белый тюрбан и белый посох паломника. Большинство присутствующих были облачены именно в такие одежды; двое из них сидели чуть поодаль от остальных, у западных углов крестообразного зала. Мулла затянул своего рода речитатив, представлявший собой на удивление прекрасное сочетание декламации и пения, сотканое из мягких, плавных, волнообразных звуков. Надобно полагать, то было чтение сур из Корана. Всё вокруг было пронизано глубочайшим благоговением. Мы некоторое время внимали этому красивому нараспев сказу, как вдруг он смолк. Каждый из молящихся поднёс обе ладони к лицу и степенно провёл ими по бороде. Вслед за этим воцарилось долгое молчание, и я замер в ожидании того, что же последует дальше. Наконец поднялся почтенный седобородый старец в тюрбане и направился прямиком к нам, стоявшим у самого входа с западной стороны. Он весьма учтиво обратился к Лобачевскому: «Вы — чужестранцы и пришли сюда, дабы созерцать наше богослужение. Нынче оно окончено, и более ничего не увидят очи ваши до самого заката солнца. Тогда и возвращайтесь». То было весьма вежливое, но всё же выдворение, поскольку солнце к тому моменту уже зашло за горизонт. Мы тихо покинули обитель и более туда не возвращались. В преддверии мечети, в самом углу, высился старинный мусульманский надгробный камень; перед ним ниц лежал татарин, то склоняясь на колени, то простираясь всем телом и касаясь лбом пола. Все мы пребывали под глубоким впечатлением от этой простой, но столь благоговейной службы. Она оставила по себе столь светлое чувство, что Эрман, едва переступив порог, воскликнул, будто «готов хоть завтра принять магометанскую веру». К слову, по пятницам — а это у них священный день — мулла непременно восходит на минбар для проповеди.

Татары — на редкость пригожий народ: среднего роста, круглолицые, с карими глазами и крепкого сложения. Одеяние их составляет цветной кафтан с поясом. Волосы на голове они наголо сбривают, покрывая темя расписной тюбетейкой; те же из них, кто попроще и ещё не совершил паломничества в Мекку, носят поверх неё остроконечную войлочную шляпу, точь-в-точь похожую на белый колпак паяца или Пьеро.

Вечером мы пили чай у Эверсманов. Заведя разговор с хозяйкой, я покорнейше просил её изъясняться по-французски, дозволив мне отвечать по-немецки — так обоим нам было куда сподручнее. Сия дама совершенно очаровала всё наше сибирское дорожное братство. Мы все трое — кто по-немецки, кто по-норвежски — наперебой восхищались её милой, простодушной татарской непосредственностью.

В воскресенье 17 августа нам предстояло обедать у вице-губернатора Филиппова. Поскольку хозяин не владел иными языками, кроме русского, я приготовился к весьма неловкому для себя положению. Каково же было наше приятное изумление, когда губернатор ввёл нас в залу, представил супруге, а доктор Тиле шепнул: «Все эти четыре дамы изъясняются по-немецки и по-французски». Среди них были сама хозяйка дома, госпожа Филиппова — миловидная и совсем ещё молодая особа родом из Лифляндии, её младшая сестра, госпожа Фогт из Ревеля, которая оказалась знакома с русским консулом Дюборгом в Христиании, тоже ревельцем, и госпожа Эйхлер. Я приметил место подле госпожи Фогт. Дамы расселись, и тотчас завязался весьма живой и приятный разговор, так что я чудесно провёл время. Угощение было изысканным; хозяин дома самым изящным образом вышел из положения и избавил нас от стеснения, занявшись беседой со своим русским соседом. Моей соседкой по столу оказалась миловидная особа лет тридцати-сорока, с утончённым лицом и парой прекрасных глаз. Позже она развлекала нас игрой на фортепиано.

После обеда мы прогулялись по крепости, и Дуэ зарисовал Татарскую башню. Мы с Эрманом отправились к себе на квартиру, а Дуэ куда-то исчез и пропадал до самого позднего вечера. Оказалось, ему представился случай заглянуть к Эверсманам: как он сам рассказал, они увидели его на улице и окликнули. Слушая его рассказ о проведённом вечере, я невольно вспомнил своих маленьких детей, когда они возвращаются домой после праздника в гостях, весёлые, с огромным кульком сластей и кучей игрушек, и так спешат обо всём поведать, что даже не знают, с чего начать. Вот и он явился с огромным бумажным свёртком, полным сушёных бухарских фруктов, которые супруга Эдуарда Александровича Эверсмана получила с караваном от своей матушки из Оренбурга. Дуэ велел мне закрыть глаза и открыть рот, после чего угостил меня сушёным абрикосом, который по-бухарски зовётся урюком; затем — другим южным плодом, алычой, известной там как али-бухара; следом пошёл кишмиш — изюм без косточек, и, наконец, фисташки и сладкая манна. Подобно ребёнку, он был неистощим на рассказы о своих вечерних приключениях.

18 августа в обед мы были приглашены к великому математику Николаю Ивановичу Лобачевскому, который приложил все усилия, чтобы сделать этот приём настолько приятным, насколько это вообще под силу неженатому холостяку. Стол был превосходным и изобиловал редкими русскими деликатесами, да и вино оказалось отменным.

Вечером госпожа Тиле и супруга Эверсмана задумали устроить для нас небольшую прогулку на свежем воздухе, но она, к несчастью, обернулась утомительной поездкой в экипаже к крестьянскому дому за чертой города, где профессор Карл Фёдорович Фукс проводил лето со своим семейством. Мы вошли в две крошечные, тесные комнатки, которые и без того были забиты народом до отказа. Здесь меня представили хозяйке дома, весьма крупной даме, которой на вид я дал бы лет пятидесят. Она была русской по происхождению, но при этом говорила по-французски и притязала на звание поэтессы, мня себя этакой русской мадам де Сталь. Однако из-за полного отсутствия у меня поэтической жилки, равно как и беглого владения французским языковое несовершенство сковывало меня, поэтому при первой же возможности я ретировался в самую дальнюю комнату. Однако позже мне всё же пришлось попытаться завязать с ней разговор. Она принялась расспрашивать о норвежском университете и моей службе там, а я попробовал рассказать ей о своём бегстве из Дании в 1814 году на открытой лодке вместе с молодой женой и о том, как нас захватил в плен английский военный корабль. Но рассказ то и дело прерывался: мне то и дело приходилось подбирать слова и переходить на немецкий, обращаясь к профессору Фуксу, который вызвался быть толмачом. В конце концов она потеряла терпение и отошла, оставшись, без сомнения, столь же недовольной этой беседой, как и я.

На следующий день спозаранку пришёл Эдуард Александрович Эверсман и пригласил нас на обед. Нам подали постную еду — пять блюд без единой крошки мяса, приготовленных из сушёных плодов, картофеля и прочего. Тем не менее, время мы провели превосходно. Отлучившись на несколько часов, вечером мы снова вернулись к ним и провели время в такой душевной обстановке, что расставались с этой очаровательной четой в глубоком волнении. А ведь всего четыре-пять дней назад мы увидели друг друга впервые, теперь же сблизились так, словно были родными братьями и сёстрами. Когда мы уже спустились на улицу, наша смуглолицая подруга распахнула окно и бросила нам вслед ещё один большой бумажный кулёк, доверху набитый сухофруктами, который я ловко поймал своей шляпой. Я крикнул ей, что удел всякого заядлого путешественника — печаль, ведь едва найдя прекрасных людей, кои, к счастью, встречаются повсюду, он вынужден покидать их в тот самый миг, когда успел искренне к ним привязаться. Она ответила, что негоже вот так просто уезжать от людей на этой земле и что заведённый порядок этот в высшей степени скроен дурно. Я согласился с её правотой, но добавил: поскольку нельзя обладать всем сразу, нужно радоваться хотя бы самой мысли о том, сколь много прекрасного и доброго рассеяно по нашему свету. На следующее утро она прислала нам ещё две огромные дыни, размером с добрые пушечные бомбы, после чего мы все трое написали супругам несколько тёплых прощальных строк на клочке бумаги, каждый оставил свою подпись, и мы покатили прочь из Казани.

Профессор Эверсман был довольно высоким мужчиной с парой добрых, меланхоличных голубых глаз и талантливейшим естествоиспытателем. Среди прочего он показал мне свою богатейшую коллекцию насекомых. Она живо заинтересовала меня, поскольку в юности я и сам увлекался энтомологией, и мне доставило истинное удовольствие с ходу назвать ему имя одного жука-щелкуна — Elater castaneus, каштанового щелкуна, который был и в моей собственной коллекции насекомых, но которого Эверсман ещё не успел классифицировать по системе Карла Линнея. Ради естественных наук этот человек исколесил самые труднопроходимые степи России, и, если бы кто-то догадался сложить длину всех его путешествий, получился бы путь, превышающий окружность земного шара. Он преподнёс мне в дар печатный отчёт о своих странствиях и собранных в них натуралистических находках. У супругов подрастали двое прелестных маленьких детей. Мы все трое сошлись во мнении, что семейство Эверсманов стало самым примечательным знакомством, какое мы только завели за всё время нашего пути.

Это была первое предвкушение сибирского гостеприимства, хотя мы всё ещё находились по западную сторону Уральского хребта, который служит здесь естественной границей между Европой и Азией. «Вас примут с распростёртыми объятиями, — уверял нас доктор Тиле, — и будут радоваться каждому дню, что вы проведёте в гостях. Вам вовсе не нужно чувствовать себя должниками за выказанную доброту; напротив, вас станут благодарить за то удовольствие, какое вы подарили хозяевам своим присутствием».

Чтобы ещё больше облегчить нам дорогу, казанский почт-директор князь Давыдов выделил нам в сопровождение особого почтальона — бывалого малого в зелёном мундире, с саблей, патронташем на груди и пистолетом, качающимся на кожаном ремне у бедра. Он должен был сопровождать нас до самого Тобольска, служить помощником на каждой станции, где мы решим задержаться подольше, поспешно запрягать лошадей и подгонять ямщиков — местных почтовых крестьян, — если те поедут недостаточно резво, хотя езда в Российской империи и без того везде устроена с широким размахом. Словом, это был человек, полезный решительно во всём. По прибытии в Тобольск его должны были посадить на почтовую карету и отправить обратно в Казань совершенно бесплатно для нас — и это после того, как он проделает путь дважды по полторы тысячи вёрст ради нашего удобства! Доктор Тиле напутствовал нас так: «Если вы дадите ему двадцать рублей на чаевые за эти хлопоты, он будет счастлив; не дадите ничего — он и тому подчинится». Сам князь Давыдов тоже подтвердил по-немецки: «Он не будет стоить вам абсолютно ничего». Присутствие такого почтальона действует на почтмейстеров и станционных смотрителей куда сильнее, чем открытый лист с большой сургучной печатью; ведь живой служащий — это ещё более осязаемое доказательство прямого покровительства со стороны самого генерал-почт-директора.

Окрестности Казани весьма плодородны, чему виной частые разливы Волги, которая ежегодно, в столь же определённые сроки, как и Нил в Египте, выступает из берегов. На пять-шесть недель она превращает окрестные земли на расстоянии пары географических миль от своего русла в бескрайнее море. Эти наводнения Волги и впадающих в неё других крупных рек — Вятки, Камы, Кинеля и Иргиза — часто оставляют почву покрытой плодородным илом толщиной в локоть, что чрезвычайно способствует росту растений. В пору половодья к близлежащим селениям, расположенным на возвышенностях, ходят на судах, которые несут по две мачты, оснащены шестью-десятью небольшими пушками и часто принимают на борт до сотни путешественников; так и плывут они прямо над полями и лугами.

В низинах же, когда вода спадает, остаются болота. Вода в них застаивается и гниёт, а в жаркие летние месяцы, июль и август, порождает трёхдневную перемежающуюся лихорадку. Она отличается от нашей привычной малярии тем, что больной не чувствует озноба, а ощущает лишь мучительное жжение в позвоночнике, за которым следует сильнейший жар, жестокая головная боль и неистовое биение пульса. Простой русский человек окружает эту болезнь суевериями, веря, будто её насылает злое женское существо или дух, который они зовут Лихорадкой.*

*Об этом суеверии можно прочесть весьма интересную притчу в первом томе «Разнородных сочинений» известного астронома Йозефа Иоганна Литрова, на страницах с 16 по 17, в очерке под названием «Картины России». Описания там столь же верны, сколь и занимательны.

Глава 8

Вотяки — Крепостные, проданные из тульского поместья на Нижнетагильский завод на Урале — Гостеприимство в Малмыже — Наша поездка в Екатеринбург — Препятствие в Перми — Быстрая езда по дорогам России — Жестокое обращение с женщиной в деревне Дуброва — Русская баня — Увеличение магнитной интенсивности по мере приближения к Сибирскому магнитному полюсу — Этап ссыльных — Торжество на границе Азии — Прибытие в Екатеринбург

Пока мы стояли на улице маленького городка Малмыжа, полностью поглощённые своими магнитными наблюдениями, к нам подошёл опрятный, подтянутый человек в мундире. Он вежливо обратился ко мне по-немецки и признался, что ждёт нашего приезда уже около месяца, поскольку ещё тогда вычитал в газетах о нашей экспедиции. Оказалось, это местный лесничий по фамилии Циммерман. К тому моменту мы как раз успели заказать себе кофе у почтмейстера, но тот наотрез отказался брать с нас деньги. Вместо этого он увлёк нас к себе в дом и показал изящную небольшую коллекцию сибирских минералов, а также живого ежа. В хозяине мы сразу распознали страстного, весьма неглупого и знающего натуралиста.

Лесничий Циммерман так долго и учтиво упрашивал нас заглянуть и к нему на огонёк, чтобы распить бутылочку вина, что мы наконец сдались. Когда мы нерешительно заметили, что наше походное платье едва ли годится для знакомства с его супругой, он грустно ответил, что, увы, не сможет представить нас хозяйке. Оказалось, всего неделю назад после тяжёлых, мучительных родов она разрешилась от бремени их первенцем — крупным мальчиком, который, к несчастью, умер во время этих трудных родов.

Я признался ему, что и сам когда-то пережил такую же потерю с первым ребёнком, но время шло, и мы сумели пережить это горе, а судьба позже благословила нас шестерыми детьми, которые, слава Богу, живы и здоровы. Циммерман угостил нас двумя отменными блюдами и выставил два сорта вина, одно из которых — знаменитый французский мускат «Люнель» — оказалось превосходным. Почтмейстер, разделивший с нами эту трапезу, горячо поддержал его просьбу непременно остановиться у них на обратном пути. Так мы получили ещё одно свидетельство подлинного сибирского гостеприимства.

22 августа мы покинули татарские земли и вновь оказались среди русских селений. Впрочем, вскоре нам встретилось совершенно иное племя — вотяки, как называют удмуртов. Они принадлежат к чудской, то есть финно-угорской языковой семье, как черемисы-марийцы и чуваши. Характер у них тихий и скромный; это прилежные земледельцы, которые к тому же промышляют охотой, держат лесные пасеки и искусно вырезают всевозможные деревянные изделия. Женщины их прядут и ткут. Вотяки держатся особняком от русских и потому почти совсем не знают русского языка. Добрая половина этого народа приняла христианство, остальные же остаются столь же ревностными, но кроткими язычниками. Высшего бога они величают Инмаром или Ильмаром, веря, что обитает он на солнце, а во главе злых сил у них стоит Шайтан, чей дом — в водной глубине. Мужья здесь выкупают жён у родителей. Язычникам дозволено многожёнство, однако мало кто имеет двух или более жён.

Накануне вечером мы наткнулись на целую кочевую вереницу, состоявшую примерно из сотни телег с мужчинами, женщинами и детьми. Они расположились на ночлег прямо у обочины большой дороги и развели костры. У каждой семьи была своя телега и свой очаг. Вокруг огня ползала полуголая детвора, а взрослые, полуодетые или вовсе нагие, сидели и прохаживались у кострищ, поворачиваясь к жару то одним, то другим боком, точно туши на вертеле. Ночью они обогнали нас, пока мы отдыхали, однако утром 23 августа мы вновь настигли эту бесконечную вереницу телег. Почти из каждой повозки, прямо из-под вороха постельных вещей, высовывались три-четыре детские головы. То тут, то там у самого края телеги сидела мать, свесив ноги наружу и прижимая к груди младенца. В другой повозке женщина спала, а вокруг неё копошилась детвора; мужчина же сидел впереди и правил лошадью.

На переднем краю боковины каждой телеги была закреплена деревянная стойка с крошечной двускатной крышей. Я долго не мог взять в толк, для чего она нужна. Наконец я разглядел, что в этом самодельном ковчежце прятались отлитые из латуни иконы — домашние святыни. Над задней частью повозки были согнуты дугой два полуобруча, напоминающие большие бочарные дуги, на которые натягивали рогожу или войлочное одеяло для защиты от дождя и ветра — по крайней мере, чтобы укрыть голову и плечи спящего.

Оказалось, это были сто крестьянских семей из Тульской губернии, которых богач Демидов выкупил, чтобы переселить в своё имение Нижний Тагил на восточном склоне Уральского хребта, к северу от Екатеринбурга. Среди переселенцев я неожиданно приметил ту самую молодую татарку с младенцем, которую запомнил ещё на переправе через Волгу. Теперь она сидела на телеге, бережно держа дитя на коленях и свесив ноги за борт.

Всё нехитрое имущество, что эти бедные, сорванные с родных мест крестьяне могли взять с собой, ограничивалось лошадью, рабочей телегой, кое-какими постелями — тем самым гнездом, где укрывали малых детей, — да маленьким резным киотом. Каждая семья с особым благоговением смастерила этот ящичек собственными руками, украсив его латунным образком стоимостью от силы в пару десятков копеек. Во время пути этот маленький киот и деревянный шест, державший его у борта, служили опорой для ребятишек: они то и дело карабкались вверх, цепляясь за стойку, чтобы выглянуть из телеги. Вся эта людская вереница представляла собой глубоко потрясающее, душераздирающее зрелище.

Я подошёл к одной старушке, чьё лицо казалось особенно скорбным, и услышал было, будто продавший их помещик слывёт человеком чадолюбивым и относится к своим крепостным как отец.

— Видит Бог, хорош отец для своих детей! — воскликнула она в сердцах. — Нам с мужем уже за шестьдесят. Нас заставили продать избу и нашу единственную корову, которую я сама выходила, да парочку овец — и всё за бесценок! И теперь на старости лет мы вынуждены уезжать из благодатных, плодородных мест, где родились и которые так любили, туда, в суровый и бесплодный край. Ах, как же это тяжело!

Другие переселенцы тоже выглядели глубоко опечаленными, хотя многие казались совершенно покорными своей горькой доле.

Утром 25 августа, закончив магнитные наблюдения на улице у нашего постоялого двора в небольшой деревне Дуброве, Эрман обронил на плоские камни мостовой расшитый стеклярусом чехол. В нём лежал намагниченный стальной цилиндр, по которому мы определяли силу земного магнетизма в каждой точке пути. Унося остальные приборы в дом, Эрман позабыл о чехле. Когда же он вернулся и не нашёл его, поднялся страшный шум. Двое ямщиков подсказали, что вещицу, скорее всего, подобрала проходившая мимо простая баба в овчинном тулупе. Они тут же вскочили на коней и настигли её в тот самый миг, когда она пыталась открыть диковинный футляр. Бедняжку приволокли назад; она ползала на коленях по грязной улице, пытаясь целовать ноги Дуэ и моля о пощаде. Эрман уже вызвал местных стражников, требуя по всей строгости закона наказать несчастную и приговорить её к ударам плетью по обнажённой спине, несмотря на то, что женщина была на сносях.

Дуэ, взывая к человеколюбию, горячо воспротивился столь варварскому обращению с женщиной в её положении. Он спросил Эрмана, неужели в Берлине за столь ничтожный проступок беременную стали бы истязать подобным образом? Это привело к бурной ссоре между ними, однако в итоге несчастную женщину всё же отпустили.

На выезде из Дубровой, где мы останавливались на обед, нам повстречался этап ссыльных, которые под тяжестью массивных кандалов продолжали свой долгий и изнурительный путь. Несколько женщин и больных ехали на телегах, остальные же шли пешком под конвоем пехотинцев, а также верховых казаков и башкир, которые охраняли колонну спереди, сзади и в самой середине. Подобно рабам во всём мире, эти люди выказывали безмерную покорность. На многих лицах читались глубочайшее горе и безысходность, другие же выглядели мрачными и ожесточёнными.

В Пермь мы прибыли вечером 25 августа. На всём протяжении от Казани до Перми дорога была превосходной и шла почти исключительно среди хвойных лесов, где ели и сосны перемежались с различными лиственными породами. Стоит лишь сесть в повозку, как ямщик с ходу пускает лошадей в галоп и мчит без остановки до самого следующего перегона, хотя расстояние между станциями обычно составляет от двадцати пяти до тридцати вёрст. На совершенно ровных участках пути, каковых здесь множество, он кнутом, улюлюканьем и криком подгоняет коней, заставляя их нестись в такой стремительный карьер, что любому, кто видит это впервые, непременно покажется, будто лошади понесли. К подобной быстрой езде на широкую ногу нужно долго привыкать, прежде чем отступит первый страх. Однако дороги здесь были настолько гладкими и непривычно широкими, да и на всём нашем пути от Петербурга почти до самого Екатеринбурга не попадалось ни единого камня — если не считать тех, что с большими затратами привозят за сотни вёрст для мощения улиц или строительства, — так что повозка попросту не могла перевернуться или сломаться.

К тому же русскому коню даже в голову не придёт понести по собственной воле, поскольку почтовый ямщик и без того изо дня в день принуждает его к этому плетью. Так, мы очень часто преодолевали десять вёрст за сорок пять минут. И хотя мы садились в повозку только в девять часов утра, предварительно закончив утренние наблюдения, и останавливались в девять часов вечера — успевая при этом сделать промежуточные замеры в пути, перекусить и дождаться смены лошадей на промежуточных станциях, — за эти двенадцать часов мы всё же обычно покрывали от ста до ста шестнадцати вёрст. Лошади от такой понукаемой гонки привыкают бежать с таким неистовством, что пока их запрягают, полдюжине мужиков приходится вставать прямо перед ними живой стеной, дабы кони не сорвались с места раньше времени. Но едва кучер видит, что седоки устроились, он зычно кричит: «Готово! Поехали!» — мужики бросаются врассыпную, и кони в то же мгновение берут с места в карьер и несутся во весь опор, словно дикие звери. Почтовые ямщики, как и весь русский простой люд в целом, народ чрезвычайно добродушный. Если пассажир изредка остаётся недоволен их ездой, он может преспокойно наградить их ударом кнута или руки, прибавив при этом ласковое словцо: «Сукин сын!». В этой стране существуют лишь два сословия: дворянство, к которому причисляют и всех чиновников, состоящих в Табели о рангах, и мужики, то есть крестьяне. К последним относят также ремесленников, мелких купцов и всё остальное податное население; все они носят кафтаны и длинные бороды. Кажется, любой мужик готов безропотно сносить побои. В Табели о рангах насчитывается четырнадцать классов, и все представители нижних чинов вплоть до восьмого класса, как выразился Эрман, подлежат телесным наказаниям. Путешествовать по этой стране невероятно удобно, и я берусь утверждавать, что имея на руках — как было у нас — открытые предписания от министров, ни в одном государстве мира нельзя ехать так легко, быстро и беспрепятственно, как по России.

Пермь своими широкими улицами и невысокими домами очень напоминает мне норвежский Тронхейм. Дороги здесь, как и в Казани, не мощёные, а вдоль домов по обеим сторонам тянутся дощатые тротуары. Однако в Перми улицы суше, поскольку город расположен на возвышенности. Мимо Перми несёт свои воды широкая, полноводная река Кама, в которой одним вечером мы искупались при дивном лунном свете. Сразу после этого холодного купания мои молодые спутники вместе со слугой Густавом отправились в русскую баню. Пар там раскалили до сорока пяти градусов по Реомюру [почти 60 °C], так что наружу они вышли буквально полусваренными. Я лишь сунул голову в дверь, но тут же отпрянул, испугавшись, что задохнусь. Нильсена они тоже пытались заманить внутрь, но тот наотрез отказался принимать участие в подобных еретических забавах и бросился наутёк.

Для меня же величайшим утешением было видеть по ежедневным наблюдениям, как день за днём возрастает сила земного магнетизма по мере того, как мы приближаемся к магнитному полюсу, который, по моим расчётам, должен находиться в Восточной Сибири. В Перми магнитная интенсивность оказалась почти на пятьдесят процентов выше, чем на экваторе. На меридиане мыса Нордкап она достигает таких значений лишь в окрестностях Шпицбергена. Глядя, как наши взмыленные, мчащие галопом кони напрягают последние силы, чтобы поскорее увлечь нас вперёд, я порой думал: «Вот ведь бедняги, несут во весь опор, задыхаясь и исходя паром, вслед за магнитным полюсом, о котором не имеют ни малейшего представления!». Как-то раз я видел, как кровь хлынула из ноздрей одной из лошадей, что впоследствии, в лютые зимние морозы, случалось ещё не раз. Я указал на это ямщику, попросив поберечь коня, однако тот лишь махнул рукой, ответив, что понятия не имеет, отчего так вышло. Чуть позже, когда я заговорил об этом истязании животных с одним чиновником-немцем, тот заметил: «Если после смерти и впрямь существует переселение душ, то страшнее всего, должно быть, превратиться в коня русского почтового ямщика».

В четверг, 28 августа, во второй половине дня мы покинули Пермь. К вечеру мы добрались до одной из казённых почтовых станций. Там нас встретил прекрасный, просторный и чистый ночлег, а также добрый ужин — всё это оказалось как нельзя кстати, поскольку наша пермская хозяйка напрочь забыла снабдить нас в дорогу привычным провиантом: копчёными бычьими языками, хлебом и прочей снедью. Нас заверили, что подобные великолепные почтовые дома, ставшие истинным спасением для путешественников, будут встречаться нам на всем пути вплоть до самого Иркутска. На следующий день показались первые холмы и предгорья, каких мы прежде в России не видывали — верный знак того, что мы приближаемся к Уральскому хребту. Да и люди здесь были приметно краше, нежели во всех остальных краях России, через которые мы успели проехать. Вскоре мы достигли живописного городка Кунгура с четырьмя или пятью церквями. Дорога вела нас преимущественно сквозь леса, где росли берёзы, сосны и ели.

30 августа мы обогнали ещё один этап: на сей раз везли женщин, которых ссылали в Сибирь отнюдь не за примерное поведение. Охраняли их казаки и солдаты. Утром 31 августа на станции Киргишанской мы в последний раз сели в телегу на европейской земле. Преодолев десять вёрст, мы оказались на дорожной возвышенности, которую посчитали природным рубежом между Европой и Азией. Мы уже давно твёрдо решили торжественно отметить наше вступление в Азию и ради такого случая везли с собой из Казани пару бутылок донского шампанского.

Наша компания расположилась на небольшом зелёном холме у обочины, чтобы позавтракать. Двоих наших слуг, а также конного почтальона и четверых ямщиков мы угостили ветчиной, хлебом и по чарке настойки. Сами же мы распили шампанское, и под ласковыми лучами чудеснейшей погоды дух наш воспарил, а настроение сделалось самым восторженным. Когда бутылки опустели, я предложил зарыть одну из них в землю, вложив внуть записку. Эрман написал латинское послание, в котором говорилось, что все участники экспедиции по исследованию земного магнетизма при переходе в Азию осушили здесь эту бутылку, прощаясь с Европой, и зарыли её в землю в память о столь знаменательном событии. Под запиской подписались все постоянные члены нашей группы, включая Густава и Нильсена. Последний, впрочем, вместо подписи просто поставил крестик — своё родовое клеймо, поскольку грамоте обучен не был. Записку опустили в бутылку, крепко её укупорили и зарыли горлышком вниз прямо у десятого верстового столба от Киргишанской станции, выкопав ямку с помощью двух сабель, принадлежавших Дуэ и конному почтальону. Над этим местом мы сложили небольшую каменную пирамиду, после чего дали торжественный салют — два залпа по три выстрела. К нашему общему восторгу присоединился даже старый почтальон: он тоже захватил с собой праздничное настроение и дважды пальнул из своего старого ржавого пистолета. Вечером, миновав густой лес, мы наконец прибыли в горный город Екатеринбург.

The free sample has ended.

$2.44